Наконец, отдышавшись, Харитон Савелич предложил тост:
— За Василича!
Подорогин отер подбородок газетой.
— За кого?
Харитон Савелич выпучил глаза и сглотнул:
— Да за тебя ж!
Подорогин, помешкав, кивнул. Выпили.
— Оут… ум… — промычал Харитон Савелич, ковыряясь мизинцем в зубе, сплюнул в гору скомканных газет под стулом и осмотрелся. — Вот тут, говорю, господа хорошие и почаевничали. Закусили сахарком, да отполдничали свинцом.
— Кто? — спросил Подорогин.
Харитон Савелич снова разлил водку.
— Ты, Василич, главное, не волнуйся. Не принимай к сердцу. Мое дело какое? Доставить тебя, а не стращать. Мое дело маленькое.
Подорогин потер ребром ладони торец стола.
— Да кто почаевничал?
— Николашка! — ответила за Харитона Савелича Клуша и прыснула со смеху так, что была вынуждена утереть рукавом лицо.
Харитон Савелич бросил в нее огрызком огурца.
— Цыц, дура! Тебя спрашивают? Спрашивают тебя, а?!
Клуша смахнула пальцем со лба влажный след попадания, подобралась и стала хищно шарить по тарелкам в поисках того, что можно было бы использовать для ответного броска. Харитон Савелич цыкнул опять, но уже растерянно, оробело, потом и вовсе взялся лепетать что-то примирительное, а когда увидел в занесенной руке Клуши большой кусок буженины, почел за лучшее наклониться боком к полу, спрятаться за столешницей. Долю секунды Клуша еще прицеливалась в него и, точно растягивая тетиву, отводила за ухо руку с тяжелым куском. Вдруг ее пунцовое от гнева лицо разгладилось, она улыбнулась и аккуратно, стараясь не вспугнуть унизительной позы водителя, положила мясо на место. Харитон Савелич, выглянув из укрытия и мигом оценив масштабы своего позора, решил все обратить шуткой, для чего еще дважды пригибал и поднимал китайским болванчиком голову и даже, гарцуя, принялся возить задом по сиденью.
— У тебя, что ли, черта, разрешения спрашивать? — мирно сказала Клуша.
Харитон Савелич ничего не ответил, продолжая елозить по стулу уже с совершенно идиотическим, отсутствующим видом.
Клуша обратилась к Подорогину:
— Это у них тут — навроде порядка такого.
— У кого?
Проглотив водку, Клуша пожала плечами.
— Здороваются — не называются.
— Хорошо. А Николашка — это Николай Второй? Царь?
— Точно. Только не царь.
— То есть как?
— Потому что отрекся по манифесту.
— Да что за дура, твою мать! — снова вскинулся Харитон Савелич. — Ну откуда тебе знать, выдра, что по манифесту?
— Иконка, скажем, внизу висит, — ответила Клуша Подорогину, не обращая на водителя внимания. — Да и дом этот тоже… Не признаешь?
— Не слушай ее, Василич, — склонился к Подорогину Харитон Савелич и подергал его за рукав. — Ну ее. Собака лает, ветер носит.
Подорогин, улыбаясь, разлил водку по стаканам, себе и Клуше — по четверти, Харитону Савеличу — до половины.
Из комнат опять послышались телефонные звонки.
— Мы ждем кого-то? — спросил Подорогин.
— Второго пришествия! — захохотал Харитон Савелич.
— Никого, — сказала Клуша. — Дождались, все.
Подорогин обернулся на звук телефона.
— Кого?
Клуша взглянула на Харитона Савелича, перестала обсасывать куриную кость и показала ее Подорогину:
— Здрасьте…
Подорогин отер руки газетой и встал из-за стола.
— Понятно.
Телефон звонил в третьей от столовой комнате. Это был настенный шахтерский аппарат в громоздком металлическом корпусе. Пробивавшаяся сквозь замазанное белой краской окно луна давала рассеянный голубоватый свет телевизионного экрана. Было душно и почему-то сильно пахло уборной. Подорогин взял огромную, как пятикилограммовая гантель, трубку и подул в микрофон.
— Алло.
На том конце сначала раздавались только помехи, затем после щелчка на полуслове прорезался вежливый женский голос:
— …ас проводят в подклет. Всего доброго, Василий Васильевич.
На этом связь оборвалась. Звонок, скорее всего, был автоматический. В столовой что-то глухо ударилось, тенькнуло стекло и в который раз захохотал Харитон Савелич. Подорогин положил трубку на рычаг и подошел к закрашенному окну. Новая рама поддалась легко, без звука.
Дом стоял на возвышенности. Далеко внизу, за крепостной стеной, виднелся брусчатый бугор «красной площади». Под луной мостовая блестела подобно икре. Разливавшееся за шпилями «исторического музея» и «гума» море электрического света простиралось за горизонт. Подорогин надавил кулаками в подоконник и, отпрянув, пошел обратно в столовую.
— Мне нужно в подвал, — сказал он Клуше.
Погрозив Харитону Савеличу кулаком, Клуша тотчас сорвалась с места.
Чтобы попасть в подвал, сначала требовалось спуститься по черной лестнице, потом выйти из дома в одну дверь и войти через другую тут же, в двух шагах и в одной стене. Такое замысловатое сообщение, видимо, было вызвано тем, что первый этаж главного фасада оказался практически поглощен кривизной склона.
Когда в подвале Клуша посветила керосинкой на стену, ища выключатель, у Подорогина захолонуло в груди: давным-давно, показалось ему, он уже спускался сюда и Клуша точно так же светила керосинкой на стену в поисках выключателя.
Подвал состоял из нескольких помещений, но свет зажегся только в одном. Это была узкая пустая комната со сводчатым потолком и дощатым полом. Подковообразные арки в поперечных стенах придавали ей подобие одновременно капонира и нефа. Справа находилось длинное, под потолок и чуть не во всю комнату, обрешеченное окно, на левой стене висела икона с изображением Николая Второго. Клуша, шепча, перекрестилась и вышла обратно, оставив Подорогина одного. В окно послышался ее тонкий, как скрип двери, зевок. Подорогин подступил к иконе. Бывший самодержец почему-то был в парадном кителе с орденами и аксельбантами. От обычного портрета анемичный лик Николая отличался только дорисованным вокруг головы дискообразным нимбом. Озадаченный толщиной доски, Подорогин попытался отвести ее от стены нижним краем. Оказалось, что икона не висит на гвозде, а вставлена в точно совпадающий по размеру паз. Почувствовав запах формалина, Подорогин сделал шаг назад и оглянулся на дверь, будто там кто-то стоял.
— Черт…
Тыльная сторона иконы служила дном для «вымпела». Причем, дно это было тоже расписано — пол макета ленинской комнаты под партами выстилало изображение молодого Ельцина с закрытыми глазами и надутым ртом.
В открывшейся под «вымпелом» нише помещался новый трехполосный рубильник. Подорогин, не долго думая, включил его. Рычаг поднялся туго, с отвратительным скрежетом.
Прислушиваясь, Подорогин положил на стену ладонь. В доме было ни звука. По кремлю гулял ветер.
— Долго еще? — спросила Клуша в окно.
— Да всё, — сказал Подорогин.
Расколотив «вымпел» об пол и отряхнув с доски формалин, он заткнул нишу рубильника портретом Ельцина наружу.
— Все, — повторил он, поднявшись во двор.
Харитон Савелич, чье восторженное матюганье в столовой было слышно еще с лестницы, пролистывал за столом содержимое толстенной папки-скоросшивателя. Клуша постучала костяшками пальцев по боковой стенке забранного пластиком буфета, и Подорогин увидел, что шкаф наискось отодвинут от стены. В глубоком проеме за буфетом находился стеллаж, который был забит под завязку скоросшивателями, подобными тому, что листал сейчас Харитон Савелич. На одном из затасканных корешков Подорогин запомнил желтый стикер с надписью «Пут(ят)ин», на другом — бордовый с надписью «Кась(я)(ви)нов». Клуша окликнула его.
Подорогин подошел к столу, взял папку из-под руки Харитона Савелича и, не закрывая, повернул ее вверх корешком. «П(ри)(о)дорогин» — значилось на белой, с потертыми пузырями, наклейке. Подорогин опрокинул папку обратно, перебросил несколько страниц, затем, прижав их большим пальцем с торца, не спеша, точно пачку денег, расслоил снизу вверх по всей толщине, и заморгал: машинопись, убористо покрывавшая листы в папке с правой стороны, состояла в основном из цифр и псевдографики. Изредка между страницами порхали знакомые ему полоски рисовой бумаги с давлено-резанными, похожими на вскрытые поры аббревиатурами, а среди цифровой тарабарщины мелькали связные слова — вроде «воителя перевернутого» и «туза жезлов», — но смысла этой бессмыслице они не придавали ничуть, лишь оттеняли ее. Харитон Савелич держался пальцами за края папки, как голодный держится за миску с похлебкой, и даже ерзал на стуле в ожидании, когда будет можно вернуться к чтению. Клуша, стоя позади, тоже пыталась заглядывать в папку.
Подорогин выпустил из рук скоросшиватель, обошел стол, сел на своем месте, плеснул водки в стакан и залпом выпил. Клуша подсела к Харитону Савеличу. Закусив губу, Подорогин посмотрел, как, соприкасаясь плечами и оттирая друг друга от стола, они жадно шарят по листам.
