Господин иноземный советник Дварфинк после такой унизительности к Кондрат Кузьмичу на другой день прибежал и все возражения с недовольством ему предъявил. А Кондрат Кузьмич его утешить ничем не мог и пребывал в рассеянности, оттого как в Кудеяре теперь разные толки ходили про восставший из дивного озера город. Кондрат Кузьмичу это было тревожно и невразумительно, а больше всего то, что кудеярцы всю свою квелость вдруг растеряли и будто угорелые стали, куда там Щекотуну до такой бодрости. А иные против заморских мастеров-умельцев возмутительно кричали и за отеческую доблесть, точно опять бунт какой затевали.
– Ваше население, Кондратий, – укоряет его советник Дварфинк, – переходит черту дозволительного непослушания, а вы не принимаете никакого действия.
– Да ведь я вас упреждал, – отмахивается Кондрат Кузьмич, – бессмысленный и беспощадный народ этот нужно держать в черном теле. А вы мне про мировую культурность излагать изволили, которая из бунта родилась. Теперь пожинайте.
– Ваше население слишком нафантазировано и предрассудно, чтобы доверять ему непослушание, – говорит господин Дварфинк, – теперь я это понимаю. На улицах толпа бредит каким-то чудом. Разительная бессмысленность. А вам, Кондратий, в таком положении никак не следовало бросать в тюрьму вашего соперника. Этим вы лишаете население свободного и разумного выбора.
А Кондрат Кузьмич на это зубами клацнул недовольно.
– Я, – говорит, – разбойные рыла сажал и буду сажать как мне угодно.
– Это заказное дело с политическим духом, – отвечает советник, – вам нужно отказаться от него для следующих преобразований народной жизни.
– А вот не откажусь! – заявляет Кондрат Кузьмич и желтыми глазами азартно блещет.
– Если не хотите видеть вашего Горыныча здесь, отпустите его в Олдерляндию, на политическое убежище. Так вы не до конца потеряете свое лицо между культурными народами.
– Нечего ему там делать, – злобствует Кондрат Кузьмич, – с таким некультурным рылом. А в кудеярской тюрьме ему самое место.
– Мне кажется, – говорит тут советник Дварфинк, напустив холоду, – мы с вами вновь теряем консенсус, Кондратий. Мне нельзя далее оставаться в такой обстановке.
– Покидаете нас? – без интереса спрашивает Кондрат Кузьмич.
– Но я вернусь с усилением, – обещает советник. – Этого невозможно так оставить, ради всей мировой культурности.
– А с рабочими вашими что прикажете делать?
– С какими рабочими?
– А с перекачки. Разбежались по всему лесу, прежде шарахались, а теперь даже нападать стали на людей. Оголодались, должно.
Господин советник руками развел:
– Это дело вашей полиции, Кондратий. – И приложил напоследок с глубоким смыслом: – А вам я не посоветую забывать про зубную боль. Вам непременно понадобится доктор.
Кондрат Кузьмич на такое заверение только зубами клацнул, нижними костяными о верхние золотые.
После этого Гнома в Кудеяре больше не видели, ушел и забрал своих мастеров-умельцев, да за собой Мировую дырку захлопнул, будто и не было ее. Верно, напугались они там крепко нашего кудеярского непослушания. Либо, может, в новом Щите Родины светлые головы изобрели, как Дырку перекрыть.
А народ у нас хоть бессмысленный прежде был, но к вере отеческой с того времени потянулся и в монастырь Святоезерский всем миром вложился. Никакого там целительного курорта никто не желал, и про высушку озера слушать тоже больше не хотели. А как объявилось, что черные налетчики, всех лихорадившие, руины обороняли и все добро отнятое там же складывали, так из милиции отписанные жалобы на ограбления стали быстро утекать. Милиционерия сперва этого не осознала и противоречила желающим свою бумажку забрать, конфузы им строила. А все равно пострадавшие кудеяровичи на своем твердо стояли. Вот приходит один, которого побили и заморской марки лишили, и выкладывает, как на духу:
– Никто меня не грабил, граждане начальники, а это был взнос на святое дело и по доброй воле.
