— Какая?

— Прорицание и планирование.

— Не понял.

— А вы представьте: прорицание и планирование как части целого. Божий промысел — слыхали о таком?

— Ну, в общих чертах.

— Тогда вот и подумайте: инсайдер, который стучит из Кремля подковерные депеши духам, и провидец, который приблизительно по тому же принципу соединен с божественным телеграфом — разве они не подпадают под одну статью? Где здесь инсайд и где провидение?

— Ладно. — Подорогин провел кулаком по столешнице. — Если бы авторы чеченской кампании запротоколировали свои намерения, то ничего бы и не случилось. А если бы они внесли в протокол не разгром, а победу?

— Они-то, конечно, внесли бы победу, — вздохнул Федор Андреич. — Но департамент регистрирует собственные выкладки. И если бы после разгрома на протокольном вскрытии данных объективного контроля обнаружился разгром — догадайтесь, кто получил бы по первое число?

— А вы не допускаете, что Минобороны обзавелось собственным депо?

— Не просто допускаем, знаем: обзавелось. И не только оно. И, кстати, это не такая глупость, как кажется.

— А вывод?

— Да какие тут выводы… В один прекрасный день в нас увидели чуть ли не второе издание Кремля, Думы и Верховного Суда, вместе взятых. В нас увидели могильщиков всех общепринятых политических методов. Что с нами делать, пока не знают, но уже знают наверняка, что закрывать нельзя. Равно как и давить на нас. Тут американцы опять и супостаты, и спасители наши. Как тогда: атомную бомбу мы могли сделать раньше них, но, если б не американцы, ядерная программа в СССР вообще была бы свернута.

— Тогда почему правительство не использует вас?

— По той же причине. Смысл атомной бомбы — в наличии, а не в использовании. Область ее основного применения — полигон.

— Я все-таки не очень понимаю, как депо может угрожать Штатам.

Методология акцепции форвардного ущерба. — Федор Андреевич снова закашлялся. На пол полетели искры от сигареты.

— Что?

— Ну, например… С расчетной вероятностью 0,89 достигнут горизонт визуализации всего североамериканского континента в форме лунного ландшафта при условии перемещения энного количества грамм засохшего птичьего дерьма с улицы Ленина в Конотопе на улицу Пушкина в Костроме. Тут важно даже не то, что мы уверены в этом на восемьдесят девять процентов, а то, как убедить в этом американцев, не засветив наших алгоритмов. Почему, думаете, они с середины девяностых так озабочены утилизацией наших ракет?

— Вы серьезно?

— Насчет чего?

— Насчет птичьего дерьма?

— Дерьмо — символ, конечно, фигура речи… А вы вот скажите, кто главный виновник гибели Джона Кеннеди?

— Ну, этот… Снайпер.

— Снайпер — это икона.

— Что?

— Потом как-нибудь.

— Тогда не знаю.

— Убийца Кеннеди — несостоявшийся телефонный звонок.

— Бред.

— С точки зрения здравого смысла — да. Как и птичье дерьмо. Однако после того как американцы получили копию нашего ретрографика по Далласу, они попросили засекретить оригинал до 38-го года. Этим случаем, кроме прочего, мы показали, что и кумулятивные тактики у нас развиваются.

— У них в шестидесятые было свое депо?

— Нет. Тогда — нет.

— А сейчас?

— Сейчас — архивы, мощнейшие сети и запрещенные к вывозу компьютеры.

— А у нас?

— У нас — методики, одинаково подходящие для форварда и ретроспекций. Наши архивы — это, по правде сказать, беда наша. Болото, которое периодически пытаются асфальтировать. Да и с компьютерами, сами понимаете… С быстродействием, в смысле.

— Почему ж у них так плохо с методиками?

— Потому что жизнь среднего американца расписана на сто лет вперед: средний американец знает, в какой колледж поступит, кем станет после окончания университета, где будет работать и сколько получать. Знает точную дату, когда выйдет на пенсию, сколько у него будет детей, где его похоронят — Рейган вон лично собственные похороны расписывал, — и тому подобное. Исключая, конечно, маргиналов. А у нас? У нас только бомж вам и скажет, что завтра он будет ночевать на той же помойке, что и сегодня. Вы вот могли знать вчера, что окажетесь здесь?

— А… вы? — растерялся Подорогин.

— Не волоком же вас тащили сюда? — спросил Федор Андреевич.

— Нет.

— Вот и пожалуйста… Запад заорганизован. В этом их сила, но и слабость тоже — их прогностика инерционна, они устроены по принципу метеобюро.

— Чем же так хороши наши методики?

Количеством… Это, Василь Ипатич, во-первых и в-последних. — Федор Андреевич прочистил горло. — И давайте покончим на этом с методиками.

— Штирлиц тоже работал в депо? — Пальцем Подорогин чертил возле пустой тарелки бесформенный абрис.

— Кто?

— Штильман. Ростислав Ильич.

— Впервые слышу. Кстати — почему «тоже»? Кто еще?

— К слову. — Подорогин со вздохом поднялся. — Где тут, позвольте, у вас…

— А сразу, за шторкой, налево, — догадался Федор Андреевич, ковырнув воздух культей мизинца.

— Спасибо. — Подорогин вышел со склоненной головой.

В простенке между брезентовой портьерой и дверью чернел неприметный ход. Стоило Подорогину войти в него, как по неровному потолку, будто спросонья, заморгали лампы дневного света. В конце хода, утопленная в стене, была массивная железная дверь с обгрызенным резиновым кантом. Дверь поддалась, на удивление, легко и бесшумно. Впрочем, если б она и произвела шум, он был бы поглощен многократно усилившимся напором звука. Подорогин оказался за кулисами, которыми служила такая же брезентовая штора, что и перед входом в каморку, только гораздо большего размера. В ущелье между брезентом и стеной был свален театральный реквизит. На куске бархата, раскинувшись навзничь, курил босой человек в кургузой шинели и шишаке.

Музыка за брезентовой шторой обрушилась на Подорогина с такой силой, что он накрыл уши ладонями. Потолок терялся в темной, едва читавшейся по очертаниям крестового свода высоте. В освещенной середине зала Подорогин признал трехстенную декорацию подвала, ту самую, что заметил из каморки. Окошка самой каморки в темноте было не видно. В трехстенной декорации, над ней и вокруг нее копошились люди. Несмотря на то, что до центра зала было не так уж далеко, Подорогин не мог ясно разглядеть ни этих людей, ни того, чем они заняты. Границы съемочной площадки, подобно площадке борцовской, обозначались по кругу красной линией. Стоило Подорогину преступить черту, как к нему подскочил коротышка в фиолетовой униформе и в наушниках с ларингофоном и, что-то отчаянно лопоча, замахал на него красным бюваром. Подорогин попятился за черту, но коротышка втащил его обратно, показал кулак с оттопыренным большим пальцем и скрестил запястья, давая, по-видимому, команду не двигаться с места. Подорогин согласно кивнул. Коротышка побежал к съемочной группе. Уборщица в фиолетовой униформе выметала за красную линию окурки и щебень. Подорогин наступил на один из катящихся продолговатых камешков и увидел, что это стреляная гильза. О происходящем внутри декораций он мог судить лишь по тому, как стоявший на линии отсутствующей стены режиссер в желтой бейсболке орал что-то невидимым актерам. Взбешенный, он то и дело хватался за бороду. Над декорациями, сбитыми из щитов с неряшливыми трафаретами стилизованной короны и предупреждением столбиком «front / avant / frente», курился дым. Подорогин было двинулся вдоль красной линии, но выросший как из-под земли коротышка опять оттащил его на прежнее место. Подорогин, закурив, стал поплевывать в пол. Коротышка помахал перед его носом бюваром и ткнул себя большим пальцем в грудь, в фосфоресцирующую нашивку на кармане: «Фред». В это время со стороны декораций раздались хлопки, похожие на рассыпавшуюся новогоднюю петарду. Их было слышно даже сквозь музыку. Фред раскрыл бювар и поднял его к лицу Подорогина. На левой пустой половине папки золотился двуглавый орел, на правой топорщилась оружейная ведомость. Местами бумага была прозрачной от технического масла. Подорогин прочел: «Выдано Придорогину В. В. — ПМ ГВ 7195 Д с глушителемъ…» Вытаращившись, он хотел взять ведомость, но Фред придавил ее авторучкой. Тогда, встав так, чтоб коротышке была видна ведомость, в пустом поле подписи под своей изуродованной фамилией Подорогин поставил жирный крест. Фред озадаченно подтянулся к ведомости. Подорогин вернул ему бювар и достал из кармана пистолет. Заводское клеймо на рукоятке в точности совпадало с записью маркировки в ведомости. Он вынул обойму, зачем-то выщелкнул пару патронов, зарядил их обратно и стал прохаживаться вдоль красной черты. Со временем, если он закрывал глаза, эта маслянистая линия стала видеться ему проведенной по кромке окопного бруствера. Более того, он был убежден теперь, что подмахнул не оружейную ведомость, а нечто совершенно другое, и не крестом, а обычной своей подписью. Когда же Фред подвел к нему режиссера, он поздоровался с тем, закрыв один глаз. Бородач с места в карьер принялся объяснять мизансцену. Фред возил бюваром по животу и поддакивал. Из-за музыки по-прежнему было невозможно разобрать ни слова, тем не менее Подорогин прекрасно все понял. Это было связано не со слухом, но, опять-таки, с тем, что, глядя одним глазом, он видел обоими. Чтобы не смущать своих собеседников, он накрыл левую половину лица платком. Фред, передразнивая его, заморгал. Режиссер, покончив с мизансценой, пожал ему руку и при этом обернулся к кому-то в темноту с обширной и продолжительной улыбкой. Подорогин подумал, что их фотографируют, и тоже улыбнулся. Все вместе затем они направились к декорациям. Не переставая улыбаться, Подорогин всерьез жалел о том, что у него нет наглазной повязки. Он вспоминал Кутузова, морских пиратов и думал, что, предпочитая изображать их одноглазыми, история идет на поводу у беллетристики: на самом деле эти умные люди маскировали не свои изуродованные лица, но необходимость в дополнительном зрении, в сверхзрении — жертвуя объемом, они обретали перспективу.

Внутри декораций никого не было. На крашеном полу лежала золотая брошь. К фанерным стенам-панелям в беспорядке прикреплялись черно-белые репродукции с изображением потрепанных обоев. На одной из фотографий оказалась свастика, на другой часть граффити по-немецки: «Belsatzar ward in selbiger Nacht…» По-над панелями, точно горшки на заборе, торчали короба погашенных прожекторов. Подорогин вопросительно обернулся к режиссеру. Тот спрятал за спину полотенце и указал кивком на декорации. Подорогин снова посмотрел на брошь и увидел, что, хотя лежала она недвижно, блики света на ее гранях были смазаны так, будто основание, на котором она покоилась, вибрировало с высокой частотой. Ступив одной ногой внутрь декораций, он понял, что пол мнимого подвала составляла площадка подъемника, вроде той, которая поддерживала саркофаг со скафандром. Он усилил нажим и ощутил, как податлива эта поверхность и как недалеко внизу железо цепляется за железо. Взмахом кисти бородач дал ему знак идти и встать посреди декораций. Подорогин повиновался. Неравномерными толчками площадка пошла вниз.

Спуск занял не более минуты, однако Подорогин не мог сказать ни того, с какой скоростью шла площадка, ни того, какой глубины она достигла в конце концов. Единственное, что он чувствовал наверняка, так это то, что музыка становилась тише, а воздух теплее и суше.

Когда площадка встала неподвижно, он попробовал на глаз оценить глубину спуска, однако в запыленной темноте было уже мало что разобрать.

Он находился в комнате с дощатым полом. Стояла тишина. Сумеречный желтоватый свет пробивался из приоткрытых дверей. В углу слева кто-то храпел в кожаном кресле. В молочном киселе окна лоснился винтовочный штык. Справа была забранная ковром лестница на верхний этаж, поодаль, в глубине неосвещенной прихожей с гардеробом и шеренгой обуви вдоль стены — парадная дверь. Не чуя под собой ног, Подорогин миновал прихожую, отпер дверь и спустился по крытому крыльцу. Лампочка на крылечном козырьке почти не давала света. Разлапистыми снежинками плясала мошкара. В обе стороны между фасадом и забором уходили призрачные силуэты ясеней. Подорогин притопнул: двор был мощен тесаным камнем. За калиткой обнаружился другой забор, едва не вдвое выше прежнего. В тесном пространстве среди ворот — потемневших от времени внутренних и недавно поставленных покосившихся наружных — находились две караульные будки. Калитка во внешних воротах была нараспашку. За ней лежала черствая грязь и стояла еще одна будка, провонявшая уборной и заросшая. Подорогин достал пистолет. Припоминая начерно этапы своего схождения, он рассчитывал расстояние до поверхности около семи-восьми метров, а то и более. Однако в небе мерцали звезды, ветер гнал по пыльной земле запахи цветения и печного дыма. Подорогин отломил из-под ног кусок глины и зачем-то бросил его через дом. Раздался плеск потревоженной листвы и глухой звук падения. Сонно забрехала собака. На фоне чуть тлеющего горизонта вырисовывалась колокольня. Вокруг колокольни разношерстными заборами щетинились спящие дома. Чувствуя сердцебиение, некоторое время Подорогин брел вдоль бесконечного лабаза и слышал, как с той стороны худого штакетника его провожал огромный, жадно нюхавший щели пес. Стена то проваливалась, то приливала, на одной из этих излучин он со всего маху налетел на скамейку и опрокинулся через нее в лопухи. Не отряхиваясь, точно пьяный, потрясая пистолетом, он шагал дальше, пока не уперся в боковой улочке в разящий мочой сруб, не передернул затвор и не выстрелил в землю. Песчинками ему ожгло щеку, он выругался, пнул сруб и пошел обратно. Думая, что возвращается к дому с яблонями, он вышел, однако, не к двойному забору, а на какой-то перекопанный, ветреный пустырь. Он опешил до того, что вскинул оружие. Через несколько шагов пустырь переходил то ли в кромешный обрыв, то ли в стоялую воду. Возле двойного забора Подорогин оказался случайно, заплутав в черном проулке со смердящей помойной кучей и шарахнувшись окна, в которое выглядывал граненый ствол пулемета с канавчатым, зашлифовавшимся по торцу кожухом радиатора. В подвальной комнате его ждал бородач-режиссер, переодетый в синее трико. По углам помещения горели жаркие софиты на штативах. Бородач указал на декор, перегораживавший комнату пополам. На укрепленном распорками фоне изображалась мужская фигура во френче, брюках галифе и яловых сапогах. К груди фигуры булавками прицеплялась бумажная мишень. Вместо головы зияла овальная брешь с заусенцами.

