Ах, это дерево, ЭТО ДЕРЕВО…
Я каждый день прохожу мимо него и вместо того, чтобы привыкнуть, мое безумие усугубляется. Это дерево — сосна, растущая у автобусной остановки на Мосту с Орлами. Под ним я каждый день жду автобуса. Один раз мой взгляд случайно скользнул наверх по шершавому стволу и я присмотрелась. Сосна глядела на меня надменно и отчужденно. Это был вызов, пронзивший меня, проползший мурашками по телу. А с ним появилось и нелепое желание, или нет, не появилось, а скорее, взорвалось, изверглось из-под терпеливо нагромождаемых пластов, из-под годов жестокого труда и напрасных поисков. Чем больше я рассуждаю и защищаюсь, тем упорнее желание, тверже убеждение, что это желание уместно и даже неизбежно. «Остановись на этом», — будто шепчет оно. Но как остановиться и признать его, если я еще не дошла до самой сути? Еще не дошла. Но все-таки заботливо построенное здание рушится и я неудержимо бегу назад во времени, всегда останавливаясь на одном и том же месте-в садике моей тети, у которой я гостила много лет тому назад. С того мгновения, как я в первый раз ступила на мощеную дорожку, ведущую к ее облупившемуся домику, который стоял на небольшом возвышении, как на курьих ножках, я вошла в какой-то фатальный, энигматический и безмолвный мир. Этот мир был дверью (а не чем-нибудь другим) к пониманию внутренней сущности, но в эту дверь я не могла войти, без того, чтобы попасть по ту сторону обещанного ответа… Бремя этих рассуждений пришло потом — они выросли как живая плоть на теле давно минувшего случая, превратив его в вечное «сейчас».
ТЕПЕРЬ я совсем компетентно могу заявить, что у моей тети был необыкновенный садик в четырех километрах от Белоградчика. Он был расположен в стороне от дачного поселка, окруженный естественным ограждением из крутых скал и неожиданных впадин. Но несмотря на свирепое окружение из суровых возвышающихся неорганических форм, появление диких и пустынных лун, из которых скалы сосали жизнь, как живые существа из солнца, и возлежали допотопными пресмыкающимися с блестящими чешуйчатыми хребтами до самого горизонта — все же несмотря на это в садике моей тетки росли не только забияки, которые колются и царапаются, намертво засев в землю, не только анютины глазки и календула — скромные и неприхотливые создания, не только излучающие необузданное веселье болтливые и навязчивые сплетницы — ползучие растения, но и целые полчища изнеженных садовых цветов, чьи названия я узнала позднее.
И вот представьте себе меня, пятилетнюю, с хвостиком на голове и необычными квадратными плечами, вышагивающую среди всей этой вакханалии. Я была ошеломлена и воодушевлена. Еще бы — такой объект для исследований, есть где развернуться! Тут нужно пояснить, что с самого раннего детства я отличалась бездонным любопытством, неутолимой страстью преследовать окружающие меня предметы, открывать их и разбирать, ковыряться, смотреть, что там внутри, даже если потом их нельзя было восстановить. Это обычное для всех детей любопытство у меня имело систематический характер. К тому же я была прозорлива не по возрасту. Родители часто рассказывали, какие у меня были сосредоточенные продолговатые глаза, и как ничто не могло отклонить моего взгляда («в нем был и холод, и пламя», — гордо добавляла мама) от понравившегося предмета. Еще не начав говорить (в этом отношении я немного опоздала), я уже распоряжалась всей ратью последних новинок техники, которые целиком захватили мое воображение. В конце концов мне подарили старый транзистор, спасая остальные чудеса техники от набегов, но я сразу же раскусила его и устремила любознательный ум к новым объектам. И что удивительно — я почти никогда не причиняла им вреда, распоряжаясь ими с каким-то врожденным пониманием и сверхъестественной