— Нашла! — просияла Клуша, ткнув пальцем в папку. — Вот мы!
— Где? — оторопел Харитон Савелич.
Составленными пригоршнями Клуша показала ему нужный абзац.
Подорогин налил себе еще водки, отщипнул кусок буженины и, не чувствуя вкуса, медленно, как траву, жевал волокнистое мясо.
Харитон Савелич сдвинул ладони Клуши и принялся внимательно изучать место, что она указала. Голый торшер был вплотную придвинут к столу. Распяленная тень косматых бровей Харитона Савелича копошилась на промокшей газетной фотографии какого-то митинга. Клуша ликующе улыбнулась Подорогину. Подорогин отвел взгляд и тотчас увидел в углу тонувшей в потемках соседней комнаты громадного неподвижного человека, молча смотревшего в столовую. Подорогин взял из-под стола керосинку, которую Клуша забыла погасить, и пошел в комнату. Громадный человек оказался чучелом вставшего на дыбы медведя. В ощеренную клыкастую пасть кто-то вложил смятую банку из-под пива, правый стеклянный глаз хищника был залеплен розовой жвачкой. Подорогин зачем-то взялся отлепить окаменелую жвачку, и вытащил ее вместе с глазом.
— Точно, — вздохнул Харитон Савелич, шурша бумагой. — Туточки мы. Во — и эхо Штирлица. Почти рикошет.
Подорогин затолкал глаз с жвачкой обратно в шелковую глазницу, поставил керосинку возле стены и пошел обратно в столовую. Чувствуя жар в лице и легкое головокружение от выпитого, он потирал пальцы так, словно только что прикасался к открытой ране. Его била легкая дрожь. Водки в бутылке оставалось на треть. Облокотившись на стол, Клуша стояла по-детски коленями на стуле и, разминая шею, наклоняла голову то к левому, то к правому плечу. Ее стеклярусные бусы вспыхивали под торшером. Харитон Савелич уткнул в папку указательный палец и озадаченно шевелил губами.
— Вы знаете Штирлица? — спросил Подорогин.
Клуша, отвесив подбородок и округлив глаза, кивнула на Харитона Савелича, который не слышал вопроса и продолжал с отрешенным видом возить пальцем по содержимому папки.
— Вы знаете Штирлица? — повысил голос Подорогин.
— Ась? — поднял голову Харитон Савелич.
Подорогин повторил вопрос.
Клуша прыснула. Харитон Савелич лукаво подмигнул ей.
— Да кто ж его не знает. Этого… штурм-баб… беса-то бишь его… Ну — с Мюллером-то который все мухлевал?
— И это его, — Подорогин кивнул на папку, — эхо?
— Эхо не его. Эхо — нет. Из другой это оперы совсем.
— А что это вообще… за талмуд?
— Это? — Харитон Савелич положил ладонь на стопку сшитых листов в папке. — Ну как тебе сказать… Навроде дневника. Истории болезни. — Он хохотнул и снова обернулся к Клуше. — С клизмами!
— Моя… — Подорогин прокашлялся в кулак. — История болезни — моя?
— Ну не моя ж, Василия. В самом деле!
— Я не Василия, — сказал Подорогин.
— А кто? — затих Харитон Савелич.
— Мое отчество — Ипатьевич.
Харитон Савелич с треском поскреб щетинистую шею. Подорогин переставил с места на место свой стакан с водкой. Клуша рассеянно чертила мизинцем по столешнице. Улыбаясь, Харитон Савелич дважды открывал рот, чтобы возразить Подорогину, но каждый раз только сглатывал всухую и топорщил усы. Подорогин барабанил ногтями по бутылке.
С возгласом: «Ладушки!» — Харитон Савелич вдруг вскочил со стула и подбежал к нише за буфетом. После минуты шумной, сдобренной ругательствами возни он грохнул на стол стопку тощих папок. Подорогин, склонившись, пробежал глазами наклейки на мятых корешках: «Шти(рлиц)льман», «ГДР (Цеппелин — Ранет)», «ПЩ», «ПМ(1)В, ПМ(2)В», «МВД (рота)».
— Значит, говоришь, Ипатич? — Харитон Савелич, отдуваясь, оперся прямыми руками на сложенные скоросшиватели. — Точно?
Подорогин, не слушая его, рассматривал корешки.
— Ну? — поднял брови Харитон Савелич.
— Точно, — сказал Подорогин.
— А чьи тогда похороны в твоем деле? Могила чья?
— Да откуда мне знать?
— А ты знаешь, что жив до сих пор только потому, что — Василич?
Подорогин поправил на запястье часы.
— Бред какой-то.
Харитон Савелич хмыкнул.
— Ты когда в паспорт свой последний раз заглядывал?
— Вчера… — Подорогин приложил ладонь к нагрудному карману. — То есть там — Васильевич. Но при чем тут паспорт? Липовый, к тому же? Какое это имеет значение, когда моего отца звали Ипатием? Когда я знаю об этом?
— Да что тогда, скажи на милость, имеет значение? — развел руками Харитон Савелич. — Что? — Он передвинул стул, подсел к Подорогину и, взяв его за локоть, доверительно снизил тон: — Ты пойми, Василич — оказаться тут Ипатич ну никак не мог. Ни за какие коврижки.
— Почему?
— А почему у тебя одна голова, а не две?
Подорогин, не отвечая, снова переставил свой стакан. В водке плавали хлебные крошки и зеленые точки укропа. Клуша, чтобы чем-то себя занять, взяла одну из тощих папок и равнодушно листала ее.
— …Уже одно то чудо чудесное, что ты тут, — продолжал доверительно Харитон Савелич, — а чтоб Ипатич… Не знаю, Василич, не знаю.
— Чудо? — переспросил Подорогин.
Харитон Савелич подтащил к себе толстый скоросшиватель и, перекидывая страницы взад-вперед, опять стал что-то высматривать в нем. Клуша поправила смявшуюся под папкой газету.
— Ага. — Харитон Савелич придавил ребром ладони одну из страниц и перевел на Подорогина торжествующий взгляд. — Взрывали тебя зимой?
Подорогин аккуратно сдвинул руку Харитона Савелича. Страницу покрывала все та же цифровая абракадабра.
— И тут об этом так и написано?
— Так взрывали? — повторил Харитон Савелич.
Подорогин откинулся на стуле.
— Было дело.
Харитон Савелич не сводил с него глаз.
— А знаешь — кто?
Подорогин хотел ответить, но его перебил толкнувшийся в оконное стекло одиночный удар курантов. Клуша коротко перекрестила солнечное сплетение. По двору под окнами с приглушенным рычаньем пробежала собака. Из кипы тощих папок Харитон Савелич, прицелившись, выхватил одну, разломил ее и со словами «фокус-покус, опля!», словно перед зрительским залом, поводил из стороны в сторону наклеенной на листе цветной фотографией Петра Щапова.
Подорогин, не зная, что сказать, выпил водки.
Харитон Савелич почесал ребром ладони за ухом.
— Не веришь, значит…
— Где туалет? — спросил Подорогин, привстав.
— А за телефоном, у лестницы, — с готовностью отозвалась Клуша.
— Он ведь сторожем на стоянке твоей подрабатывал, — сказал Харитон Савелич. — Не знал?
Подорогин со вздохом сел.
— Кто?
Харитон Савелич опустил кулак на фотографию Щапова.
— Конь в пальто.
— Нет, не знал.
— Так знай.
— И что?
— И что в морячество ходил штатным подрывником на десантуре. Сечёшь?
— Не очень.
Клуша переглянулась с Харитоном Савеличем и достала откуда-то из-за стула еще одну бутылку «Абсолюта»:
— Живем.
— А знаешь, где шашки тротиловые прятал? — сказал Харитон Савелич.
— Кто?
— Конь в пальто.
— Где?
— В ульях на пасеке! — захохотал водитель.
Клуша разлила по стаканам остатки водки из початой бутылки, дунула в нее через горлышко, убрала под стол и откупорила новую.
Подорогин, зажмурившись, выпил.
— Из-за жены бывшей хотели взорвать? — спросил он.
Открытой ладонью Харитон Савелич указал на него Клуше.
— Ему про Фому… — Отвалившись на спинку стула, водитель с досадой шлепнул себя по ноге. — Ну при чем тут жена? К тому же бывшая? Кого, скажи на милость, взрывают из-за бывшей жены? Тем более в машине семейной?
— А при чем тут Щапов? — спросил Подорогин.
— На самом деле, — сказала Клуша Харитону Савеличу. — Чего кота за хвост тянешь? Откуда ему знать? Он-то по метрике разводит.
— И пускай, — ответил водитель. — А я не по метрике?
— Ну так по метрике-то и получается, что из-за жены. Лапоть.
— Не только из-за жены.
— Да говори ты толком, черт!
— Стоп-стоп, минутку, — вмешался Подорогин. — Ничего не пойму. Так из-за жены или нет? По какой еще метрике?
— Да из-за жены, из-за жены. — Харитон Савелич покосился на Клушу. — По совпадению — из-за жены.
— Это как — по совпадению?
— Ну, не по промыслу, то есть. По метрике только, не по массе.
Подорогин попросил у Клуши закурить. Та протянула ему сначала папиросу, потом зажигалку, сработанную из пузатого флакона для духов. Харитон Савелич, видя, что Подорогин по-прежнему не понимает ни слова, обернулся по сторонам, будто потерял из виду нечто важное. После секундной задумчивости, сгребя объедки и мусор к краю стола, он выдвинул на середину полную бутылку «Абсолюта» и, пошарив в ногах, бухнул рядом с ней пустую.