— И что? — сказал Подорогин.

Бородач поднял его руку с оружием так, что пистолет нацелился в мишень на груди фигуры, попросил не двигаться, зашел за декор и протиснулся в брешь лицом. Помня о выстреле в землю и о досланном в ствол патроне, Подорогин держал указательный палец не на спусковом крючке, а на косых насечках затвора. Неожиданно он понял: овальная брешь в то же время служила проушиной для головы между направляющими гильотинного лезвия. Он заглянул за фон, в который бородач с изнанки нежно давил ладонями. В темноте, метра через три, маячил еще один декор. Изображения на нем Подорогин не рассмотрел, а насчитал только штук десять брешей-прорезей для голов. Встав на прежнем месте и закрыв левый глаз, он обомлел: оба фона, подобно слоящимся планам стереокартинки, надвигались на него. В брешах брезжили лица. Откуда-то сзади вдруг раздался влажный, в самое ухо, шепоток:

— Так далеко замахнулись, так стреляйте!.. Нет, так — пожалуйста!

И тотчас в груди бородача появились две дымные дыры. Грянул оглушительный многоголосый вопль. Бородача снесло в темноту, а с потолка хлынула душная известковая взвесь.

Тут Подорогин сотворил весьма путаное, нелепое движение — вжав голову в плечи, крутанулся на каблуках, — и подскочил к кому-то из съемочной группы. Это оказался Фред. Подорогин плюнул коротышке в лоб и, оглушенный, как на скотомогильнике имени Свердлова, когда с контузией уха ему явилась уверенность, что пуля неспособна причинить смерть, что есть мочи, до рези в горле, заорал на несчастного. Фред отступил и что-то сказал, после чего Подорогин погнался за ним с пистолетом, пытаясь то огреть рукоятью по спине, то прицельно выстрелить на бегу.


В город его доставили на студийном фургоне, заваленном под потолок какими-то распорками и чехлами.

Адреса гостиницы по причине сорванных связок Подорогин сообщить не мог. Прокашлявшись, он лишь подал шоферу свою гостиничную визитку.

В вестибюле гостиницы один из охранников зачем-то двинулся за ним следом от дверей. Когда Подорогин свернул к лифтам, детина вежливо заступил дорогу и указал ему на волнистую золоченую табличку VIP-зоны, отгороженной от прочего холла аквариумом.

— И чего? — прошептал Подорогин.

В ответ детина указал на визитку в его руке и переправил красноречивый взгляд на аквариум. Подорогин сунул визитку в пальто. В том же кармане он нащупал теплую макаровскую рукоять и, удивленный, едва не вытащил пистолет. Детина снисходительно наблюдал за ним. Подорогин указал пальцем на аквариум — «туда?» — и после ответного кивка, прибивая кулаками разбегающиеся полы пальто, направился к аквариуму.

Зеркальные створки лифта в небольшом, облицованном мрамором тупичке он принял сначала за стеклянную дверь и даже собирался уступить дорогу самому себе. Прозвенели невидимые колокольцы, створки разошлись, и мальчишка в синей ливрее и капоре, держась за какой-то золотой рычаг на стене кабины, пригласил его войти внутрь. Подорогин опешил до того, что вошел. Мальчишка повернул золотой рычаг. Снова прозвучали колокольцы, створки сомкнулись, лифт с нешуточным ускорением пошел вверх.

Подорогин, задержав дыхание, привалился к стене. На светодиодном табло мельтешили номера этажей.

На какое-то время, очевидно, он отключился, задремал. В себя он пришел оттого, что мальчишка тряс его за локоть и звал выходить. В открытые двери кабины виднелась часть закруглявшейся стены с барельефом и пилястрами. Выйдя из лифта, Подорогин наугад двинулся вправо. От усталости он еле волочил ноги.

Вестибюль этажа более походил на зал приемов, чем на вестибюль: овальный в плане, с мозаичным полом и декоративными колоннами, он был богато отделан полированным деревом и позолотой. По мраморным желобам, проложенным вдоль стен, бежала вода. На потолках тоже была вода, только в виде лепнины, обрамлявшей просторные панно с видами морского дна. Подорогин искал комнату или конторку дежурной по этажу, но в глубоких стенных нишах он натыкался либо на двери без табличек, либо на безымянные гранитные бюсты на столбиках. Одна дверь оказалась приоткрыта, он увидел в глубине комнаты огромный, подсвеченный изнутри альковный балдахин. Конторку дежурной он так и не нашел. Обнаружив в какой-то из ниш кушетку с пледом, он без раздумий лег на ней.


Очнулся он по малой, но нешуточной нужде, которая отчего-то пригрезилась ему в виде мокрого от пота и напряженного от бешенства тещиного лица. Туалет оказался тут же, у ниши. Свет в заведении, источавшем ароматы хвои, зажегся сам собой. Рядом с унитазом помещалась чаша биде. Электронные часы над зеркалом умывальника показывали начало десятого. Подорогин посмотрел на сотовом телефоне дату. Он спал почти двенадцать часов.

В вестибюле, прибрав кушетку, он снова отправился на поиски дежурной. В мраморных желобах журчала вода. Дверь спальни с подсвеченным балдахином так и оставалась приоткрытой со вчерашнего. Миновав середину зала с фонтаном, стилизованным под руины античной, подпиравшей потолок колонны, он заволновался не на шутку, ибо не обнаружил в вестибюле не только живого присутствия, но и лифта. Он взялся заглядывать в двери, надеясь, что лифт помещается в каком-нибудь специальном тамбуре, которого он попросту не запомнил вчера. Ни то, что двери были не заперты, ни то, что простиравшиеся за ними фантастические интерьеры явились так же тихи и безлюдны, как вестибюль, не заботило его так, как отсутствие лифта.

Вернувшись к нише с кушеткой, он ударил по стене, зачем-то завернул в туалет, пустил и закрыл воду в умывальнике и двинулся обратно. На ходу он ощупывал карманы — телефон, бумажник, пистолет — но, встав у фонтана, завороженный бесконечно ниспадающим, рвущимся полотном прозрачного потока, понял, что ощупывает уже не содержимое карманов, а свою колючую голову.

Он встал на бортик и, переводя дух, смотрел на сонных рыб. В окружавшей массивную колонную базу воде парили меченосцы и крылатки.

Неожиданно к шуму струй, ниспадавших из чашеобразной капители, примешался сторонний механический звук. Подача воды с этим прекратилась, струи иссякли. Из ниши в основании колонны выдвинулся широкий обрезиненный помост, быстро достигший бортика и укрепившийся в нем. В стволе колонны обозначились дверные створки. Прозвенели колокольцы, что-то глухо стукнуло, и створки разошлись. Попятившись, Подорогин с раскрытым ртом уставился на мальчишку в ливрее и капоре, чинно державшегося за золотой рычаг на стене лифта. Мальчишка стоял с видом караульного, вскинув подбородок. Подорогин не мог с уверенностью сказать, тот же самый это хлопец, что доставил его сюда ночью, или нет, но лифт, без сомнений, был тот же самый. И золотой рычаг был тот же самый.

Подорогин было обратился к мальчишке, но махнул рукой. Мальчишка с кивком надавил на рычаг. Створки лифта сомкнулись, совершенно изгладившись с канавчатого, покрытого сколами и зазубринами ствола. Помост ушел в основание колонны, из капители снова столкнулась вода. Подорогин инстинктивно подался назад, избегая брызг. И только после этого, отряхивая с пальто воображаемые капли, глядя краем глаза на рыб, не пошевелившихся при ударе возобновившихся струй, он понял, что находится не просто в вестибюле гостиничного этажа, а в вестибюле гостиничного номера. И фонтан с колонной, и ниши с бюстами, и альков с балдахином, даже рыбы — все это сейчас принадлежало ему. И лифт с мальчишкой обслуживал его одного.

Звонить в регистратуру, скорей всего, было бессмысленно. О перипетиях и смыслах его заселения там наверняка знали не больше, чем он сам. Не исключено даже, что в соответствующей архивной ячейке находился листок прибытия с его паспортными данными и подписью. Да и вчерашняя администрация уже сменилась.

Подорогин прошелся вдоль бортика, поскользнулся на мокром камне и, в который раз заглядевшись на сонных рыб, подумал, что неплохо бы искупаться.

Ванная — точнее, сауна с двумя парными, бассейном, пальмами и вознесенной на пирамидальный постамент раковиной джакузи — обнаружилась за дверью аккурат в двух шагах от той ниши, в которой он провел ночь. Подорогин переступил мраморный порог лишь для того, чтобы осмотреться.

Простую, но опрятную душевую кабину он отыскал в самом конце вестибюля, по соседству с пожарным краном и нишей для уборщицкого инвентаря. По всей видимости, для уборщицы кабина и предназначалась. Шампуня, пены для бритья, зубной щетки — ничего этого в кабине не было в помине. Только треснувший черный обмылок. Поворачиваясь под колючим водопадом, Подорогин старался не выпускать из виду дверь, которую на всякий случай подпер ботинком. В зеркальце, вмазанном в стену вместо одной из плиток кафеля, маячила его оцарапанная физиономия. Стреловидную, похожую на хвост кометы ссадину на щеке он поначалу принял за грязь и даже взялся стирать ее. Так, ощутив боль, он вспомнил выстрел в землю у пропахшего мочой сруба, подставил под струю затылок и уперся в зеркальце кулаком. К черту, подумал он. Не сейчас. Пытаясь отвлечься, он стал энергично намыливать голову и грудь, но, дойдя до живота, выдавил из кулака обмылок с такой силой, что тот перелетел через перегородку. Опершись обеими руками на стену, Подорогин щурился от паразитных струй. Если бы кабинка сейчас наполнилась до краев водой и если бы вода эта схватилась крепчайшим льдом, он бы, наверное, ничуть не удивился. Все его отличие от начиненной трупом оболочки в хрустальном саркофаге и заключалось в том, что он еще был способен двигаться.


Микрокассету, подброшенную вчера Луизой Раульевной, он нащупал в подкладе пальто, когда одевался. В подклад кассета провалилась через дыру в кармане. На бумажном вкладыше оцарапанного футляра шариковой ручкой было начеркано загадочное слово «приблудей», оба торцевых язычка защиты записи оказались сломаны. Телефакс с автоответчиком и, соответственно, с микрокассетным магнитофоном он обнаружил в спальне, на столике у кровати под альковным балдахином. Зарядив кассету, он присел тут же на пуфе кофейной кожи.

Запись открывалась баритоном, методично перечислявшим по пунктам: «а) царскосельское заключение, б) козочки, в) скотское поведение караульных, г) шапочные визиты Керенского…» За баритоном следовали несколько секунд шумной тишины и помех, и, наконец, сообщение Луизы Раульевны, захваченное с полуслова:

— …пленку, сначала личным «кодаком» Николая, страстного фотолюбителя, затем, после Тобольска, когда камеру отобрали вместе с пленкой и химикалиями, на какой-то трофейный агрегат. И в Екатеринбурге, в ДОНе — Доме особого назначения, — снимали. После того как была получена депеша из Кремля с расстрельной санкцией, раздобыли вторую камеру, которую установили в подвальной комнате вместе с освещением. То было безоговорочное требование Свердлова: казнь может состояться только при условии киносъемки. Тем более что у Юровского был опыт. На первый аппарат снимал кто-то из латышей, на вторую камеру — второпях обученный молотобоец, из верх-исетских. Когда Романовы с челядью собрались в подвале, то решили, что разбужены для протокольной съемки. Безо всяких к тому понуканий они пробовали расположиться у стены именно так компактно, как располагается обычно компания перед объективом: Николай с Алексеем в центре, царица с княжнами у окна, Боткин со слугами поодаль. Чтоб всех было видно и никто никому не мешал. Николай, заинтересовавшись незнакомой системой камер, еще задал пару профессиональных вопросов оператору-латышу, на которые тот не мог или не имел желания отвечать. Сцена самой бойни практически не вышла ни на одной из камер. Ясно снято латышом лишь самое начало, когда после выстрелов Юровского Николай падает на руки сидящему цесаревичу. Потом от рикошета погас один из софитов, у молотобойца же на первых порах пленка вовсе оказалась засвечена. Однако самое главное — то, что придает обоим негативам их нынешнее баснословное значение, — получилось и у латыша, и у молотобойца: по завершении расстрела, когда раненые были добиты и установлено отсутствие пульса у всех казненных, в подвале Ипатьевского особняка остаются лежать только десять трупов. Десять из одиннадцати. Впервые недостачи хватились при погрузке тел в машину, но кто-то в горячке заметил, что мальчишку — Леньку Седнева, поваренка — решили помиловать и накануне увели из дома. Если бы Юровский со товарищи могли тогда же посмотреть пленки, они, конечно, устроили бы так, что негативы не были бы отправлены в Кремль. Но негативы везли в Москву непроявленными — все равно не было возможности обеспечить процесс и, главное, на то имелась очередная категорическая санкция Свердлова. К тому же обе камеры после расстрела были опечатаны и отряжены спецконвоем на вокзал еще прежде того, как началась погрузка тел. По-настоящему пропажи хватились уже в лесу. Именно этим было обусловлено, во-первых, что наследника решили закапывать отдельно, и, главное, разрубить трупы, хотя изначально предполагалось только обезобразить до неузнаваемости. Не то, что останки Романовых могут быть обнаружены Колчаком, но что весь мир облетит весть об их революционной «промашке» — вот чего расстрелыцики боялись пуще смерти. Вот почему, переписавшись в гробовщиков, они отработали не просто на «отлично», а так, что истинное захоронение — и то лишь в результате утечки из КГБ — было вскрыто аж в 91-м. Однако приблизительно в то же время, в 91—92-м, из закрытого архива «утекает» и копия «латышского» негатива…

