Подорогин оглянулся на Григория.

— Вам — туда. — Молодой человек кивнул на проем.

Подорогин заколебался: явиться в незнакомом помещении неглиже, в одном халате, для него было внове. По крайней мере, на трезвую голову. Тем не менее, стиснув зубы и не дожидаясь успокаивающего понукания, он перешагнул, словно пропасть, оба порога — и автобусный, и служебного входа.

С тихим пневматическим выдохом дверь автобуса тотчас затворилась за ним.

Он был в темном голом предбаннике, куда, помимо входной, вела еще дверь изнутри. Предбанник не отапливался — минуту спустя у Подорогина, ожидавшего, что кто-нибудь выйдет к нему, зуб на зуб не попадал. К тому же на холоде незамедлительно, словно воткнувшееся изнутри лезвие, поспел нешуточный позыв на мочеиспускание. Проситься обратно в автобус было бессмысленно — Григорий уже не впустил бы его. Переминаясь с ноги на ногу и не слишком рискуя быть услышанным из-за работавшего на холостом ходу дизеля, Подорогин стучал кулаком в ладонь и чертыхался. Наконец, когда терпеть больше не оставалось сил, он справил нужду в зазор между автобусом и дверным порогом, и поскорее, видя, что обрызган и порог, и автобус, заглянул в дверь внутреннюю.

Тотчас раздался страшный гром и в проем стали рушиться подмерзшие картонные коробки. С обратной стороны дверь, открывавшаяся вовнутрь, была заставлена старой тарой из-под телевизоров «Горизонт» и холодильников «Минск». Судя по заглушённой мойке и прилавку с откидной доской, это был превращенный в кладовую буфет. За ним следовал такой же безлюдный и захламленный вестибюль. Под низким потолком, всхлипывая, щурилась от собственных призрачных вспышек газоразрядная лампа. Вдоль стен была составлена негодная мебель. Пахло мышами.

Осторожно ступая по замусоренному полу, Подорогин вышел на середину зала. От нервного возбуждения у него текло из подмышек и пекло в животе. Он вспоминал какой-то детский стишок и воображал, как на этот замусоренный пол, на эту битую мебель и тюки могли бы реагировать Маринка с Маруськой.

Внезапно откуда-то слева послышался звук отпираемой двери, на пол легла косая полоса желтого света.

— Василь Василия? — раздался тихий и в то же время энергичный голос. Освещенная со спины, будто в театре теней, в дверном проеме замерла женская фигура.

— Да, — отозвался Подорогин с сомнением.

— Прошу вас. — Проем расширился, и полоса света бесшумно разрезала темноту вестибюля.


От событий следующего часа у него остались несвязные воспоминания человека, угодившего в барабан гигантской стиральной машины. В присутствии огромного мрачного типа в форме полковника ВВС он был раздет, выкупан в обсыпанной цветочными лепестками ванной, подстрижен, побрит и надушен. Полковник ВВС хранил молчание до тех пор, пока, переходя точно по конвейеру, из рук одной пары таких же неразговорчивых, военного пошиба девиц к другой и из одного помещения в другое, Подорогин не очутился за маникюрным столиком. Тут полковник положил сбоку его вытянутых рук несколько листков бумаги и сообщил, что ему предстоит участие в пресс-конференции. Из лаконичного наставления, сделанного негромким палаческим баском, Подорогин понял, что задание его пустяковое: ждать вопросов из зала, отзываться на них ответами из шпаргалки и, по возможности, следовать ремаркам на полях. То бишь в тех местах, где написано «покашливая» — покашливать, а где значится «улыбчиво» — улыбаться. Вопросы из зала были обведены красной рамкой, ответы на них — зеленой.

Пройдя после промерзлого заброшенного вестибюля через горячую, усыпанную лепестками воду и еще ощущая прикосновения рук безмолвных амазонок, Подорогин пребывал в угнетенно-расслабленном состоянии, и не то что возражать полковнику, а даже просить уточнения по поводу будущей пресс-конференции у него не было ни сил, ни желания.

— И никакой самодеятельности. — С этими словами полковник пристроил поверх шпаргалки глянцевую фотографию, покрутил в воздухе пальцем, давая знак колдовавшему над руками Подорогина мастеру поторапливаться, сел на диван в углу и встряхнул газетой.

На фотографии Подорогин увидел Наталью с дочками. Дело было в фойе цирка: на руках обалдевшей от страха Маруськи и кричавшей от восхищения Маринки лежало лоснившееся, как смола, тело питона. Хвост гада бдительно поддерживала сидевшая сбоку Наталья, голову — стоявший позади всех и, как Маринка, что-то кричавший в объектив размалеванный буффон. Подорогин хотел взять карточку, но мастер поймал его руку и снова прижал ее к столу. В углу снимка тлела электронная дата, вчерашнее число. Впрочем, даже если бы снимок оказался не датирован, Подорогин ни мгновенья не сомневался в его свежести: на ощутимо вытянувшейся Маруське была новая кофта, на мочках ушей после недавнего прокола белели платки пластыря, у Маринки не хватало очередного молочного зуба, волосы Натальи были собраны «домашним» пучком на затылке, в таком виде, по крайней мере на его памяти, она никогда еще не появлялась на людях.

Фотографию полковник ВВС сейчас не разрешил ему взять с собой, но обещал отдать после — «сначала самолеты». С маникюром было покончено, спустя еще несколько минут, слегка придушенный галстуком, в невесомой шелковой паре от «Боско ди Чильеджи» и с серебряными запонками в манжетах Подорогин стоял в служебном преддверии конференц-зала и, склонив голову, с блаженной улыбкой выслушивал последние наставления «перед делом». Тут же, у дверей, еще трое человек в таких же дорогих костюмах слушали то, что вполголоса говорили им их военные проводники. В отличие от Подорогина, державшего свою шпаргалку в опущенной руке, все трое прилежно и сосредоточенно сверялись с размеченными красно-зелеными рамками листками. Из наставлений полковника Подорогин запомнил только то, что его место «за доской» крайнее слева и что, прежде чем рассесться, все четверо должны обменяться рукопожатиями.

В набитом битком зале уже изрядно несло потом и перебродившей парфюмерией. Подорогин тотчас ослеп от горизонтального света софитов и фотовспышек, молча пожал руки соседям по столу и поскорей сел в свое кресло, крайнее слева. Ему почудилось, что сиденье поднято слишком высоко, что он буквально парит над столом. Он пытался нащупать рычаг, чтоб опустить сиденье, пока не поймал на себе недоуменный взгляд соседа.

Пресс-конференцию вела женщина, сидевшая с противоположного края стола. Подорогину казалось неудобным вертеть головой, поэтому он мог видеть лишь руки ведущей, когда она целилась кистью с поджатым большим пальцем в кого-нибудь из журналистов, просивших разрешения на вопрос, и слышал ее голос, который усиливался и изменялся до неузнаваемости динамиками в глубине зала. Скорей всего, это была та энергичная особа, что окликнула его в заброшенном вестибюле.

Несколько раз он начинал читать свою шпаргалку, но буквы рассыпались у него перед глазами. Свой вопрос он, конечно, пропустил, и обратился к шпаргалке только тогда, когда все тот же сосед положил руку рядом с его микрофоном. На микрофоне горел крохотный зеленый глазок. Подорогин облился потом, нашел в шпаргалке первый обведенный зеленым абзац, улыбнулся соседу, улыбнулся залу и стал читать ответ.

Отраженный динамиками собственный голос послышался ему голосом трясущегося от возбуждения великана, который транслировал его жалкий шепот:

— «Вопрос не из моей области профессиональных интересов…» — Вдохнув слюны, Подорогин накрыл микрофон ладонью и откашлялся.

В зале, ерничая, тоже закашляли, кто-то хихикнул. Ведущая жестом позвала охранника и что-то шепнула ему.

— Извините, — сказал Подорогин, оглаживая шпаргалку. — «…не из моей области профессиональных интересов. Но если вам угодно, отвечу: исключая из экономики риски, мы исключаем и самый смысл ее. Поэтому зачем исключать риски? В системе производственных отношений, как и в природе, за все платит слабейший. Все риски и дефолты разряжаются в него. Вот еще почему экономику нельзя расписывать, как программу. Это живая система. В одном городе могут находиться тысячи более или менее удачливых предпринимателей, каждый из них может мечтать о собственном заводе, но даже самый большой город не может позволить себе такого количества производства. Кто-то поднимается наверх не столько потому, что он такой замечательный и красивый, сколько за счет слабейшего конкурента, который из конкурента превращается в клиента. Экономическая система суть та же пищевая пирамида в природе: уберите из-под ног слой с примитивными организмами, поглощающими риски, уберите с земного шара нищий третий мир, и вы обрушите гигантов. Поэтому, когда я слышу, что глобализация — это попытка унификации мировой экономики по западному образцу, я недоумеваю. Ибо никакая это не попытка унификации, а попытка сохранения нынешнего неравного положения национальных экономик. Говорить об унификации мировой экономики в данном контексте — это то же самое, что пытаться постулировать существование идеального организма, на сто процентов состоящего, например, из одного головного мозга».

— Но это же в корне… — донесся возглас из зала, тотчас оборвавшийся охом и неясной возней.

Зеленый глазок на микрофоне продолжал гореть.

Подорогин опять заглянул в шпаргалку и увидел под абзацем, который только что прочел, подзаголовок: «Дополнение». Не дожидаясь окончания возни, он с легким сердцем обнародовал и это «Дополнение»:

— «Экономика с минимальными рисками — экономика плановая, но пока человечество дезавуировало этот вид отношений. И мы…» — Следуя ремарке, он коротким взглядом обвел аудиторию, что стоило ему очередной временной потери зрения, удара по глазам целого залпа вспышек. — «И мы, всей страной, надо признаться, тут постарались больше, чем кто-либо другой… Вопрос, повторяю, не из моей области интересов. Если вам угодно более развернутое изложение специалиста, то, думаю, Григорий Алексеевич не будет против…»

«…не будет против…» — этими словами «Дополнение» обрывалось. Подорогин было побежал глазами по следующему «зеленому» абзацу, как погас зеленый глазок на микрофоне и с противоположного конца стола отозвался сидевший возле ведущей Григорий Алексеевич:

— С удовольствием… — Кресло под Григорием Алексеевичем протяжно заскрипело, из динамиков раздался треск. — Василь Василич тут нам красочно и наглядно, в своем стиле, как говорится, все разложил по полочкам. За что большое ему спасибо. Хочу только добавить, что человечество знало сколько угодно моделей идеального общества, но еще никем и никому не было представлено модели идеальной экономики. Даже наши господа коммунисты — пускай заглазно, пускай с оговорками — признают сегодня несостоятельность их горячо любимой советской экономики. Как справедливо заметил Василь Василия, экономика — живой организм. Но кто-нибудь видел идеальную модель живого организма? Я, например, такой модели не видел. Ну, за исключением ангелов Рафаэля и прочих там гиперборейцев…

Подорогин перечеркнул крест-накрест верхний «зеленый» столбец с «Дополнением» и промокнул салфеткой мокрый лоб.

На выступление Григория Алексеевича публика реагировала куда более живо. Однажды зал встряхнуло от дружного смеха. Григорий Алексеевич почти не сверялся со своей шпаргалкой, говорил экспромтом. «Оратор», — думал Подорогин. Мыльноватый, закругленный говорок Григория Алексеевича был ему определенно знаком, но он так и не мог вспомнить его. От вспышек рябило в глазах. Под веками плыли безобразные фосфоресцирующие круги. Подорогин часто смаргивал и боялся пропустить появление зеленого глазка на микрофоне. Мало-помалу он приходил в себя. В зале, который уже не так хищно ощетинивался светом, как в начале пресс-конференции, он стал различать отдельные лица и не без облегчения отмечал, что неинтересен им, что внимание аудитории поглощено дальним от него, противоположным крылом кафедры с речистым Григорием Алексеевичем.

Следующий «зеленый» абзац он промахнул на одном дыхании, если не считать того недоразумения, что начал говорить в отключенный микрофон. На третьем, довешенном ремаркой «улыбчиво», ему удалось не просто улыбнуться, а даже вполне натурально прихохотнуть, вызвать реакцию зала. И в это самое время как будто что-то с тихим щелчком выключилось в нем. Клацнуло. В волнении, или когда напряжение сменялось апатией, у него нередко возникало странное чувство, будто он воспринимает окружающее через перевернутый бинокль, через невидимую рассеивающую линзу (именно поэтому, сев за стол, он хотел опустить сиденье). Теперь ему казалось, что в тот же перевернутый бинокль он видит заодно с залом и кафедрой и самого себя. Он мог бы сказать, что обрел уверенность, однако это была уверенность человека, который махнул на себя рукой. Слова выступлений, в том числе собственных, достигали его как через стену, смысл этих речей — и того меньше.

Так, поговорив в общих словах о едином кандидате в Президенты от оппозиции, Григорий Алексеевич с бухты-барахты обрушился на российскую эстраду, и именно эстрадная проблематика, а не предвыборная, послужила предметом его яростной перепалки с одним из журналистов, которого затем вытурили из зала. Правый сосед Подорогина разглагольствовал об административной реформе и отмене льгот, левый сосед Григория Алексеевича — об обнаружении американским «Духом» на Марсе подвижного предмета, напоминавшего очертаниями уши кролика Банни, и безответственной шумихе в СМИ вокруг загадочного орбитального снимка, на котором среди сибирской тайги якобы запечатлена полноразмерная копия московского Кремля. Одним из «зеленых» столбцов Подорогин озвучил переложенную практически слово в слово тираду полоумного Григория о субординации, другим — пересказ записанного на микрокассете сообщения Луизы Раульевны о событиях в ипатьевском особняке в июле 1918 года.

Вслед за восемнадцатым годом в зале зашевелились как-то по-особому. По рядам побежали шепотки, заскрипели и заухали откидные сиденья, с галерки стали звать тех, кто выходил покурить. В ближнем от Подорогина углу кафедры охранник включил плазменную панель.