Подорогин помахал перед собой пальцами, разгоняя дым.
— Вот смотри. — Водитель расставил бутылки и взялся за них, точно за поручни. — Это, — с ухмылкой вожделения он подвигал полной бутылкой, — и масса тебе, и метрика. Как говорится, два в одном. А это, — брезгливо наклонил пустую, — только голая метрика. Разницу улавливаешь?
Подорогин задумчиво шевельнул папиросой.
— Вот это, — Харитон Савелич указал на толстый скоросшиватель и отставил бутылки, — тоже голая метрика. Только из другой оперы. О ней разговор особый. Сейчас речь о другом. Если бы все дело было в твоей бывшей и этом… пасечнике, то, Василич, не обессудь — сейчас на твоем месте сидел бы другой. Что это значит? А это значит вот что. Пасечник — по метрике — мог тебя угробить, а мог и не угробить. Мог, например, сам подорваться на своей машинке, мог не успеть ее заложить, мог передумать, в конце концов. Да мало ли что бывает? Короче говоря, с точки зрения метрики все, что ни творится под солнцем, может быть запросто и в любой момент описано как итог определенного стечения обстоятельств. Или, как принято по-новому, необязательных совмещений. С этой точки зрения удобно раскладывать по полочкам и рифмовать все что ни попадя. Особенно, конечно, историю. Скажем, если бы в Первую мировую шальная пуля залетела в голову Гитлеру, то Второй мировой могло бы и не быть. Слабость такой точки зрения состоит в том, что она упирается в голову Гитлеру вместе с шальной пулей и не способна различать дальше уже ни хрена и ни за какие деньги. И если бы… — Осипнув, Харитон Савелич прочистил горло и подвигал пустой бутылкой по столу. — И если бы мы только с такой башни и могли плевать в прошлое, растворять его своей поганой слюной, то и будущее нам было бы открыто не больше, чем той самой пуле. Мы бы даже погоду не могли предсказывать на завтра. Поэтому в качестве метода нельзя рассматривать метрику иначе, как способ простого исчисления и суммирования события. Однако в качестве явления она заслуживает куда большего внимания и, если угодно, почтения. В качестве явления она есть поверхность события во всех фазах его становления. Эдакий своеобразный грозовой фронт. Ударная волна. А так как любое событие массивно — или, говоря по старинке, причинно, из чего-то следует, — то метрика есть такая уникальная поверхность, по которой можно рассчитывать инерционную траекторию события, его будущее. Выражаясь высоким слогом, она — та самая гробовая доска вероятности и та самая рабочая поверхность поршня в вечном двигателе мироздания, что выталкивает нас из прошлого и служит единственным экраном, на котором будущее способно фиксировать свою тень… — Харитон Савелич хотел сказать что-то еще, но снова закашлялся, причем на этот раз до того изнуряюще, что Клуше пришлось бить его по спине кулаком.
Некоторое время Подорогин наблюдал за их возней взглядом человека, грезящего наяву, сидел с приоткрытым ртом. Спохватившись, он затянулся папиросой, выдохнул вместо дыма воздух и увидел, что папироса давно погасла.
Прокашлявшись, Харитон Савелич аккуратными глотками, точно лекарство, вытянул целый стакан водки, крякнул и умиротворенно огладил усы. На его лице — кирпично-красного, закатного оттенка — высыпала обильная роса пота. Подорогин тоже выпил, придвинул к себе виноградную гроздь и стал пощипывать дымчатые ягоды. Вдруг он разглядел, что пустой бутылки нет на столе.
— Значит, говорите, — вздохнул он, — гробовая доска вероятности…
— Кто говорит? — замер с вытаращенными слезящимися глазами Харитон Савелич, осмотрелся и, обмякнув, захохотал. — Не бери в голову, Василич.
Подорогин сделал вид, будто что-то обронил, наклонился под стол и увидел, что пустая бутылка лежит у Клуши на коленях и Клуша крепко держит ее. Харитон Савелич сидел, скрестив ноги, пол под его сапогами покрылся высохшей глиной, из которой почему-то торчали перья. Выпрямившись, Подорогин был вынужден ухватиться обеими руками за сиденье и ждать, пока не перестанет кружиться голова.
— Только я не все понял, — сказал он. — Например, про жену.
— А что жена… — Харитон Савелич стукнул пальцем по толстому скоросшивателю. — Если б я писал роман, Василич, то так бы и внес: заговор с целью покушения на убийство. Из ревности. Карается по высшей мере.
Подорогин кивнул на папку:
— А это не роман?
— Роман, — усмехнулся Харитон Савелич. — Журнальный вариант.
— А в чем разница?
— В том, что этот роман существует только в виде журнального варианта.
— То есть?
— То есть тут — избранные выписки. Собрать все — не хватило бы библиотеки. Не говоря уже о текущих и пересекающихся.
— Хотите сказать, что роман еще… пишется?
— Можно и так. Только пишется не от начала к концу, а, что ли, сразу по всему фронту. Не столько пишется, сколько становится.
Подорогин шумно одернул куртку.
— Ничего не понимаю. Ни единого слова… Вы, кстати, что кончали?
Харитон Савелич принялся гонять по столу между расставленными ладонями бутылочную крышку.
— Василич, ты пойми одну простую вещь: прошлое — это не камень, а кисель. Причем такой, что еще варится. Непостоянная величина, короче.
— Все равно не понимаю.
— Смотри сюда. Прошлое нестабильно практически так же, как будущее. И применительно к тебе — ко мне, да к кому угодно — это не то, «что было», не то, что состоялось раз и навсегда, и не руины, которые не сдвинуть атомным взрывом, а то, что ты сам производишь и распыляешь всякую минуту, когда предаешься воспоминаниям. — Бутылочная крышка с щелчком полетела за диван и заскакала по полу. — Впрочем, с воспоминаниями — та еще катавасия, скажу.
— Какая катавасия?
— Вот у человека, например, цветное зрение. Однако ж стоит ему пройти светофор или Рафаэля на стенке, как он моментом забывает и цвет светофора, и цвет Рафаэля. Цвет можно видеть, помнить его нельзя. Думая, что способен запоминать цвета, человек на самом деле помнит одни их названия. И ровно так же помнит он не людей, не события и не предметы, а лишь свои ощущения от них. И даже хуже того — помнит только эти свои воспоминания. Человеческая память — черно-белая. Понимаешь теперь?
— Что же такое, по-вашему, история? — спросил Подорогин. — Цирк?
Харитон Савелич прихватил нижней губой край усов.
— Коллективный договор о воспоминании. Свой на каждый суверенитет. Метрика в ее самой похабной — общественной — редакции.
— Ладно, — согласился Подорогин. — Если прошлое нестабильно, то как быть с этой вашей… гробовой доской вероятности?
— А ты про какое прошлое говоришь? — хитро улыбнулся Харитон Савелич.
Подорогин, опешив, сделал вращательное движенье рукой и даже открыл рот, но только заперхал горлом, так и не нашелся с ответом.
— Сказать, чего ты сейчас хочешь от своего прошлого? — спросил водитель, понизив голос. — Постельной сцены с участием твоей бывшей и пасечника. Знаешь, почему? Потому что давно готов к этому.
— Неужели? — сказал Подорогин беззаботным тоном.
— Прошлое, Василич, — продолжал Харитон Савелич, — штука коварная. Когда ты получаешь возможность заглянуть в него, ты перестаешь быть самим собой. Кому, как говорится, глаз вон, а кому и саму головушку. Мало кто управляется с таким богатством… Нестрашно?
Подорогин промолчал.
— Гут. — Харитон Савелич энергично потер лицо. — Так ты вот, значит, уверен, что когда после Нового года заявился по своему старому адресу, пасечник прятался от тебя на антресолях в прихожей. Так?
Подорогин слегка отстранился от стола.
— Так…
— Наш моряк-огородник, у которого хата находилась в том же подъезде, только на первом этаже?
— Да.
— Перед тем как зайти в дом, ты позвонил в квартиру по мобильному, и твоя бывшая тебе ответила?
— Да.
— Теперь, Василич, хорошенько подумай и скажи: сколько раз — после того как ты позвонил по мобильному — твоя бывшая могла спустить пасечника в его квартиру по лестнице и поднять обратно на антресоли? Пять раз или десять?
Подорогин оторвал от ощипанной грозди недозрелую виноградинку и повалял ее в пальцах.
— А что, его там не было?
— Нет уж, ты меня просвети для начала, что проще: затолкать живого человека под потолок или отправить домой от греха подальше?
— Он же сам потом признался, что был на антресолях.
— Ну да. — Харитон Савелич пошаркал ногой. — Явился с повинной. Ты еще скажи, что он собственными баксами хотел тебя задобрить.
Нечаянно раздавив ягоду, Подорогин облизал пальцы.
— А чьими?
— Василич, ты сам прекрасно знаешь, что между твоей бывшей и пасечником не было и не могло быть вообще ничего. Никаких постельных сцен. Даже воздушных поцелуев не было. И если ты уже смирился с постельной сценой, то это еще не значит, что так оно и было. Она, баба, просто крутила им, как хотела. А ему, отставнику, бобылю и размазне, не нужно было ничего больше. Он молился на нее, как Заратустра на огонь — и далеко не отойти, и не дай бог притронуться. Вот тебе и вся постельная сцена.