На этом, хотя до конца пленки оставалось больше полбобины, запись обрывалась. Разминая затекшую спину, Подорогин пересел на кровать. Он не стал включать перемотку и слушал шум пустой ленты, пока воспроизведение не было прекращено автоматически. С обратной стороны кассеты сообщение оказалось записано на пониженной скорости, и ему пришлось повозиться, прежде чем он нашел соответствующий переключатель. С уменьшением скорости записи ухудшилось и ее качество. Голос Луизы Раульевны стал слышен как будто с большего расстояния:

— …латышская оказалась у попов. Продали, подарили — неизвестно. Да и бог с ними. Главное, что Синод теперь бодается с Кремлем на тему царского LV. А это в нынешних ценах — миллиардов восемьсот… И Синод собирается пленку, копию то есть, предать гласности. То есть ни вашим ни нашим: не хотите делиться, Чернышевского хватать будем вместе… Да почему взяли тогда на себя долги Союза? — ликвидировать пайщиков. Для чего еще в 91-м кости начали копать? — затем, что одного трупа не хватало на обеих пленках. С этим и хотели в калашный ряд к швейцарцам: гоните кровные. Заодно и за эсэсэр рассчитаемся. Но тогда, в начале девяностых, срослось и безо всяких доказательств. То есть швейцарцы и пленки, и наследницу, и экспертизу предварительную посмотрели, но сказали так: деньги возвращаем без бибиси-дискуссий и прочего говна, но только половину. Если откажетесь, то, может, получите и все. Лет эдак через триста. Когда на то будет законное судебное решение. А пока что можем предоставить продовольственный кредит. Ударили по рукам. Да впопыхах забыли про попов. Ну, или дали отходного — на семечки. Те и замахали пленкой… По привычке хотели сначала патриарха усыпить. Не вышло. А может быть, времена другие настали — от греха, подумали, подальше. Церкви, монастыри передавать подались. Даже этот, на месте бассейна, подняли. Да даже землю обещаются вернуть… И что? Долю, конечно, Синод свою укоротил, но в пропорции к уступкам: не половина от половины, а, скажем, процентов сорок. Или так: святые отцы еще пророчили восстановление монархии на миллениум. То есть не надо вообще ничего. Наливайте снова бассейн. Да здравствует Реставрация. Хотя бы в английском варианте. Чему, конечно, не только бывший совок, а и нынешний… — Луиза Раульевна закашлялась. — …не обрадуется… Помните перепохороны в Петропавловке? Попы тогда отработали по костям, как по неизвестным мученикам. Не как по Романовым. Патриарха не было. Почему?..

Дальше Подорогин слушать не стал и выключил магнитофон. Закурив, он вышел в вестибюль и присел на корточках к стене.

Если кому-то пристало вычеркнуть его из жизни, не убивая, то, разумеется, цель эта была достигнута. Сегодня у него не было ни семьи, ни дела, ни даже сколько-нибудь внятного вида на будущее. У него был паспорт покойника и внешность, напоминавшая покойного при жизни. Официально он теперь имел право удостоверять свою личность только одним документом — свидетельством о смерти, и свидетельство это, скорей всего, уже было предъявлено Наталье. Однако зачем — и, самое главное, кому — потребовалась его гражданская казнь?

Лет шесть тому назад, после ночного купания в Байкале, у него вынырнул простатит. Тогда, следуя клиническому напутствию — ни женщин, ни спиртного, ни острого, — он чуть не сошел с ума. Мало того что позади остался двухнедельный курс лечения (включая день, когда, в отсутствие медицинских перчаток, врач был вынужден использовать презерватив), так Подорогин, взявшись подстраховать урологов, опознал у себя по фельдшерскому справочнику то, что затем практически слово в слово ему подтвердили в институте онкологии. Не разжившись иными действенными рецептами, кроме общепринятых изуверских, он сдал анализы, после чего пил почти неделю, а затем, придя за результатами, был буднично и банально избавлен как от опухоли, так и от сумасшествия. В то благословенное утро, так и не протрезвев толком, он воскрес, заново родился к жизни. Что сейчас?


День он провел так, словно был в городе приезжим. Его либо толкали со всех сторон, либо обходили загодя, как неодушевленное и опасное препятствие. Он был бельмом на глазу разом у всей толпы, методично оттиравшей его то на обочину, то в подворотню, то в сугроб.

На первой же станции метро его атаковал калека с атласом городских достопримечательностей и толстенным энциклопедическим словарем. Оба издания на ломаном английском ему были предложены за сто долларов. Подорогин расплатился без слов. Обалдевший коммивояжер, скрипя протезом, еще недолго влачился следом, требуя каких-то гарантий, но выдохся, отстал с проклятиями. Атлас Подорогин выбросил за ближайшим углом, со словаря сорвал защитную пленку и нес его в скрещенных руках, словно младенца.

Наугад, влекомый неиссякаемым подземным потоком, он входил в просторные штольни переходов и также вслепую втискивался в поезда. В лицах попутчиков ему чудилась печать общей тайны, загадки, но, видимо, лишь потому, что в отличие от него все они только отбывали свое временное бездвижие в тесноте. Исключение составляли дети. Тайна, в которую были посвящены окружавшие их взрослые, оставалась за семью печатями и для них. Они непоседливо оглядывались, хныкали, теребили родителей, и одна такая маявшаяся девчушка, встретившись с Подорогиным глазами, немало удивленная отзывчивостью «посвященного», кокетничала с ним до тех пор, пока ее не одернули. Подорогину же вспомнилась Маруська, бывшая с девочкой одних лет, он пробрался в угол вагона, приставил словарь к ходящей стене и уперся лбом в обложку…

Через час-другой, придя в себя, он вышел на первой попавшейся станции. Названия станции он не слышал во время объявления и не удосужился посмотреть на стене. По пустому, без архитектурных излишеств перрону, по отсутствию эскалатора и попрошаек он видел лишь то, что это окраина.

На перекрестке у привокзальной площади собралась редкая толпа. На обочине стояла карета скорой помощи с распахнутыми задними дверцами и патрульная машина с включенным маячком. Далее за светофором поперек полосы застыл разбитый «Москвич». Рыдающую женщину с окровавленным лицом и в разорванном полушубке санитары никак не могли уложить на тележку, пытались промокать ей кровь и огрызались друг на друга. На заледенелом асфальте Подорогин увидел тело под простыней, и долго еще, подтягивая в руках тяжелый словарь, не мог отделаться от дурацкой мысли, что окровавленная женщина жива, в то время как на простыне, наброшенной на покойника, нет ни единого пятнышка. Дурацкая эта мысль мало-помалу съежилась и вовсе до невменяемой фигуры — «чистый труп», — и он, взяв такси, назвал водителю рабочий адрес Натальи.

Время шло к обеду. Подорогин расположился за столиком у окна в кафе напротив здания «Филип Морриса». Официант смерил взглядом след от его грязных ботинок на полированном полу. Подорогин заказал стандартный ленч и, не глядя пролистывая словарь, посматривал за входом в представительство. Наталья, в отличие от прочих сотрудников офиса, предпочитала корпоративной столовой именно это кафе. Однажды она даже отмечала здесь свой день рождения. Ее любимый столик был на антресолях с аквариумом в глубине зала. Знал об этом не только Подорогин, выбравший сейчас место, откуда одинаково хорошо просматривались антресоли и вход в представительство, помнили об этом и официанты, всегда резервировавшие столик к обеду. Столик пока был не занят. Перед входом в представительство прогуливался охранник с дубинкой.

Отложив словарь, Подорогин закурил. Человек отказывается от дешевого питания в офисе и предпочитает платить за более изощренное — хотя и такое же сомнительное — меню большие деньги только в двух случаях: он либо сноб, либо ему есть, что скрывать. Да, первое время, когда устроилась на работу в «Филип Моррис», Наталья обедала здесь вместе с ним. Он сам настоял на этом. Поблизости «Нижнего» не было ни одной порядочной закусочной, а в столовую представительства пускали только своих. Да, впоследствии, когда он съехал с квартиры, они ходили сюда с Маруськой и Маринкой, это было единственное уместное пристанище в будни, где он мог общаться с дочерьми. Однако Наталья, экономившая после развода буквально на всем, в столовую так и не вернулась. Почему — он мог только догадываться. Как догадывался, например, о помрачительной прихоти Штирлица подкладывать своих изжитых любовниц друзьям. Или как бездоказательно был уверен в том, что когда в прошлом году Шива ошиблась телефонным номером, Наталью взбесила вовсе не новость о его измене (не было это никакой новостью), но известие о том, что Штирлиц — Штильман Ростислав Ильич — шесть лет тому назад бросил ее ради Шивы.

Принесли первое, густую, как каша, солянку с расползшейся долькой лимона и плоской, точно изюм, маслиной. Подорогин стал рассеянно есть.

Интересно, что и до сих пор, когда он охладел к Наталье, подобные воспоминания — да и не воспоминания даже, так, реконструкции — могли приводить его в состояние совершенного исступления. Не то что до развода, даже сегодня помыслить Наталью с кем-то в постели было для него так же тяжело, как, например, вообразить неизлечимо больными дочерей. Однажды в школе он поколотил Штирлица, у которого обнаружился его пропавший перочинный нож. Про никудышный ржавый самопал с рыхлым, залипавшим в пазу лезвием он к тому времени и думать-то давно забыл, выбросил его тотчас после расправы, однако если б на следующий день эта никудышная вещь снова объявилась в обороте…

Проглотив очередную порцию супа, он понял, что обжег горло, бросил ложку и подышал ртом. У представительства по-прежнему прохаживался охранник. На антресолях было пусто. Подорогин позвал официанта, сказал убрать солянку и, подумав, спросил с апельсиновым соком водки.

Позади него, через ширму, расположилась какая-то высоколобая компания. Подорогин оглянулся вполоборота. Белые воротнички. Явно филипморрисовских кровей. Холодные, отчетливые языки дорогого парфюма расслаивали гастрономическую атмосферу заведения. Из застольной и в общем бесшумной дискуссии до него доносились лишь наиболее взрывные куски:

— …Вы мне тут Ницшем не суй!..

— …Расхуярили всю страну, а ты, как урка иракский, мародер хренов, блядь, набил чердак антисталинской хуйней и рад, и попробуй к тебе подступись…

— Шура, сука, да окстись!..

Незаметно осушив графин, Подорогин заказал еще сто грамм.

В уборной он потом попытался свинтить с пистолета глушитель, чтоб не сидеть в пальто, однако глушитель как прикипел к стволу.

За столик на антресолях села пожилая чета. Фасад представительства озарился лимонной иллюминацией. От грибной закуски во рту стоял привкус гнилого дерева, отчего Подорогин пил лишнее и, забываясь, опять же закусывал грибами. Зал понемногу наполнялся. Заиграла музыка. Подорогин раскрыл наугад словарь: «КРЕАТУРА (от лат. creatura — создание, творение), — ставленник влиятельного лица, послушный исполнитель воли своего покровителя», — заложил страницу салфеткой и снова отправился в туалет.

— Извините… — перехватил его на пороге взмыленный официант.

Подорогин, пошатнувшись, встал.

— Вы же… вам… — не сюда!.. — Официант кивнул куда-то вверх, подошел к приоткрытой двери в кухню, затворил ее с отчаянным видом и вернулся обратно. — Как вы не понимаете!

— Не понимаю — чего? — осведомился Подорогин.

Несколько секунд они молча смотрели друг на друга. Подорогин пожал плечами, зашел в туалет и, чувствуя, как отвратительная ледяная струя разливается в затылке, не соображая, стал намыливать руки в умывальнике. Он думал, что официант последует за ним для объяснений, приглядывал за дверью в зеркало, но вместо официанта в заведение вошла уборщица.

С темнотой, раздвинувшей интерьер остекленного зала до представительского фасада, так что порой казалось странным, что прохожие меланхолично проходят сквозь столики, не запинаясь о них, он расплатился по счету, попросил вызвать такси и в третий раз пошел в туалет. Обе кабинки были пусты, в обоих писсуарах плавали пластиковые таблички с давленным предупреждением по-английски: «Out of order». Пахло горелой проводкой. Подорогин уже хотел идти прочь, как в верхнем правом углу над входной дверью заметил обгоревшую камеру наблюдения. Точно такой филипсовской системой оборудовался торговый зал «Нижнего». От камеры по потолку стлались черные, отчетливые, как волосы, струи копоти. Никаких признаков внешних механических повреждений на аппарате не было. Лопнувший по стыку сборный корпус, пустая дымящаяся глазница объектива — все говорило за то, что возгорание случилось внутри камеры.

Именно потому, что Подорогин был знаком с этой системой, для него не составило труда найти пункт видеонаблюдения. В ответ на ошарашенные взгляды поваров и посудомоек он орал коротко: «Сигнала нет!»

Помещение пункта напоминало второпях прибранную бойню. Размашистые кровавые полосы покрывали пол, стены и даже мониторы. Разило порохом и почему-то кофе. Осматриваясь, Подорогин прикрыл за собой дверь. Кровавые полосы на полу сходились на пороге подсобки, которая оказалась заперта. Впрочем, даже если бы она была открыта, он вряд ли осмелился бы заглянуть внутрь. На пульте управления лежали наручники и резиновая дубинка с вертикальным захватом. Кассетные гнезда всех четырех видеомагнитофонов были разбиты и пусты, силовые и соединительные кабели обрезаны. Несмотря на обилие следов крови и запах пороха, Подорогин не нашел во всей комнате не только пулевых отверстий, но и стреляных гильз. Тогда, будто чувствовал неуверенность в ногах, он встал к пульту, накрыл лицо ладонями и со всей силы давил на лоб и подглазья, сдерживаясь, чтобы не упасть или не сотворить иной обморочной глупости.


Наталье — домой и на сотовый — он принялся звонить еще из такси, однако в квартире никто не брал трубку, мобильный был вовсе отключен. Волнуясь, он уже не стеснялся ругаться вслух, беспорядочно давил на клавиши набора, бросал и снова хватал телефон и, поймав на себе взгляд водителя в зеркале заднего вида, наорал на него в сердцах.