Пригас верхний свет, и ведущая попросила внимания.

— Скандальная пленка, господа, — сказала она при гробовой, пощелкивающей электричеством тишине, — о которой в последнее время столько пересудов и слухов — не миф и не утка. Пленка эта, а точнее магнитная, неполная — повторяю, неполная — копия диапозитива, любезно предоставлена в распоряжение пресс-центра Василь Василичем. («Улыбка», — прочитал Подорогин в шпаргалке, кисло жмурясь при очередной порции вспышек.) Должна сразу предупредить, что пленка эта предоставлена пресс-центру на известных условиях. Никаких комментариев, сверх того что Василь Василич уже сделал на этот предмет, не последует ни от него, ни от его уважаемого ведомства. Для изучения оригинала создана специальная комиссия, состав которой будет обнародован вместе с ее отчетом в свое время…

— «Извините, что перебиваю… — Подорогин поморгал, удостоверяясь, что глазок на микрофоне действительно зажегся и не мерещится ему. — Но некоторые точки над „i“ все-таки лучше расставить сегодня, не откладывая в долгий ящик. То, что вы сейчас увидите, это, так сказать, сырой материал — без комментария, анализа, без какого бы то ни было научного подкрепления. Голый факт. И даже, скорее, артефакт. Представьте, что вы только что раскопали глиняный черепок. Сумма ваших знаний об этом черепке скорее отрицательна — вы не можете не только датировать его, но даже сказать, какие сколы и царапины он пронес через века, а какие получил в результате вашего „вскрытия“. Это первое. Второе. Опережая события, скажу, что аутентичность интересующего вас предмета установлена с очень большой долей вероятности. Иначе бы просто не было смысла обнародовать его. Тут, хотите вы того или нет, вам остается верить мне на слово и ждать отчета комиссии. Терпеливые потерпят, нетерпеливые прямо сегодня могут созывать собственные семинары. Последним напомню, каких дров наломали их предшественники с „черепками“, которых они не потрудились раскопать и даже в глаза не видели. Понимаете, о чем речь?.. И, что называется, на десерт. От души советую не толкаться и не тратиться на съемку с экрана — после просмотра все желающие могут получить материал на видеокассетах. Заявки к Ольге Юрьевне. Спасибо». — Подбив листки шпаргалки, Подорогин встал из горячего кресла, разминулся с охранником, который включил видеопроигрыватель под телевизором, и вышел из зала через служебный вход. На плазменной панели он успел разглядеть промелькнувшую перфорацию перекошенной кинопленки, гриф «ДСП» и длинный архивный номер, начинавшийся на «5».

В комнате с маникюрным столиком полковник ВВС забрал у него шпаргалку, отдал обещанную фотографию и вытащил откуда-то из-за спины небольшой, в полкирпича, бумажный сверток, который поднял к груди с таким благоговением, будто это был футляр с орденом.

— Так, Вась, — пробасил он, ворочая бровью. — Вскрыть в спокойной обстановке. Приказ не обсуждается. Вскрыть без свидетелей. Инструкция и прочая тряхомудрия — внутри. Вник?

— Вник. — Подорогин взял сверток и ждал, когда полковник отпустит его.

— Приказ не обсуждается, — повторил полковник.

Плотная бумага свертка потрескивала как наэлектризованная. Подорогину показалось, что полковник пьян. Они смотрели друг на друга в упор. Со стороны зала слышался неясный шум.

Вдруг Подорогин понял, что улыбается — ощущение растянутых напряженных губ было так же странно и неожиданно, как если бы к его лицу приставили горячую маску. Он разжал пальцы и хотел идти, как полковник тоже выпустил сверток. Подорогин едва успел подхватить его. Внутри что-то булькнуло.

— Дорогу-то помнишь? — спросил полковник.

Подорогин молча вышел из комнаты.

В холодном заброшенном вестибюле он несколько раз, не соображая, прошелся вдоль прилавка буфета туда и обратно, пока не увидел, что ведущая из буфета дверь заколочена. Не заперта, а именно заколочена — две толстых свежих доски, набитых андреевским крестом, будто перечеркивали ее. Путь к автобусу через предбанник был закрыт. Подорогин недоуменно встал.

— Вась, — послышался сзади голос полковника, который, судя по снисходительному сочувствующему тону, все это время наблюдал за ним. — Ты дальше продвигайся-то. Там дверь имеется. Так и покороче будет.

Между штабелями ящиков, занимавшими всю дальнюю стену вестибюля, действительно обнаружилась дверь. Проходная комнатка за дверью была уставлена поросшими пылью компьютерными мониторами и выпотрошенными системными блоками. В темноте Подорогин ударился щиколоткой об огнетушитель и чуть не выронил сверток.

Прихрамывая, он выбрался в аккуратный, шедший полукругом коридор с искусственной пальмой и покосившимся планом эвакуации, а еще через несколько метров — в людный холл. Стороживший коридор охранник кивнул ему.

Подорогин встал, открыв рот.

Гостиничная регистратура, осажденная в эту минуту шумной толпой китайцев, напоминала вокзальную кассу. Галдящие китайчата барахтались в грудах мокрого багажа, размахивали руками перед аквариумом, пытаясь привлечь внимание рыб, и бегали взапуски вокруг вращающегося подиума с подарочным джипом. Неподалеку от подиума огромный лакированный негр в лисьем полушубке читал «Известия». Время от времени гигант был вынужден прижимать газету к груди с вымученной улыбкой, будто пережидал порывы ветра.

Подорогин смотрел на вращающийся подиум с таким чувством, с каким таращился на свой развороченный «лендровер», когда на заснеженной стоянке прокуратуры следователь Ганиев сдернул с машины брезент.

И этот подиум, и аквариум он узнал с первого взгляда, но его воспоминанию потребовалось время, чтоб достичь обличил мысли — так же, как полоумному Григорию с его бумажным храмом на колесах понадобилось почти полсуток, чтобы добраться из гостиничного двора в гостиничный гараж.


Булькающий полковничий сверток он развернул у себя в гардеробной после того, как выпил стакан водки. Под плотной внешней оболочкой оказалась еще одна, вакуумная. К фольгированной пленке прикреплялся стикер с короткой инструкцией: «По ознакомлении уничтожить любым доступным способом».

Надорвав пленку, Подорогин извлек на свет небольшую коробочку Нижняя и боковые стороны ее были сделаны из черного пластика, верхняя из плексигласа. Внутри, залитый не то маслом, не то формалином (судя по отчетливому аптечному душку — все-таки формалином), помещался миниатюрный макет ленинской комнаты. То есть что это макет ленинской комнаты, было ясно с первого взгляда: два ряда крохотных столов со стульями тянулись по заклеенному шпоном дну, микроскопическая наглядная агитация мерцала на желтых стенках, лилипутское алое знамя с золотыми шнурками колыхалось в углу.

Подорогин протер глаза, глотнул еще водки и вышел из темной гардеробной. В столовой, не зная, как раздвигаются тяжелые портьеры, он пробрался между ними, словно между половинками театрального занавеса, сел на низком подоконнике, поставил рядом бутылку и продолжал рассматривать содержимое коробочки. Оптическая иллюзия отстранения опять овладевала им. Только сейчас это был не результат переутомления, сколько следствие потрясающей достоверности, с какой оказалась изготовлена копия интерьера комнаты.

Давным-давно в Дрездене, в сокровищнице саксонских курфюрстов, он чуть не упустил свой класс, рассматривая запечатленную в золоте и драгоценных камнях сцену дворцового приема в честь какого-то Великого Могола. Раскрашенные финифтью человеческие фигурки на ступенях серебряного дворца, слоны и верблюды в бриллиантовых попонах, эбеновые драконы на крыше и баллюстрадках, жемчужные балдахины над раззолоченными делегациями и прочие баснословные мелочи — все это, помещавшееся на небольшом демонстрационном столе, воспринималось не как ювелирное изделие, не как пустившая чудовищные метастазы алмазная брошь, но как реальное событие, данное издалека — событие, из которого откачали время, действо, которое утопили в стекле с нулевым коэффициентом преломления.

Отложив коробочку, Подорогин взял бутылку, однако отставил и ее. В отличие от дрезденского шедевра, макет ленинской комнаты был всего лишь вещью, косной поделкой. Не потому что был исполнен с меньшим тщанием (скорее, наоборот — для того, чтобы толком рассмотреть его, потребовалось бы хорошее увеличительное стекло), а потому что в нем не было ничего, что говорило бы о человеческом участии. Наличие человеческих фигурок за столиками вряд ли поправило бы это впечатление. Если какому-нибудь левше и удалась бы подобная проработка деталей, то не с такой методичной и бездушной точностью. Макет, скорее всего, был изготовлен машиной. Может быть, для того коробочку и наполнили формалином, чтобы сгладить ее нечеловеческое происхождение. И, видимо, именно потому, что на вечность — нечеловеческую вечность — она имела куда больше прав, нежели вычурное саксонское сокровище, ее следовало «уничтожить любым доступным способом». Против этого последнего пункта Подорогин не имел никаких возражений. Затаив дыхание, он поднес макет к лицу. На одной из стенок с наглядной агитацией, поверх двухэтажной шеренги металлических, размером не более спичечной головки, невидимых почти портретов он разглядел — или, может, это ему только показалось, слишком мелкими были буквы и слишком велико напряжение глаз — выложенное кубиками белого материала заглавие: «Члены Политбюро ЦК КПСССР 2008 года». Привстав, он отпер массивную оконную створку, высоко, словно волейбольный мяч, подбросил перед собой коробочку, уперся в подоконник и смотрел, как, убывая до размеров математической точки, она стремительно сближается с землей. Коробочка разбилась о крышу гостиничного портика с чуть слышным хлопком, спугнув ворону. Подорогин взял с подоконника водку, вернулся в гардеробную, лег на кушетку и, постукивая дном бутылки по полу, блаженно закрыл глаза.


Всякий раз это начиналось как-то по-новому, украдкой.

То из кипы свежих газет выпархивала глянцевая рекламная листовка с начерканным от руки телефонным номером, то случайный прохожий окрикивал его, указывая на вывалившийся из кармана блокнот (Ф. И. О., телефон, почтовый адрес владельца, даже группа крови), то якобы по ошибке звонили на мобильный, уточняя с извинениями, не номер ли это такой-то, который он затем неторопливо, с расстановкой набирал. Наспех приодетые домохозяйки, пряча выбеленные хлоркой руки, излагали ему заоблачные теории времени, профессорской наружности мужи в спортивных костюмах и в перстнях, дыша валокордином, лопотали что-то про перебивку крыш, а вчерашние гимназисты, прикрываясь кто темными очками (которые только оттеняли их переходящую в краску неуверенность), кто необходимостью говорить полушепотом, несли несусветный конспираторский бред про депо, пленку и миллиардные, поденно прираставшие процентами царские активы за рубежом. К началу апреля Подорогин посетил таких «политинформаций» не менее дюжины. Поперву он даже пытался запоминать их. Понятие термодинамической стрелы времени, к примеру, одна из домохозяек открыла ему с помощью куска говядины и скороварки. Модель стрелы психологической другая кухонная дива решила показать на себе, при этом она разлеглась перед ним на полу и объяснила, что время обтекает человека не в направлении спереди назад, как встречный поток воздуха, а в направлении сверху вниз, как дождь, что отношения человека с четвертым измерением регулируются принципом: чем больше площадь сечения, тем меньше сопротивление потока, в положении лежа человек подвержен максимальному воздействию «временной струи» при наименьших психосоматических затратах — во сне, под кайфом, в бессознательном состоянии «проходная способность» времени выше, кроме того, положение лежа — это положение трупа, недаром испокон веку человечество хоронит своих мертвецов не в вертикальном положении, а в горизонтальном, не соблазняясь экономией земли и проч. Кто-то из студентов поведал Подорогину историю, поразительно напомнившую его собственную: муж бросает жену, однако уходит не к другой женщине, а уходит из жизни как таковой. Человека этого признают умершим, в то время как он снимает комнату в доме напротив и день изо дня — на протяжении двадцати лет — тайком наблюдает за своей собственной вдовой. Уход его — скорее затянувшаяся причуда, сумасбродство, нежели намеренье. Ему кажется, что он может вернуться в любой момент, и, пожалуй, сознание этой возможности единственное, что удерживает его от того, чтобы вернуться. Он укореняется во временном жилье, покупает парик, новую одежду, в общем говоря, меняется внешне и внутренне настолько, что когда на десятый год добровольного изгнания случайно сталкивается лицом к лицу с женой, та не узнает мужа. Он клянется себе завтра же вернуться домой, тем не менее еще десять лет бродит вокруг да около. Возвращение блудного супруга так же внезапно и случайно, как и его уход. Он понятия не имеет, что толкает его на этот последний шаг, по сути такой же взбалмошный. Так или иначе, скрываясь от дождя, он бежит не в свой временный приют, а стучится к жене, переступает родной порог, и т. п. — небылица, не в пример прочим, запала Подорогину в душу, дразнила его, он приноравливался к ней, точно урод к зеркалу, пока в один прекрасный день не выяснилось, что это пересказ новеллы Натаниэля Готорна. Томик избранного американского романтика он снял наугад с полки в библиотеке. Запечатленная на бумаге, история Уэйкфилда показалась ему еще менее правдоподобной. Но тем он и отделался от нее. Бумага съела живое впечатление. От рассказа память сохранила только последние строчки — о том, что в мире все взаимосвязано настолько, что малейшее отступление от заведенного порядка жизни способно обернуться забвением.