— Тогда я вообще ничего не понимаю. Кто был на антресолях-то?
— А тот, чьи баксы тебе и вручил пасечник, когда явился с повинной.
— Кто?
— Конь в пальто. — Харитон Савелич потеребил ус. — Ты хотя бы в курсе, что твоя бывшая была расписана с другим за пару дней до твоего явления?
Подорогин обмер.
— Не может быть… Я бы знал об этом.
— От кого бы знал?
— От дочек хотя бы.
— Ну, если б им еще кто сказал, то — наверное.
— Да зачем Наталье было от меня запираться? — с виноватой улыбкой возразил Подорогин. — Расписалась так расписалась. Знал бы — духу моего бы там не было. Зачем ей?
— Хороший вопрос, — кивнул Харитон Савелич. — Зачем прятать живого мужа на антресолях от бывшего?
— Алименты, — сказал Подорогин первое пришедшее на ум.
— Не глупи, Василич.
— Не знаю тогда.
Харитон Савелич прикурил «беломорину» от клушиной зажигалки-флакона.
— А ты подумай.
— Не знаю, — повторил Подорогин.
— Не хочешь знать, — погрозил ему папиросой Харитон Савелич. — Уперся бараном в постельную сцену с пасечником и не хочешь знать ничего другого.
Подорогин закинул ногу на ногу и сложил крестом руки на колене:
— Как вам будет угодно.
— Ну что ты опять, — шепнула Клуша водителю, — кота за хвост. Тьфу.
Харитон Савелич не глядя отмахнулся от нее.
— Да мне-то будет угодно хоть как… А почему ты уперся в постельную сцену с пасечником, зарылся в ней страусом, я тебе скажу. Потому что нутром чуешь, что на самом деле все было куда хуже. Пасечник — это пыль в глаза твоей совести, нутру твоему. И поэтому своего прошлого ты боишься еще больше, чем будущего.
Подорогин вопросительно взвел бровь.
— Это как?
— А так. — Харитон Савелич, затянувшись, перетащил папиросу из одного угла рта в другой, прищурился от дыма. — Твоя бывшая прятала от тебя мужа не оттого, что боялась скандала — ты лучше меня знаешь, что этого она не боялась, — а потому что была с ним заодно.
— То есть?
— То есть: перед твоим приездом они обсуждали план действий после того, как прокуратура отскребет тебя от машины.
Подорогин помотал головой, будто хотел что-то оттрясти с волос.
— Наталья, после того как мы… — Он взмахнул пальцами. — Могла, конечно. Не спорю… Но на это не пошла бы ни за что. Бред… Ни за что.
Харитон Савелич сбил пепел папиросы на газету.
— Ради детей, Василич, пошла бы. Ну, кроме этого, одно только можно сказать ей в оправдание: обрабатывать ее пришлось долгонько. Больше месяца.
— И кто ее обрабатывал?
— Не знаю.
— Она же потом выхаживала меня целую неделю.
— Василия, ты как с елки упал. А что ей еще оставалось? Выхаживала, да. Потому что, во-первых, действительно не желала тебе зла, во-вторых, сама была напугана до смерти, в-третьих — но, сам понимаешь, не в-последних — отводила подозрения от себя и от своего благоверного.
— И что ей такого сказали, что она согласилась?
— А что на тебя выписан заказ. И что заказ выписан серьезными людьми и давно. А главное — что уже дважды тебя могли снять, но каждый раз ты был с дочками и вроде как даже прикрывался ими.
— И когда?
— Что — когда?
— Когда я прикрывался ими?
Харитон Савелич выдохнул дым себе под ноги.
— Про первый раз ничего не могу сказать, записи нет, а последний — когда во дворе снеговика лепили. Было дело?
Подорогин задумчиво отер подбородок.
— …Так вот, после этого снеговика тех двух бойцов, что ходили на тебя по второму разу, самих нашли в кабельном коллекторе. — Харитон Савелич расплющил окурок в пепельнице из отрезанного дна пластиковой бутылки. — И дело было представлено так, что ты к этому причастен. Через пару деньков твою бывшую вывезли за город и объяснили: два минус один равняется одному. Иначе говоря, пусть выбирает: или она сама находит способ разобраться с тобой, и в таком разе два минус один можно будет считать равным нулю, или считать придется по-честному, отчего дочки вскоре могут остаться полными сиротами. Кроме того, с этой минуты никто уже не может гарантировать, что в следующий раз, когда тебе вздумается прикрываться детьми, их не положат вместе с тобой.
— А не проще было заставить ее вывести бойцов на меня?
— После коллектора — нет.
— Почему?
— Потому что после коллектора бригада, которая выполняла твой заказ, считала его отработанным. Гоняться за тобой после этого просто так, без нового договора, значило позориться, терять лицо.
— Что-то не сходится. — Подорогин вытянул затекшие ноги. — Если бы Наталья отказалась, все равно бы пришлось позориться.
— Два минус два, Василич, — напомнил Харитон Савелич. — Два минус два.
Задумавшись, Подорогин недолго проигрывал это нехитрое арифметическое действие, на его скулах ходили желваки, потом налил себе полный стакан и не спеша, в несколько глотков, выпил водку до дна.
Харитон Савелич следил за ним с почтительным одобрением.
— А что серьезные люди тогда… — Подорогин промокнул губы запястьем. — Забыли про свой заказ?
— Василич, если бригада пришла к выводу, что ты имеешь отношение к коллектору, то ведь не по потолку они бегали за ним.
Подорогин сунул в рот дольку салями.
— А Щапов? Наталья заплатила ему?
— Нет. Пасечник работал за интерес.
— За какой интерес?
— За доброе отношение к лошадям. — Ткнув палец в донный желобок пепельницы, Харитон Савелич повращал ею, точно телефонным диском. — Пасечник сном-духом не ведал, что твоя с кем-то расписана.
— Хорошо. Но тогда зачем тут возникает этот… расписанный? Кто он?
Харитон Савелич закупорил бутылку.
— Возникает… Расписной этот возникает намного раньше — когда серьезные люди принимают по тебе решение.
— Так он заодно с ними?
— Как ты догадался?
Подорогин спросил у Клуши папиросу и подвинул к себе зажигалку. «Ла… па Ал… дина» — значилось истершимися буквами на захватанном рифленом боку флакона. Подорогин подул в бумажную гильзу с пустого конца, сплюснул ее в пальцах и вдруг бросил со всей силы о стену. Клуша тихо вскрикнула. Облокотясь на стол, Подорогин взялся обеими руками за голову.
— Так-то, Василич. — Харитон Савелич поворочался на стуле. — По всем раскладам было тебе не уйти. Что по массе, что по метрике. Обложили тебя, как зайца. Куда ни ткнись — даже к дочкам — либо обрыв, либо ствол.
— Да при чем тут опять дочки? — прошептал Подорогин, потирая виски и глядя в пол. — Сколько можно? Хватит уже.
— Дочки, дочки… — вздохнул Харитон Савелич, шелестя бумагой.
Секунду спустя между локтей Подорогина легла черно-белая копия измятого и надорванного снизу рисунка, того самого, что в начале года он обнаружил за стеклом полки в своем бывшем кабинете. Подорогин прижал лист пальцами. Уменьшенный в репродукции почти вдвое, плод бурного соавторства Маруськи и Маринки теперь напоминал инженерную схему. Вернее, служил ее объектом: изображение «лендровера», словно подушка для иголок, было сплошь утыкано указательными стрелками — каждая с трехзначным численным кодом в основании, — а под разломанным названием «Ленин» зачем-то помещалась масштабная шкала. В верхнем правом углу ксерокопии стоял подгулявший фиолетовый штамп «ДСП» с приписанными от руки цифрами то ли учетного номера, то ли даты.
— Что это? — сказал Подорогин.
— Вот… — Неподкуренной папиросой Харитон Савелич обвел жирный прямоугольник, которым было очерчено надорванное место внизу рисунка. — Линия разрыва упирается в жопу водителю.
— И что?
— Это точка перешейка.
— Что?
— Область, где масса и метрика события закорочены, уравновешивают друг друга. Стрела времени в этом месте как будто замыкается сама на себя. Вещь, доложу, редчайшая. Вроде самородка в руде.
— И что? — повторил Подорогин.
— Да погоди ты штокать. Я о чем говорю: точка перешейка — это… ну все равно что тебе магический кристалл. Блюдце с бегающим яблочком.
— В будущее смотреть?
— Точно. Или в прошлое — на выбор. Тут только важно понять одно: если точка перешейка не определена, все эти блюдца и кристаллы можно сдавать на вес в базарную хиромантию. Без точки перешейка они такое же барахло, как телефон без подключения к сети.
— Тогда, значит, это не кристалл, а сеть?
— Сетевой разъем, точнее.
— А что — кристалл?
Харитон Савелич почесал бровь.
— Аппаратный хедер со спутниками, компьютерами и комитетами. Средство обнаружения тэпэ и подключения к ней.
— Депо, короче, — резюмировал Подорогин.
Харитон Савелич собрался закурить, но, передумав, заложил папиросу за ухо.
— Можно и так.
— Я не понимаю, — сказал Подорогин. — Как масса и метрика уравновешиваются? зачем? что это?
Харитон Савелич сгреб ксерокопию, бегло взглянул на нее, толкнул Клушу, прикорнувшую на краю стола, и спрятал лист обратно в папку. Клуша выпрямилась и осовело, как в пустоту, посмотрела на зачехленную люстру.