Прежде чем войти в подъезд, он несколько минут наблюдал за ним из арки между домами напротив. Окна квартиры были освещены. Все казалось спокойно. Двор был пуст, если не считать маячившей у «стены плача» неуверенной, заходившейся от кашля фигуры с собакой на поводке. От снежной бабы остался сплюснутый бугорок черного льда.

В лифте, натянув шапку пониже на лоб, Подорогин проверил пистолет, выключил звонок на телефоне и рассеянно потрогал оплавившиеся от сигаретных прижиганий кнопки вызова этажей.

Звонить в дверь он не стал, вместо этого, прислушиваясь, склонился к замку. На косяке и притолоке запеклись зернистые брызги извести. В квартире стояла тишина. Работающий телевизор и шум воды у соседей лишь оттеняли ее глубину. Чувствуя, как что-то тяжелое начинает поворачиваться и колотиться в горле, он решился на последнюю уловку — снова звонить на домашний номер по мобильному. Телефон он нашел не сразу и рылся в карманах с таким остервенением, будто под одежду к нему заползла змея. Длинные и тягучие, как жгуты, гудки, казалось, разлетались из трубки по всему подъезду. За дверью ничто не отозвалось на них. Роговица пыльного глазка лучилась бельмом белого света посредине. Подорогин задержал дыхание. Ему часто и с воодушевлением рассказывали вещи, которых в минуты ярости он совершенно не помнил про себя. Он отмахивался, до последнего не верил этим россказням, пока после ссоры с Натальей не прочитал в медицинской книжке описания ее увечий.

…Так он опамятовался лишь в пустой прихожей, аккурат посредине между гостиной и распахнутой настежь входной дверью, с пистолетом в руке, которым водил по сторонам, будто фонариком.

В прихожей не было ни мебели, ни ковровой дорожки, ни даже прошлогоднего календаря с постером «ДДТ». Стены ее — как, впрочем, стены видневшихся в голые проемы гостиной, кабинета и спальни — покрылись свежим слоем известки. Единственное, что тут еще могло служить напоминанием о прежнем интерьере, были следы от обувной полки и трюмо на паркете. Подорогин вернулся к двери, прикрыл ее (что удалось не сразу, так как замок был выломан вместе с частью косяка) и быстро, точно вор, исследовал комнаты.

Квартиру вычистили и перекрасили так, как это обычно делается накануне заселения. Лишь в кабинете на стенах оставались вкривь и вкось наклеенные копии каких-то планов.

После разгрома в пункте видеоконтроля он боялся увидеть нечто подобное и здесь. Не обнаружив следов крови и признаков борьбы и потому уверенный, что проглядел что-то, он было двинулся по следующему кругу, но споткнулся, ударил кулаком по стене и бил по ней до тех пор, пока не почувствовал боль.

Наталья решила съехать. Разумеется. Квартира обрела ровно тот вид, в каком была прошлой весной, когда маклер впервые привел их сюда для «пристрелки». Правда, представлялась сомнительной не только фантастическая скорость, но тщание и, если угодно, изящество, с какими все это было провернуто. Да и, кроме того, зачем понадобилось оставлять свет в пустом доме?

В ванной, промыв ссадины, Подорогин обмотал кулак носовым платком и смочил затылок. У соседей по-прежнему работал телевизор, треск эстрадного концерта отзывался в голых стенах мелкой реверберацией.

Оставаться тут, скорей всего, было опасно.

Он последний раз обошел комнаты, гася всюду свет, но в кабинете, щелкнув выключателем, снова надавил на него. То, что минуту назад ему показалось расклеенными копиями строительных планов, на самом деле было черно-белыми распечатками увеличенных стоп-кадров. Один такой стоп-кадр он уже видел в пустой квартире Тихона Самуиловича.

Всего было восемь снимков, по два на каждую стену, разного формата, с неровно обрезанными, а то и оборванными краями.

Осматриваясь, будто на вернисаже, он задумчиво топтался посреди комнаты.

На распечатке по левую сторону двери он был снят с пистолетом в вытянутой руке, целящимся в безжизненное тело стриженого. Далее, на соседней стене — схватившимся за ухо, в нескольких шагах от трупа Юры, в грязном снегу скотомогильника. На следующих четырех снимках оказались запечатлены его собственные похороны. Гроб находился слишком далеко от камеры, да, впрочем, снимали не столько гроб, сколько Наталью с процессией. Странное дело: среди ритуальной снеди на раскладном столике виднелась бутылка шампанского. В мизерных просветах белела усыпанная обелисками и крестами ослепительная равнина, так что возникало впечатление, будто в действительности это прорези в бумаге — известка, а не снег. Дочек ни на одном из снимков он не нашел, зато на всех четырех снимках разглядел в погребальной гурьбе постное лицо Петра Щапова. Также на всех фотографиях — то в самом центре с Натальей, то где-нибудь сбоку, — наличествовала осанистая фигура тещи, Марьи Рашидовны, с большим траурным портретом на руках.

На лестничной площадке загрохотали дверцы лифта. Подорогин машинально стряхнул платок с кулака, взял в кармане пистолет и продолжал смотреть на снимки. Ему казалось, что ровно тем же безупречным цветом, которым окрашены стены, все заглушается и внутри него самого. Он говорил себе, что должен идти, и не мог двинуться с места. Он думал, как могла так поступить — или обмануться — Наталья, но, не находя ответа, точно в бреду, наталкивался то на постное лицо Щапова, то на собственный портрет в руках Марьи Рашидовны. После того как позвонили в соседскую дверь, он ждал еще минуту, затем вслепую подобрал платок и прижал его к горевшей шее. У соседей смеялись и почему-то стучали ногами в пол. За кладбищем следовала сцена вчерашнего бедлама с декором и бородачом в трико. Вернее, такой она ему представилась на первый взгляд. Присмотревшись, он увидел в своей руке не «Макаров» с глушителем, а допотопный маузер, и увидел, что целится из этого маузера не в бумажную мишень на груди нарисованной фигуры, а в грудь живого человека во френче. Несмотря на то, что его сняли в профиль, лицо на уровне глаз было наглухо скрыто темным прямоугольным фильтром. Такой же цифровой «заплатой» воспользовались и на последнем снимке, сделанном час тому назад в туалете кафе, когда он пытался свинтить с пистолета глушитель. Эту распечатку он почему-то хотел разорвать, но, сдернув ее со стены, только смял в кулаке. Под распечаткой обнаружилась полоска рисовой бумаги с набранным на пишущей машинке текстом. Оттиски литер были сделаны с такой силой, что вместо некоторых букв и цифр на листке оставались пустые контуры: «КВАДРАТ 150-02М (0,90), 16 ФЕВР. 21:20 (0,89), СТРОЕН. 150-3452-04-15 (0,97) ВЕРХ. НАСТИЛ ПРИХОЖ. = АНТРЕС. ДСП (0,01), 23:40 (0,90) ЩАПОВ ПВРЖД. НСВМ. С ЖЗН. = ОБЛЬН. КРВЗЛ. ГРДН. ПЛСТЬ (0,98) ВЫПИСКА 3 ОТК 14 ФЕВР. 15:05, ВАЦЛАВ». Подорогин бросил смятый лист, сходил к входной двери, вернулся, зачем-то потрогал стену возле рисовой полоски, растер в пальцах известковую пыль и снова вышел в прихожую. Раздвижные заслонки антресолей были заперты на крошечный висячий замок. Одного сильного рывка оказалось достаточно, чтобы алюминиевые петли разошлись. Сдвинув заслонку, Подорогин взялся за опорную перекладину, хотел подтянуться на руках, но пальцы оскользнулись на маслянистой поверхности. Что-то хрустнуло. В потемках полки Подорогин успел различить скругленную металлическую грань. В следующее мгновенье, не удержавшись на перекладине, он с грохотом растянулся во весь рост на полу, ушибся локтями и, обхватив себя за предплечья, захохотал…

Впервые в жизни он смеялся, не чувствуя не только веселости, но даже самого звучания смеха. Как будто кто-то колотил его в ребра и глотку изнутри, и единственное, что можно было сделать, чтобы совладать с этим могучим, как бойцовый буль, сумасшедшим карликом — не противиться ему. В какой-то момент, не воспринимая вокруг себя и в себе ничего, кроме неистовой, до судорог, тряски, он подумал, что все кончится либо разрывом сердца, либо помешательством. Но очень скоро выдохся и затих.

Он лежал на боку, подоткнув руки под живот и прижимаясь щекой к холодному паркету. Вблизи него, за спиной, что-то размеренно и редко капало на пол. За стеной тарахтела труба, надрывался уплощенный до амбарного клекота голос: «…но, к сожаленью, звезды не птицы…»

Отдышавшись наконец, Подорогин сел к стене. Ладони его были вымазаны машинным маслом. В образовавшуюся между перекладиной и настилом щель с антресолей сбежала целая лужа. Масло также оказалось на рукавах пальто и на брюках. Падение одновременно и контузило, и отрезвило его. Сначала, избегая масляных брызг, он отсел от лужи подальше, затем встал, отряхнулся, пошел в ванную и тщательно, насколько это было возможно без мыла, вымыл руки.

Если соседи до сих пор не хватились взлома, он мог не торопиться. Но и задерживаться тут больше не имело смысла. В кабинете Подорогин сорвал со стен оставшиеся распечатки и, комкая их, словно салфетки, вытер руки. Разлапистый и рыхлый этот сгусток он затем поджег на полу лоджии и, покидая квартиру, хлопнул дверью так сильно, как обычно делал после стычек с женщинами.


Дверь в квартиру Щапова на первом этаже оказалась приоткрытой. Подорогин, уже спустившийся в тамбур, поднялся обратно по лестнице и нерешительно заглянул в щель. «Дачный архетип», голый по пояс, с покрытой милитаристскими татуировками и дважды простреленной над левым соском грудью, в закатанных по колени кальсонах трепетал в смертной корче на полу забитой пустыми банками прихожей. В то мгновенье, когда Подорогин склонился к нему с расставленными руками и бессмысленным: «Где?..» — изо рта Щапова пошла толчками кровь, он в последний раз пошевелился и затих.

Попытавшись обойти тело, Подорогин с грохотом угодил в банки и едва удержался на ногах. Из двух комнат одна оказалась под потолок загромождена мебелью и скарбом из его пустовавшей квартиры наверху. В щели между креслами и полками лезли игрушки, женские журналы и простыни. На столе в жилой комнате валялись одинаковые, как на подбор, перепачканные землей платки. В застекленной полке серванта стоял макет подводной лодки «Курск» с названием, золотившимся выпуклыми старославянскими буквами на подставке. Между захватанными стеклами тускнела институтская фотография Натальи. Название на подставке макета почему-то напомнило Подорогину давленные таблички в туалете кафе. Плюнув, он пошел обратно, но испугался растекавшейся из-под спины Щапова лужи и свернул на кухню.

Человека, подававшего рукой энергичные знаки кому-то за окном и тихо, будто во сне, шепотом комментировавшего собственные жесты: «Туда… туда!., да, езжайте!., отчет — потом… давай…» — он узнал сразу, но, присев тут же за стол, был не в состоянии вспомнить ни имени его, ни фамилии до тех пор, пока человек, бросив занавеску, сам не обратился к нему:

— Здравствуйте, Василь Ипатич, дорогой, наконец-то! Где вас носит?

И так же, как в первую их январскую встречу, Леонид Георгиевич простуженно зашмыгал носом и принялся шумно отдуваться, ворочаясь в своем подмокшем синем ватнике. Когда он поспешил стянуть с головы лыжную шапочку, чтобы промокнуть вспотевшее лицо, Подорогин понял, что очутился в квартире лишь немногим позже его. На столе перед Леонидом Георгиевичем лежала початая пачка валидола и пустой инсулиновый шприц.

— Здравствуйте, — сказал Подорогин.

Леонид Георгиевич снял ватник, потеснил локтем шприц и таблетки, сцепил пальцы и, устраиваясь поудобней, поерзал на табурете.

С минуту, не смущаясь, они рассматривали друг друга.

Опухшее лицо экс-следователя калечила гримаса восторженной улыбки, с которой он боролся так же безуспешно, как ребенок пытается не таращить глаза в предвкушении подарка. Прислушиваясь к себе, Подорогин не обнаруживал ни удивления, ни азарта. Произошло то, что рано или поздно должно было произойти, и он, наверное, тоже улыбался бы, если бы не ломота в висках от выпитого. Приподнятое настроение Леонида Георгиевича настораживало его единственно тем, что, повернув голову, он мог спокойно видеть край кровавой лужи, которая все еще продолжала прибывать под Щаповым.

— Леонид Георгиевич Уткин, — раздельно произнес Подорогин. — ЛГУ. Это что — сокращение, заведение? Намек?

Леонид Георгиевич замер, уставившись в одну точку. Было похоже, будто он подавился, не может вздохнуть. Затем его затрясло, лицо налилось кровью. Подорогин было даже подался к нему, однако то, что с виду напоминало апоплексический удар, явилось задавленным гомерическим смехом. Вопрос позабавил Леонида Георгиевича до того, что и перестав смеяться, долгое время он был способен лишь прокашливаться и грозить Подорогину пальцем.

Закурив, Подорогин тем не менее терпеливо ждал ответа.

Леонид Георгиевич подошел к мойке, ополоснул лицо и руки.

Под окнами остановилась машина, трижды с треском хлопнули дверцы.

— Есть одно мудрое правило, Василь Ипатич. — Леонид Георгиевич с шумом водрузился на прежнем месте, вытерся занавеской и посмотрел в окно. — Не множить сущностей без нужды… Да даже если б это все так и было — лгу, ЛГУ и прочее, — что вам с того? Какая сверхзадача на очереди?

Подорогин пожал плечами.

— …Вот то-то и оно. Человек сюжетное существо. Он ищет и приемлет исключительно конфликтные разоблачения. Если правда не принимает формы детектива или боевика, плевать он хотел на такую правду. Можно вопрос?

— Да.

Леонид Георгиевич переложил шприц и таблетки на подоконник.

— Вы верите в загробную жизнь?

— Нет.