точностью. Мои родители: инженер и преподавательница физики считали, что так и должно быть. Вот где сказывается наследственность! Но в то лето меня перестал устраивать весь арсенал стучащих и вибрирующих механизмов, среди которых особое место занимал маленький угловатый робот ВСЕЗНАЙКА, дающий, благодаря простому магниту, стандартные ответы на стандартные вопросы. Все они показались мне элементарными и неинтересными. А здесь что-то дышало, шуршало, покачивалось в тонкой ткани ветерка, искоса смотрело на меня и не отвечало. Оно почти прикасалось ко мне, не приближаясь ни на шаг. Я еще не подозревала, что весь мир разломился пополам на выпуклости моего глазного яблока, все еще пребывала в заблуждении, что стоит только захотеть, и все вспыхнет в восторженной прозрачности. И вот конечный результат — в ответ на мой взгляд колючие ветки сосны скользят по раздетому стволу дрожью, запахом и молчанием, поглаживая мою кожу то ли ужасом, то ли лаской. Но это только кажется, на самом деле они остаются наверху, в непроницаемости. Круг замыкается, построенное рушится, и вот мне снова пять лет и бессилие неестественными порывами так и рвется из всего моего существа. Толпа течет, вливаясь в двери автобусов и мчась с неподвижными лицами, но моего автобуса все нет, того автобуса, который вернет меня к лихорадочным, но разумным и осмысленным делам, увезет меня от этой с ума сводящей мысли о сосне и навязчивом воспоминании о том лете. Мне надо сделать усилие, чтобы вернуться еще раз.
Я быстро сообразила, что мне интересно и, желая без помех заняться исследованиями, захотела иметь свой садик. Вначале это показалось нелепым моей тетке и она кротко объяснила, что весь сад и так мой, но взглянув на меня, дрогнула уголками губ и в замешательстве согласилась. В то время она почти считалась старой девой, почему-то так и не выйдя замуж. Из всей родни только она еще оставалась в Белоградчике и ее считали чудаковатой. Предполагаю, что и я казалась ей странной с моими угловатыми плечами и размеренными движениями, потому что иногда она при виде меня еле удерживалась от смеха. Ее смех был беззвучным, даже неулыбчивым, но все-таки я чувствовала, как все ее загорелое лицо, каждая пропитанная солнцем пора открывается и вольготно смеется прямо мне в глаза. Она была слишком прозрачна для того, чтобы обидеться, поэтому я серьезно спрашивала, в чем дело. Она пугалась, воображая, что не подает виду или же сама не замечала своего смеха, пока я не спрашивала, дав ей понять, что раскусила ее без малейшего усилия. Она терялась перед моей проницательностью: «Кто ты, ребенок или…?», всматривалась, упираясь рукой в мое угловатое плечо. В эти моменты тетка была готова с бессилием, почти с примирением дать мне все. И я пользовалась этим, не радуясь, не раздражаясь и не злоупотребляя. Моя прозорливость впечатляла даже больше, чем умелое обращение с техникой, будучи непосредственной и сверхчувствительной. Я привыкла к ней, проникала во многое, видя вещи как бы изнутри, будто пронизывая их рентгеновскими лучами. И прошло много времени, пока до меня не дошло, что самого важного не ухватить: оно ускользало, смеясь и презирая все мои претензии, попытки подчинить себе и просьбы о сочувствии. Моя затея с садиком закончилась провалом. Из всего пышного разнообразия я выбрала себе — и не случайно — клумбу с цветами под» названием «КОСМОС?».
Едва ли существует другое название, которое объединяло бы настолько противоположные для нашего сознания сущности, вплоть до их фантастического слияния. Это был мексиканский цветок с эфирными нежными лепестками, тоненькими листиками, стройным стеблем, и при всем этом в нем чувствовалась какая-то жесткость, колоссальность, что поневоле напрашивалась мысль — да, это космос, но и украшение.