По завершении «политинформаций» у Подорогина, как правило, оставались на руках неряшливо обрезанные листки машинописи, точь-в-точь как скотомогильные «телеграммы» Печкина или та рисовая полоска, которую он нашел в пустой квартире под фотографией своих похорон. Сообщения на листках состояли из едва державшихся на тончайшей бумаге, почти трафаретных, в силу чрезмерного оттиска, букв и цифр. Нещадно сокращенные, они тем не менее задавали исчерпывающие ориентиры его очередных поручений. Каждое такое задание предварялось подробным инструктажем кого-нибудь из офицерских чинов. Звания и рода войск инструкторов менялись раз от разу, не то что сами инструкторы. Так, полковник ВВС, вразумлявший его перед пресс-конференцией в гостинице, впоследствии представал и майором войск связи, и лейтенантом от инфантерии.

Задания Подорогин условно делил на три вида — конференции, дефиле и точки. На конференциях он пообвыкся настолько, что научился не моргать при фотовспышках и не таращиться в телекамеры. Инструкторы не сообщали ему его вымышленной должности, да он и не просил разъяснений. Соответствующая «опознавательная» табличка возле микрофона всегда была повернута к нему задом. Ведущие, соседи по «доске» и журналисты именовали его либо Василием Васильевичем, либо «нашим уважаемым гостем». Поначалу выступления его были ограничены изложением хода экспертизы «расстрельной пленки» и попутными темами, вроде царского наследства, но постепенно избавлялись от «негативной» зависимости, становились, по выражению одного из инструкторов, общим местом, что и было необходимо. Дефиле и точки, в отличие от конференций, не обязательно включали в себя мероприятия. Суть дефиле состояла в самом процессе — маршрутировании, — когда в заданный срок Подорогин, как заправский шпион, должен был прогуливаться со свежей газетой под мышкой по определенному маршруту, либо попросту убивать время по назначенному адресу. Смысл точки всегда был материальный результат, пусть сколько угодно бессмысленный или анекдотический, как и самая первая его точка: в обеденный перерыв наклеить одна к другой три полоски пластыря в верхней части двери туалета административной группы ГорГАИ. На первых порах он пытался саботировать откровенно дурацкие поручения, хотя бы укорачивать их, чтобы невольные свидетели того, как он прикладывается ухом к крышке канализационного люка или тащит за собой, словно мопса на поводке, телефонную трубку на оборванном шнуре, не успевали создавать толпы, но в конце концов наплевал на все. Скрупулезно следуя букве заданий, он даже научился извлекать из них удовольствие. Это было злорадство наёмного незаинтересованного мстителя, преступника без лица и имени. Для него не существовало последствий. Ему могли угрожать милицией или расправой, а с него все было как с гуся вода. Как-то на автомобильной барахолке местный разводила, в которого он при людях бросил куском грязи, достал из кармана нож. Улыбаясь, Подорогин пошел на лезвие с разведенными, будто для объятий, руками — бандит ретировался с невнятными извинениями.

Со временем, впрочем, задания утрачивали и свою эксцентричность, и «видовую» чистоту. Дефиле все чаще комбинировались с точками, конференции — с тем и с другим одновременно. Уличные выходки уступали место кабинетным эскападам. В большинстве учреждений, где Подорогин вел деловые переговоры, давал консультации, участвовал в корпоративных банкетах либо во главе оперативных групп производил аресты и обыски, его узнавали в лицо. Кто-то, как дорогому гостю, тянул к нему руки и рассыпался в бурных приветствиях, кто-то, цепенея от страха, прятал глаза и не мог вымолвить ни слова. На одном из таких задержаний в Минтопэнерго, когда оба товарища министра были отконвоированы в следственный изолятор прямо с министерского совещания, ему ассистировал следователь Ганиев. Подорогин сделал вид, что не узнал старого знакомого. Реакция Даута Рамазановича осталась для него загадкой, он так и не понял, узнал его следователь городской прокуратуры или только сделал вид, что узнал. С Даутом Рамазановичем с тех пор они больше не виделись. Как не виделись после сорванного доклада на заседании Правительства с переодетым лейтенантом полковником ВВС. Никто из наставников не «вел» его более трех раз. Это был какой-то негласный, непререкаемый лимит. Куда менее внятной закономерностью оказалось вручение налитых формалином коробочек с макетами ленинских комнат (инструкторы называли такие коробочки «вымпелами»). Сначала Подорогин думал, что подобным образом отмечаются его успешно выполненные поручения. Однако нередко выходило так, что он оставался с пустыми руками по истечении самых тщательно выполненных заданий, а полный провал — тот же сорванный доклад на правительственном заседании — заключался вручением обернутого бумагой булькающего кирпича.


— Почему все так, что за бессмыслица? — поинтересовался он как-то у одного из инструкторов. — И, главное, зачем?

— А никакой бессмыслицы нет, вы что, — был неожиданный ответ.

— То есть?

— Вы вот шахматы любите, Василь Василич?

— Нет.

— Ну, все равно. Представьте себя шахматной фигурой. На месте какой-нибудь пешки или слона. Вы должны маневрировать, чтобы не стать добычей соперника и нанести ему урон. Но всегда ли может совпадать ваш успех со стратегическим замыслом? Нет. И даже скорее всего, что нет.

— Не понял.

— Скажите, как часто ваши подчиненные бывают в восторге от ваших распоряжений? Можно ли, например, наказывать за воровство своих?

— Можно, — убежденно ответил Подорогин, вспоминая Санька и уборщиц из «Нижнего». — И нужно.

— А раз можно, Василь Василия, то нет ничего удивительного в том, что вас наказывают после успешного личного мероприятия. И наоборот: если премируют там, где с вашей точки зрения вы потерпели неудачу, в том самом месте, где вы послужили разменной фигурой, однако в стратегическом плане способствовали усилению генеральной позиции. Вы, конечно, попросите меня уточнить эту генеральную позицию, но тут я вам ничем помочь не могу.

— Почему?

— Потому что и сам не знаю ее.

— А кто знает?

— Не хитрите, Василь Василич. Знать знающего — это, по сути, знать все.

— Хорошо. Но почему я должен исполнять всю эту… к чему эти клоунские заходы, весь этот бред?

— Это не бред, Василь Василич. Опасное заблуждение думать, что это бред.

— А что?

— Встречный вопрос: как вы относитесь к обрядам? К венчанию, крещению, похоронам?

— Ну, как отношусь… Как все.

— Как все, — повторил инструктор. — То есть участвуете в них по необходимости, по привычке. Не заботясь логикой действий, чья практическая сообразность иногда прямо противоречит здравому смыслу.

— То есть?

— То есть когда на вас брызгают водой в церкви, вы покорно склоняете голову и креститесь… Понимаете?

— Ну, склоняю.

— А что вы будете делать, если тот же самый фокус кто-нибудь попытается проделать с вами на улице?

— Понятно…

— Тем не менее скажите: может ли обряд быть связан с целесообразной и прагматичной деятельностью? Что вообще есть обряд? Останки мертвых процедур, помешательство, или — тайный язык, способ сообщения, вид обмена информацией?

— Понятия не имею.

— Знаете, по роду занятий мне приходится читать много всякой… — Инструктор помолчал, подыскивая нужное слово, но фразы так и не закончил. — И одна из работ — открытая, кстати говоря — запомнилась особо: не то «Архитектура как послание», не то «Мегаполис как шифр». Точно не помню. Так вот: автор исследует мертвые города не на предмет исторических откровений, а на предмет бессознательного коллективного мессиджа. То есть основной целью градостроительства он полагает не создание жилищных площадей как таковых, не заботу о комфорте граждан, но формирование некоего знака, сверхпослания. И для него этот приоритет так же естествен, как приоритет подписи над пером. Короче говоря, получается, что истинным смыслом существования некогда великого города Икс — ну, например, Помпеи — была не его материальная и духовная культура, не его торговые связи и военные герои, а формирование криптограммы: «Здесь был Вася». Или, скажем: «Стой, кто идет». Я утрирую. Это — в первой книге, по мертвым городам. Вторая, сколько помню, заказанная нами автору по современным, закрыта…

— И что отсюда следует? — нахмурился Подорогин.

— Отсюда вопрос: можно ли оценивать практическую деятельность с точки зрения ритуала, поддается ли она обрядовой формализации?

— Вы это у меня спрашиваете?

— Василь Василич, как часто, скажите на милость, диверсант уточняет стратегические смыслы закладки в тылу врага тротиловой шашки или передатчика, работающего на определенной волне? Что известно артиллеристам об их загоризонтной цели, кроме координат наводки?

— Ну, это все разные вещи, по-моему, — сказал Подорогин. — Это же очевидно. Крещение, стрельба…

— Не торопитесь, — возразил инструктор. — Практический смысл священнодействия и практический смысл стрельбы по невидимой цели — все это с точки зрения незаинтересованного наблюдателя идентично. В том и в другом случае ваша цель скрыта от вас. В том и в другом случае вы исполняете определенную сумму действий. Сумма действий эта имеет различную мотивацию, однако обладает четкой регулярной структурой и может быть формализована как обряд.

— Ну точно. — Подорогин потер ладони. — Бред.

— Василь Василич, — усмехнулся инструктор, — можете не отвечать, если не хотите. Мне просто интересно — от чего вы страдаете больше: из-за отсутствия героической атрибутики или от дефицита мотивации?

— Я страдаю от дефицита мотивации. — Подорогин на секунду задумался. — Вот именно. Я страдаю от дефицита мотивации. Хорошо сказано.

— Тогда скажите: вам нужно денег?

Подорогин пожал плечами.

— На что мне сейчас — деньги?

— Иными словами, для вас, в отличие от всего прочего народонаселения, это уже не является достаточной мотивацией. Немного же вы оставляете себе.

— Что вы хотите сказать?

— Что вам приходится довольствоваться двумя незавидными вещами. Точнее, одной из двух: либо легендой, либо правдой.

— Какой еще легендой?

Инструктор, поддев мизинцем рукав, взглянул на часы.

— Короче говоря, настаиваете на правде…

— Считайте, что так.

— Хорошо. Как вам будет угодно. В конце концов, рано или поздно вы все равно вытащили бы кого-нибудь на этот разговор. До свидания.

— И что? — опешил Подорогин. — И все?

— На сегодня, Василь Василич, все.

— А… как же правда?

— Всему свое время. — Инструктор взял из нагрудного кармана мобильный телефон и, набирая на ходу номер, попрощался.


После этого разговора Подорогин, конечно, стал ждать неприятностей. Однако неприятностей — по крайней мере в том виде, в каком он их представлял себе — не последовало. Не последовало ничего вообще. «Случайные» выпадения листков из газет, «неожиданные» уличные находки, «ошибочные» звонки, которыми предварялись задания, — все это прекратилось на корню. Как прекратились и сами задания.

Когда до него дошел смысл «непроисходящего», он поначалу воодушевился. Раз это и есть обещанная правда, решил он, так тому и быть.

Но эйфория вскоре уступила место тревоге.

Жизнь вокруг него будто замерла.

Если прежде немногие протокольные собеседники могли выказывать свою — наигранную ли, искреннюю ли — заинтересованность его персоной, то теперь он был лишен и этой мизерной возможности общения.

Он взялся звонить по телефонным номерам, которые еще мог вспомнить, но не дождался ответа ни по одному. Ему не ответила даже Ирина Аркадьевна. По старым адресам он обнаруживал либо развалины, либо чужаков. Какими наивными представились ему после этого собственные недавние мысли об одиночестве. Чудовищное сумасбродство Уэйкфилда не шло ни в какое сравнение с его положением публичного беспомощного отшельника, от которого, казалось, воротили носы даже бездомные собаки.

Начав снова пить, он теперь проводил большую часть времени в дешевых ресторанах и кафе. Отчего именно в дешевых — ведь у него были деньги, — он не мог сказать. Наверное, оттого что в дорогих он уж точно не интересовал никого, а в дешевых с ним заводили разговор и просто так, скуки ради. Правда, разговоры эти, как правило, не затягивались. После первых же минут общения люди как-то поникали, старались откланяться при удобном случае, словно он говорил на незнакомом языке или от него дурно пахло. Тогда, махнув рукой на собеседников, он стал налегать на спиртное. Его дневная норма быстро достигла двух бутылок водки, и этого «крейсерского» коридора он старался держаться: пить меньше смысла не имело, пить больше было опасно.

Понемногу ему стало казаться, что он смотрит на окружающее с отстраненным зрительским интересом. Перед ним будто крутили кадры старой кинохроники: связи, некогда соединявшие объекты в единую картину, как и сами объекты, были давно утрачены, исчезло все, кроме изображения на пленке. Впрочем, наделять смыслом происходящее он при желании мог бы и сам. Не такое уж и сложное это было дело. Отчего, например, мимолетный взгляд незнакомки у бара не мог послужить сигналом к очередному заданию? Почему бы клюющему носом швейцару не оказаться инструктором? Кто вообще сказал, что задания прекращены? Если стрельба по невидимой цели, похороны и смысл жизни имеют в основе одну и ту же регулярную структуру, то какого черта должно искать ответов на стороне?

Все же водка, в отличие от ненадежных собеседников, была средством миросозидания столь внушительным, сколь и опасным.

Дважды Подорогина били, причем, если первый раз просто начистили физиономию, после того как он положил поперек чьего-то банкетного стола швабру с грязной тряпкой, то во второй раз, при попытке разъяснить компании кавказцев архитектурные аналогии между Кораном и насосной станцией, ему сломали ребро. Одну ночь он пролежал в вытрезвителе прикованным наручниками к кровати без матраца и чуть не задохнулся от хлорки. Воспоминания о другой ночи заточения были не столь отчетливы. Он вообще не был уверен, что провел ее в неволе, зато хорошо помнил обклеенную журнальными вырезками комнату без окон, пахнущий солидолом спирт в электрочайнике, вооруженного автоматом румяного милиционера и байку, которую тот повторял без счета и всякий раз радовался ей как новой: «Возгордилась, сука, к ебеням, разочаровалась в личной жизни, блядь, муж-дети-анкета похуй, левый поворот, пизда, пошла заигрывать со светофорами, а через неделю нате вам — переехали!..»