— Вы атеист?

— Нет.

— Так. — Сглотнув, Леонид Георгиевич похлопал себя по груди. — Оч-чень интересно.

— Ну хорошо. — Подорогин сбил пепел на пол. — Верю.

Леонид Георгиевич слепо пошарил по подоконнику.

— Можно поточнее?

В прихожей с протяжным скрипом петель отворилась входная дверь, что-то гулко ударилось об пол и покатилось. Загремели пустые банки.

Подорогин склонил голову, прислушиваясь.

— Можно поточнее? — повторил Леонид Георгиевич.

Подорогин бросил окурок, достал из пальто пистолет, сунул его под полу и взвел курок. В прихожей мяукнула и затрещала рация, послышались приглушенные голоса, шарканье каблуков и шорох одежды. На лестничной площадке стучали кулаком в соседскую дверь.

Отрешенно глядя в сторону Леонида Георгиевича, Подорогин видел не столько его, сколько лоснящийся, в прожилках краски, кусок стены неподалеку от мойки. Над Щаповым кто-то склонился в ушанке.

Леонид Георгиевич с недовольным видом встал из-за стола, выглянул в прихожую и закрыл кухонную дверь. В двери была вставка из волнистого стекла, которое делило по диагонали трещина, заклеенная изолентой.

Большим пальцем Подорогин медленно спустил курок и убрал пистолет.

— Вы слышали, что людям, пережившим клиническую смерть, этот свет мерещится туннелем, а тот — светом в конце этого? — спросил Леонид Георгиевич.

Не дожидаясь ответа, он продолжал:

— Десять лет тому назад ваш покорный слуга пережил нечто подобное. То есть не нечто, а именно это самое и пережил. Но вот вопрос: как можно помнить то, что ты пережил, не существуя психически?

— Значит, — заключил Подорогин, — я разговариваю сейчас с покойником?

— Смерть — это прекращение психических процессов, — возразил Леонид Георгиевич.

Подорогин устало махнул рукой. От нервного возбуждения его бросало то в жар, то в холод. Леонид Георгиевич, улыбаясь, сплетал и расплетал на столе пальцы. В прихожей на минуту все тоже как будто замерло. Несколько раз волнистое стекло двери озарилось мертвенным светом фотовспышки.

— Минутку. — Леонид Георгиевич обернулся, взял из посудного шкафчика большой плотный конверт и положил его на стол. — Пожалуйста.

Внутри конверта были глянцевые черно-белые фотографии, чьи репродукции два часа тому назад Подорогин сжег на лоджии.

Он без малейшего интереса перетасовал снимки.

— И что?

— А то… — Леонид Георгиевич собрал фотографии и вложил их обратно в конверт. — А то, Василий Ипатич, что с настоящим действующим покойничком общаетесь-то на самом деле не вы, а ваш покорный слуга.

— Смешно, — кивнул Подорогин.

— Смешно? — вскинул брови Леонид Георгиевич. — Что именно смешно? Что со всех гражданских и медицинских позиций вас больше не существует? Что ваша семья подписана на пособие по утрате кормильца? Что на месте вашего бизнеса пепелище?.. Ей-богу, мне интересно знать: что именно — смешно?

Подорогин снова взглянул на дверь. За волнистым стеклом, точно в аквариуме, угадывались бесформенные пульсирующие пятна фигур.

Леонид Георгиевич достал из кармана свернутый лист, расправил его и громко, так что фигуры за стеклом на миг замерли, принялся читать вслух:

— Из протокола осмотра трупа Подорогина, Вэ И. Труп находится на сиденье водителя автомобиля слева… голова склонена набок и наполовину свешивается в приоткрытую на пятьдесят сантиметров дверь… правая нога вытянута… левая… слепое огнестрельное ранение в области правой височной доли… сквозное… На трупе надета следующая одежда… пальто кашемировое черного цвета… т. п… трусы серого цвета, пропитаны кровью, на внутренней поверхности запачканы калом… — Отбросив листок, Леонид Георгиевич постучал костяшками пальцев по столу. — Есть также акт вскрытия. Не желаете?

— Нет. — Подорогин продолжал смотреть на дверь. — Послушайте — а что это за люди?

— Тогда вот что я вам посоветую, — сказал Леонид Георгиевич, пропуская его вопрос мимо ушей. — Перестаньте воображать себя посреди бульварного романа. Из деталей, которые видятся вам значимыми и даже краеугольными, — он снова постучал по столу, — тут вы никогда не получите не то что цельной картины, а даже хоть сколько-нибудь достаточной мотивации. Перед следствием — тут — идет не причина, а такое же невразумительное, зачастую невменяемое следствие.

— А зачем тогда вы убили его? — спросил Подорогин.

— Кого? — искренно удивился Леонид Георгиевич.

— Щапова. Что такого он мог сообщить мне?

— Опять двадцать пять, — возвел очи горе Леонид Георгиевич, — а зачем наступает зима? Кому выгодно, чтобы желтела трава? Почему на ваших часах пятиконечная корона? Я не знаю, уж поверьте мне на слово, что такого мог сообщить вам этот субъект, но я знаю одно: сегодня пришло его время. Я знаю, что обстоятельства сложились таким образом, что выжить он не смог бы ни при каких обстоятельствах. Простите, ради бога, за каламбур.

— Сказка про белого бычка. — Подорогин поправил браслет «ролекса», посмотрел время, вытащил из пальто жавший на бедро пистолет и положил его на стол.

— Знаете… — Мизинцем Леонид Георгиевич сдвинул пистолет так, что дуло, направленное ему в грудь, отвернулось к окну. — У академиков есть понятие: горизонт события. Применительно к нашему случаю это значит следующее. Массив причин или, если угодно, предследствий, повлекший такой-то результат, не представляется постигаемым в рамках поставленной задачи. То есть ни у меня, ни у вас и ни у какого академика наук попросту не хватит мозгов, чтоб расплести все нити. Что же касается нашего уважаемого и разнесчастного субъекта, то могу заверить вас, что исполнители этого злодеяния, равно как и заказчик, скорей всего, будут установлены и задержаны в ближайшее время.

— Конечно, — вздохнул Подорогин.

— Что?

— Установите, говорю.

— Я, Василь Ипатич, простите, не понимаю ни вашего скепсиса, ни иронии.

Подорогин оправил пальто.

— Послушайте, не держите меня за полного идиота.

— Ах, так вы уверены, что мы собираемся давить на следствие? Фабриковать улики? — Леонид Георгиевич всплеснул руками с гримасой озарения. — Боже мой, святая простота!

«Пошел к черту», — подумал Подорогин, маскируя нервный зевок потиранием подбородка о плечо. Он откинулся на кафельную стену и стал глядеть в темноту за окном. Эта встреча, которой он, наверное, желал в последнее время даже больше, чем свидания с дочерьми, была совершенной противоположностью тому, что он ждал от нее. Развязка оборачивалась очередными подробностями и вопросами.

Неожиданно дверь с треснувшим стеклом открылась, и в кухню вдвинулся распаренный милиционер в потертом полушубке и меховых сапогах. Он оказался так огромен, что Подорогин не смог увидеть его погон. Скомканно козырнув Леониду Георгиевичу, меднощекий гигант скользнул глазами по Подорогину, на долю секунды задержался на «Макарове» с глушителем посреди пустого стола, снял шапку, открыл в мойке воду, ткнулся стриженой головой в эмалированный борт раковины и, обхватив губами устье крана, стал жадно пить. Подорогин обалдело таращился на неохватный напряженный зад со свежим мазком крови на кармане. В левой руке гиганта был короткоствольный АКС, который он держал за цевье, будто бутылку лимонада. Леонид Георгиевич брезгливо рассматривал собственные ногти. Через приоткрытую дверь в прихожей было видно заплаканную пожилую женщину. Заслоняя ладонью рот, она стояла над телом Щапова, точно у края глубокой ямы, и с готовностью, мелко кивала в ответ на вопросы кого-то, кто был скрыт за углом уборной… Напившись, гигант закрыл воду — при этом в смесителе что-то хрустнуло, — вытер губы и, ни на кого более не глядя, удалился прочь. Дверь за собой он притворил так же бесшумно, как открыл ее.

Леонид Георгиевич подтолкнул пистолет к Подорогину и завозился на табурете, словно тот был посыпан горячими углями.

— Обещаю вам, — сказал он, — клянусь, что мы тут ни при чем! Да: координаты заказчика и исполнителя нам известны. И что? Вы представляете, в каком свете это все будет выглядеть, если мы выложим подобную информацию — им, — Леонид Георгиевич кивнул в сторону прихожей, — без какой бы то ни было доказательной базы? Что это будет, я вас спрашиваю?

Подорогин убрал пистолет в карман и хотел закурить, однако в застеленной фольгой упаковке обнаружились только табачные крошки. Смяв пачку, он понюхал ее в кулаке.

— Послушайте, вы не курите?

— Бросил, — удивленно ответил Леонид Георгиевич, не ожидавший вопроса.

— Айн момент. — Подорогин вышел из кухни.

В прихожей, к его удивлению, уже никого не было. Труп Щапова был прикрыт черным пластиковым мешком. Вокруг подгустевшей лужи крови расплывались пузырчатые следы подошв и потеки талой воды. Пробравшись по узкому перешейку между пластиковым мешком и пустыми банками, Подорогин выглянул в подъезд. Тут же, у порога, навалившись на стену, полукурил-полукемарил меднощекий гигант. Из-за двери соседской квартиры доносился женский плач и чириканье рации. Подорогин жадно вдохнул дым дешевой папиросы и возвратился на кухню.

На столе за время его отсутствия появилась запечатанная бутылка «Столичной», два граненых стакана и банка рыбных консервов. Леонид Георгиевич, кряхтя, нарезал черствый бородинский кирпич. Подорогин сел на свое место.

Покончив с хлебом, Леонид Георгиевич отложил нож, сгреб крошки, закинул их себе в рот, прожевал и спросил:

— Чего ж вернулись?

Подорогин не ответил.

Леонид Георгиевич принялся открывать консервную банку. На стол тотчас потекло масло. Большой палец левой руки экс-следователя был обернут пропитавшейся кровью салфеткой. Подорогин повертел бутылкой, не поднимая ее. Упаковка пробки и акцизная марка были целехоньки.

— Эти молодцы ни на секунду не задержали бы вас, — сообщил Леонид Георгиевич. — Так — почему?

Подорогин взял ломтик хлеба и стал жевать его.

— А я, Василь Ипатич, скажу — почему. — Леонид Георгиевич отставил банку и облизал испачканную ладонь. — По той же самой причине, по которой вы нынче не смогли заглянуть на антресоли. Короче говоря, причина — не предследствие, именно причина — ваша интуиция. Ваше собачье чутье тупика.

— Что?

Леонид Георгиевич расхохотался.

— А что ж вы хотели? И почему, позвольте спросить, вы еще здесь, а не под антресолями или на кладбище?

— Да при чем тут антресоли? — воскликнул Подорогин. — Можете вы говорить толком?

Леонид Георгиевич сокрушенно качал головой.

— …Думаете, я не вижу, что происходит? — продолжал Подорогин, закипая. — Эти хреновы бумажки, антресоли, фотографии…

— Стоп-стоп-стоп! — вскинул ладони Леонид Георгиевич. — Минуточку. Во-первых, я действительно вижу, что в происходящем-то вы не понимаете ни хрена. Хреновы бумажки и антресоли не приведут вас ни к чему Не тешьтесь пустыми исчислениями. Во-вторых, полной картины не могу дать вам и я. Потому что сам не знаю ее. Ваше отношение к нынешнему разговору как к диалогу на развилке и вопросительно, и непродуктивно.

— То есть я могу идти? — тихо сказал Подорогин. — Прямо сейчас?

— Можете. Прямо сейчас. — Леонид Георгиевич взял бутылку и, щурясь, что-то внимательно читал на этикетке. — Прямо отсюда… — Взболтав водку, он поставил бутылку обратно на стол и, любуясь вихрящимися пузырьками, обратился не столько к Подорогину, сколько к пузырькам: — Только позвольте полюбопытствовать: куда? — Пузырьки стали исчезать, и Леонид Георгиевич снова взболтал водку. — Странная штука: мы откуда-то взяли, что мы свободны. Более того — что вольны употреблять эту нашу свободу в любом направлении без отрыва от пропитания.

Подорогин вытащил ноги из-под тесного стола и облокотился на угол, обмяк в спине.

— Пить будете? — спросил Леонид Георгиевич.

Подорогин без единого слова снял с посудной полки чайную чашку, понюхал ее, откупорил бутылку и налил себе водки. Из двух пустых стаканов на столе Леонид Георгиевич демонстративно наполнил тот, что находился ближе к Подорогину, отпил глоток и закусил хлебом. Свою порцию Подорогин взял в один прием, без закуски, и мотнул головой, стряхивая слезы. В подъезде что-то с лязгом ударило по железным перилам, послышалась неразборчивая сонная брань.

— Вы уж простите меня Христа ради, — перевел дух Леонид Георгиевич. — Подобные темы и самому поперек горла. Это как на вскрытии: радуешься душой, что не ты, а как подумаешь, в чем, собственно, разница… эх! — И Леонид Георгиевич сделал еще один глоток.

Прожевывая хлеб, он вдруг вытаращил глаза, постучал пальцем по бутылке, и, сглотнув, возгласил тоном побежденного, но не раскаявшегося упрямца:

— И все-таки, что ни говорите, по-настоящему человек располагает только одной свободой — творить глупости. В принятии всех своих лучших, успешных решений он несвободен так же, как созревающий плод. — Леонид Георгиевич с содроганием отставил стакан и добавил: — Как, впрочем, и в худших тоже… Тут уж, как говорится, каждому свое.

— Что вам нужно от меня? — спросил Подорогин.

Леонид Георгиевич вытер мокрый лоб.

— А что вы можете предложить?

Подорогин молча смотрел на треснувшее стекло в двери.

— Так вот, Василь Ипатич, — заскрипел табуретом Леонид Георгиевич, — я прошу вас снова и снова: перестаньте вы смотреть на меня как на волхва у развилки. Ни я вам, ни вы мне ничем не обязаны. Я только пытаюсь указать на некоторую, что ли, зависимость нашего с вами положения.