Какая грациозность, декоративная подтянутость, эстетическая чистота линий! Но после долгого наблюдения — а я наблюдала за ним очень ДОЛГО — внезапно приходишь к потрясающему выводу, что его нежность — это нежность дали, его эфирность — эфирность исхоженных просторов. К этому цветку нельзя приблизиться: на расстоянии одной пяди он выглядит будто с метра, а с метра — как с двадцати шагов. У него нет ни соблазнительного запаха, ни обволакивающей душу атмосферы. Он чист, как самая недосягаемая звезда. Он не трогает, не умиляет, не имеет ничего беспомощного, хрупкого и наивного, а наоборот, он весь твердость и блеск, и в этом выражение его одиночества, выходящего из границ обычных измерений. Этот цветок — воплощение космоса в прямом, леденящем душу смысле слова, но, конечно, не в материальной реальности, а в излучении его лепестками беспредельных пространств, для которых что сантиметр, что бесконечность — одно и то же. Это название ему подходило и из-за его открытости вовне, наружу к необозримому миру, делавшей его и непроницаемым, и безграничным. Цветок был ядром, в котором бесконечно малое и бесконечно великое отражались одно в другом, узлом, где все переплеталось и одинокий в этом нечеловеческом мире человеческий дух хотел вплестись в него тоже. Цветок космос был первым препятствием из той невозможности, которая сводила меня с ума в лихорадке последующих лет.
Он оказался до смешного неприхотливым — хотел только много света. С ненасытной любознательностью я наблюдала за моей клумбой, не забывая добросовестно за ней ухаживать, поливать и пропалывать точно по инструкции. О как я поливала и пропалывала! Я была внимательной, точной и хладнокровной, но они стали отстраняться от меня, теряя дикую радость остальных цветов, царящих в саду и алчущих простора. Я чувствовала их недвусмысленную враждебность, рассказывала о ней тете, но она лишь пожимала плечами и смеялась. Мне не удавалось раскрыть самую важную тетину тайну, хотя я следила за ней неотступно. И когда наконец-то постигла ее, то поняла, что терпела неуспех из-за нежелания принять ее правду, казавшуюся мне слишком уж недостойной. Дело в том, что между тетей и садом установились странные отношения: тетя была не субъектом, а объектом наблюдения или даже воздействия со стороны растений. При более пристальном изучении я установила, что она отнюдь не считала позорным свое положение, а наоборот, очевидно находила в нем большое удовольствие. Целыми днями тетя ходила взед-вперед, ее голова и плечи под выцветшим ситцем плавали среди хлорофиллового океана. Она поливала небрежно, шлангом, стараясь будто не для сада, а для самой себя, чтобы закончить побыстрее и присесть наконец на расшатанный стул и с наслаждением вбирать в себя чувствительными ноздрями дикую симфонию испарений. В эти минуты ОНИ поливали ее. Тетя, конечно, разговаривала с ними, а изредка излагала и передо мной свой единственный, казавшийся ей важным, теоретический вывод, сделанный на основе ее опыта учительницы химии, ботаники и зоологии. Он гласил: «Все вокруг живое» и был доказан на примере с насекомоядным растением росянкой, которое мы нашли после изнурительных прогулок по горам. Это было невзрачное растеньице с белыми цветочками и круглыми листами, покрытыми красноватым пушком. «Вот!» — торжественно сказала тетя, положив муху на один из мохнатых листочков. Листок тут же ее проглотил. Она наблюдала за этой гнусной процедурой с благоговением жрицы, а я — с напряженным интересом и подступающей тошнотой. «Да, так я и знала», — удалось мне выговорить с облегчением в конце концов, и это было странной фразой для моих пяти лет. Решив поставить эксперимент самой, я пыталась положить на листок кусочек сыра, но то ли рука дрогнула, то ли еще что-то произошло, но сыр упал в мох. «Растения чувствуют», — проговорила тетя, не в силах сдержать восторга. О да, они чувствуют гораздо лучше нас, понимают и благодарят за любовь и доброжелательство, отплачивая буйным ростом. А эта ненасытная росянка только подтверждает утонченную ранимость и молчаливое благородство своих собратьев. Но так как вокруг было полно растительности, преспокойно буйствующей и безо всякого ухода, то я пришла к единственному заключению, что мои цветы хиреют, чтобы унизить меня.