— Вечность, — ответил Подорогину Харитон Савелич.
— Что?
— Метрика и масса, Василич, совпадают, как цапля и журавель. Ну то есть не совпадают. Почти не совпадают. Но если совпадают, то в этом самом месте образуется… как бы тебе сказать…
— Вечность?
— Не совсем… — Харитон Савелич посмотрел на Клушу, которая опять положила голову на кулаки. — Часть.
— Часть вечности?
— Василич, скажи: может быть часть у влажности?
— Нет.
— А что такое роса?
— Влага.
— Так то же самое и здесь. Точка перешейка — что тебе божья роса. Конденсат, который образуется на смычке массы и метрики. Она, точка, конечно, не сама вечность, но если у тебя есть нужное «железо», из такого «сетевого разъема» ты можешь глядеть во все стороны.
— И вы хотите сказать, что мои дочери…
— Я хочу сказать, что не имеет значения, кто оказался в точке перешейка. Тут кого угодно пробивает на интуицию. Больше всего почему-то на это… как его… де-жа-вью… Однако параметры точки — приоритет. Сплошь и рядом бывает, что и немассивные события пробивает на точку. Демонстрации какие-нибудь, футбол, прочий бред с продавленной метрикой. Только проку от таких тэпэ — как от козла молока. Масса события и его масштаб — не всегда одно и то же. Вернее, всегда не одно и то же. Бывает, что камушек какой-нибудь на зачуханной дороге сдвинется, а за ним — о-го-го! — такая масса, что ни одна демонстрация, ни одна революция рядом не валяются.
— Птичье дерьмо на улице Ленина… — ухмыльнулся Подорогин.
— Что? — не расслышал Харитон Савелич.
— Так… — Подорогин поскреб ногтем зажигалку-флакон. — А кто определяет, что событие массивно? Депо?
— А кто вообще определяет массу? — Харитон Савелич тоже прищелкнул по зажигалке. — И почему тебя притягивает к земле, а не наоборот? Потому что ты сам так определил? Или я?
— А кто?
— В том-то и дело: никто. Масса — это то, что определяет самое себя.
— Да как вы узнаёте, под каким камнем искать ее?
— Знал бы, — вздохнул Харитон Савелич, — давно уже сидел в Белом доме каком-нибудь. Плевал бы на головы человечеству.
— А — депо?
— А депо, если и не знает, то виду не подает.
— Так значит, все-таки не знает?
— Василич, вся эта тряхомудрия выливается подчас в такую копеечку, что в глазах темнеет. Понимаешь? Затраты на форвард могут перекрывать расчетные прибыли от форварда в разы. Это как если бы стоимость прогноза на ураган превысила размеры ущерба от самого урагана. То есть когда в депо поняли, что стопроцентный форвард по той же Москве-матушке требует не только московского бюджета, но и возведения, по сути, второй Первопрестольной, ахнули. Ахнули, да поздно: в верхах (кстати, у американцев тоже) сворачивание форвардного моделирования приравнивается уже чуть ли не к сворачиванию оборонных программ. Вот так-то. Думали, что закладываем фундамент под телескоп, чтоб за Богом подглядывать. А оказалось — под очередной столп вавилонский. Не попали в будущее, а попали на будущее. И расписываться в собственном пшике не спешим. Ждем, пока американцы изойдут на говно от своих прогнозов раньше нас. Но американцы тоже не дураки — посматривают, на какой высоте заканчивается строительство у нас, где вместо нашей башни начинается потемкинская деревня. Только смех в том, что мы и сами этого не знаем. Во-первых, из-за недостаточного финансирования невозможно точно маркировать валидность самих форвардов. Во-вторых, приходится делать хорошую мину не только перед американцами, но и перед своими же мудозвонами в Кремле.
— Ну, так бы сразу и сказали, — выдохнул Подорогин. — Не депо, а потемкинская деревня.
— Не то и не другое, Василич. Вот зря ты, ей-богу.
— А что?
— Сейчас, когда депо начинает перестраиваться с обычных форвардов на тэ пэ, кое-какие порядочные наработки имеются.
— Какие, например?
— Например, — ощерился с зевком Харитон Савелич, — планирование президентства. Единственно допустимое будущее в наших палестинах. С одной небольшой увязочкой, правда.
— С какой?
— С отсутствием конца света в тех же расчетах. Хороший баян, да? Одна клавиша работает, да и та на своих условиях.
— И это все зачем тогда? — подала вдруг голос Клуша.
— Что? — спросил Подорогин.
— Ну, все… — Клуша обвела сонными глазами комнату, кивнула на окно. — Огород городить-то?
— Чтобы добыть грамм золота, — сказал Харитон Савелич, — нужно перелопатить тонну руды. Как думаешь — по силам это одному?
Подорогин пожал плечами:
— Нет.
— Нет. И слава богу. Потому что, если б золото можно было добывать, как глину, человечество имело бы сейчас другую экономику. Если б, конечно, имело вообще. То же и с вечностью. Если бы точки перешейка можно было высматривать невооруженным глазом, человека пришлось бы отселять куда повыше, а на его место ставить кого попроще, не такого глазастого.
— Вымерли бы, значит, — заключил Подорогин, — как динозавры.
— При чем тут динозавры?
— Ну — переселились бы. Как они.
— Василич, попал пальцем в небо. Ей-богу.
— Почему?
— Потому что с гадами этими, куклами истории, история вообще особая.
— Какая еще история?
— А та история, что имеется официальное мнение, что физически они пребывали всегда в том виде, в каком их и откопали.
— Ходячими скелетами, что ли?
— Не ходячими — зачем? Лежачими. В том-то и дело… Это — ну, как декорация сада. В театре бывал? На сад похоже, а не сад. Даже и не пахнет садом. Липа, короче говоря. Кукла.
Подорогин, разминая спину, сцепил на затылке руки.
— Чепуха какая-то.
— С точки зрения истории — чепуха, — перевел дух Харитон Савелич. — Историку, как полному инвалиду по зрению, проще угадывать динозавра в окаменелой кости, чем видеть саму кость. И про тебя этот инвалид знает одно: что ты уже либо состоявшийся, либо потенциальный труп. Ходячий, как ты сам говоришь, скелет. И вот тебе, между прочим, твой личный костюмчик на исторической сцене. И так еще бы ладно — ходячий скелет, — а что, скажи на милость, если через двести миллионов лет эти скоты реконструируют по твоим костям динозавра?
— Да ради бога, — вздохнул Подорогин. — Через двести миллионов лет — что угодно. Хоть таракана.
Привстав, Харитон Савелич неожиданно протянул ему руку. Подорогин, замешкавшись, подал свою. Они обменялись рукопожатиями.
— Теперь, — водитель придвинул к себе стопку папок, — что касаемо дочкиной самодеятельности… Депо интересуют не все тэпэ, а только по-настоящему массивные. Способов их опознавания куча, но один из главных признаков я тебе назову: наложение прорицания и провокации.
Подорогин, зевнув, подпер голову кулаком.
— Они… — Харитон Савелич достал копию-схему рисунка «лендровера», постучал пальцем по прямоугольнику, очерченному вокруг линии разрыва под джипом, и придавил листок кулаком. — Они, конечно, понятия не имели, что тебе что-то грозит. Но в то же время что-то руководило ими, вело — и когда они рисовали, и когда дрались из-за нарисованного.
— Да где тут провокация? — устало спросил Подорогин.
Харитон Савелич повозил листком по столу.
— Тебе это вправду интересно?
Подорогин молча поглядел на рисунок. Скомкав ксерокопию, Харитон Савелич бросил ее за диван, куда прежде закинул крышку от бутылки.
— Провокация тут в том, что дочкино творчество послужило руководством к действию для твоей бывшей. И даже больше скажу — наглядным пособием для всех.
— Для кого — для всех?
— Сначала для твоей бывшей, потом для расписного с пасечником, а потом и для депо. — Харитон Савелич задумчиво помолчал. — И вот теперь скажи — ты этого хотел?
— Чего? — оторопел Подорогин.
Харитон Савелич отвернулся с сокрушенным видом к окну.
Подорогин взглянул на свои неисправные часы и заправил их поглубже в рукав. Клуша спала, отвалившись на стуле, со сложенными на груди руками и запрокинутой головой. Ее приоткрытый, влажно поблескивающий рот почему-то напомнил Подорогину шелковую глазницу чучела.
— …По сравнению с таким прошлым, — сказал Харитон Савелич, мелко и мечтательно кивая, словно ему было что-то видно в темноте за окном, — уж лучше бы откопаться тараканом в будущем. Согласен на все сто.
Подорогин сунул ладони между колен и тоже уставился в окно. У него уже слипались глаза. В то же время где-то на окраинах сознания — куда не добирается ни самый крепкий алкоголь, ни самый крепкий сон, — где-то в этой вечной полумгле брезжила грозовая мысль о том, что все сказанное — в первую очередь, конечно, про Наталью и дочек — вряд ли влетело ему в одно ухо, чтобы вылететь из другого, и что он еще должен будет решить, как с этим быть дальше.