А ему говорят:
– Ваш разбитый нос, в протоколе записанный, тоже за святое дело пожертвован?
А он не сморгнувши отвечает:
– Всенепременно, за святое дело пострадать не жалко.
– А за что били? – спрашивают.
– Не сошлись характерами, – говорит, – дурные они, недоросли еще.
– А может, они брать не хотели ваш взнос? – подсказывают, насмехаясь.
– Может, и не хотели. Не помню я, граждане начальники, потому как выпимши был.
А таких много набралось, уже милиционерия возражать устала и рукой на это махнула. Все равно трем недорослям за душегубство отвечать.
А народное предание о черных лихачах от этого только усилилось и больше прославилось.
Кондрат Кузьмич теперь, наобратно, квелый сделался и на виду не показывался, одни обращения к народу через малых городских шишек посылал. Перво-наперво объявил про новый Щит Родины, который он, Кондрат Кузьмич, на месте старого по государственной мудрости возрождает. После Ерему с Афоней и Никитушку к награде приставил за подвиги перед народом, а Еремея главным в Щите Родины сделал и половину сундука из своего стабильного фонда пожаловал, чтобы светлые головы отныне в черном теле не сидели, а изобретали на славу отечества. Хотел и Афоню куда-нибудь в малые городские шишки произвести, да тот не согласился и в деревню ушел.
– Мне, – говорит, – землю пахать надо, потому как в ней моя сила.
Кондрат Кузьмич и ему малую толику из сундука на поднятие деревни выставил и в обращении к народу об этом особо помянул.
А Никитушка вовсе ничего не взял, ему и так хорошо было. После сражения бродяжка дивный город на монастырской стене разрисовала, а потом они вместе на берегу сидели и любовались. Никитушка спрашивает:
– Никак это ты в городе дома исписала охранным псалмом?
– Опоясала, – улыбается бродяжка.
– Ишь ты, опоясала, – дивится на нее попович. – А хочешь богомазом стать? Я тебя в мастерскую устрою.
– Не знаю, – отвечает бродяжка и сама спрашивает: – А правду говорят, ты свистом город порушить можешь, будто Соловей-разбойник?
Никитушка тут голову повесил и унылый сделался.
– Правду, – отвечает, – только маюсь я с того. Для чего мне эта сила клейменая? Не богатырская она вовсе, а разбойная и бунтарная.
– Бунт у всякого внутри есть, – говорит бродяжка. – А ты камешек ему на шею повесь. Бунту тяжелей станет, а тебе легче.
– Камешек? – опять дивится Никитушка и молчит раздумчиво. Потом спрашивает: – А у тебя есть свой камешек?
Бродяжка на берегу пошарила и подняла кругляшик.
– Вот мой камешек, – говорит.
Встала и запустила его по воде прыгать. Никитушка считать принялся, до одиннадцати дошел и тогда свой бросил. На один прыжок больше получил. А потом на бродяжку смотрит с особым выражением. Она сперва терпела, будто не видела, а вдруг спрашивает, не глядя:
– Нравлюсь?
– Ага, – говорит Никитушка, в румянец бросившись.
Бродяжка тогда зачерпнула сырую землю и лицо в ней выпачкала, чумазая замарашка стала.
– А теперь?
– Ты что?! – досадно изумляется Никитушка.
А бродяжка смеется.
Попович на нее смотрел и сам развеселился от ее чумазости. И больше особое выражение к ней не испытывал, а решил про себя, что она Божья и никакого камешка у нее на шее нет, потому как и не нужен.
А она от него уже прочь идет, не прощаясь.
– Ты куда? – спрашивает Никитушка.
– К тюрьме, – отвечает, – там мои братья.
Так и ходила в городе вокруг каталажки, а внутрь ее не пускали.
Никитушка бродяжкины слова про камешек запомнил, только решил силе своей напоследок волю дать. Пошел к Горынычевой коптильне и для начала свистнул в треть силы. А как оттуда в испуге все повыбежали, он в полсвиста разошелся. Тут неприличной трубе конец настал, погнулась и окривела, да больше на кудеяровичей квелость не наводила своим видом. А с третьего свиста, в самую полную силу, коптильня обрушилась со страшным стоном, и память о ней пылью развеялась.