К вечеру мы вернулись тем же длинным путем, и тетя, как обычно, села перед домом с откинутой головой и закрытыми глазами. Она могла сидеть так часами и ее гладкая кожа будто впитывала шелестящие сумерки. Много позже, после того, как я видела ее и зимой, зябнущую у старой печки, и в толчее большого города, и среди ослепительных вещей в нашей квартире, то поняла, что там, на расшатанном стуле сидела сама ее вольнолюбивая душа, выпорхнувшая бабочкой из кокона временного бытия. Стало ясно, что в те минуты, когда она отдыхала там с закрытыми глазами, я не могла понять ее, несмотря на умение разгадывать в ней все, так далека и непостижима она была. Мне стало немного понятно, какой же я должна казаться ей с моей угловатостью и бесстрастной проницательностью. Но слово «понимать» мне не подходит. Я вижу, констатирую и за эту границу мне не перешагнуть. Может быть, вижу слишком четко, настолько четко, что вся жизнь замирает как под электронным микроскопом. У него такое прекрасное зрение, но ТОЛЬКО для мертвых клеток. И вот мои цветы умирали и я предположила, что тому причиной были мои собственные убийственные заботы. Пришлось перестать пропалывать и поливать их, но не смотреть на них я не могла, и даже в своем бессильном гневе желала видеть, как они умирают. Я склонялась над ними, часами наблюдая за каждым движением их стеблей, но они ускользали, скидывали меня в другое измерение, где их уже не было. В конце концов они совсем зачахли, и я стояла над их засохшими останками, отбрасывая поверх них свою квадратную тень с хвостиком на голове.
Все это могло стать лишь кошмарным воспоминанием без последствий, если бы не деревенский знахарь, у которого один раз — только раз! — мы были с тетей в гостях через несколько лет. Контраст между ними был крайне комичным: насколько она была пухленькой, все еще свежей и осужденной на вечную невинность, настолько он был сухим, желчным и кашляющим стариком — отцом пятерых детей. Из-за его неприступной надменности и непонятной речи, в которой был и архаичный пафос, и научно-популярная терминология, в деревне он пользовался печальным прозвищем дед Свистун, что ставило под сомнение его умственные способности. Моим мгновенным и безошибочным впечатлением было то, что он очень порядочный человек. Все у него стояло на своих местах в строгом и гармоническом порядке: жизнь, смерть и их преображения вошли в его опыт. Я сожалела, что в гостях мне не удалось рассмотреть его как следует — он все время будто назло сидел напротив единственного окошка своего темного, продуваемого и напоенного запахами помещения, где сушились травы. Меня не подвела притворная наивность его разговора в начале, и когда он предложил показать гербарий, я поняла, что же держало меня в напряжении. До тех пор я не особенно интересовалась гербариями, но все же знала кое-что и меня тревожил этот доступный способ навязать жизнь жизнеподобной смерти. Помещение, в котором мы находились, прилегало к дому и знахарь прошел из него прямо в комнату, называемую кабинетом. Из дверей хлынул ослепительный солнечный свет, отраженный от книжных шкафов. Он вернулся с несколькими папками, любовно прижатыми к груди.