Спал он, не раздеваясь, тут же в столовой, на диване, где Клуша набросала постель с линялыми штемпелями больничной маркировки. От плоской, набитой резаным поролоном подушки пахло керосином. Во дворе то и дело взбрехивала собака. На потолке лежало косое пятно света от фонаря. В полудреме Подорогину казалось, что он садится в небольшую лодку с Харитоном Савеличем, но еще долго он помнил, что это галлюцинация, даже мог по-прежнему запросто видеть на потолке пятно света. Все-таки пятно скоро стало размываться, пропадать из виду, и он забыл про него. Они плыли с Харитоном Савеличем в беспроглядной темноте. На носу ветхого челнока была поставлена керосинка, дававшая не столько свет, сколько тень. Вода тяжело всплескивала под незакрепленным однолопастным веслом, которым Харитон Савелич греб лишь изредка, правя курс движения. Откуда-то Подорогин знал, что цель их плавания находится не на Земле, а на совсем другой планете, и, несмотря на это, достичь цели было возможно только по воде. Они плыли молча, глядя во тьму в перекрестных направлениях, как будто чуждаясь друг друга. Однако удивительным образом их обоюдная и демонстративная, на грани враждебности, неприязнь ничуть не мешала им общаться, даже напротив — исключая необходимость артикуляции и жестов, содействовала диалогу. Это была странная, заочная и жаркая распря, в которой каждый участвовал не с помощью языка и слуха, а посредством воспоминания: доводы и возражения противника, равно как и свои собственные, подлежали не столько выговариванию, сколько воссозданию. Неизбежным условием такого разговора являлось поступательное забвение всего предыдущего содержания в угоду настоящему, вершащемуся. Но не беда: ведь для того, чтобы вернуться к этому прошлому, канувшему в Лету смыслу, его требовалось не искать и не вспоминать, а всего-навсего творить заново. Последнюю главу своего бесшумного заплыва Подорогин запомнил только потому, что она была последней, Клуша разбудила его прежде, чем он успел оседлать очередную мысль. При этом собственного суждения он не застал, оно зацепилось в памяти лишь краем, остриями букв — что-то про Бога, который, как удачный выстрел при верном прицеливании, всегда есть внезапность, — в то время как возражение Харитона Савелича сохранилось почти дословно: «Мы проигрываем борьбу в тот момент, когда начинаем ее. В этом мире нет ничего, достойного нашего сопротивления. Вернее сказать — оказываются достойны сопротивления вещи, которых нам уже не одолеть».
Клуша везла его в мотоколяске куда-то по ночной крепости, а он, ерзая в холодном седле и кутаясь в вонючий брезентовый чехол, точно хотел скрыться в нем с головой, повторял раз за разом эти слова Харитона Савелича до тех пор, пока их незатейливый смысл не стал восполняться ему. «Мне — конец», — подумал Подорогин безмятежно, как о постороннем человеке. Отложив чехол, он посмотрел на свои руки, которые таким приговором отныне как будто отчуждались от него, обретали собственный вес и значение. Его откровение не показалось ему ни ужасным, ни даже неожиданным. Ужас заключался единственно в том, что благодаря этому откровению все вставало на свои места. Если он сомневался в окружающем, отказывался принимать его за чистую монету, то рано или поздно сам должен был очутиться вне заведенного порядка жизни. «Мне — конец», — повторил он умиротворенно, с зябкой улыбкой, уже не давая отчета своим словам и прячась в них, будто в чехол.
Через несколько минут коляска вкатилась на кладбище. Это был небольшой, обнесенный живой изгородью яблоневый сад. У въездной арки дежурил старый ангел с мечом. Стрекот мотора подбросил в небо отчаянно заголосившую хищную птицу. Начинало моросить. Могилы — какие под крестами, какие под звездными обелисками — разлеглись среди деревьев без видимого порядка, кое-как. Заглушенные бурьяном, в кратерах нор, они больше походили на одичавшие огородные грядки. Клуша, щурясь от дыма стиснутой в углу рта папиросы, с заправским видом ворочала рулем. Свет неотрегулированной фары плясал в ветвях, почти не задевая земли. Затейливая дорожка оплетала кладбище, словно аттракцион. После того как коляска во второй раз миновала арку и ангела, Подорогин поинтересовался: «Присматриваем место?» Клуша выплюнула папиросу и сказала, что это не кладбище. Подорогин молча потянул на себя брезентовый чехол. Зреющую головную боль и тошноту он объяснял не столько выпитым накануне, сколько тряской ездой. Проехав еще немного, Клуша бросила коляску на заросшей обочине — так что Подорогин был вынужден отвести от лица торчавшие сухие стебли, — углубилась в заросли и позвала его идти следом. Несмотря на неудобную позу, Подорогин даже не пошевелился. Из темноты послышался хруст сучьев и тихая надсадная ругань, как если бы Клуша силилась сдвинуть с места что-то тяжелое. Вдруг лязгнул тумблер и включился большой мощный электродвигатель, чье натужное, идущее как будто из-под земли гуденье было скреплено потрескиваньем не то лебедки, не то дерева. Подземный этот гигант работал, казалось Подорогину, целую вечность. Когда же проклятое гуденье оборвалось, из зарослей пахнуло едкой, ошеломляющей смесью скипидара и гнили. Подорогин задержал дыхание. Клуша, продравшись с треском и проклятиями обратно через кусты, вложила ему в руки маленький цифровой фотоаппарат. На празднично светящемся мониторчике задней панели Подорогин увидел мужское лицо анфас — с закрытыми глазами, подернутое слоистой желтоватой мутью, оно было так сильно сплюснуто, будто упиралось в экран изнутри.
— Что это? — спросил Подорогин.
— Что?.. — переспросила Клуша, слегка задыхаясь.
Подорогин показал ей мониторчик.
Клуша села за руль и смахнула пот со лба.
— Это… Ну, в общем, так депо курирует границы истории. Вернее сказать, границу между историей и геологией.
— Что — курирует? — не понял Подорогин.
— Раньше, — продолжала Клуша, выруливая с обочины, — отложенных престолопреемников заливали плексигласом. Но когда стало ясно, что через сто — двести лет оргстекло начинает мутнеть, крошиться и все в этом духе, решили использовать натуральный, хотя и дорогущий мумификат — пихтовую живицу. Древесную смолу, которая за несколько миллионов лет становится янтарем, идеальной органической капсулой.
— А зачем мне об этом знать? — удивился Подорогин.
— Как зачем, — последовал такой же недоуменный ответ, — престолопреемник должен быть в курсе.
Когда кладбище осталось позади, Подорогин сказал убежденно:
— С тех пор, как получено оргстекло, ста лет еще не прошло.
Он сразу пожалел о своем возражении — во-первых, он не знал про оргстекло наверняка, а во-вторых, любая попытка разъяснения абсурда, пусть сколь угодно критичная, была лишь косвенным актом его признания.
— Да с тех пор еще и не то прошло, — насмешливо отозвалась Клуша.
Они только что миновали «отбойник» и теперь приближались к кованым воротам «заповедника».
— Что — не то? — не стерпел Подорогин.
— Все, — ответила Клуша.
В подвале особняка, в предбаннике комнаты, где накануне Подорогин разбил «вымпел» с изображениями Николая Второго и Ельцина, Клуша отперла низкую железную дверь. За дверью оказалась старая, советской конструкции, телефонная будка. Телефона в ней не было, стекла вылетели, да, собственно, и телефонной будкой она больше не была. Что это кабина лифта, Подорогин понял, когда, втиснувшись внутрь следом за Клушей, почувствовал, как опасно, словно роликовая доска, пол подается под ногами. Звуки отзывались эхом из темноты в зазорах между стеной шахты и металлической площадкой. Клуша сказала что-то в раструб переговорного устройства, и лифт, вздрогнув, со скрипом пополз вниз.
Спуск — толчками, с продолжительными и необъяснимыми зависаниями среди глухого цементного колодца — занял минут пятнадцать. При этом кабина ударилась о донный буфер с такой силой, что у Подорогина подогнулись колени. К выходному проему примыкал неосвещенный туннель — точная копия лифтовой шахты, того же квадратного сечения и даже как будто с теми же кабельными магистралями по стенам. Вместо лифта Подорогина и Клушу тут ждал электромобиль для гольфа. Клуша ни с того ни с сего отказалась «рулить бирюлькой», и, если только Подорогин не собирался проделать остаток пути пешком, предложила управление машиной ему. Не говоря ни слова, он полез на место водителя.
Прикрученные проволокой к капоту велосипедные фары едва разжижали тьму. Несмотря на то, что по бетонному полу электромобиль шел легко, почти бесшумно, скорость была черепашьей. Через несколько минут такой езды у Подорогина уже ломило поясницу.
— Привыкай, — сказала Клуша, высморкавшись.
— К чему? — обернулся Подорогин.
Клуша вытерла пятерню полой шинели.
— К этой сопелке, средству передвижения, привыкай. И к тому, что жила эта — коридор власти, по-вашему — единственная дорога между городом и кремлем. Вернее, между городом и дном.
— Между — чем? — не понял Подорогин.
— ДОН, ДНО… — раздраженно передохнула Клуша. — Главное для тебя — что иначе, как через подклет ипатьевский, в кремль не попасть. И к дну к этому коридор власти только и проложен. Разумеешь?
Подорогин медленно, с силой потянулся в спине.
— В общих чертах.
Так они ехали еще километра два.