— Все понятно. — Подорогин долил себе водки.

— А представьте, что сейчас раздается сигнал боевой тревоги, — сказал Леонид Георгиевич. — Или какой-то там раздается в таких случаях сигнал…

— И что?

— И что моментально из обывателя вы превращаетесь в мобилизованного.

Выпив, Подорогин съел ломтик хлеба.

— Хотите завербовать меня, что ли?

Леонид Георгиевич со вздохом отмел от себя на столе невидимые соринки.

Де-по… — вспомнил Подорогин и постучал ребром ладони по торцу стола. — Департамент стратегического планирования. Так?

— Так. — В голосе Леонида Георгиевича явились металлические нотки. — Я, Василь Ипатич, простите, не имею ни малейшего представления о том, что там вчера на точке вам наплели. Меня это, простите, не касается.

— Так вчера, значит, на точке…

— Меня, повторяю, это не касается, — объявил Леонид Георгиевич с невозмутимым секретарским видом.

Подорогин прищелкнул себя по карману со старой «нокией».

— А кто оплачивает мой эфир?

Запрокинув голову, Леонид Георгиевич поднес ко рту сложенные горстями ладони:

— Не зна-ю!

Подорогин достал телефон и принялся бесцельно просматривать записанные номера. Головная боль понемногу отпускала, переселяясь от висков к затылку и как будто засыпая там.

— Не поверите… — начал с усмешкой Леонид Георгиевич, но, не договорив, склонил голову. — Я, можете себе представить, боюсь отпусков и пенсии так же, как любой нормальный человек боится наркоза и смерти… Вы знаете, что по статистике в войну — в Великую Отечественную — на фронтах не было отмечено ни одного случая аппендицита?

— И что?

— Что во время боя у вас не бывает проблем со здоровьем.

Подорогин неодобрительно постучал ребром ладони по подоконнику.

— А если понос?

— Я не об этом. Драться можно и с полными штанами.

— Извините, я правильно понял: что у вас бывают полные штаны безо всякой уважительной причины?

— Смотря что называть уважительной причиной.

— И что это за причина?

— Невостребованность. — Леонид Георгиевич снова налил себе водки. — Все остальное — следствия… Невостребованность, Василь Ипатич, — повторил он, поднимая стакан. — Ваше здоровье.

Подорогин, усмехнувшись, выпил.

— Вчера, — продолжал Леонид Георгиевич, — представляете, выгуливаю я свою собаку, суку, а на нее пытается запрыгивать чей-то кобель. Раз на него шикнул, другой — без толку. При этом вижу: хозяин, такой же старый хрыч, как я, все видит, хоть и далеко. Ну, я пару раз кобелю ногой и того… поддал. После чего следует омерзительная сцена объяснения.

— И? — нахмурился Подорогин.

— Струсил я, Василь Ипатич. До сотрясения внутренностей, до площадной матерщины, до совершенного забвения личности — струсил… Не дай бог, как говорится, никому… Вам еще?..


Открыв глаза, Подорогин увидел прямо перед собой руку с подрагивающими пальцами и зажмурился. Слышался шум не то воды, не то машины.

Лежа на животе, он чувствовал холод и густой, щиплющий ноздри дух уборной. Собственное тело в эту минуту ему почему-то пригрезилось заброшенной сырой местностью. Он вспомнил эпизод из фильма «Иван Васильевич меняет профессию» — самое начало, когда Шурик орет от ужаса, обнаруживая в момент пробуждения свою шевелящуюся длань поверх очков, — и повернулся на спину.

Он лежал на полу. Слева и справа в мраморных желобах плескалась вода. С окаймленного лепниной потолка на него таращился неведомый морской зверь, пронзенный гарпуном. Это была гостиница.

Шум резко, толчком усилился — из ближайшей двери, толкая перед собой поломоечную машину, выдвинулась уборщица. Вместо того чтоб бежать, Подорогин снова смежил веки.

Дребезжащий, пропахший хлоркой «керхер» сначала миновал его слева, затем попытался обойти справа, но, видимо, не втиснувшись между ним и кушеткой, обстрелял песчинками и брызгами и двинулся прочь. Подорогин хотел встать и тотчас обмяк от резанувшей боли в паху и на коже бедер. Проведя рукой по брюкам, он нащупал под шерстяной материей — в том месте, где она успела отойти от кожи — крошащуюся корку. В следующую секунду он приподнялся на локтях и, как от огня, взялся отчаянно отползать назад. Уже отдавая себе отчет в случившемся, задыхаясь, он продолжал пятиться до тех пор, пока не подсеклись руки.

В уборщицкой душевой он сорвал с себя всю одежду, вскочил в кабинку, пустил воду и лил ее на себя так ошалело и нежно, как если бы пытался остудить ожог.

Произошедшее было настолько ужасно, что ему казалось, будто он еще спит. За свою жизнь он испытал многое — знал, что такое нокаутирующий удар в лицо, в том числе кастетом, что такое приставленный к горлу нож, — но, оказывается, понятия не имел о том, что значит наложить в штаны. Не испугаться, не струсить, а наложить в штаны фактически, обосраться. Со склеиванием поверхностей в промежности и с запахом казарменного нужника в жару.

Из обгаженных брюк и пальто он взял с собой только бумажник. Обмотав чресла полотенцем и прячась от уборщицы, битый час потом рыскал по этажу в поисках одежды.

В столовой на овальном самшитовом столе был накрыт завтрак. Парящий металлический котелок с овсянкой, кубик масла во льду, фарфоровый термос кофе, апельсиновый сок в хрустальном кувшине, микроскопические пирожные в блюдцах — все это располагалось на просторном зеркальном подносе с золочеными захватами в виде гусиных голов. Серебряный прибор был укутан в шелковую салфетку, перехваченную шнурком.

В спальне с альковом обнаружилась громадная гардеробная. Ее двери маскировались фальшивым книжным стеллажом. По площади это помещение, наверное, не уступало театральному гардеробу и состояло из четырех рядов плечиков с одеждой, метров по пяти в длину каждый. Было тут и нижнее белье в специальной холодильной камере (?), и внушительная обувная полка, и даже гримировочный столик с феном. Подорогин взял тонкий бенетоновский пуловер, утепленную джинсовую пару и кожаную куртку на меху. Заглянув в нишу для головных уборов, он не поверил своим глазам: среди стопок вязаных шапок, кепи, шляп и ушанок всех мастей возлежала шапка Мономаха. Что это не экспонат Алмазного Фонда, даже не копия, а голограмма, он понял лишь тогда, когда случайно загородил головой лампу подсветки. Горящую, отороченную соболем филигрань подножия жемчужного креста он рассматривал, будто улику — призрачное сокровище отчего-то навеяло ему мысли о снимках разбившейся девицы в снегу.

После завтрака он спустился в регистратуру В ответ на вопрос, кто оплачивает апартаменты на двадцать пятом этаже, молоденькая дежурная администраторша, отчего-то озлившись, отправила его к старшей. Та, поджав плечом телефонную трубку и улыбаясь не то Подорогину, не то своему незримому собеседнику, сказала вполголоса, почти не разнимая губ:

— Двадцать пятый — вообще не наша юрисдикция.

— А чья же? — удивился Подорогин.

Женщина подалась к нему через конторку:

— Вы там живете, и спрашиваете — чья?.. Нет-нет, это я не вам, — засмеялась она в микрофон и замахала на Подорогина автоматической печатью, давая понять, что разговор окончен.

В такси, по пути в городскую прокуратуру, он по порядку, методично набирал телефонные номера, занесенные в память старой «нокии» — от аптечного склада до Шивы, — и не дождался ответа ни по одному. Либо в трубке раздавались короткие гудки, дополняемые уведомлением на дисплее: «Сеть занята», — либо связь обрывалась безо всяких гудков и уведомлений. На проходной в прокуратуре ему было сообщено, что следователь Ганиев убыл в служебную командировку, о географии и сроках задания говорить не положено.

— А Уткин? — спросил он наобум.

— А черт его знает, — зевнул дежурный.

Перед ограждением служебной стоянки топтался газетный лоточник. За чугунной решеткой прохаживался часовой с автоматом и овчаркой на поводке. Подорогин купил заиндевевшие «Аргументы и факты» и почему-то зажигалку. Его взорванный «лендровер» был похож на пасхальный кулич. Под шапкой старого зернистого снега бугрился вздутый кузов. Севшие скаты вмерзли в лед. Оба расчищенных парковочных места по бокам джипа были незаняты — никто, как видно, не хотел соседствовать с руинами. Подорогин собрался закурить, полез в карман за сигаретами, но тут послышался грозный собачий рык. Часовой посмотрел на пса, затем на ограду, встряхнул автоматом на плече, и Подорогин почел за лучшее удалиться.

В «Береге» он взял кофе и рюмку коньяку. Заказ исполнила официантка Тома, которая не узнала его и сверх всякого ожидания одарила улыбкой. Подорогин вытряхнул коньяк в кофе и, пригубливая напиток, следил в окно за самостийным биваком бомбил на обочине. Машины подъезжали и отъезжали. «Девятки» Радована Михеича и «Волги» Кузьмича среди них не было.

Воспоминания о ночном разговоре с Леонидом Георгиевичем — отрывочные, бессловесные — толпились перед его внутренним взором, как нумерованные шары в лото, и, как такие же нумерованные шары, представлялись чем-то косным, замкнутым на себя. Единственное, что его по-настоящему заботило из ночной беседы, так это самый конец ее, завершение, то, каким именно образом удалось Леониду Георгиевичу усыпить его, и почему — если, разумеется, не помнить об испорченных штанах — это не возымело привычных последствий отравления, почему он проснулся с ясной головой.

Заказав еще коньяку, на этот раз без кофе, он закурил, развернул покоробившуюся от сырости газету, несколько минут бездумно читал ее, сложил и бросил обратно на стул. Замечание Леонида Георгиевича о том, что можно воевать с полными штанами, конечно, напрашивалось в гости к нынешнему утреннему приключению, однако смысла, или хотя бы намека, подсказки в этом совпадении — вслед за тем же Леонидом Георгиевичем, ставившим перед следствием следствие, а не причину, — Подорогин не видел.

Неожиданно пошел снег.

То есть, скорей всего, он шел уже давно, просто когда Подорогин понял это, за потемневшим окном не существовало ничего, кроме белой рыхлой стены, вставшей почти вплотную к стеклу. Вставшей и все-таки не останавливавшейся ни на миг — если не провожать взглядом опускающихся хлопьев, то возникало фантастическое ощущение того, что в действительности движется вниз не эта призрачная стена, а возносится куда-то на помрачительную высоту само окно.


Так, маскируясь чередой снегопадов и наполовину смешанных с грязью, чахоточных вьюг, начиналась весна. Если бы не переключившаяся календарная веха под сапфировым саркофагом «ролекса», Подорогин мог заключить о смене времен разве что по немного прибавившему световому дню да по кислым улыбкам ведущих прогнозов погоды, вслепую и как будто при заклинании обводящих красные и синие круги на мультипликационных картах.

В эти две с лишним недели он покидал свои гостиничные апартаменты только один раз. Уже порядком сходя с ума от безделья и от того, что накануне днем проспал почти четыре часа, посреди ночи он заказал через портье такси, заявил, что съезжает, и отправился в аэропорт. Он ждал и даже жаждал окрика, того, что его попытаются остановить, тащить обратно в гостиницу, но ничего такого не случилось. В аэропорту, заплатив по кредитной карточке, он купил билет на первый ближайший рейс — оказалось, что это рейс во Франкфурт, — прошел без малейшей задержки таможенный и пограничный контроль, регистрацию (улыбчивый пограничник, прежде чем поставить штамп отбытия в паспорте, лишь попросил его снять шапку), взял в duty-free бутылку виски и тут же, не закусывая, стал пить. Когда объявили посадку, он было подошел к сонной взъерошенной толпе арабов у секции спецконтроля, однако вернулся в кресло и как ни в чем не бывало продолжал пить. Впоследствии неоднократно на весь аэропорт «гражданина Придорогина, вылетающего во Франкфурт и прошедшего регистрацию» просили пройти на посадку. Одна из девиц в униформе, черно матерясь в нос, взмыленная, дважды интересовалась у него, не Придорогин ли он, на что он только возмущенно таращил глаза и отмахивался бутылкой. В конце концов самолет взлетел с опозданием на двадцать минут без него. Прошел еще час, прежде чем служба безопасности аэропорта обратила внимание на праздного пьяного типа в транзитной зоне. Подорогина попросили предъявить посадочный талон и паспорт, которые все это время, как оказалось, он не выпускал из руки. Окольными путями, между занесенными снегом, похожими на лыжные трамплины трапами и прочей спецтехникой он был препровожден на КПП в соседний терминал прилетов. Тут в его паспорте рядом с еще не просохшим штампом отбытия появился штамп прибытия (молоденькая пограничница, морщась, просила не дышать на нее), и он был отпущен на все четыре стороны.