— Вот, — неторопливо показал он на полки с сушащимися травами. — Все это для людей припасено, для их здоровья и блага. Много тонкости и учености требует это дело, потому что каждая скромная травка содержит сложнейшие вещества, некоторые из которых не встречаются больше нигде. Непростое это ремесло, потому что возьми хоть дурман, — тут его голос слегка дрогнул, — отравитель белоцветный, яд, черный яд, но и лекарство для страждущих. Он остановился, и я увидела, как тетя в своем уголке вся сжалась от двусмысленности этих слов, на меня же напал смех. — Но уж такое у меня ремесло, и мне оно потребно, потому что больше в нем доброго, чем дурного, хотя и проходит по самой границе. Но вот это, — он похлопал по папкам, — никому уж не нужно, я же в нем разбираюсь, и книги читаю, и очи грешные всегда хотят иметь его перед собой, чтобы разузнать все до тонкости. Но это как межа всей жизни моей, дальше я не ступаю.
Значит, таким было сумасшествие этого человека: он каждый день хладнокровно наблюдал как жизнь преображается то в двусмысленное лечение, то в свое двуизмерное подобие, стремящееся к вечности. И вот откуда шла его необыкновенная порядочность — он ограничил свою любознательность МЕЖОЙ, по его выражению, терпеливо начертал ее в своем гербарии цветок за цветком. Я все время молчала, не реагируя, хотя бьющий в лицо свет был не в мою пользу. У двери он придержал меня за плечо и в первый раз я хорошо увидела его морщинистое лицо с желтыми торчащими зубами и выпуклыми зелеными глазами.
— У тебя опасные глаза, — проговорил старик, — и видят они многое. Но грех это, — и повторил с пафосом, — невыстраданное познание грешно и ведет к греху.
Это было неправдой. Теперь, когда я стою под сосной — моей последней обвинительницей, могу с чистой совестью сказать, что его слова, запечатленные кровавой раной в моей памяти, были ложью. Потому что я прошла через множество страданий — через бессилие, брезгливость и ненависть, года казались днями, пролетающими в суете и безумии, но я ни к чему не пришла, ничему не научилась, мой поиск, очевидно, внутренний, не мелькнул даже миражом, а трюмы моей души, в которые я безрассудно и самоотверженно спускалась, не переставали издавать зловоние. Каждый день вновь появляются многократно умноженными цветами космос бесплодные мучения и гнев, а эта сосна только подчеркивает наиболее постыдный период в моей жизни, сравнимый только со временем после встречи со знахарем, когда моя отверженная проницательность превратилась в надругательсво. Я сушила цветы, но какое неестественное наслаждение мне это доставляло! Определение «научные», которое знахарь давал своим занятиям, совсем не подходило мне: моей единственной целью было вынудить их существовать после смерти, в той неуловимой сфере, куда они с насмешкой ускользали от меня. Это было местью за то, что цветок космос счел за лучшее превратиться в кучку бесцветных стебельков, чем терпеть мой пронизывающий взгляд. Не было ничего невинного в этой игре, она давала извращенное ощущение власти над жизнью с помощью смерти. Но постепенно я перестала замечать свой первоначальный порыв: то ли забыла о нем, толи привыкла. Мой гербарий становился все лучше, в нем было почти все, что душа пожелает… кроме, может быть, дерева. Слишком сильным оказалось мое стремление к той заманчивой двери, через которую я была готова тысячу раз перешагнуть и очутиться по ту сторону, не захлопывая ее, однако, за собой. Мной овладела надежда достичь своей цели честными средствами и межой для меня должна была стать научная беспристрастность. Я обогнала всех по естественным наукам, ставила опыты, писала рефераты, участвовала в конкурсах, экспедициях и мероприятиях по защите природы. Я выбрала себе профессию микробиолога, став студенткой: может