В ресторане «Птица» (электрифицированное название уцепилось в памяти из-за погасшей буквы «т»), заведении, занимавшем не то бывший бункер, не то обустроенный бассейн, на дне комнатного аквариума ему привиделся «вымпел». Аквариум находился у туалетной двери, и в одну из ходок в уборную Подорогин, споткнувшись, едва не уронил его. В зале ахнули. Жестом Подорогин остановил кинувшегося на помощь официанта и поправил в пазу на подставке тяжеленный, напоминавший колбу с отбитым горлышком стеклянный пузырь. Прозрачный кирпич с макетом ленинской комнаты возлежал среди водорослей и подобия развалин крепостной стены. Из сопла между классной доской и знаменем била струйка пузырьков. Золотые рыбки висели в воде, открывая и запирая пустые рты. В пятнах тины на поверхности плавал разбухший окурок. Наклонившись к аквариуму, Подорогин уперся руками в колени. Его покачивало. Первое время, как ни странно, он был озадачен не обнаружением макета и не мыслями о том, что все так запросто, без слов возвращается на круги своя, а тем, что рыбки — единственные, если так можно было сказать, из присутствующих — не обратили на случившееся ни малейшего внимания. Он даже пытался поприветствовать их, помахал им пальцами. После чего засучил рукав и под повторный вздох зала, взбаламутив воду, достал «вымпел» из аквариума. Рыбки шарахнулись. Позади Подорогина послышалась возня и звон посуды. Кто-то, схватив его за локоть, стал что-то разъяснять ему, кто-то, хохоча, советовал послать за санитарами. Подорогин молча, не слушая, кивал. В то же время он пытался высвободить локоть, посторониться, сделать так, чтобы ему не мешали рассматривать то, что, едва показавшись из воды, превратилось из макета ленинской комнаты в макет крепостной башни, из вожделенного кирпича с партами и портретами членов Политбюро в заплесневелую шахматную ладью.

— Что это? — спросил он у продолжавшего держать его за руку официанта.

— Что — что? — опешил тот.

— Во-от! — Подорогин потряс макетом башни так возмущенно, будто вытащил его не из аквариума, а из своей тарелки…

На следующее утро, протрезвев, он решил, что, если не хочет окончательно превратиться в Уэйкфилда, то должен вернуться в депо. В депо, в ДСП, в контору, в точку — куда угодно.

То есть должен во что бы то ни стало найти настоящий «вымпел».

Его попытки заполучить инструкцию, спровоцировать задание становились не так вызывающи, зато более интенсивны. Особенно после того как он проверил остаток на своем банковском счету. Однако новая тактика ничего не дала. Он искал знаки и сам пытался подавать их, не зная главного — как должны выглядеть эти знаки. Прохаживаясь, как прежде, по какому-нибудь случайному маршруту с газетой под мышкой, он видел себя потерявшим навык музыкантом, что по привычке нажимает клавиши инструмента, но производит вместо мелодии несусветную какофонию. Отброшенная, не расслышанная им в свое время сентенция Леонида Георгиевича о невостребованности теперь аукалась едва ли не приговором, который он осознал лишь после того, как тот был приведен в исполнение.

Мало-помалу его «крейсерский» коридор стал расти, день ото дня отвоевывать у сознания новые головокружительные высоты, пока наконец не перерос в полноценный запой. От этого страшного времени у Подорогина осталось впечатление фосфоресцирующего подземелья, лунного цирка, меблированной пропасти, где он был брошен на самом дне. Однажды среди ночи он очнулся оттого, что кто-то тихо звал его. В спертом воздухе комнаты, точно над верхушкой костра, плавали хлопья пепла. Сперва он решил, что в номер пробралась собака — лохматое хищное существо, позвякивая посудой, рыскало по столу. Но только, в отличие от собаки, существо это передвигалось на задних конечностях. Продолговатая голова скрывалась под наброшенной, подобно платку, скатеркой, концы которой были зажаты в длинных мосластых пальцах разведенных рук. Подорогин собирался бросить в непрошеного гостя бутылкой, как услышал похрюкиванье и увидел толстый, напряженный, словно бич, хвост с раздвоенной кисточкой шерсти на конце…

На другой день он не мог пить ничего, кроме огуречного рассола, и к вечеру позвал проститутку. Девицу он испугал чуть не до смерти, приказав ей не подходить к его кровати, ни в коем случае не гасить свет и не покидать номера, пока не рассветет. Еще через день, когда более или менее мог стоять на ногах, он сменил гостиницу.

То есть он приходил в себя физически. Но чем более силы возвращались к нему, тем меньше он мог совладать с нервами. Прежде заполненная водкой пустота теперь высасывала из него, казалось, самый воздух.

Так он опять бежал в толпу, притворяясь занятым человеком, которому нужно куда-то идти и что-то делать. В справочных вокзалов он дотошно интересовался расписанием поездов и тарифами. Таксистам называл первый пришедший на ум адрес и просил поторапливаться. В кафе нетерпеливо похлопывал по столу, если заказ опаздывал. В магазинах, придирчиво рассчитываясь за ничтожные покупки, почему-то взял привычку коверкать слова на иностранный манер. Однако наиболее простым и надежным средством занять себя, отвлечься от того, что он окрестил синдромом Уэйкфилда, оказались всякого рода шествия, манифестации. Приткнувшись однажды к такому сборищу, он безвольно, как щепка, пущенная по ручью, шагал по ходу общего движения. По закрытой для транспорта проезжей части струились полосы дорожной разметки и трещины в асфальте. Откуда-то спереди слышались нещадно дробимые уличным эхом призывы в мегафон и такие же прерывистые раскаты марша. Некоторое время спустя, механически отвечая на вопросы случайных попутчиков, делясь с кем спичками, с кем сигаретами, он вдруг подумал, что впервые после инструкторского обещания правды не пытается изображать из себя никого. В утыканной лозунгами гурьбе он являлся частью целого, не прилагая к тому никаких усилий. Здесь было достаточно стоять, когда все стояли, и идти в том направлении, в котором двигались все. Здесь мало кто знал друг друга, но, чтобы поддерживать дружеский разговор, требовалось только кивать и вторить говорящему. Здесь снабжали агитационной литературой, слухами, прогнозами погоды, билетами на очередные мероприятия и даже могли даром накормить. Но самое главное: здесь можно было не интересоваться целью всеобщего движения, а нужно было только знать, что цель эта имеется. Нет, даже более того — интересоваться общей целью здесь являлось чем-то вроде негласного и абсолютного табу. Между собой обсуждали все, что угодно, кроме цели. Для цели отвлекались лишь тогда, когда требовалось поддержать выбрасываемые в мегафон призывы, потрясти плакатами или освистать оцепление. Удивительно, как любое, пускай самое незначительное событие на одном краю толпы тотчас становилось известно на другом и переживалось на периферии ничуть не менее живо, чем в эпицентре. Это ощущение причастности к целому было в чем-то сродни наркотическому опьянению: пока оно длилось, все остальное казалось неважно, но когда впереди начинал брезжить конец маршрута, приходила тревога. Мучительней всего были последние минуты накануне того, как демонстрация рассыпалась скоплением обычных прохожих. Именно в эти последние минуты манифестанты больше всего задирали милицию и посторонних. В предощущении распада столь очевидного и в то же время иллюзорного, затягивающего, словно кошмар, единства даже самым мирным участникам шествия казалось проще быть разогнанными силой, нежели разойтись подобру.

В общей сложности Подорогин участвовал в пяти или шести таких манифестациях. Но запомнилась ему только последняя, проводившаяся не то в поддержку, не то против реставрации монархии.

На трибуне, сооруженной из поставленных впритык задами грузовиков, он узнал своего давешнего инструктора, полковника ВВС. Шел холодный апрельский дождь. Полковник был в штатском, истово говорил в микрофон и отмахивался от зонта, который кто-то выставлял над ним из-за спины. Смысл его пространной речи сводился к одной фразе — что «несмотря на всю эту советско-имперско-блядскую профанацию, деньги в Швейцарии реальные». Толпа реагировала бурно и с одобрением. Инициативная группа раздавала интересующимся листовки с распечаткой кадров расстрельной пленки и с комментариями. Листовки расхватывали и тут же, под дождем, обсуждали. При этом все дружно возмущались жадности и крючкотворству швейцарцев, но никому и в голову не приходило обратить внимание на то, что распечатки исполнены в цвете, на их безукоризненное полиграфическое качество, и, уж подавно, на то, что на одном из кадров Подорогин целился из дымящегося маузера в наряженного отставным императором режиссера-бородача.

После выступления Подорогин подошел к полковнику за трибуной. Поджав ручку зонта подбородком, тот пытался подкурить сигарету. Подорогин перехватил зонт и поднял его над полковником. Закурив, полковник кивнул кому-то в толпе, взглянул на Подорогина, потом перевел взгляд на зонт. Подорогин опустил голову. Дождевая вода струилась ему за воротник. Поднятая рука с зонтом быстро затекла и начинала дрожать. Дождь усиливался. «Давай, гад», — думал Подорогин, уже сам не зная про что. Так они стояли друг против друга до тех пор, пока полковник не бросил окурок. Ветер трепал самодельный полиэтиленовый навес над трибуной и большой, служивший чем-то вроде кулисы портрет Николая Второго в полный рост. Очередной оратор распекал и клеймил швейцарцев, которые — «одной известной ногой уже в говне». Мегафонное эхо рикошетом разносилось по улице.

Наконец, пригладив мокрые волосы и откашлявшись в кулак, полковник направился к стоявшей неподалеку от трибуны «Волге». Подорогин пошел следом. Полковник сел на заднее сиденье, оттряс воду с ботинок, подобрал полы плаща и захлопнул за собой дверь. Двигатель «Волги» запустился на холостом ходу. Подорогин продолжал держать зонт над машиной так, будто дождь еще мог намочить полковника. Негромкий скрежет включившейся автомобильной передачи был для него подобен грому небесному. «Волга» медленно тронулась с места. Подорогину показалось, что он начинает проваливаться куда-то заодно с трибуной и со всей улицей. Он облизал с губ воду, опустил зонт и уже хотел идти прочь, как полковник, несмотря на то, что автомобиль продолжал двигаться, кивнул из-за стекла на свободное место рядом с водителем и постучал пальцем по запястью: мало времени.


Зал заседаний в Белом доме на Краснопресненской набережной он узнал час с лишним спустя после того как, поднявшись грязноватым служебным лифтом из подземного этажа на пятый, в числе прочих участников мероприятия был усажен за «доску». Это оказалось место за одним из боковых референтских столиков, так называемых «парт».

Подорогин, перебирая пестревшие красно-зелеными рамками странички шпаргалки, вполуха слушал выступления докладчиков и дожидался своей очереди на трибуну. Журналистов к этому времени попросили очистить помещение. Протокольную съемку вел кто-то из местных, из правительственного аппарата. Изображение без звука подавалось на экраны ноутбуков на столе заседаний и на большой монитор неподалеку от места председателя. Благодаря этому монитору Подорогин и догадался наконец, где и на чьем заседании находится.

Это, наверное, было то же самое, что очнуться после лунатического транса на краю крыши. Глянцевитого, похожего на эпилированного филина пугливо-приветливого толстяка, что председательствовал под двуглавым гербовым орлом на центральной стене, он признал сразу, но как-то походя, безусловным рефлексом телевизионного пользователя, давно свыкшегося с летучими явлениями завсегдатаев эфира в своей гостиной.

Медленно, глоток за глотком, Подорогин осушил стакан теплого нарзана, подобрался на стуле и стал промокать салфеткой лоб. В его сознании будто сходила лавина. Вспоминая лица сидящих за подковообразным, разъятым зубастой кабинетной зеленью столом, он, словно полированные кляксы мозаичного конструктора, сочленял их с кусками другой сцены — когда всех без исключения, в том числе глянцевитого толстяка, перед тем как пустить в зал, их наставляли в предбаннике военные проводники, и все без исключения — в том числе глянцевитый толстяк — покорно и сосредоточенно кивали, сверяясь со своими красно-зелеными шпаргалками.

А несколько минут спустя, подобно грому небесному, динамики разнесли на весь зал голос председательствующего, приглашавшего «нашего, думаю, Василь Василича» на трибуну для доклада.

Подорогин замешкался, привстав. «Почему „нашего“, думаю» — подумал он, налил себе еще стакан нарзану, отставил его, расплескав, взял и отложил шпаргалку. В зале воцарилась такая тишина, что когда чье-то случайно оброненное перо с дробным стуком покатилось по столешнице, этот мизерный звук вызвал всеобщий вздох неудовольствия.

Глянцевитый толстяк потер ладонью маслянистую шею, повторил приглашение и посмотрел на трибуну, как будто удивляясь тому, что она до сих пор пустует. Подорогин увидел себя в профиль на мониторе, сдвинул стул и неуверенно, в два приема встал. Пачку листов он держал в отведенной руке, как держат оружие или улику. На него смотрели отовсюду. Те, кто не смотрели на него, пялились на мониторы своих ноутбуков. В чьем-то кармане ворковала сотка.

Подорогин так и не уяснил для себя, почему решил идти не на трибуну, а поскорее прочь из зала, обратно в предбанник. Это решение как будто не принадлежало ему. Он всего лишь подумал, что не в состоянии прочесть доклад перед этими внимательными людьми точно так же, как не в состоянии выпрыгнуть в окно или удариться с разбегу лицом о стену.

В предбаннике его ждал одетый лейтенантом полковник.

Подорогин перевел дух, отдал свернутую трубкой шпаргалку и скользнул взглядом по другим инструкторам, которые сгрудились у вынесенного монитора. Странно, что, в отличие от своего безголосого близнеца в зале заседания, монитор этот передавал звук, и было, например, прекрасно слышно, как толстяк приглашает для зачитывания доклада о каких-то похоронных новациях министра обороны.