Далее подоспела новость о похищенной в одном из архивов ГРУ кинопленке с расстрелом царской семьи. Собственно, новостью это явилось для него одного, интересовавшегося в последнее время только сводками преступности и погоды. Краеугольный вопрос темы — подлинность факта съемки — если еще и подлежал обсуждению, то чисто факультативному, по большому счету этот аспект склоки не интересовал уже ни истцов, ни ответчиков, ни публику. Перед Подорогиным как будто разворачивался отчет о происшествии с напрочь отсутствующей событийной частью. К примеру, дебатировалась уже не личность сотрудника архива, допустившего утечку пленки, и не подробности утечки, а подробности загадочной и скоропостижной смерти сотрудника несколько дней тому назад. Один из участников дискуссии в прямом эфире, потрясая нарисованным от руки графиком, срываясь в хрип, с пеной у рта доказывал, что смерть наступила между вторым и третьим часом ночи, в то время как его оппонент — потрясая какой-то веревочкой в кулаке — что не ранее пяти утра. Свидетели, которым якобы посчастливилось посмотреть пленку, делились на две основные группы — ортодоксальную и неортодоксальную — и соответственно были разнесены в студии по противоположным секторам. Ортодоксы, «аффилированные» с Генпрокуратурой и разведкой, отказывались от каких-либо заявлений по поводу увиденного, ссылаясь на тайну следствия и подписку о неразглашении. По сути, они подтверждали только то, что пленка действительно существует и что снятый «материал» невысокого качества (имелись в виду профессиональные — а точнее, полное отсутствие таковых — навыки неизвестного оператора и физическое состояние негатива). Неортодоксы были куда словоохотливей, их показания — более красочны, захватывающи и зачастую взаимоисключающи. Отдельную, самую немногочисленную и инертную группу составляли те, кто видел покадровые расшифровки и комментарии к фильму, пропавшие из лагеря ортодоксов при не менее загадочных обстоятельствах, нежели сама пленка. Подорогин взялся просматривать накопившуюся прессу — та же история. Горы ненужных подробностей, домыслов и второстепенных фактов. Скрупулезнейшие выкладки о моделях дореволюционных кинокамер, фотоэмульсиях, сравнительные характеристики объективов, биографические данные как «участников события» (1918 года и нынешних), так и наиболее заметных «прорабов дискурса». Робкие и все более редкие вопросы относительно самой пленки и того, что собственно на ней запечатлено, почитались уже чуть ли не дурным тоном: «Рассуждая о нынешних позициях и границах христианства, разумно ли озадачиваться физиологической конституцией Христа? Если бы даже пленки и не было (а она есть!), ее бы следовало выдумать. Пускай в данном контексте это и звучит несколько двусмысленно…» Вопросом были не на шутку озабочены и аналитические умы: «…Расстрелом царской семьи большевики отрезают себе дорогу в мировую элиту. Нынешний Кремль целиком вырастает из подвала Ипатьевского особняка. Обрушением башен-близнецов WTC Америка окончательно сходит с пути интеллектуальной, бархатной империи в направлении традиционной — римской, оттоманской — иными словами, в направлении коллапса, неминуемого бесславного раздробления системных основ. Из ground zero вырастает конец дядюшки Сэма» (статья «Live: истлевший целлулоид 17 июля 1918-го в прямом эфире 11 сентября 2001-го»).

Ночевал Подорогин в спальне, но не в постели под балдахином — в гардеробной, куда из вестибюля перетащил кушетку, а из библиотеки конференц-зала Конан Дойля и Чехова. К тому же гардеробная была единственным помещением на этаже, о существовании которого не подозревали уборщицы (с того момента, как очнулся в коридоре на полу, он больше ни разу не показывался им на глаза, отсиживался во время утренних «зачисток» в своем убежище).

За неделю, прошедшую после пьяного приключения в аэропорту, он не притронулся к спиртному, похудел на два килограмма (в сауне имелись медицинские весы) и прочел столько, сколько до этого, наверное, не прочел за всю свою жизнь.

Понемногу и наверняка в нем сходил интерес к чему бы то ни было, связанному с таинственным депо, пророчествами на рисовой бумаге и шумихой вокруг «расстрельной» кинопленки. События начала года изглаживались из памяти, как приметы опасного недуга после выздоровления, так что иногда он не мог отделаться от наваждения, что все это случилось с кем-то посторонним, не с ним. Единственной раной, продолжавшей кровоточить даже при ничтожном раздражении, были мысли о дочерях, особенно о младшей, но и эти мысли он со временем научился вразумлять беззаветной убежденностью в том, что его неведение, сколь мучительно оно бы ни было для него, дочкам только на пользу.

Он взял привычку подолгу задерживаться у панорамного окна в столовой и смотреть сверху на город, на толпу. Точно так же, очевидно, он мог бы подглядывать в трубу за марсианами либо в микроскоп за инфузориями, с которыми его не связывало ничего. Его отношение к толпе — смотрел ли он на нее с высоты птичьего полета, двигался ли среди нее — сосредоточивалось где-то посредине между созерцательным и исчислительным восприятием, в той неуловимой текучей области, что описывалась исчерпывающей русской формулой «считать ворон». Толпа заполняла не только городские улицы, но и окружала его в гостинице. Если б его попросили вспомнить лицо кого-нибудь из портье или охранников, он вряд ли бы вспомнил хотя бы одного. Запоминанию требовался мотив, интерес, а такого интереса у него сейчас не было ни к кому.

Как-то ночью, спустившись по пожарной лестнице и взломав дверь, он пробрался в давешний дешевый номер на девятом этаже. Номер пустовал. Из распахнутого холодильника по-прежнему несло тиной. У порога балкона все так же стояла талая вода. Подорогин просидел в темноте на кровати с плоской промозглой постелью несколько часов. Изредка, будто прислушиваясь к чему-то, он тянулся к телевизору на тумбочке, проводил пальцами по холодному пыльному экрану и думал, что этот пустой номер сейчас самое дорогое для него место, что этим горизонтальным рубежом ограничивается его прошлое.


В первую субботу апреля сотка, о существовании которой он уже стал забывать и которую включил лишь потому, что запнулся о нее в тренажерном зале, разразилась сигналом об SMS-передаче. Анонимное послание состояло из семизначного числа и символа «решетка». Это был телефонный номер. Подорогин набрал его. Изуродованный помехами голос автоответчика продиктовал другой семизначный номер, на который он должен был позвонить в течение пяти минут с «наземного» аппарата в спальне. Промокая полотенцем лицо и думая, что изменилось бы, включи он трубку не сейчас, а несколькими минутами позже или вообще на следующий день, Подорогин отправился в спальню. Телефакс на прикроватной тумбочке зазвонил прежде, чем он успел дойти до него.

Он снял трубку:

— Алло.

В наушнике что-то щелкнуло, засвербело, и на приемный пюпитр «Панасоника» крохотными толчками поползло мелованное полотно факса. Подорогин посмотрел на часы: половина третьего пополудни. Дождавшись, пока лента остановится, он оборвал ее, бросил на ковер и опустился со вздохом на кровать.

Так он сидел минуту-другую, пока в кармане халата не заголосила сотка. Тон звонка был необычен и напоминал сжиженный вой тревожной сирены. Подорогин достал телефон — на дисплее чернела строка «Конф. номер» — и включил прием:

— Алло.

Однако ответа не было и в этот раз.

Он подобрал хрустящий свиток факса и расправил его: «Кемпер Мерс на заднем дворе ante 20:04 вклю…» Сообщение было набрано петитом и обрывалось на полуслове — вернее, продолжалось непролазной символьной абракадаброй, вызванной сбоем алгоритма кодирования.

Подорогин снова посмотрел на часы: без шести минут восемь. До обозначенного в факсе срока оставалось восемь минут. Еще не вполне сознавая, что делает, он вышел в вестибюль и быстрым шагом направился к лифту. Когда дверь кабины распахнулась и мальчишка в ливрее удивленно воззрился на его халат, он пояснил коротко: «Нет времени», — нахлобучил на голову капюшон и скомандовал:

— Жми!

На заднем дворе гостиницы, куда его без лишних вопросов проводил один из охранников, стоял не кемпер, а белоснежный двухпалубный автобус. Окна обоих этажей «мерседеса» были наглухо зашторены. Приплясывая от холода, Подорогин хотел заглянуть в кабину водителя, но тут по правому борту, обдав его теплом и запахом хвои, бесшумно отворилась дверь. Он без раздумий шагнул внутрь.

Из миниатюрного, отделанного ореховым шпоном тамбура вела узкая лестничка. Поднявшись в салон первого этажа, Подорогин оторопел.

Он ожидал увидеть ряды пассажирских кресел, а обнаружил вычурно обставленное помещение: старомодные кожаные кресла, бар, репродукции Брюллова и Шишкина, витражи и даже чучело кабаньей головы в раме.

Дверей в кабину водителя не существовало, а из двери в дальней стене с кабаном вышел красный от волнения молодой человек в твидовой паре, лаковых штиблетах и роговых очках с такими мощными диоптрийными линзами, что выпуклые, похожие на перезревшие фурункулы глаза его казались втиснутыми в лицо почти на глубину висков. Молодой человек протянул Подорогину влажную слабую руку, хрюкнул, представился Григорием и попросил «располагаться». Жидкие жирные волосы его были не расчесаны, на затылке торчал вихор. Подорогин сбил с головы капюшон, повалился в ближайшее кресло и, закинув ногу на ногу, покачивал измазанной в грязи тапочкой. Молодой человек присел в кресло против него. В эту минуту мягко подвинулся пол, машина взяла с места. Салон сначала плавно повело влево, потом вправо, где-то за стеной стало потренькивать стекло. Подорогин ни с того ни с сего мелко перекрестился.

— Окна снаружи — фальшивые, — зачем-то сообщил ему молодой человек.

Подорогин посмотрел на «Мишек в лесу» и вытянул ноги:

— Картины, надо думать, тоже?

Молодой человек оглянулся на репродукцию.

— Куда мы направляемся? — поинтересовался Подорогин, не особо рассчитывая на ответ.

Ответа и не было.

Григорий зябко повел плечами и снова хрюкнул.

Подорогин открыто рассматривал своего собеседника, чьи массивные, как будто взятые с чужого черепа, обтянутые нездоровой кожей скулы со временем стали вызывать в нем чуть ли не озноб. Он почти не сомневался, что ему предстоит очередная «политинформация».

— Вы ведь кончали политех? — спросил Григорий, потирая обветренные руки. — По специальности…

— Гидромеханика, — кивнул Подорогин. — А вы это как — угадываете?

— Да нет, — растерянно заморгал Григорий.

— А какого тогда черта спрашивать?

— Но и… — Опустив голову, молодой человек принялся ковырять коленку. — Никогда не работали по специальности?

— Ни-ко-гда. — Подорогин прихлопнул ладонями по подлокотникам. — Ни дня. Что еще?

— Поступали из-за военной кафедры? Чтоб избежать призыва?

— Именно.

— И угодили под постановление Совмина, когда из вузов призывали без отсрочек и разбору — имеется военная кафедра или нет?

— Бинго!

— Кажется, буквально через год это постановление было отменено?

— Не помню. Год или два. Что-то около того.

— Как вы думаете, то обстоятельство, что вы кончили курс в политехническом, могло быть учтено призывной комиссией, когда решался вопрос, куда и в какие войска вас направлять?

— Не думаю. — Подобрав ноги, Подорогин уперся локтями в колени. — То есть не думаю, а знаю: учитывалось.

— Украинская ССР, ШМАС в Могилеве-Подольском. Специальность — механик авиационного вооружения…

— Да.

— Теперь, если позволите, Василий Ипатьич, такой вопрос: какое наиболее яркое, необычное событие вам приходит на ум в первую очередь, когда вы вспоминаете эти полгода в учебке?

— Не знаю, — пожал плечами Подорогин. — Хотя… В первой роте кто-то из грузин изнасиловал кого-то из молдаван. Или наоборот — не помню.

— Что же тут необычного?

— То, что обоих потом упекли на «губу» в одну камеру.

— Ну, — с улыбкой похрюкал Григорий, — это все не совсем то.

— А что — то?

Молодой человек, приподняв очки, помассировал горбинку носа. В глубоком кресле он сидел с прямой спиной и сомкнутыми коленями, как сидят на собеседовании или перед фотографом.

— Накануне самого распределения в полк у вас — в числе прочих курсантов взвода — была командировка на западную Украину, подо Львов.

— Ну, была.

— Оттуда ничего не припоминаете?

— Так… — Встав, Подорогин прошелся до двери и обратно. — А можно мне вопрос?

Григорий, следивший за ним не поворачивая головы, кротко кивнул.

Подорогин снова упал в кресло.

— Как долго вы участвуете в этом спектакле?

— Два года, — ответил молодой человек и по-детски, видимо, не отдавая себе отчета в том, что делает, стал скрести торцами подошв одна о другую. — Если желаете, Василий Ипатьич, я потом расскажу о себе, но сейчас важней выяснить то, с чего мы начали. Со Львова.

— Хорошо, — вздохнул Подорогин. — Львов. Э-э… Лакирование полов. Лакирование чего бы то ни было под соколовских лакеев. Слыхал армейские байки про раскраску газонов? Так вот это не байки. Далее — апгрейд генеральских коттеджей. Обнаружение на складе ГСМ. Пропущенная вечерняя поверка.

— Соколовские лакеи — кто это?

— Сопровождение тогдашнего министра обороны.

— А обнаружение на складе ГСМ — чего?

— Да себя, любимого.

— Ах, ну да, конечно… — задумчиво похрюкал Григорий. — Только, по-моему, вы перефразировали одну деталь. Вечерней поверки, как таковой, не было. Вы ведь обретались тогда в казарме своей группой, в отдельном помещении, под началом командира взвода — старшего сержанта Бородина, кажется?

— Вот что, дорогой. — Подорогин приподнялся в кресле, вытаскивая из-под себя полу халата. — С информацией у вас все схвачено. С этим не спорю. Но когда кажется — крестятся. Так вот я повторю: тебе кажется, что поверки не было, а я помню, что поверка была. Что еще?

— Ваш сослуживец.

— Какой?

— Из роты вас только двоих направили в полк в Грузию, в Миха-Цхакая.

— Фалько, что ли?

— Да. — И?

Григорий отряхнул с брюк воображаемые соринки.

— И…? — повысил голос Подорогин.

— В общем говоря… — Григорий потер ладони. — Фалько — это адаптация немецкого falke, «сокол». Он же из Северного Казахстана, из семьи бывших ссыльных немцев…

— Еще одно слово, — пообещал Подорогин, — и я тебя прибью, ей-богу. При чем тут ссыльные немцы?

— Немцы тут, конечно, ни при чем. — Григорий, притворно закашлявшись, склонился к коленям. — Извините… Не в немцах, конечно, дело. Все дело тут, Василий Ипатьич, в соколах, потому что именно из-за соколов в позапрошлом году конторой — вы понимаете, о чем я — так вот именно из-за соколов вы и были взяты в разработку. Хотя, если разобраться, соколы тут по большому счету тоже ни при чем. Они — это своего рода, как у нас говорят, маркёры, диаграммные пики, точки над «i», когда не то что игнорировать, а, в общем-то, уже даже уточнять смыслы процессов поздно, когда все, как говорится, налицо.