быть, где-то в недрах клетки, в ее молекулярном строении мне встретится неуловимый фантом. Мир таял и менялся под моим взглядом — теперь я смотрела на него через призму будущих проектов. Мне вспоминается один сон: ослепительный свет, пронизывающий корчащиеся нити. С предварительной убежденностью, какая бывает только во сне, я знала, что это клетка цветка космос, а я, очень маленькая и ничтожная, ползала по ней, разгадывая тайну ее ДНК, как бы читая буквы. Вдруг в руках у меня оказалась какая-то золотая капля — видимо, недостающая буква, которую надо вписать. Я поднесла ее к лицу, чтобы получше рассмотреть и увидела, что она означает ЛЮБИ МЕНЯ! Под моим пристальным взглядом она вдруг начала таять, и в руках у меня оказался мой собственный глаз — огромный, выпуклый, темный с серебряными прожилками в бездонной черноте зрачка. Я проснулась в оцепенении. Какое-то время мозг медленно переваривал сновидение, и потом это стало поводом для смеха с моим преподавателем по биофизике, возлагавшем на меня большие надежды, что когда-нибудь я как Менделеев сделаю открытие во сне. А наяву, вглядываясь в ДНК, я чувствовала сильное биение сердца — спираль, эта магическая спираль, подстерегающая в начале всего сущего! Не в ней ли разгадка? Но стоит ли говорить, что все, к чему я стремилась, умирало за миг до моего прикосновения, и оставалось только неизвестное со своим гипнотическим пространством, а желанный ответ выглядел таким крошечным, но единственным, но все время оказывающимся по ту сторону… Как же уберечься в этом немилосердном поиске, как провести межу перед кощунственными желаниями, когда незаметно для нас наша самоуверенность вдруг разбивает непрочную плотину и прорывается^ увлекая нас за собой? Вспоминая робота ВСЕЗНАЙКУ, я смеюсь, закрывая лицо ладонями, чтобы спрятать прорывающиеся сквозь смех рыдания. Чьи-то неподвижные лица смотрят на меня, а я на них, не в силах сдержать смеха, потому что все это произошло и происходит со мной, заблуждающейся и заблуждающей других, все еще чего-то от меня ждущих…
Но настает момент, когда даже самый высокомерный должен излить на кого-то все свое безумие. И этим кем-то мог быть только мой преподаватель. Да и кто другой способен успокоить меня благословенной банальностью занятий, кроме этого лысеющего тридцатипятилетнего мужчины, разговорчивого и торжественно сыплющего фактами, новостями, предположениями и сарказмами. Он буквально извергал хорошее настроение, когда вышагивал перед доской и приволакивал ноги, будто вытягивая их из липкой грязи.
Каждый раз он врывался, как на гребне волны какой-нибудь фразы, начатой, видно, еще на лестнице, исписывал сплошь всю доску, скандировал, махал руками и, распрямляя плечи, повторял свое излюбленное: «Вот так, коллеги!» Да, мне было просто суждено попасть именно к нему, к этому легкомысленному смельчаку, перелетающему виртуозной бабочкой через самые непроходимые дебри и бесцеремонно срывающему один за другим покровы с бытия, сопровождая театральным жестом свой единственный комментарий: «Вот так!» Но и ему случалось одиноким и бледным брести по улице, смиренно и робко проходить под сенью каштана. ВОТ ТАК!
Войдя с преподавателем в прихожую, я неожиданно увидела собственное отражение. Оно было жалким. Но удивляла не жалкость, а сутулость, опущенность моих прямоугольных плеч, так отталкивающих тетю. Сколько же ночей я провела, согнувшись над письменным столом? Эта метаморфоза подчеркнула всю нелепость ситуации: что я буду говорить преподавателю? Я села в облезшее кресло, пытаясь устроиться спиной к окну. Голос мой дрожал и я начала с детства: рассказала о душе тети, плавающей среди растительного океана, о цветах космос, отравленных моим взглядом или покончивших жизнь самоубийством, чтобы только досадить мне.