Полковник молча взял у Подорогина шпаргалку и переминался с каблуков на носки. В ожидании головомойки Подорогин равнодушно смотрел, как все крепче продолжают скручиваться листы. Однако разноса не последовало. Полковник прихлопнул себя шпаргалкой по ноге и коротким кивком дал знак идти за ним.

Узкая дверь с трафаретным заглавием «ПК» неподалеку от лифта скрывала не нишу пожарного крана, а тесную каморку, заставленную страшноватого вида отработанной оргтехникой. Невнятно матерясь и путаясь в хламе и паутине, полковник осторожно вытащил откуда-то из ближнего угла пыльный сверток, оттеснил Подорогина и попятился обратно в коридор. Пыльный сверток оказался ссохшейся упаковкой из-под картриджа для ксерокса «Кэнон».

Свою ношу полковник держал на руках так бережно, как сапер держит неразорвавшуюся мину. Подорогин хотел взять коробку, так как дверь открывалась вовнутрь, ногой ее было не захлопнуть, однако полковник, отступив еще на шаг, протянул коробку в направлении дверного проема, сделал глубокий вдох и длинно, как дуют на торт со свечками, подул на нее. Внутрь каморки влетело густое облако пыли. Полковник перевернул коробку вверх дном, дунул еще раз, подождал, пока разойдется пыль, помахал перед собой ладонью, закрыл дверь и наконец обернулся к Подорогину.

— Не поверишь, Василич: закладка одна тыща девятьсот восемьдесят восьмого гэ. Оба штурма пережила… Пугу с Ебаном… — Полковник приподнял коробку до уровня глаз и восхищенно осмотрел ее с боков. Свернутый доклад торчал у него из-под вздувшегося погона, лоб пересекала грязная черта. — Как все у тебя получается — ума не приложу.

— Что? — спросил Подорогин.

Вместо ответа полковник вручил ему коробку:

— Инструкции внутри…

Внутри, помимо инструкций, находился утопленный в формалине макет ленинской комнаты. Все было как обычно — знамя, члены Политбюро ЦК КПСССР, запах. Отличие «закладки» от всех предыдущих «вымпелов» заключалось в том, что один ряд столов со стульями отсутствовал и на его месте, если соответствующим образом наклонять коробочку, передвигалась от стены к стене крошечная модель танка Т-72: спереди она упиралась дулом в классную доску, сзади — крыльями в накладную дверь.

Затем, как обломки всего этого поглотил мусоропровод, Подорогин заперся в душевой гостиничного номера, пустил воду, подставил под струю затылок и методично, почти не сознавая того, что делает, бил открытой ладонью по стене. Так он столкнул с полки кусок мыла, на котором тотчас и поскользнулся. Равновесие ему удалось удержать, лишь со всего размаху ударившись о стену локтем. Он обхватил локоть и сел на дно. В предплечье от места контузии к кисти как будто протянулись электрические разряды. Подорогин сжал и разжал пальцы, потом закрылся руками, набрал полную грудь воздуха и замер, не дыша…


В мае, в ночь на полное лунное затмение, его командировали куда-то в среднюю полосу. На инструктаже перед вылетом сообщили только, что задание «особого грифа», все дальнейшие указания он получит «на земле». Подорогин, взявший за правило обходиться с инструкторами без вопросов и лишних слов, промолчал.

Летел он с пересадкой. Сначала обычным аэрофлотовским рейсом, потом — с какого-то военного аэродрома, до которого добирался на попутке — разболтанным грохочущим кукурузником. Из опознавательных знаков на фюзеляже Ан-2 имелся только полузатертый номер «04». Все несущие поверхности, от двойного крыла до хвоста и рулей высоты, были отшлифованы так, будто самолет летал не в обычную погоду, а сквозь песчаные бури и облака вулканического пепла. В тесном салоне стояли автобусные сиденья и была разбросана солома.

В уездном аэропорту, отчаявшись дождаться встречающих, Подорогин постучался в комнату милиции и был на весь зал обруган дежурным старшиной. В буфете за бутылку воды с него почему-то потребовали доллары — и непременно «свежими», не старше девяносто девятого года — при этом часть сдачи дали в жеваных фунтах, часть в целковых и обсчитали рублей на сто пятьдесят. Вода оказалась с просроченной датой годности. Подорогин оставил нетронутую бутылку на столике.

На привокзальной площади его тотчас обступили нищие, загалдели вразнобой, толкаясь и хватая за одежду. Громогласной матерной репликой «христарадников» разогнал дворник, по виду ничем, кроме фартука, от них не отличавшийся. Подорогин вернулся в зал ожидания и было сунулся в закругленное, формы суфлерской будки, окошко кассы, но замер с выставленным согнутым пальцем: окошко было заложено кирпичом и закрашено синим маслом. Вокзал пропах гнилым деревом, землей, прокисшим потом. Люди спали в допотопных фанерных креслах и вповалку на полу. Хищные тощие кошки обнюхивали ноги вынужденных постояльцев, небогатый пассажирский скарб. Подорогин включил сотовый телефон и, точно с лампадой в темноте, прогулялся с ним в приподнятой руке от стены к стене — шкала-«антеннка» зоны приема так и не появилась. Погодя он снова вышел на площадь.

Нищие, как вокруг костра, расселись по бортику сухого фонтана вокруг гипсовой фигуры без рук. На голове фигуры шумно трепетал полиэтиленовый пакет, лицо было сколото по самые уши. Тренькала балалайка. Поодаль фонтана стояла телега с запряженной лошадью.

Стараясь не показываться на свету, Подорогин пробрался на пустую стоянку такси, большую часть пути он при этом сделал в привокзальном парке, густо провонявшем дерьмом и помоями. Возле разбитой будки-справочной, кое-как очистив подошвы о камень и чувствуя, что начинает выходить из себя, он закурил.

На черном столбе под расписанной шашечками доской качалась мутная лампочка под абажуром. В разрывах туч появлялась и пропадала луна — в полете, посматривая в иллюминатор, Подорогин запомнил ее ослепительной серебряной монетой с битым рельефом на аверсе, теперь, когда с правого края на нее наползала тьма, она пожелтела и сморщилась, как сухофрукт.

— Василий, что ль?

Подорогин едва не выронил сигарету. В последнее время он привык к окликам из-за спины, однако сейчас позади него был голый, набитый прошлогодней листвой парк. Стряхнув пепел, он обернулся.

Между деревьями, шагах в десяти от будки, стоял коренастый человек в распахнутой фуфайке и вымазанных рыжей глиной кирзачах. Фуфайку и сапоги выдергивало из темноты в такт раскачиванью лампочки, лица свет не достигал.

Не отвечая, но и не отводя глаз от незнакомца, Подорогин затянулся сигаретой. После полуторачасового пребывания в грохочущем чреве кукурузника у него до сих пор были заложены уши и что-то трепетало за грудиной, он отходил от полета, словно от контузии.

— Так что ж — Василий? — уточнил незнакомец.

Подорогин щелчком отбросил окурок.

— Василий… Воды тут где-нибудь можно найти?

— А в машине и можно, — сразу засуетился человек, выдвигаясь на свет и шаря себя по карманам фуфайки. — Жду-жду его, а является, и ни бельмеса, здрасьте, угодники… — Он сунул в рот мятую папиросу, с треском поджег ее, озарив ввалившиеся небритые щеки, пышные усы и беспокойные глаза под косматыми бровями, махнул рукой на небо. — Пошли уж, коли Василий. Рядышком тут.

В «газике», припаркованном в заросшей обвалившейся траншее за бетонным постаментом с остатками надписи «Добро пожаловать», незнакомец угостил Подорогина хлебным квасом из пластмассовой канистры и назвался Харитоном Савеличем. Напившись, Подорогин сплюнул навязшую на языке тюрю с рыбьей чешуей.

Харитон Савелич завел мотор, бегло перекрестился, и «газик», пробуксовав, вскарабкался на дорогу.

— Казенный? — спросил Подорогин.

— Ась? — не расслышал Харитон Савелич.

— Машина твоя, говорю?

— Шутишь! — расхохотался Харитон Савелич, налегая на руль.

Через несколько сот метров от привокзальной площади дорога, точно иссякающий поток, стала пропадать, расходиться в избитой земле, и если до этого Харитон Савелич лавировал между рытвинами, стараясь держаться асфальта, то теперь так же прилежно объезжал уцелевшие асфальтовые острова — впрочем, скоро исчезли и острова. В обе стороны от «газика» разлеглась унылая необитаемая степь. Вспыхивающий под облаками одинокий габаритный уголек самолета был похож на огонь маяка. Несколько раз в свете фар мелькали зайцы.

— Далеко ехать? — Подорогин зябко потер предплечья.

Харитон Савелич бубнил невнятный мотив.

— Далеко ехать?! — повторил Подорогин.

— Да по-разному то ж! — опять захохотал Харитон Савелич.

— Это как?

— Да откедова мне знать? Как бог на душу положит, так и дойтить. Ты вот, небось, на службу тоже не по одной стежке всяко бегашь.

Автомобиль трясло на ухабах. С худого брезентового потолка сеялась пыль и мелкая шелуха. Подорогин, не спавший ночь, ерзал в неудобном кресле и, борясь с дремотой, отчаянно зевал в поднятый воротник ветровки.

В который раз вспоминая свою детскую потеху — «забывать» обратную дорогу из незнакомого места, — он думал о ней, как о нелепом воплотившемся прозрении. В последнее время память все чаще выносила его не к дочкам, а в собственное детство. Причиной этих путаных провалов он считал то, что именно в последнее время по-настоящему, безоговорочно состоялся его уход из семьи. И все чаще, когда он думал о семье, вспоминался ему тот неслышный, однако до сих пор отдававшийся холодом под ложечкой щелчок на пресс-конференции в гостинице, когда что-то словно бы выключилось, погасло в нем.

От тряски его все-таки сморило, он заснул.

Салон «газика» ему погрезился вагоном метро, где он был на месте машиниста и управлял поездом, будто обычным автомобилем. Рельсы стелились под колеса не по проложенному пути, а в согласии с его, Подорогина, волей. Подземный туннель летел из кромешной тьмы в точности по тому случайному курсу, по которому он направлял состав. Правда, чем дольше он вел поезд, тем меньше мог уразуметь, что и чем управляет на самом деле: настолько ли сильна была его воля, чтоб изменять направление пути, или наоборот — путь управлял его волей, заставляя поворачивать руль не по прихоти, но именно тогда, когда являлась нужда сворачивать.

Он очнулся от тишины, которая — это было последним впечатлением кошмара — оказалась началом падения в пропасть, в ничто.

«Газик» стоял, накренившись правым бортом в рытвину. В неверном — то притухающем, то разгорающемся вновь — свете фар виднелась сплошная стена деревьев. Место водителя пустовало.

Подорогин потер глаза и выбрался наружу.

Заросшая грунтовая дорога выныривала из неосвещенных дебрей позади «газика» и ныряла в освещенные впереди. Харитона Савелича и след простыл.

Подорогин обошел машину, привалился к водительской двери и закурил.

Ему требовалось подчас немало времени, чтобы сбросить морок сна. Иной раз он мог переживать сновидение, как тяжелую обиду, подолгу не находил себе места после того, как проснулся. При всем при этом в сновидения, ни в вещие, ни в те, о которых рассуждала наука, он не верил и был согласен разве что со Штирлицем, называвшим их «послевкусием бездны» — не тем, что дурманит сознание во время сна, а фальшивым конспектом, наспех скроенной ширмой, которой отгораживается бездна от человека в то мгновенье, когда он приходит в себя.

Где-то в дебрях кричала ночная птица.

Бросив окурок, Подорогин прошелся вдоль борта «газика». В воздухе стоял терпкий вкус какого-то зацветающего куста. Под ногами трещал валежник. Если Харитон Савелич решил уединиться в лесу по естественной надобности, его было бы слышно даже на большом расстоянии. Да и времени с тех пор как очнулся Подорогин, прошло достаточно, чтобы справить любую естественную надобность. В верхушках деревьев гулял ветер.

Подорогин поджег новую сигарету, но опустил ее и разогнал рукой дым: позади «газика» дорогу перекрывал старый шлагбаум. Опорные деревянные столбы рассохлись и почернели. С просевшей сучковатой перекладины по всей ее длине, точно спутавшиеся волосы, свешивались мертвые вьюны и паутина.

Светя зажигалкой, Подорогин осмотрел толстую ржавую проволоку, которой «легкий» конец перекладины был прикручен к рогатине на столбе. То есть проехать шлагбаум, не разрушив его, «газик» не мог. Объехать тоже — лес подступал с обеих сторон к столбам почти вплотную.

Подорогин усмехнулся: если бы что-нибудь подобное произошло полгода назад, он, верно, перелопатил бы все дебри окрест в поисках водителя и ответа на то, как такое могло случиться. Он и сейчас было взялся вычислять возможность разворота машины на просеке метров четырех в ширину, но только махнул рукой.

«Как — багаж», — подумал он, садясь за руль.

По лесной дороге «газик» двигался на удивление мягко. Лежалая трава, листья и трухлявые сучья скрадывали кочки. Отросшие лапы елей шлепались в ветровое стекло, терлись о брезентовые борта и крышу. Однако, не сделав и километра, машина вдруг заклевала носом, двигатель чихнул и заглох. Подорогин взглянул на датчик уровня топлива, выплюнул сигарету и обмяк в кресле.

Среди промасленной ветоши и газет в багажнике обнаружилась только пластмассовая канистра с квасом.

— Мудак, — сказал Подорогин в темноту.

Обыскав салон, он взял из бардачка мегалайтовский фонарик, а из-под водительского сиденья короткий пожарный топор.

До первого изгиба дороги он шел в свете фар. За поворотом тьма опускалась, будто занавес, хоть глаз выколи.

Перехватив удобней топор, Подорогин зажег фонарик. Бог весть с чего путь от машины до поворота представился ему не пешей прогулкой, а погружением на глубину, сходство с водой усиливала пыль и паутинки, игравшие в коротком ксеноновом луче. Чтобы иметь хоть какое-то представление о пройденном расстоянии, он старался не сбиваться с шага и поглядывал на часы.