Сам же Горыныч в тюрьме прочно обосновался, все разбойные рыла на него верное свидетельство дали, и бывший вождь бритых голов еще добавил.
А Госпожа Лола, прознавши мужнину участь и вероломство Кондрат Кузьмича, замыслила дурное дело. Темной ночью пришла к святому озеру да спустила в него заморских зубастых рыб.
– Плодитесь, – наказала, – и размножайтесь, да озеро поганьте во славу Кудеяра.
А не знала светская кобылица, что заморские твари к нашим морозам повымрут.
Кондрат Кузьмич всё обращения к народу через малых городских шишек выпускал, одно дивней другого. То советного Гнома примется ругать – хотел-де все клады из кудеярских лесов к рукам прибрать и свои гномьи порядки у нас завести. А то про отеческую веру хорошо скажет – мы-де люди православные. Да только странное в народе слухотворение ходило, будто линяет Кондрат Кузьмич, оттого и носа не кажет. А такое было уже, старожилы рассказывали. Вот как культ личности разоблачился, так Кондрат Кузьмич тоже три месяца линял, а потом заговорил совсем по-новому. И когда катастройку у нас делали да свободу объявляли, он линял, это уже не одни старожилы помнили. А что у него там линяет, никто толком и не знал. Вот как по-иному говорить начнет, с другим словопрением, прежде невместным, так это точный знак, что линяет. А мы, кудеяровичи, ко всему привычные, как с нами ни говори. Всякого наслушались и навидались.
Вот у нас теперь на выборы в мэры Еремея Коснятина записали. А может, будет толк.
Один Яков Львович про Кондрат Кузьмича доподлинно все знал, а уж он бы никому не рассказал. Сам Яков Львович старичок уже мшистый, шаркающий, но в уме трезвый и просчетливый. Кондрат Кузьмич с ним знакомство давно порвал, когда еще свободу нам объявлял, а тут потянуло опять на старую дружбу, грехи прошлые сообща вспоминать. Пришел в гости, тапочки обул и на стол бутылку красненького выставил.
– Помянем, – говорит, – невинно убиенных?
– А это ты про кого, Кондраша? – ласково спрашивает Яков Львович и удавьими глазами смотрит.
– А про монахов, у озера расстрелянных, – отвечает Кондрат Кузьмич. – Память тебе никак отшибло, Яша?
– На память у меня жалоб нет, – качает головой Яков Львович, – а только невинные на земле вовсе не живут.
Да посуду все же достал.
– Один-то от нас ушел тогда, – говорит Кондрат Кузьмич. – По воде ушел.
А Яков Львович удавьими глазами смеется.
– Недалеко ушел, выходит. А что по воде, так это морок, Кондраша, магнетист твой монах был.
– Был? – усмехнулся тут Кондрат Кузьмич. – Да ты, видно, Яша, про новые его гулянки на воде не слыхал? И про город, со дна явленный?
– Миражи, Кондраша, миражи.
Кондрат Кузьмич кулаком по столу ахнул, осерчав.
– А просторылые, не слыхал, как говорят? Мы-де люди не авторитетные, в чудесах не разбираемся, а только вдруг оно впрямь было? Нам, говорят, отеческой вере противоречить резону нету. Такие у нас миражи. А монаха теперь святым делать будут и почитание ему отдавать.
– Это от разговоров просторылой толпы у тебя кожа обвисла? – усмехается Яков Львович. – А не то от зависти к мертвому монаху? Линяешь, Кондраша. Видно, недолго тебе осталось, не усидишь, Кащеюшка. По ночам звон цепей, верно, слышишь?
– Да и тебе, Упырюшка, скоро всадят осиновый кол, – сказал Кондрат Кузьмич.
А после бутылку красненького уговорили и расстались товарищами.
Другая печаль у Кондрат Кузьмича – подруга дней звездоносная Мора Кик от него сбежала, напугамшись. Как увидела его облезлым, так и бросила без всякой жалости, хоть вообще не боязливая была. Даже монстру доисторическую, когда та еще в озере плавала, хотела себе завести и на привязи держать для звездоносного антуражу.