— Третьего не дано, — кричала я. — Не ищите тысячи других причин, не вините мой тогдашний возраст и детскую впечатлительность. Я думала об этом все время, думаю и сейчас. Что-то ускользает от нас в сторону и мы не можем…
— Хватит, замолчи! — мой темпераментный преподаватель просто подскакивал на стуле. — Слушай, девочка, если сейчас в эту дверь войдет какой-нибудь тип и заявит, что в определенных условиях липа может летать, знаешь, что я ему скажу? А вот что — прекрасно, молодой человек, в принципе я не возражаю, это любопытно, но сделайте одолжение, докажите. И добавлю, что хотя, черт побери, есть более важные и серьезные проблемы, как выяснение твоего вопроса, например, и зависимости между…
— Дело не в этом, — перебила я отчаянно. — Сейчас меня не интересует, можно ли сделать что-то большее, чем простые наблюдения за растениями и музыкой, растениями и магнитным полем, которые так радуют нас в нашем великом эгоизме, потому что мы нашли еще один способ влиять и пользоваться ими… Нет, я говорю о самих нас, о наших порывах, целях, полезности, об этом двусмысленном белоцветном отравителе, как его удачно назвал…
Преподаватель смотрел на меня немигающим взглядом, который пугал больше всех его проявлений неисчерпаемой энергии.
— А не кажется ли вам, — почти прошептала я, — что чем лучше мы знаем какую-нибудь штуку, тем больше удаляемся от нее? — Он хранил молчание, и я продолжила яростно. — Представьте, что ребенок не смог постичь цветы живыми и решил обладать ими мертвыми. Давайте поговорим, какую извращенную радость доставляет гербарий: ты ощущаешь победу над чем-то с помощью его смерти, но смерти, которая парадоксально дарует вечность. И вот эта жизнеподобная смерть превращается в твою судьбу и проклятие… Ты спускаешься по спирали, все ниже в глубину элементарного, но то, что ты ищешь, исчезает за миг до твоего появления. И вдруг случается нечто страшное: случайно подняв глаза, ты встречаешь надменный взгляд какого-то дерева, какой-то сосны… И тут же возвращаются все ушедшие дни, казавшиеся годами, и годы, пролетевшие как дни, и тебе хочется зарыдать: «О, почему, почему для меня эта сосна не просто известное и любимое дерево, как для всех?» И ты кричишь: «Я столько знаю о тебе, сосна!» Мы открываем многое как, например, состав запаха дождя, что производит сенсацики а парфюмерийная промышленность начинает с воодушевлением производить духи «Аромат дождя», но понимаем ли мы что-нибудь в этом?
— А ты, — сказал преподаватель нервно подпрыгивая, — ищешь человеческий смысл в нечеловеческих вещах.
Как только до меня дошли эти слова, я вскочила и выбежала, преследуемая своим сутулым отражением, на улицу, в хрустальный летний вечер, а преподаватель с балкона размахивал огромными руками и кричал: «Остался только шаг, один шаг!»
И вот я Снова под сосной, о которой мне не хватило смелости рассказать все. Потому что кто признался бы в своем желании иметь в гербарии сосну? Кому хочется показать жалкий результат собственного высокомерного бессилия? Как рассказать об абсурдной и отвратительной мечте иметь такую огромную страницу, на которой бы уместилась целая жизнеподобная, но на самом деле мертвая сосна, и только потому, что наяву она непроницаемо и враждебно наблюдает за тобой? Да, знахарь, нет ни познания, ни ядра, ни узла, нет уже и цветка по имени космос, осталась только мука и само-отвращение. А может быть, это усталость, всеобхватная, почти покой, почти просветление и потаенность, да, золотая капля потаенности… так что я не знаю и не могу сказать, ужас ли бегает по моей руке, или ласка… Ужас ли, ласка ли скользит по смолистой коре. Я подхожу, прислоняюсь, смотрю на ветви. Что спускается с них вниз по стволу, то ли шепча, то ли вздыхая, то ли пахнув? Оно ползает по всему телу, пуская ростки и теперь я совершенно отчетливо ощущаю, что оно живое, оно дышит и охватывает всю меня. На мгновение мы срастаемся с деревом и в это мгновение мы оба счастливы.