Через двадцать минут дорога поднималась к железнодорожной насыпи. По ту сторону полотна вставала сплошная чаща.

Двухколейный путь, судя по буйной растительности между шпалами, давно не использовался. На телеграфном столбе, точно забытая шапка на вешалке, громоздилось покосившееся гнездо. Подорогин поглядел направо и налево и без раздумий пошел влево — в ту сторону, в которую и сворачивала лесная дорога, прежде чем слиться с насыпью, раствориться в ней. На ходу он то и дело был вынужден встряхиваться, сгоняя дремоту.

Хвост товарняка на левой колее показался вдруг, как будто вырос из-под земли. Это был рефрижераторный состав. В открытые створчатые двери виднелись какие-то спекшиеся черные груды, несло прелью. Ржавые колесные тележки проросли бурьяном. Обходя в ложбине между путями всё те же черные груды, развалившиеся ящики и россыпи арматуры, Подорогин насчитал пятнадцать вагонов. Вместо локомотива к голове поезда почему-то была приставлена полуразобранная автодрезина. В нескольких метрах перед дрезиной поперек рельсов лежал громадный швартовный кнехт. Лунный свет от землистого тона помалу смещался к красному, и когда вагоны с дрезиной наконец остались позади, Подорогин уже не мог с уверенностью сказать, видел он поезд или снова — кошмар.

Лес вскоре стал пятиться от насыпи, с тем ощутимо пошла на убыль и сама насыпь, пока не сровнялась с землей. Потом от обеих колей ответвлялись еще по одной, эти новые, делясь, как по цепной реакции, прирастая семафорами и столбами, образовывали в перспективе нечто вроде застывшего под луной исполосованного катка. Подорогин замедлил шаг и встал: ни одного огонька. Повсюду на путях чернели силуэты локомотивов и вагонных сцепов. Навес над единственной платформой покосился. За сетчатым забором депо в беспорядке росли молодые березы и сосны. Ни свистков маневровых буксиров, ни грохота буферов, ни аукающихся объявлений диспетчеров — звуков, по которым железнодорожная станция угадывается в ночи издалека, — не слышалось вокруг. Лишь ветер гудел в проводах контактной сети.

Пытаясь собраться с мыслями, Подорогин закурил.

Топор и фонарик он сгреб в кулак, сигарету ко рту подносил в горсти, концом вниз, заслоняя от ветра. Каток, рассеянно думал он, и только, ничего другого просто на ум не шло, — каток…

Окольными путями, пригибаясь, точно диверсант, он затем добрался до платформы с покосившимся навесом и негромко — раз, и, подождав немного, снова — постучался в диспетчерскую будку. Ответом была тишина. Подорогин толкнул дверь и включил фонарик.

На лежанке по левую руку был брошен овчинный тулуп, справа, на столе с микрофоном на ножке стоял закопченный чайник. Старинные ходики тикали на облезлой стене против двери. Помещение имело обжитой и вместе с тем какой-то тревожный, потусторонний вид. Как аквариум, из которого ушла вода. От чайника еще пахло густым, не прогорклым дымом костра, по висящим на одном уровне гирькам-шишечкам можно было заключить, что заводили часы не раньше полудня, и все-таки при беглом взгляде на комнату являлось странное чувство, что, хотя покинули ее недавно, но покинули с тем, чтобы уже никогда сюда не вернуться.

Подорогин оставил дверь открытой, сошел с платформы, на ходу оглянулся на будку и погасил фонарик. В длину станция имела около полукилометра, в ширину метров сто. Даже в лунной полумгле было хорошо видно, как запущено и захламлено все это пространство.

В какой-то момент он понял, что идет, склонив голову, стараясь глядеть только под ноги. Его не покидало ощущение двойственности, ускользающей изменчивости окружающего. Что станция давно заброшена, в этом не было сомнений, в то же время нечто неуловимое, обитающее как будто на самых закраинах зрения, сопротивлялось столь очевидному впечатлению, точно соринка в глазу — и не забыть про нее, и не достать.

Миновав на отшибе в тупике сцепку из трех пассажирских, явно дореволюционной постройки, вагонов с одноосными тележками, Подорогин сошел с насыпи на тянувшуюся вдоль кювета тропу, отсчитал сто шагов и оглянулся опять.

«Каток, — повторил он про себя. — Точно».

Колеи лучились отраженным светом луны. Издали это походило и на изрезанный полозьями лед, и на паутину под солнцем. Однако чем могли быть отполированы рельсы, если большинство находившихся на путях паровозов и вагонов — стоявших набекрень, полуразрушенных, намертво схваченных снизу чертополохом и ржавчиной — были давным-давно не на ходу?

Подорогин услышал вблизи методичное негромкое пощелкиванье, и не сразу, а словно прислушивался к себе с большого расстояния, догадался, что так на фонарике щелкает выключатель-ползунок. Большим пальцем, сам не чувствуя того, он гонял ползунок вверх-вниз в пазу. Мертвенный голубой луч выхватывал из-под ног такой же безжизненный синеватый грунт и камни.

Подорогин сунул фонарик в карман и двинулся дальше по тропе.

В примыкавших к лесу заболоченных низинах собирался туман. Была половина шестого, но казалось, что еще стоит глубокая ночь. Облачность разнесло, в усыпанном звездами небе, тронутая по краю тенью с сизовато-красной, цвета нарыва, каймой, пучилась ущербная луна. Тропинка понемногу сползала в раскисший кювет, под ногами начинало чавкать, и вскоре Подорогин был вынужден вернуться на пути. От недосыпа и курения натощак в голове у него как будто тоже поднимался туман — плотный, приливавший болью к вискам, застилавший глаза. Дважды, спотыкаясь между шпалами, он только чудом оставался на ногах, а на третий раз, взмахнув рукой, упустил в темноту топорик.

На излете затяжного, почти в километр, поворота дорога сходилась в колею и ныряла в туннель под отлогой, почти невидимой в темноте горой. Встав у высокого, сложенного полукруглой аркой портала, Подорогин посветил внутрь. Ему удалось рассмотреть только спекшийся щебень насыпи да жирную трещину на сводчатом потолке. Рельсы уходили в кромешную тьму. Подорогин поднял с насыпи камень и бросил его вдоль пути. Донесся короткий дробный звук падения. Тока воздуха не чувствовалось, огонек зажигалки горел под аркой, словно под стеклом керосинки — туннель был тупиковым, либо имел капитальное перекрытие. Минуту-другую Подорогин стоял в нерешительности, разминая шею и осматриваясь, затем оправил куртку, зажег фонарик, громко, как будто готовился опрокинуть рюмку, выдохнул и со словами: «мы едем, едем, едем…», — двинулся в туннель.

Через несколько шагов температура падала до того резко, что у него заслезились глаза. Именно тут, а не под аркой, пролегала настоящая граница между поверхностью и подземельем. И так же вдруг, как похолодало, изменились — словно переключились — и запахи: с пряной и сырой весенней разнотравицы на грибную затхлость склепа. Промозглый холод пробирал до костей. Подорогин застегнул молнию куртки по ворот и сунул свободную руку в карман. Чтобы одолеть озноб, этого, однако, оказалось недостаточно, он был вынужден прибавить шаг. Луч фонарика плясал по цементным стенам со змеящимися связками кабелей, перескакивал на ржавые, кое-где покрытые мхом рельсы, поджигал ледяными брызгами плесень на шпалах. Между стенами и насыпью тянулся кювет со стоялой водой и грязью. Звук шагов столь причудливо отражался от потолка, что казалось, будто по нему тоже идет кто-то, и Подорогин то и дело вскидывал голову. Через каждые десять-двенадцать метров на правой стене появлялись крупные, нарисованные известью стрелки, которые указывали направление внутрь туннеля. Точно такими же стрелками, но только повернутыми остриями к выходу, была размечена противоположная глухая стена. Справа Подорогин дважды миновал приваренные к косякам железные двери — у первой в щель между рамой и стеной можно было рассмотреть развороченный, точно взрывом, трансформатор, из-за второй доносился гулкий, как из бочки, плеск воды. Чем дальше от входа, тем гуще покрывался потолок трещинами и грибком, и тем чаще Подорогин был вынужден обходить вывалившиеся из свода куски бетона. Проводка ламп заросла каким-то растением, свисавшим местами до самой земли. Темнота нехотя, толчками пятилась перед рассеянным лучом.

Интересно, — думал Подорогин, чувствуя, что надо чем-то занять себя, отвлечься от монотонного мельтешения шпал и стрелок, — надолго ли хватит фонарика? Случайный, выскочивший почти наобум вопрос этот ни с того ни с сего оказался не праздным — длина туннеля была ему неизвестна.

«Так, — сказал он, сбавляя поневоле шаг. — Так». Он остановился и погасил фонарик. В темноте стали видны лишь фосфоресцирующие багровые пятна перед глазами. «Так», — повторил он, закрывая и открывая глаза. На ум явилась снятая инфракрасной камерой сценка из развлекательной программы: человек, шаря перед собой руками, входит в просторное, заполненное притихшими статистами помещение…

Вместо обычной лампы накаливания фонарик имел ксеноновые диоды. Подорогин откуда-то слышал, что от обычных щелочных батареек такие диоды могут давать непрерывный свет несколько суток. Проблема заключалась в том, что он понятия не имел, насколько свежи батарейки. Он услышал, как громко он дышит, и как на шум его дыхания с чуть уловимым запозданием наслаивается посторонний, паразитный ритм, похожий на эхо. «Вода, — подумал он, — эхо водопада из-за двери». Однако дверь, из-за которой доносился плеск, осталась далеко позади. Он обмер, прислушиваясь, а секунду спустя сердце его ухнуло вниз и колотящимся поплавком всплыло поперек горла: он понял, что во тьме перед ним кто-то есть. Буквально в двух-трех шагах, рукой дотянуться. Это было не наваждение, но абсолютная, крепнущая от секунды к секунде уверенность. В темноте перед ним находился кто-то, кто, стараясь не выдать своего присутствия, дышал с ним в унисон. Вот оно как, подумал Подорогин, боясь пошевелиться, даже сглотнуть слюну, и представляя себя большой плоской мишенью. Включить фонарик и обнаружить того, кто сейчас стоял перед ним, значило одно из двух: лишиться либо рассудка, либо жизни.

Так, без света, прошло несколько томительных минут.

Наконец, готовясь не то получить удар в лоб, не то провалиться сквозь землю, стиснув зубы, Подорогин с вытянутой рукой сделал три шага вслепую и только после этого, встав и переведя дух, решился снова включить фонарик.

Метрах в пяти от него на колее стоял пассажирский вагон, причем стоял только задней тележкой — передняя часть его наполовину сошла с пути, зарылась колесами в кювет и почти сомкнулась со стеной. С этой стороны насыпи было не пробраться. Второй вагон лежал на рельсах прогнутым днищем, слегка наискось. В пустые окна виднелись перекошенные двери купе, какие-то покореженные балки и штанги. Третий вагон задирался дальним концом под самый свод и, будто рюха, стоял на четвертом, который опрокинулся набок и застыл поперек туннеля — энергия крушения была такова, что более чем двадцатиметровый железный корпус в узком бетонном стволе согнуло, как пивную пробку. По следу на стенах было видно, что тащило его метров пятьдесят. Оба тамбура разорвало. Подорогин подумал, что вагон намертво запер туннель, однако слева между стеной и мочалоподобной культей кузова обнаружился лаз.

Внутри опрокинутого вагона он думал увидеть разложившиеся трупы, но увидел только рассыпавшийся уголь. Из прорех в продавленной стене, которая теперь сделалась потолком, свисали провода и клочья обшивки. Над щелью репродуктора болталась иконка глянцевой бумаги. Подтянувшись на руках, Подорогин вылез в окно и спрыгнул на другой стороне. Следующий вагон оказался последним и, как и первый, был сбит с колеи только одной тележкой. Еще через несколько десятков метров туннель делился надвое. Подорогин встал на самой развилке, у сужавшейся до ширины ладони бугристой бетонной кромки. Жерла расходившихся коридоров напоминали пустые окуляры.

Он свернул вправо и почти сразу угодил в маслянистую жижу. Жижа затопила коридор от стены до стены и, очевидно, когда-то вытекла из цистерны, чей пушистый от грязи силуэт виднелся неподалеку на рельсах. Чертыхаясь, Подорогин пошел обратно. Левая ветка была свободна и даже как-будто подметена, однако и по ней он шел неуверенно, отирая подошвы о шпалы, в любую минуту готовый повернуть назад.

Шут с вами, думал он, подкуривая на ходу последнюю сигарету. Ходите хоть на головах. Заставить меня наложить в штаны — ради бога, а вот рехнуться — черта с два. Рехнуться — черта с два.

Так он шел еще около часа. То есть прошел не менее трех километров.

После чего железная дорога обрывалась.

Это было похоже на разлезшийся конец веревки: сначала разобранные рельсы лежали почти впритык друг к другу, но расстояние между ними увеличивалось, редеющие шпалы гармошкой съезжали то к одному, то к другому кювету, затем рассыпались, как спички, насыпь мельчала, пока под подошвами не скрипнули последние камешки и не оголился цементный пол.

Подорогин потоптался, точно пробуя бетон на прочность, с понимающей улыбкой прошелся от стены к стене — ему показалось, что пролет туннеля несколько расширился и свод стал набирать высоту, — сказал: «Хорошо», — и как ни в чем не бывало направился дальше. Не обращай внимания, говорил он про себя, разминая кулак и повторяя внезапно понравившееся: пусть ходят хоть на головах. Если они так умеют со скотомогильниками, пусть ходят хоть на головах.

То и дело у него вдруг возникал гул в висках, он начинал задыхаться, то есть ловил себя на том, что идет чересчур быстро, едва не бежит, и был вынужден придерживать шаг, даже устраивать передышки.