А вместо Моры Кик к Кондрат Кузьмичу теперь Степанида Васильна с предложением пожаловала. Как он ее узрел, из-за слабости в постели лежа, вмиг половину кожи сбросил от поразительного вида. Матушка Яга все свои хламиды сборчатые дома оставила и ногам полное выставление сделала, сверху донизу, а от шеи до самой середины бюста, весьма крупноразмерного, все голо было и сияло. Так крепко ей госпожа Лола энергетизм в теле усилила и от скрюченности вылечила.
– Что это ты, мать, – говорит Кондрат Кузьмич, речь обретши, – юбку потеряла?
– Все на мне, Кондратушка, – отвечает Степанида Васильна и бюст поправляет, – и при мне. Слыхала я, в одиночестве теперь век коротаешь да в болезни?
– А ты, Ягинишна, язвить надо мной пришла? – спрашивает Кондрат Кузьмич.
– И в мыслях не держала. С предложением я к тебе, Кондратушка.
– Это с каким же?
– А с таким, что надо нам с тобой партию составить.
Кондрат Кузьмич тут руками замахал и задышал с хрипом.
– Рехнулась, старая? – говорит. – Замуж тебе надо было лет полста назад идти.
Степанида Васильна губы поджала и отвечает:
– Это уж мое дело, когда мне замуж идти, а только я тебе про другую партию толкую. Как у нас в Кудеяре народ совсем с ума посходил, русским духом надышавшись, то и надо нам с тобой в партию власти соединиться. Сообща будем полоумство пересиливать.
– Это какими же средствами? – интересуется Кондрат Кузьмич. – Опиум для народа я не терплю, ты знаешь, Ягинишна.
– Ничего, Кондратушка, поладим как ни то, – говорит Степанида Васильна, а сама подушки ему поправляет да кашу со стола берет и Кондрат Кузьмича с ложки кормит за матушку и за бабушку.
Так и составилась у них партия власти.
А Коля в монастыре насовсем укоренился, и камешек на шее, по первости тяжелый, теперь с легкостью носил. Вот, выходит, нашел он свое трудовое человеческое назначение – Божью обитель из руин восстанавливать и за весь грешный мир воздыхания в ней возносить. Самое как раз агромадное и просторное для души дело. А в церкви монастырской снова глубинный источник наверх выбился, и к нему из города для душевного исцеления теперь шли.
Тут и летописность к делу приспела, и стал Коля на память потомкам запечатлевать, как разбойный Кудеяр через Святое озеро помалу преображается. А такого никакая Академия наук не отпишет, потому как это дело тонкое. Тут душа человечья растет, а глазом это не увидеть и инструментом не измерить. И у Коли душа в летописности тоже возвышалась, а из крови кислое брожение насовсем ушло.
Иногда он вдали у озера видел бродяжку и улыбался. Однажды Коля подглядел, как она с дождем танцевала. Капли в озеро падали и расходились кругами, а босые бродяжкины ноги без следа по воде ступали. Снизу на нее смотрели выпученно зубастые заморские рыбы и глупо виляли хвостами.
Только двум пожилым шемаханцам не было дела до кудеярских волнений. По шемаханскому своему обычаю сидели на берегу, полоскали в озере ноги и вели разговор о божественном.
– Вот говорят – чудо, чудо. А вы что-нибудь видели, уважаемый? – спрашивает один.
– Нет, не видел, уважаемый, – отвечает другой.
– Да и я не видел. Пустяки говорят. А что может быть важнее омовения ног в здешнем озере по велению Божественного?
– Нет ничего важнее, уважаемый. По велению Божественного мы всегда будем это делать.
Но тут в их мудрую беседу вмешались зубастые рыбы. Они распробовали на ужин ногу пожилого шемаханца, а над дивным озером встал ужасный крик.
Тут конец истории кудеярского бунта.
За Колей другие некоторые из просторылых кудеяровичей пошли, и мы к летописности тоже руку приложили и для памяти потомков изрядно здесь потрудились. Им же, потомкам, Святое озеро в оный срок явит на глаза чудный Город, как о том отцы в легенде завещали, и всякий, чистый помыслом, сможет в него войти – в этом у нас крепкое заверение и прочная утвержденность.
2006 г.