Туннель упирался в тамбур, чья внутренняя металлическая дверь была оборудована кодовым замком, а внешняя представляла собой сваренную вручную решетку. Решетка эта — подвешенная на петлях к притолоке и открывавшаяся вверх по типу стартовой заслонки на собачьих бегах — фиксировалась в проеме куском трубы, вбитым в косяк через торцевое отверстие в раме. Клуша показала, как работает замок, назвала код, выпустила Подорогина за решетку и махнула рукой на едва выдававшуюся из потемок широкую каменную лестницу:
— Туда.
— Куда? — не понял Подорогин.
— К Лубянке, куда.
Подорогин обождал, пока за Клушей захлопнется дверь, и нетвердо, словно к обрыву, направился к лестнице.
«Лубянская» площадь, обстроенная невысокими разномастными домами, была не больше футбольного поля. Посреди скверно освещенного и кое-как заасфальтированного двора расположился круглый плешивый газон, в центре газона — памятник, от которого сохранились только бронзовые офицерские сапоги с выпиравшими из голенищ ржавыми штырями. Каменная лестница завершалась небольшой, заляпанной глиной площадкой и столбом с моргающей метрополитеновской монограммой. У столба топтался молодой лотошник. На парапете подземного перехода были аккуратно разложены пачки сигарет, компакт-диски и ветхие книги.
Подорогин взял пачку «Мальборо», жадно выкурил полсигареты и спросил у парня первое подвернувшееся на язык: как короче пройти к Большому. Лотошник нехотя кивнул куда-то вдоль улицы.
Миновав площадь, Подорогин вошел в темный переулок, мощенный досками. На жестяной табличке двухэтажного углового дома по правую руку значилось: «Малый Черкасский пер., дом № 1». На доме слева никаких табличек не оказалось, но из распахнутых окон обоих этажей слышалась музыка пополам со звоном столовых приборов. Сквозь стеклянные двери парадного входа в накуренном вестибюле можно было видеть недвижную фигуру швейцара и бурлившую, то и дело срывавшуюся в хохот пьяную компанию военных. Подорогин прошел по доскам еще пару кварталов, после чего был вынужден остановится, опереться на фонарь и закрыть глаза. Ему привиделось, что здания по обеим сторонам улицы начинают с ускорением двигаться мимо него. Поморгав, он понял, что это все та же проклятая иллюзия отстранения, только какая-то деятельная, своенравная: окружающее теперь не просто держалось от него на расстоянии, но, подобно трусливому животному, опасно м непредсказуемо шарахалось.
В деревянном ресторане «Прапоръ» («Никольская улица, дом № 8/1») он заказал телячьих котлет на пару, черной икры и большой графин водки. Официант, увидев, как он подкуривает сигарету, зачем-то предложил кальян. Подорогин отмахнулся. Низкий полупустой зал освещался неяркими торшерами лишь у тех столиков, что были заняты. На застеленных медвежьими шкурами подмостках надсадно дребезжал балалаечник в косоворотке и лаптях. Дожидаясь заказа, Подорогин вслепую перебрасывал негнущиеся картонные листы меню, поддергивал под собой стул и время от времени снова зажмуривался. Ему казалось, что если он будет сидеть неподвижно и смотреть в одну точку, то либо все рухнет вокруг него, либо он сам упадет замертво. Первую стопку водки он поэтому выпил залпом, не закусывая. Затем — почувствовав быстрое облегчение и столь же внезапную, тяжелую злость — сразу вторую, но под изрядную порцию икры. «Престолопреемник должен быть в курсе, — вспомнил он, наливая третий стакан. — Будем…» Котлетный фарш был смешан с гречневой кашей. На оконных стеклах играло зарево не то пожара, не то световой рекламы. Сквозь балалаечный трезвон из соседнего зала пробивался плач ребенка. Когда водки в графине было наполовину, оказалось, что за столом Подорогин находится не один. Справа от него, ковыряя ногтем этикетку початой бутылки шампанского, с пресной улыбкой на ярко накрашенном лице сидела дебелая полуголая девица в кокошнике. От девицы почему-то пахло нагретым парафином.
— Привет, — опешил Подорогин, которому в это мгновенье представилось, что он не столько видит девицу, сколько думает о ней.
Не веря глазам, он осторожно дотронулся пальцем до липкого плеча у расплывшейся оспины. Девица зябко повела плечом и хихикнула, наклонив голову так, что кокошник ударился о горлышко бутылки.
С тревогой, как дурной сон, припоминая масляную рожу официанта, что-то разъяснявшего про консумацию, Подорогин почесал бровь.
— Тебя как звать-то?
— Да вы уж спрашивали. Регина.
— Местная?
— Из Кинешмы.
— А здесь — какими судьбами?
— Где — здесь? — переспросила настороженно девица.
— Ну… — Подорогин покачал полной стопкой. — Вообще.
— В Москве, что ли? — нахмурилась Регина и тронула себя за громадную серьгу в форме снежинки.
Подорогин, засмотревшись на серьгу, промолчал.
— А спроса на прекрасное тут больше, — сказала Регина с вызовом.
— Ну, и как тебе Москва?
— Нравится, конечно. Архитектура, то, сё… — Поморщившись, Регина, глотнула шампанского. — Мавзолей, — зачем-то добавила она.
Подорогин поддел в серебряном корытце икры, брезгливо повертел ложкой у рта и бросил ее обратно:
— А если это не Москва вовсе?
Регина со сдержанной улыбкой взглянула по сторонам.
— Это как?
— Так. Представь, что ты ошиблась городом.
— Странный вы. Меня раз успели забыть — так, может, и город?
— Все может быть… — Подорогин посмотрел на часы. — Ладно. Теперь я тебя запомню. Это, — он прихлопнул по столу возле бутылки шампанского, — можешь взять с собой. Привет Кинешме.
Регина, шумно и с облегчением вздохнув, ушла. Рассохшиеся половицы визгливо вторили ее тяжелым шагам. Шампанское осталось на столе. Сквозь рябь тростниковой занавески служебного входа на мгновение показался большой, во всю стену, портрет Чарли Чаплина, нюхающего цветок. Подорогин позвал официанта, заплатил по счету и попросил вызвать такси.
— С ветерком? — склонился официант.
— Чего? — не понял Подорогин.
— Доехать желаете — с ветерком?
Подорогин устало потер подбородок и кивнул на тростниковую занавеску:
— Иди.
Таксисту, водителю чистенького, как с иголочки, сто двадцать четвертого «мерседеса» — машины, и выглядевшей, и пахнувшей так, будто она сошла с конвейера только вчера, — он, помешкав, сказал ехать в городскую прокуратуру, на Завряжского. Шофер включил передачу, недолго смотрел в потолок, потом встряхнул головой и обернулся: «А не путаете чего?»
— Чего? — прищурился Подорогин.
— Да есть ли вообще такая в Москве?
— Какая — такая?
— Ну, улица эта — Завряжского?
Подорогин было взялся объяснять дорогу, но, осекшись, взмахнул сигаретой и назвал адрес «Нижнего».
— А вот это другое дело, — обрадовался водитель, трогаясь с места. — «Нижний» там еще неподалеку, да?.. Это ж и от меня в двух шагах!
Закурив, Подорогин подобрался на сиденье, словно чувствовал озноб. В окно он поглядывал лишь изредка, провожая темные улицы скользящим, косым взглядом, каким смотрят в сторону солнца или оценивают возможность нападения со спины.
В свое время и Штирлиц, и Тихон Самуилыч, и Шива не раз интересовались у него, почему он назвал магазин «Нижним», а не как-нибудь иначе. При этом все трое, как под копирку, предлагали и одинаковые варианты ответа: по примеру Нижнего Новгорода или Нижнего Тагила? Подорогин отвечал уклончиво. Происхождение названия, с одной стороны, было так просто, а с другой — так лично, что он отказывался его раскрывать, так как не на шутку боялся быть поднятым на смех. Больше всех ему докучала расспросами Шива, которая в отличие от Штирлица и Тихона Самуилыча как кожей чувствовала, что в «Нижнем», помимо названия, были закавычены и некие интимные секреты. Однажды она спросила его в лоб:
— Это потому, что ты сам — нижний?
— В каком смысле? — опешил Подорогин.
Шива — даром, что была под кайфом — тотчас сообразила, что попала впросак, попыталась отшутиться, но Подорогин добился ответа. Оказалось, на постельном сленге садо-мазохистов «нижний» означал добровольного объекта подчинения, сексуального раба. На следующий день Подорогин затеял перерегистрацию магазина с целью смены вывески — почин, однако же, зарезанный Тихоном Самуиловичем на корню. Выяснив, в чем дело, старик изорвал в клочья подготовленные документы и посоветовал Подорогину «меньше совать хуем в язык». Этим нагоняем тайна названия как будто исчерпалась сама собой. Она не открылась, а просто перестала кого-либо интересовать. Но даже сейчас вспоминать о том, что прототипом «Нижнего» послужило название — пускай неофициальное — универсального магазина в третьем городке Вюнсдорфа (такой же заочной столицы Группы Советских Войск в Германии), Подорогин мог только зажмурившись, с поджиманием пальцев на ногах. Тогда его, бродившего по отделу готовой одежды перед вожделенными залежами джинсов, окликнула одноклассница, дочка заведующей магазином, и предложила что-нибудь украсть. Подорогин, решив, что она шутит, согласился. Одноклассница подмигнула продавщице за прилавком, взяла Подорогина за руку и коротко объяснила, что нужно делать. Джинсы следовало надеть в примерочной кабинке, старые штаны снять и оставить там же, в коробке для мусора под зеркалом. И коробку, и контроль на выходе из отдела, и возможные проблемы с товарным учетом — все это одноклассница брала на себя. Подорогин перевел дух и предложил ей показать, как это делается, то есть снимать штаны первой. Одноклассница ответила смехом. Потом, дурачась, они стали выбирать друг другу джинсы и куртки, а потом случился обеденный перерыв. Все произошло в той самой примерочной кабинке, перед зеркалом — молча и запросто. Так запросто, что когда они подались друг от друга, Подорогин некоторое время рассматривал свою негаданную соблазнительницу выжидающе, будто самое важное ей удалось скрыть от него. Подобное разочарование, пожалуй, он прежде испытывал лишь раз, при первом пересечении границы Союза — точнее, после того как умудрился проспать ее, и, сколько ни вглядывался в плывущий за окном вагона унылый зимний перелесок, готовясь почувствовать себя за границей, в каком-то новом измерении, не почувствовал ничего.