В одну из таких остановок заморгал и померк фонарик.

— Хорошо, — отозвался Подорогин все с той же улыбкой понимания, сунул фонарик в карман и достал зажигалку. — Черт с вами.

«Ронсон» он поджигал на ходу через каждые пять-шесть метров и не более чем на секунду, поднимая высоко над головой. Так экономилось горючее, не раскалялось сопло и он успевал рассмотреть набросанное газовым светляком расстояние на цементной поверхности — до следующей вспышки. Стен и потолка тусклый свет зажигалки не достигал, отчего возникало странное, фантастическое впечатление, будто его притягивает книзу. Это, от поджига к поджигу, толкало Подорогина к мыслям о каких-то космических несообразностях, связанных со светом. Исподволь усыпляемый чередованиями света и тьмы, он вспоминал о черных дырах, о том немногом, что знал из детской «Энциклопедии чудес», которую листал вместе с дочками: свет был неспособен прорваться за границы черной дыры, и путь космонавта, если б тот задался целью проникнуть в такую дыру, растянулся бы до бесконечности, время остановилось бы для него. Подорогин вообразил сейчас таким космонавтом себя. Однако падающим не в бездну черной дыры, а куда-то в глубь собственного тела, — представил сначала в полный рост, затем уменьшенным вдвое, втрое, и наконец обращенным в точку, которая исчезает из вида. Гагарин, усмехнулся он. Залитый стеклом скафандр под саркофагом — вот какой ты на самом деле звездоплаватель. Все-таки сопоставление с падающим космонавтом дразнило его. И если допустимо было всерьез оценивать подобные картины душевного омертвения, то началось оно не только что. Даже не полгода назад. Когда именно, Подорогин не мог сказать. Может быть, вместе с разводом. Может быть, в армии, когда дуло беловского автомата ходило против его лба. А может быть, и куда раньше, в шестом классе, когда он блевал на школьном дворе после показательного аутодафе, учиненного несчастной бездомной кошке — при этом кто другой из его подручных, таких же розоволобых балбесов, партизан-иезуитов, хоть бы носом повел. У Штирлица была алюминиевая полоска с датой похорон его спортивной карьеры. У него же и даты никакой не было. Был только неслышный щелчок под ложечкой на пресс-конференции в гостинице — только щелчок.

Собираясь закурить, он пошарил себя по карманам, но вспомнил, что сигарет тоже нет, остановился, переложил горячую зажигалку из руки в руку и повторил: только щелчок. Шифрограмма от исчезающего героя микрокосма. Точка. То ли знак препинания, то ли звук приземления.

Помалу он замедлял шаг, однако, начиная грезить наяву, был уверен, что, наоборот, идет быстро и уверенно, что светить зажигалкой нет нужды так часто, да и вообще нет в ней нужды, потому что впереди брезжит свет и до выхода рукой подать. Ему стал мерещиться солнечный берег, шумная, пахнущая водорослями вода, крики чаек, вереницы следов на песке и кто-то идущий рядом, чья тень маячила на песке неподалеку и чей палаческий басок втолковывал ему что-то о разнице между черными дырами и белыми пятнами.

Все это исчезло после того, как он с грохотом запнулся обо что-то в темноте и рухнул на бетон. Придя в себя, он не увидел солнечного берега, а только горящие пятна перед глазами. Он нащупал упавшую зажигалку, чиркнул кремнем, и понял, что споткнулся о деревянный ящик. Вернее, это была разломанная, серая от времени тара для авиабомбы. С загнутыми жестяными скобами на концах брусьев, ржавыми гвоздями и облупившимися буквами масляной маркировки. Подорогин сунул зажигалку в карман и отряхнул рукава. От усталости у него уже мутилось в голове. Руки и ноги были как свинцовые. Под ушибленной и оцарапанной ладонью, которой он упирался в пол, ему чудилась раскаленная жаровня. Был велик соблазн прилечь на эту горячую поверхность, погрузиться в нее с закрытыми глазами, но, перемогая сонливость, он опять поднялся на ноги, достал зажигалку и щелкнул кремнем. По ощутимо сдавшему, чуть более горошины, и посиневшему, как от холода, огоньку было видно, что газ на исходе, вот-вот иссякнет. Тогда, еще не вполне соображая, что делает, Подорогин поднес зажигалку к разломанной таре…

Сухие, грубого распила, сплошь покрытые заусенцами и хорошо щепавшиеся на обломах доски занялись легко. Пахнуло горьким дымом. Подорогин дождался, пока разгорится лучина, и набросал на нее мелких огрызков дерева. Наиболее крупные куски он составил сверху подобием конуса. Побеги огня быстро множились и росли, и вскоре ему пришлось попятиться от жара. Вверх полетели снопы красно-желтых искр. Темнота раздалась. Неподалеку Подорогин нашел еще две разломанные тары и перетащил их к костру. Возня с дровами увлекла его, а веселый трескучий огонь, ослепив, отогнал тяжелые мысли. На время Подорогин и вовсе забыл думать, где находится. Он смотрел на пламя и смаргивал набегавшие от дыма слезы. Он вспоминал чадные, наполовину сложенные из автомобильных покрышек костры пионерских вечерен и знойные кострища, где на следующее утро можно было печь яблоки. Странно, что наравне с этим прожитым в памяти вставало прочитанное и что лишь чуть более размытой, чем собственные языческие бдения, ему виделась сценка из какого-то рассказа, в котором студент грезил у костра об отречении апостола Петра и о связи времен. Сам Подорогин, хотя и крещеный, Библии не читал, а про святого Петра знал только то, что, прежде чем стать апостолом и первым римским папой, тот был рыбаком. И вот через этот студенческий костер и Петра его снова вынесло к сожженной на школьном дворе кошке. Он плюнул, подложил в огонь досок и стал прохаживаться взад-вперед. Темнота будто тянулась к нему под ноги, касалась подошв его же собственной тенью. Так он обнаружил, что видит только цементный пол, но не видит ни стен, ни потолка туннеля. Он решил, что огонь слепит его, сделал несколько шагов в направлении левой стены, но, осмотревшись, опять не увидел ничего, кроме цементной поверхности и своей пляшущей тени на ней. Тогда он продвинулся еще метров на сто, так что уже с трудом мог различить собственный торс, и посветил «ронсоном». Ни стены, ни потолка он не увидел все равно. Он обернулся на свет костра, который сейчас был размером с огонек зажигалки, и, стараясь унять дрожь в руке, с силой огладил затылок. На большом расстоянии костер не столько завораживал и пробуждал мечтательную задумчивость, сколько вгонял в уныние, в безотчетный страх. Подорогин решил даже, что было бы лучше, если б его и вовсе сейчас не было видно, ведь если темнота скрывала бездну, то костер, подобно маяку, лишь оттенял ее. Он чесал затылок до тех пор, пока не увидел — или ему только показалось, — что огонь начинает угасать. И в ту же секунду, будто ребенок, испугавшийся потерять из виду родителей, он бросился со всех ног обратно. Костер не угасал, скорее разрастался, тем не менее Подорогин набросал еще дров в огонь и, переводя дух, вновь стал прохаживаться вдоль него.

Оглядываясь мимоходом на огонь, он прикидывал, что досок хватит еще на час, не больше. Того, что будет по истечении этого часа, когда от костра останутся тлеющие угли, он не знал. Он с замиранием сердца представлял, как окажется в полной темноте, вместе с тем в нем поселялась странная неколебимая уверенность в том, что ровно так же не хочет он и полного освещения. Тьма хотя бы сохраняла надежду — которая хорошо чувствовала себя у пламени костра, — но как быть, если при солнечном свете открылась бы все та же бесконечная, уходящая за горизонт бетонная поверхность? Он вспомнил, как в начале года, на точке — сначала с Ахломовым, затем с Фредом, — закрывая глаза, продолжал видеть под действием наркотика, и подумал про настоящего слепого: что, если бы в один прекрасный день тот прозрел и обнаружил вокруг себя не то, что при ощупывании полых формочек-имитаций рисовало ему воображение, а только эти самые бутафорские формочки и обнаружил? И что, если физически совершенный человек достоин сожаления наравне с совершенным инвалидом, — нет, пожалуй, даже больше, чем инвалид, оттого что не столько желает постижения недоступного, сколько отгораживается от него, заслоняется посредством все тех же формочек-имитаций — церкви, суеверия, откровенного чернокнижия, наконец?

Он пробовал делать вылазки в темноту с горящими головешками. Но головешки почти не давали света и скоро гасли. Подорогин терпеливо возвращался, разжигал их в костре, опять шел в темноту и, овеваемый горьким дымом, возвращался обратно. Идея по частям, как лагерь, переносить вперед сам костер была неисполнима по той же причине, к тому же в этом случае потребовалось бы куда больше дров, которых он уже не нашел. Час спустя костер зачадил и в самом деле стал затухать. Подорогин смотрел на него, как на живое агонизирующее существо. По мере того как укорачивались, слепли и всасывались еще раскаленными углями языки огня, ему казалось, что точно так же нечто отмирает и внутри него самого. Он подгребал ботинком уже невесомые, рассыпавшиеся золой головни к кострищу и поглядывал на часы. А в то самое мгновенье, когда последний огонек сгинул в жаркой пепельной луже, напоминавшей ночной город с высоты, и, оттрясая золу, он притопнул ботинком, с бухты-барахты вспомнился ему позывной Гагарина: «Кедр». Это было неожиданно и странно, — как щелчок по лбу. Подорогин только пожал плечами. Про Гагарина, так же как про апостола Петра, он знал то, что знали все. Подробности, будь это отречение у костра или полетные позывные, его не интересовали. Если он и узнавал о них, то, как правило, случайно, запоминал и того реже. «Кедр, кедр…» — повторял он про себя и снова пожимал плечами. Скорей всего, никакой это был не позывной, а жалкая попытка сознания перебороть страх темноты, попытка названия такого страха, формочка-имитация одиночества посреди безграничной, закатанной в бетон пустоты.

Оставив дымящиеся огарки, первое время он шел в эту безграничную пустоту с раскинутыми крестом руками. От огня еще горело лицо, плясали лиловые сполохи в глазах, от дыма першило в горле так, будто и сам он был частью костра, одушевленным продуктом горения. Но бесшабашного порыва его хватило ненадолго. Идти в кромешной темноте было все равно что идти с закрытыми глазами. Наверное, даже у прирожденного слепца, оставь его без палки, так закружилась бы голова. Подорогин чуть не упал. Присев на корточки, он потрогал под собой бетон, будучи в полной уверенности, что пол начинает крениться. Однако бетонная поверхность была незыблема. Качало его самого. В груди у него как будто шарахался тяжелый маховик, и требовались немалые усилия, чтобы даже так, на корточках, не опрокинуться навзничь. Подорогин через силу встал на четвереньки и, сжав зубы, зажмурившись, пережидал тошноту. Лицо его заливало потом. «Что вы делаете со мной, — шептал он, слизывая соленые капли с губ, и, как после удара, качал головой, — что вы делаете со мной». Наконец его вырвало какими-то косточками. Откашливаясь и плюясь, он не столько прочищал горло, сколько почему-то стеснялся засмеяться, вспомнив: «Кедр». Но дурнота миновала. Он поднялся на ноги, отер подбородок и снова двинулся во тьму. Оступиться, потерять равновесие он уже не боялся, зато вполне мог наткнуться на невидимое препятствие, угодить в яму, и поэтому, сняв ветровку, теперь размахивал ею на ходу, выбрасывал перед собой на манер человека, не то идущего сквозь огонь, не то дразнящего зверя.


… — Живой, что ль?

Встрепенувшись от насмешливого голоса, прозвучавшего будто из-под земли, Подорогин увидел под собой зернистую плоскость асфальта и повернулся на спину.

В полумгле над ним стоял Харитон Савелич.

Поморгав, Подорогин прочистил горло и ощупал затекшую щеку.

— Так живой? — повторил лукаво Харитон Савелич.

Подорогин подтянулся на руках, выдохнул и потряс головой. От него еще пахло дымом костра. Под ботинками собралась тяжелая масляная жижа.

— Как вы нашли меня?

Харитон Савелич в ответ только прихлопнул себя по коленям и хохотнул.

Подорогин встал на ноги, отер подошвы об асфальт и посмотрел по сторонам. С Харитоном Савеличем они находились на обочине старой дороги, проложенной через вековой ельник. Неподалеку, почти в кювете, трепетали габаритные огни урчавшего на холостом ходу «газика».

— Где мы? — спросил Подорогин.

— Да на месте почти. — Харитон Савелич оглянулся на машину.

— То есть?

Харитон Савелич притопнул по старому асфальту.

— Стартовая площадка это.

— Что?

— Ну эти… Подъездные пути. Как их… Бывшие пути, ну?

Подорогин оправил ветровку.

— Пути — в туннель?

Харитон Савелич собрался было что-то ответить, но закашлялся и со смехом пошел к машине, кивнул ему на ходу, чтоб не отставал.

В кабине «газика» разило бензином. Подорогин взглянул на часы, поправил жавший браслет, хотел о чем-то спросить Харитона Савелича, но снова приподнял запястье с «ролексом»: часы показывали половину шестого. Он встряхнул рукой и постучал пальцем по сапфировому стеклу — секундная стрелка трепыхалась на четверти круга, ровно поверх окошечка даты, как будто перечеркивая застрявшее вчерашнее число. Харитон Савелич перекрестился и ахнул, потом с ужасным треском включилась передача, и «газик», пробуксовав, рванул с места.

— Куда мы? — сказал Подорогин.

Харитон Савелич ответил вопросом:

— Ты зачем убег? Фонарь с кайлом уволок. Вот человек. А если ночь?

— Куда мы? — повторил Подорогин.

— Известно куда, — хмыкнул Харитон Савелич, оглянувшись на него и удивленно и даже с некоторым испугом.