— Налицо, — задумчиво повторил Подорогин, до которого из всей этой тирады дошло только то, что в позапрошлом году он был взят в разработку. — А, интересно, почему в позапрошлом году?

— Здравствуйте… — поник в плечах Григорий.

— Что?

— В позапрошлом году на Скнилове — это тот самый ваш любимый аэродром подо Львовом — Су-27 упал на толпу. Вы телевизор смотрите?

— И…? — замер с приоткрытым ртом Подорогин.

— «Украинские соколы» тогда убили семьдесят семь человек, — сказал Григорий, после чего опять взялся отряхивать соринки с брюк.

Подорогин хотел что-то возразить, но осекся, огладил подросший, с наплывом шва, затылок и откинулся в кресле.

Какое-то время ему казалось, будто однажды он уже переживал эту ситуацию — ненормальный молодой человек, сидя в кресле против него, так же сомнамбулически отряхивал брюки и пол так же убаюкивающе вибрировал под ногами.

— Меня взяли, — сказал Григорий, — два года назад.

— Что? — не понял Подорогин.

— Вы спрашивали — как долго я в этом участвую? Так вот — меня взяли два года назад. После ложного обвинения и приговора. Вам это еще интересно знать?

Подорогин отер лоб. Занятый мыслями о Фалько и катастрофе на аэродроме, он почти не слушал молодого человека.

— Хорошо, — кивнул Григорий. — Не интересно. Но что вы должны зарубить себе на носу, Василий Ипатьич, вызубрить, как таблицу умножения — это то, что отныне вы не принадлежите себе. Да и никогда, в сущности, не принадлежали.

— То есть как?

— А так. Вы знаете, что римские цезари безо всякого страха ходили в толпу и на равных общались даже с бывшими рабами? Вы знаете, почему они могли себе это позволить?

— Почему?

— Потому что иерархия, которую сегодня пытаются замещать звероподобной охраной, «пульманами» и заборами, тогда располагалась в более компактных и куда более надежных помещениях. — Молодой человек постучал себя пальцем по темени. — Если холопу объявляют о его равенстве царю, холоп рано или поздно убивает царя. Чего холопу не объясняют при известии о равенстве, так это того, что теперь он сможет лицезреть нового царя с безопасного для обоих расстояния. А что есть сейчас эквивалент безопасного расстояния? Телевидение либо решетка. Либо… — Мизинцем Григорий подтянул на носу сползающие очки.

— Либо —…?

— Планирование.

— Я не понимаю, — вздохнул Подорогин. — И что?

— А то, что иерархия сегодня фасуется только по инстанциям и братве. Что сегодня человечеством она не воспринята так же, как отторгается кальций при безнадежном заболевании. Что сегодня, объявляя высшей ценностью жизнь индивида, мы забываем о роде человеческом. Продлевая жизнь отдельной особи, мы сокращаем жизнь вида. Мерин живет дольше жеребца. Все эти заоблачные права, прививки, пенсии, лобызания в жопу голубых, целования в культи безруких и безнадежных в нарывы — во имя чего? Вам нужен процветающий вид или отсроченное кладбище?

— Слушай, — поинтересовался Подорогин, — у тебя семья есть?

— Есть, — ответил молодой человек таким тоном, каким обычно отвечают на риторические и в то же время опасные вопросы. — Полный комплект. То есть — отказались во время суда. А что?

— Одна передача вспомнилась. — Подорогин потер ладони. — Про волчью стаю: здоровые волки пытались помогать раненым и даже больным. И даже, по-моему, старым волкам помогали.

(Это была неправда, такой передачи он не помнил.)

— А по-моему… — Григорий задумчиво поднес к своему лицу сжатый немощный кулак и, будто обжегшись, встряхнул пальцами. — По-моему, вы просто путаете взаимовыручку с милосердием.

— А какая разница?

— А разница — как между кишкой и грыжей. — Вороватым детским движением молодой человек спрятал руку под себя. — Дайте стае Христа, нирвану или, чего доброго, харераму, и вам на сезонный отстрел даже тратиться не надо будет — сами передохнут. И про семью мою вы вовремя поинтересовались, ничего не скажешь: достойный подражания пример милосердия… — Григорий поелозил в кресле, подсовывая под себя вторую ладонь и тем еще более делаясь похожим на ребенка. — Прививая волкам Христа, попы — как и врачи, между прочим, тоже — никогда не пользуются чистыми, живыми культурами. Нагорная Проповедь, не будь между ней и паствой попа — ведь это идеальное оружие массового поражения. Только, в отличие от Христа, душа ваша попу потребна в той мере, в какой она сопряжена с кошельком вашим. «Возлюби врагов своих», — говорит Христос. То есть: исчезни с лица земли. «Возлюби врагов своих, — вторит Христу батюшка, но с поправкой: — А если невзлюбил или еще чего там почище, так исповедуйся и — внеси, жертвуй». Что такое Священное Писание в конечном счете, как не его бесчисленные толкования, и храм, как не доходный дом?

— Религия — бордюр души, — вспомнил Подорогин слова Штирлица.

— Чье это? — с живой улыбкой заинтересовался Григорий.

— Неважно.

На минуту молодой человек замолчал, ворочая сомкнутыми губами и как будто пробуя фразу на вкус.

Подорогин прикрыл ноги халатом — по полу, несмотря на хорошее отопление и ковровое покрытие, сквозило. Посмотрев на кабанью голову, он только сейчас понял, что левый глаз чучела закрыт: кабан, заглядывая в салон не то из соседнего помещения, не то с того света, скалясь, панибратски подмигивал ему. Подорогин, зажмурившись, помассировал глазные яблоки.

— Вера, конечно, добрая вещь, — продолжал Григорий, — но сейчас, согласитесь, остается лишь механическая обрядовость, корчи в парче какие-то. И вот как, скажем, вы это представляете — матюгальники на минаретах? Апостолы на мерседесах? Моя мать религиозна до мозга костей, а в детстве чуть не убила меня сахарницей, когда я иконку уронил. Крови, как на бойне, было. До сих пор ямка… — Молодой человек потрогал голову за ухом. — И разве так за Бога заступаются? Да ладно бы так. Мать со всем ее приходом хотя бы еще боятся Его, а теперь к Нему прицениваются, как к пакету акций, и жертвуют — будто вкладывают. Не догадываетесь, почему Христа Спасителя так быстро восстановили? И разве ж это — вера?

— А что — вера? — спросил Подорогин.

Григорий ответил четверостишием:

Там после бурь пустырь для Храма,

Старухи молятся кустам,

И нищий всякий день упрямо,

Наметив паперть, бредит там.

— А что — вера? — повторил Подорогин.

— Смирение, — поклонился ему Григорий из кресла. — Смирение! Если б не ложное обвинение и не приговор, если бы не СИЗО, где всю блажь и дурь эту женевскую из меня повыдуло, я б уже давно сдох под забором! Знаете, каково бывает, когда не умом, а каждой клеточкой вдруг понимаешь, что свобода — это не столько оглядываться и выбирать, сколько — служить?

Подорогин неопределенно махнул рукой.

Молодой человек, как будто боялся не усидеть в кресле, с силой вцепился в подлокотники:

— Ну?

— Да не знаю я. Отстань.

— Хорошо. А почему те, кого сегодня причисляют к лику святых и кто уже в нем прописан — Сергий Радонежский, мать Тереза, Николай Второй и т. п. — в конечном счете бежали от мира? Почему вообще во всех конфессиях отшельничество почитается едва ли не последней земной ипостасью праведника? Не знаете? А я вам скажу: потому что интуитивно эти молодцы стремились в наименее доступные, наименее восприимчивые, что ли, области для разъяснения Бога. Потому что Бог существует только накануне церкви и после нее. Потому что, чем больше матюгальников на минаретах и подбородков в бородах, тем меньше Его в таких местах. Это, знаете, как слабо освещенный и далекий объект часто бывает возможно захватить только боковым зрением, а стоит посмотреть на него прямо — конец, пропадает из виду.

— Да почему Бог — только когда без попов? — удивился Подорогин.

— Что ж, — сокрушенно развел руками Григорий, — парадокс. Согласен. Он там, где Его нет. Он там, где Его убивают, умалчивают о Нем. Умалчивают, хотя и догадываются. В зазоре этом — между предположением и умалчиванием — и живут попы. Можно поносить и презирать их, как презирают любых паразитов, однако совсем отказываться от них тоже нельзя.

— Можешь ты внятно говорить, черт?

— А вы вот представьте, что этот самый интересующий вас невидимый объект вы способны исчислять только по присосавшимся к нему клопам. Менее удачный пример: о существовании черной дыры вы заключаете не потому, что можете посветить в нее фонариком, а как раз по отсутствию света. Или, скажем, почему вы не загораете в открытом космосе?

Подорогин длинно вздохнул.

— И почему не загораю?

— Потому что солнце в чистом виде убьет вас в считанные минуты. Солнечный свет без атмосферы губителен для вас ровно в той степени, в какой пагубно и совершенное его отсутствие. Как вы можете существовать без солнца и в то же время без защиты от него?

— Ф-фу… — Разминая спину, Подорогин выпрямился и покачал над головой сцепленными руками. — Начал за упокой, кончил за здравие. Попы — говно, но без них как без воздуха. Чего тебя вообще к попам понесло?

Молодой человек поднес к лицу составленные ладони, будто хотел высморкаться, но вместо того чтобы высморкаться, неожиданно прыснул со смеху. После этого он тотчас выхватил носовой платок и стал истово промокать рот и ноздри. Подорогин наблюдал за ним с брезгливостью и в то же время снисходительно, точно за обгадившимся младенцем.

Спрятав платок, Григорий поддел мизинцем рукав, посмотрел на часы, что-то сосчитал в уме, подошел к двери рядом с кабаньим рылом и отпер ее:

— Нам сюда.

Подорогин со вздохом подобрал ноги, втискиваясь в тапочки…

Крутая лестничка за дверью зигзагом взмывала в тесный, напоминавший самолетный, тамбур. Вибрации от езды тут ощущались сильнее. Направо была складная дверь туалета, налево — такая же составная — душа. Пахло подкисшим хвойным дезодорантом. Когда Григорий стал отпирать дверь, ведшую прямо, Подорогину почему-то померещилось, что за ней будет летчицкая кабина. За дверью оказался вытянутый, на весь этаж, зал с расписным потолком и стенами, с одетой перильцами кафедрой, с деревянной конторкой в начале и неряшливым лежаком в конце.

Лишь после того как молодой человек закрыл дверь у него за спиной, Подорогин, как будто только что открыл глаза, увидел ангелов на клочках облаков и Бога на главном облаке. Кафедра, на которой они стояли с Григорием, похрюкивающим от удовольствия, была амвоном, конторка на ней — аналоем, расписанная ликами стена с дверью соответствовала иконостасу, а отхожее место за ней, заглушенное хвоей, похоже — алтарю.

— Знаешь, — сказал, осматриваясь, Подорогин, — а ты ведь и в самом деле придурок. Ей-богу.

— Прошу в партер. — Григорий сбежал с кафедры и с хозяйским видом, руки-в-брюки, посвистывая, стал бродить по залу.

Подорогин похлопал ладонью по перилам.

— Все равно еще часов девять-десять, — сказал молодой человек.

— Чего?

— Ехать.

— Куда?

— Не куда — как долго.

— И как долго?

— Я же говорю, Василий Ипатьич — часов девять-десять. Вы не слушаете меня. Кстати, рекомендую выспаться.

Подорогин коснулся обложки дешевой Библии на конторке и заглянул в дверь, через которую они вошли. «Иконостас» составляли цветные копии икон на все той же самоклеящейся бумаге с краткими машинописными метами на полях, вроде: «Чудо Георгия о змие. Посл. четв. 15 в.». Репродукции были потерты, загнуты по углам и напоминали изношенные купюры. По бокам двери (с осыпавшейся надписью мелом на алюминиевом косяке: «Царский вход») изображались контуры двух стрельчатых проемов поменьше — на левом поблескивала выложенная полосками изоленты прописная «М», на правом — строчная «ж». По потолку, расписанному маслом, порхали ангелы. Бог — точная копия Льва Толстого — лежал на своем жирном облаке животом вниз, свешивая с одного края раздвоенную бороду, а с другой грязные носки сапог.

— Я мог бы этого и не говорить и даже не имею права, — смущенно сказал Григорий, видимо, пытаясь отвлечь Подорогина от росписи. — Но я скажу. Всего один раз. — Главное, о чем вам следует задуматься, Василий Ипатьич — это связь между вашей институтской специальностью и складом ГСМ на Скнилове. Важнее этой связи для вас сейчас ничего не должно существовать. Все.

Подорогин пошел в противоположный конец зала и сел на лежак. На языке у него вертелась восклицательная бессмыслица — «какого черта», «как понимать» — пустые оболочки фраз, значение которых скорее состояло в качестве произношения, как в ссоре бывает значима не суть ругательства, а тембр. Ужас заключался не в том, что Григорий был не в состоянии ответить на его вопросы, а в том, что он сам уже не умел их поставить. Так он устало прилег и, рассматривая пухлых ангелов, напоминавших младенцев с подгузничной упаковки, неожиданно уснул…


Григорий разбудил его, как показалось, в ту же минуту.

Но на самом деле он спал без малого восемь часов. Подорогин поднес к глазам циферблат «ролекса» и, как будто часы могли врать, постучал по стеклу.

— Черт.

Он был по грудь накрыт теплым пледом.

— Подъезжаем, Василий Ипатьич, — сообщил Григорий.

Подорогин сдвинул плед и сел.

Автобус сбавил скорость и после нескольких плавных поворотов остановился. Где-то вдали звучала милицейская сирена.

Подорогин вдел ноги в тапочки и пошарил рукой по лежаку. Григорий пригласил его спуститься на первый этаж.

Почти вплотную к открытой автобусной двери находился дверной проем какого-то помещения. Вход этот, судя по табличке с затертым номером на металлической двери, был служебный.

В зазор между порогом машины и порогом помещения виднелся чистый бетонный пол. Вид в обе стороны от входа был ограничен узкими прорезиненными шторами, прикрепленными к потолку и ниспадавшими до самой земли.

Загрузка...