В прошлом году, будучи по делам в Берлине, он выправил свой график таким образом, что смог заехать и в Вюнсдорф. Причем, побывал в нем дважды. Первый раз — участием немецких компаньонов, которых никто об этом не просил — ему заказали ознакомительную программу, приставили переводчицу из гётевского института и машину с водителем, так что, хотел того или нет, он был вынужден держаться в пределах расписанного чуть не по минутам экскурсионного фарватера. Хотя без сюрприза не обошлось и тут. Накануне вечером был фуршет, Подорогин много выпил и поздно лег, не выспался, из-за чего клевал носом всю дорогу. Штирлиц называл это показательным казусом, Тихон Самуилович — мудачьей удачей, сам Подорогин — иронией истории. То есть он проспал свое возвращение в Вюнсдорф так же, как проспал некогда советскую границу. Без заборов, шлагбаумов, КПП и прочей гарнизонной атрибутики третий городок было не узнать. Когда машина притормозила у небольшого ресторана, Подорогин всерьез поинтересовался, не ошиблись ли они адресом, Вюнсдорф ли это. Водитель в ответ на вопрос переводчицы только усмехнулся и пожал плечами. Вслед за ним, улыбнувшись, пожала плечами и переводчица. Ресторан «Zum Zapfenstreich» (что-то вроде «Вечерней поверки») занимал флигель, где прежде была прачечная, и примыкал к военному музею, занимавшему помещения бывшей гарнизонной бани. На первом этаже музея продавали сувениры и подержанные книги, на втором располагалась нехитрая экспозиция советского казарменного скарба. Вернер Борхерт — имя местного музейного энтузиаста Подорогин запомнил не столько благодаря его визитке, сколько из-за трех шестерок в номерном знаке его «сеата» — рассказал, как уходила российская армия в 94-м и как, по сути, вместе с ней уходила из Вюнсдорфа жизнь. О русских генералах, «экспортировавших» «мерседесы» и сигареты военно-транспортной авиацией, немец отзывался снисходительно, в то время как нашествие западногерманского капитала называл едва ли не захватническим. Гвоздем программы было посещение подземного центра управления войсками (до апреля сорок пятого года — немецкими, после пятьдесят второго — советскими оккупационными), рассекреченной и раскуроченной системы бункеров «Цеппелин — Ранет». Как выяснилось, именно тут в начале сороковых разрабатывался план «Барбаросса», а в восемьдесят седьмом пропустили Руста. Голые, уходящие во тьму галереи, бетонные лабиринты ходов, то обрывавшихся бронированным тамбуром, то обрушенных взрывом, разбитые гниющие залы, испещренные надписями стены, плавающие в луче фонарика волокна не то мха, не то праха — все это вызывало почти физическое ощущение бездны, небытия. Недаром по окончании экскурсии, щурясь на свету и чуть отдуваясь, переводчица заметила, что будто побывала внутри затонувшего корабля.
Вернувшись в Берлин, Подорогин долго не мог решить, отправляться ли ему в Вюнсдорф снова. Начерно возобновляя свои ощущения от поездки, он — как и тогда, в поезде — чувствовал, что так и не пересек, не рассмотрел некой волшебной граничной черты. Да он уж и сейчас больше вспоминал не столько Вюнсдорф, сколько слова переводчицы о затонувшем корабле. Вот что это было: не возвращение в Атлантиду, а посещение аквапарка поверх ее затопленных руин. Фарс. Пускай местами «дно» и неплохо просматривалось. Пускай до него было даже подать рукой. Близко, и все-таки не дотянуться: заброшенные дома вместо водорослей окружали дебри чертополоха, а вместо воды — надежные решетчатые заграждения. Желтые таблички «Betreten verboten» маячили восклицательными буйками, разметкой зон запущенной, опасной глубины… Трижды, как потягиваясь спросонья, в кармане пиджака принимался вибрировать мобильник. Подорогин в ответ на звонки только стискивал зубы. В конце концов он выключил телефон и взял из холодильника водку. Решение — ехать, не ехать — не шло. Вернее сказать, оно состоялось давным-давно. Тут, по большому счету, сам он ничего не решал. Ему, как уже сделавшему ставки игроку, просто требовался лишь некий попутный знак. И знак этот не заставил себя ждать. Разбирая подаренные Борхертом книги, на суперобложке фотоальбома «Geisterstadt — Geistesstatt» («Город-призрак — без души») Подорогин наткнулся на скульптурную группу ныряльщиков: сработанные из папье-маше фигуры с биноклями-масками вместо лиц и с неправдоподобно развитыми, похожими на ласты ступнями «плыли» неизвестно куда под потолком пустынного коридора.
Таксисту он дал знак остановиться, не доезжая до магазина полквартала. На улице было ни души. Накрапывал дождь. Расплатившись, Подорогин вышел из машины, осмотрелся, поджег сигарету и не двигался с места до тех пор, пока «мерседес» не скрылся из виду.
Фасад «Нижнего» густо оброс сорняком, посередине, прямо из фундамента, вымахало деревцо. Витринные проемы первого этажа были заделаны изнутри листами профильного настила, окна второго ослепли от дождей и пыли. Оба парадных входа, помимо забитых фанерой дверей, перекрывали железные решетки. На стене у правой двери, обсыпанная рахитичными свастиками и бессмысленными надписями, сохранилась кнопка служебного звонка. Внутрь магазина Подорогин проник со стороны черного хода, через окно склада. Для этого ему пришлось отодрать от рамы приколоченный кроватный поддон. Помещения первого этажа как будто пережили наводнение — мощный поток, смывший всяческие следы человеческого присутствия и натащивший землю неизвестной геологической эпохи. Местами по этой почве уже проклевывались неведомые ростки. Паутины на потолках было столько, что она провисала клочьями. Как в издевку, единственным атрибутом, сохранявшим здесь еще хоть какую-то темную память о человеке, оставался торчавший из голой стены подсобки водопроводный кран. Он до того напоминал верхнюю половину вопросительного знака, что Подорогин заглянул в смежный закуток — посмотреть, не застряла ли с изнанки нижняя часть. На втором этаже, где прежде помещались отделы одежды и галантереи, оказались практически нетронуты торговые стеллажи. К боковине одного такого стеллажа был приклеен плакат с календарем. Заинтересовавшись, Подорогин обмахнул пыль с бугристой глянцевитой поверхности. Плакат зачем-то пытались содрать, однако смогли отковырять только по краям, после чего расцарапали заглавие и портрет бородача, служивший фоном для календаря. Судя по остаткам подзаголовка, это была репродукция с картины Карла Брюллова. Облаченный в бархатную тужурку и короткие, по колено, штаны с тесемками, бородач сидел на стуле с видом такого напряженного ожидания, что, казалось, вот-вот готов был вскочить и бежать куда-то. На его лбу значилась жирная приписка шариковой ручкой: «Идигнот». Попятившись от стеллажа, Подорогин отпнул из-под ноги кусок штукатурки и пошел дальше, вглубь зала. За окнами уже вовсю трещало от дождя. Дырявый вздувшийся линолеум был скользким от плесени. Сквозняк отдавал ржавчиной и чем-то горьковатым, аптечным. Выход на лестничную площадку в противоположном крыле был забран во весь проем листом ДСП, исполосованным алой масляной краской. В щели между листом и стеной слышалась хлеставшая где-то совсем неподалеку, внутри здания, вода. Сбоку проема находилась неприметная дверь с окном. Мельком глянув в окошко, Подорогин было пошел обратно, но встал уже через шаг, развернулся и снова подступил к двери. За порогом находилась узкая запущенная комната. Он узнал и не узнал ее — два ряда рассохшихся столов, классная доска, знамя с потускневшими золотыми кистями и толстый стенд с выложенным из кубиков пенопласта заглавием: «Члены Политбюро ЦК КПСССР 2012 г.». Поля портретов пустовали, за исключением двух угловых в верхнем ряду. Справа к фотографии выскобленного по самую лысоватую макушку неизвестного была пририсована кривая скалящаяся рожа. Слева лоснилась все та же репродукция Брюллова с бородачом в тужурке. Под репродукцией помещалась наклейка с ржавой подписью в одну строку. Прочитать подпись из-за двери, сквозь пыльное стекло, было невозможно — угадывалось только первое слово «История», — поэтому, сколько позволял оконный створ, Подорогин вновь оглядел комнату, даже встал на носки, пытаясь захватить внутреннюю часть порога, одернул рукава и, прежде чем войти, как перед рукопожатием, потёр ладони о бока. И вошел.