Подорогин, чувствуя, что у него начинает гореть лицо, потер лоб. В багажнике гремела канистра. Выждав минуту, он спросил вполголоса:

— Так куда?

В этот раз Харитон Савелич покосился в его сторону с откровенным страхом.

— Пе… — Он осекся, поперхнувшись. — В Первопрестольную.

Подорогин взглянул в боковое окно, в черную ползущую гущу леса.

— Куда?

— Вот раскудахтался! — рявкнул от страха Харитон Савелич. — Ты русский язык понимаешь?.. В Москву! Еще раз сказать?.. В Белокаменную! До Берлина бензина не хватит, до Парижу — колес. Куда было сказано, туда и везу. Мне-то что?

— Ладно, — отмахнулся Подорогин.

Через несколько километров лесная дорога вливалась в такое же пустынное и неосвещенное шоссе.

Подорогин опустил оконное стекло.

— Где это?

— Каширка, — зевнул Харитон Савелич, но, задумчиво набычась, похлопал по рулю. — Нет — Ленинградское, тьфу.

Подорогин покачал головой: разбитая четырехполосная дорога не могла быть, конечно, ни Каширским, ни Ленинградским шоссе. По обочинам бежал редкий, утыканный хромыми столбами подлесок, цветущие заводи вспыхивали под ржавым светом луны. Не было видно ни заправок, ни магазинов, ни мотелей, ни постов ГАИ — ничего. Лишь однажды справа показался сгоревший остов бетоновоза. Подорогин, закусив губу, украдкой наблюдал за Харитоном Савеличем, который беззаботно посвистывал в усы.

Город начался как-то исподтишка — не со стелы, не с кольцевой развязки, а с обложившей обе стороны дороги мусорной свалки. Приземистые двухэтажные дома на окраинах перемежались облезлыми бараками, асфальтовое полотно — разлезшимися деревянными панелями, рыжей глиной. Гнилым ломаным гребнем — сначала справа, потом слева — подступил высокий заводской забор, в небо взметнулись кирпичные трубы, а в окна пахнуло чем-то удушливо-едким, железистым. Забор, вихляясь, тянулся километра полтора, когда же он наконец сгинул, выяснилось, что «газик» едет не по улице, а по заводскому двору. На одном из перепутий между громадными запущенными цехами как ни в чем не бывало работал светофор. После того как Харитон Савелич остановился на красный свет, Подорогин не выдержал:

— Сокол? Чапаевский?.. Где мы?

Харитон Савелич снисходительно промолчал.

За светофором заводские постройки стали помалу перебиваться бараками, потом снова появились двухэтажные дома с палисадниками, даже детские площадки, зазвучал не то баян, не то телевизор, и было уже не ясно — поселение это на заводском дворе или жилые кварталы, уступившие натиску завода. Харитон Савелич продолжал беззаботно посвистывать. Подорогин выставил в окно распростертую пятерню. Чем дальше, тем шире и светлее становились улицы, тем ощутимей подрастали дома и расправлялось дорожное полотно. Заметив вдали усыпанный горящими окнами клин сталинской многоэтажки и пытаясь сообразить, какой это район, Подорогин вдруг ощутил, как у него перехватывает дыхание.

— Долго еще? — спросил он.

— Почти уж, — вздохнул Харитон Савелич.

Обойдя вереницу стоящих троллейбусов, въехали на большой мост. Подорогин привстал, пытаясь рассмотреть реку, но увидел внизу только узкую траншею с неподвижной маслянистой водой. За мостом под колесами загудела брусчатка. Подорогин сглотнул слюну и поводил перед собой пальцами, как водят перед лицом человека, пытаясь определить, спит он или бодрствует — из темноты навстречу «газику» сходила многоголовая рифленая громада Василия Блаженного. По левую руку, обсаженная деревьями и фонарями, вздымалась зубчатая стена Кремля. Подорогин попросил Харитона Савелича остановиться и вышел из машины. Присев, он зачем-то потрогал брусчатку, потом коснулся своего лба. Как уже бывало не раз, ему померещилось, что он смотрит в перевернутый бинокль, что между ним и окружающим находится рассеивающая линза, из-за чего он видит все с большего удаления, чем есть на самом деле. Сейчас это наваждение было до того сильным, что у него закружилась голова. Он словно смотрел на землю с большой высоты. И брусчатка, и храм, и стена, и маячивший поодаль расщепленный шатер Спасской башни — все это ушло куда-то в сумрачную, опасную, зовущую глубину. Харитон Савелич посигналил дальним светом и что-то крикнул. Подорогин махнул рукой, медленно выпрямился и стал подниматься по ступеням бетонного парапета к собору. Неогороженный храмовый двор был завален строительным мусором. Шумевший в верхних этажах ветер производил необычный звук пустой бочки. Пройдя под арочным навесом ближайшего входа, Подорогин очутился в кромешной тьме. У дверного проема сквозило, как у вентиляционной шахты. Подорогин закрыл и открыл глаза, но еще задолго до того, как стал способен что-либо различать, он понял, что звук пустой бочки издавало само здание собора. И это был муляж, а не собор, его разрисованная маска, исполинский слепок, модель. Если бы не лес каркасных стержней и распорок, то можно было подумать, что стоишь внутри гигантской елочной игрушки. Кашлянув, Подорогин услышал долго не стихавшее, как будто не находившее себе места эхо. Потом на эхо наслоились хлопки крыльев, из-под свода посыпался песок пополам с трухой, терпко пахнуло птичьим пометом. Подорогин прикрыл нос ладонью и попятился обратно во двор. Перед главным фасадом «собора» коробился «памятник» Минину и Пожарскому — судить о прототипе скульптурной группы, являвшей собой два возведенных на постамент оббитых куска бетона с торчащими во все стороны толстыми прутьями арматуры, можно было не столько по ее виду, сколько по ее местоположению. Открытое ветреное пространство площади, начинавшейся за монументом, лежало в полумгле. Из-за того, что здесь не горело ни единого огонька — в то время как поверх остовов «исторического музея» и «гума» разливалось электрическое зарево — площадь производила тягостное впечатление окаменевшего кошмара, замаскированной бездны. Как если бы кусок земной поверхности в этом месте был замещен лунным ландшафтом, и для того, чтобы скрыть пропасть, ее решили прикрыть брусчаткой и застроить. Подорогин раздернул и без того расстегнутый воротник, встал на краю парапета и носком ботинка, как воду, потрогал ближайший камень мостовой. Сойти сейчас на брусчатку показалось ему невозможным и даже постыдным. Это, наверное, было бы все равно что участвовать в опознании обезображенного трупа всеми любимого человека — пускай бы и выяснилось потом, что труп принадлежит другому, он бы уже никуда не делся и не ожил. Подорогин сделал шаг назад, другой, затем развернулся и быстро, точно боялся передумать, пошел обратной дорогой. В машине он спросил у Харитона Савелича закурить. Тот положил перед ним на приборную панель сплюснутую пачку «Беломора». Подорогин, запыхавшись, выбил с распечатанного торца папиросу и повертел пачкой, рассматривая ее со всех сторон.

— Ты чего? — насупился Харитон Савелич.

— Ничего. — Подорогин вернул пачку. — Последний раз «Беломор» в армии курил. Упаковка другая. Фасон не тот.

— Фасон… — Щелкнув спичкой, водитель протянул трепетавший в пригоршне огонек. — Да сколько лет прошло? У тебя самого фасон уже, небось… того.

Подорогин осторожно подкурил.

— Это точно.

В пустом арочном проезде «спасской башни» «газик» спугнул большого барсука. Подорогин, давший зарок не смотреть по сторонам, все-таки заметил, что свод арки, в отличие от облицованного красным кирпичом фасада, представлял из себя литую бетонную поверхность со следами опалубок. Посередине проезда потолок был густо закопчен дымом костра, а у внутреннего портала ослизнул от сырости.

Кремль зарос лесом настолько, что вскоре Подорогин совершенно серьезно принялся вспоминать, въехали они через ворота или, наоборот, выехали через них. Ухабистая грунтовая дорога петляла между ободранными стволами вековых елей и вязов. Тут и там вылезали перехваченные целлулоидными лентами вырубки с копрами, бульдозерами и горами лежалого щебня. Ленты были в сине-белую полосочку и напоминали милицейские, отчего казалось, что это не территория законсервированных строек, а обезлюдевшие места катастроф.

К большому двухэтажному особняку с садом и террасой — видимо, единственному зданию в крепости, за исключением сторожевых башен — путь вел еще аж через два забора. Первый, составленный из формных бетонных плит, со слов Харитона Савелича, назывался «отбойником», другой, деревянный, вросший в землю, с коваными воротами и столбами в виде античных колонн — «заповедником». Мощенный камнем двор был скользким от гнилой зимовавшей листвы. Лампочка из-под крылечного навеса освещала его до половины. С этой стороны дома горело только одно окно на первом этаже, да и то выходившее на террасу, поросшую диким виноградом. Откуда-то из сада, из-за угла, вертикально отсекавшего скудный свет лампочки на крыльце, к Подорогину и Харитону Савеличу вразвалочку вышла молодая женщина в солдатской шинели и в калошах на босу ногу. В зубах у женщины болталась потухшая папироса, в руке — пустое помойное ведро.

— Клуш, привет, — сказал Харитон Савелич и довольно захохотал.

Было не ясно, обращение это по имени или по прозвищу, но слово «клуша» как нельзя кстати подходило к сонному одутловатому лицу женщины, к ее шинели, неторопливой гусиной поступи и даже к ее ведру. На приветствие Харитона Савелича женщина только махнула рукой, выплюнула окурок и скрылась в доме. Харитон Савелич опять хохотнул, засеменил следом и, обернувшись, подмигнул Подорогину.

В доме, еще не отошедшем от ремонта, захламленном нездешними вещами, Подорогин сразу потерял своего провожатого. Заблудившись, он сел наугад на диване в просторной комнате с тиснеными обоями. Это, вероятно, была будущая столовая. В углу горел торшер без абажура. Трюмо на полке неотделанного камина слепло под слоем известковых брызг. Трехэтажный буфет прикрывался прозрачной пластиковой шторой. Из середины лепного потолка росла небольшая, убранная холстиной, как южный куст на зиму, люстра, а в метре под ней, точно перевернутое небо, мерцала полированная плоскость обеденного стола. Глухой хохот Харитона Савелича и смешливый голос Клуши доносились откуда-то снизу, из подвала. Подорогин недолго прислушивался к ним, потом, задремав, увидел жалкий короткий сон о том, как голая Клуша протягивает ему помойное ведро, и как, заглядывая в это ведро, он обнаруживает маузер с глушителем и громыхающее по дну обручальное кольцо. Наконец, будто заранее зная, где он мог притулиться в незнакомом доме, в столовую ввалился Харитон Савелич с горой всяческой снеди. Из промасленных газетных свертков торчали жареные куриные ноги, колбасные початки, выпирали виноградные грозди и похожие на крокодильи рыла соленые огурцы. Было забавно и даже страшно смотреть, как жонглерски справляется с этой распадающейся ношей водитель, от которого уже вовсю разит спиртным. Подорогин было бросился помогать, но Харитон Савелич, свалив свертки на стол, осадил его категорическим жестом, облизал с ладоней жир, посмотрел в потолок и гаркнул во весь голос, побагровев шеей:

— Мать твою через седло — Клуша!

Издалека, за несколько комнат, был замечательно слышен негромкий рассудительный ответ Клуши: «Да пошел бы ты, черт, на хуй», — а потом в столовую будто вошла не она — зардевшаяся, со склоненной головой и смущенной улыбкой школьницы, которую попросили рассказать стихотворение. Подорогин даже поморгал. Клуша встала у порога и, пряча глаза и руки, переминалась с пяток на носки. На ней был длинный, в горошек, ситцевый сарафан, надетый поверх дырявого пуловера, на полной груди поблескивали щербатые стеклярусные бусы.

— Где? — требовательно сказал Харитон Савелич, разворачивая свертки.

Клуша достала из-за спины двухлитровую бутылку «Абсолюта», поставила ее на стол, села в зачехленное кресло возле буфета и поджала колени. Харитон Савелич опять облизал ладони, откупорил и понюхал бутылку, алчно разлил водку, не глядя раздал стаканы и продолжил разворачивать свертки. Подорогин тоже понюхал водку и, встретив восторженный взгляд Клуши, сонно улыбнулся ей.

— Ну что ж как неродные… — С разверстой, как книга, курицей на руках Харитон Савелич принялся ногой выдвигать из-за стола стулья. — Давайте, давайте.

Не столько запах еды, сколько почему-то запах водки пробудил в Подорогине чувство голода. Перебравшись с дивана за стол, он сразу принялся за курицу, которая после расправы Харитона Савелича стала похожа на раскрошенный кокос. Клуша села против Подорогина, сложила на столе руки и постукивала себя донышком стакана по локтю. По ее лицу бродила рассеянная улыбка, глаза чуть слезились, стакан был уже пуст.

Где-то в доме зазвонил телефон.

— Будем! — Харитон Савелич чокнулся с Подорогиным, потянулся к Клуше, но увидел ее стакан и только махнул рукой.

После этого надолго замолчали, взялись сосредоточенно, не спеша и не глядя друг на друга, насыщаться. Ели голыми руками, так как из посуды на столе были только стаканы да алюминиевые миски. Вместо салфеток использовали газетные обрезки. На чехле люстры уже горели капли масла. Харитон Савелич с треском, будто задался целью не только наесться, но и произвести побольше шуму, раскусывал куриные хрящи и огурцы, самозабвенно чавкал, Клуша часто порыгивала, и когда накануне второй рюмки откуда-то из комнат снова начали доноситься звонки телефона, Подорогин подумал, что так кто-то просит соблюдения тишины — впрочем, во время звонков, к которым и Харитон Савелич, и Клуша определенно прислушивались, точно считали их, в столовой на самом деле становилось тише.

Загрузка...