Очень скоро я остановил машину. Почувствовал, что просто необходимо снять напряжение, пройтись и успокоиться.
Это был район города, незнакомый мне, тихий, с многочисленными узкими улочками, почти без зелени, закованный в камень и практически без автомобилей. Я шел не спеша. Я узнавал время...
Мимолетный взгляд невзрачной девушки, торопливо исчезающей за дверью своей квартиры, испуганный... Притормозил микроавтобус, похожий на длинную сигару, выскочил из него шишконосый господин в очках, забежал в ресторанчик, заплатил за две пиццы -- и опрометью обратно: спрятался, уехал. Магазины слева, справа, магазинчики... все закрыто. Нет, вот один -- спортивные товары -- открыт, и внутри трое посетителей... На углу улицы нищенка палкой ковыряется в урне с мусором... Я уже на бульваре. Впереди шумная компания молодых людей. Из подъезда ближайшего ко мне дома вышла женщина лет сорока пяти...
Она неожиданно позвала меня:
-- Мсье, прошу прощения, подойдите, пожалуйста.
Сначала в нерешительности остановившись, я, поколебавшись, внял ее просьбе.
Овальное лицо, глубоко посаженные серые глаза, тонкий, чуть с горбинкой, нос, бесформенные губы, почти полное отсутствие косметики... Она не была роковой женщиной, но ее отличная грудь, фигура, хорошие ноги привлекли бы внимание не одного мужчины.
-- Я наблюдала за вами, очевидно, вы не здешний? -- пропел ее красивый голос, сладкий, тихий.
-- Вы почти угадали, -- не посмел возразить я.
-- Остерегайтесь приближаться к тем весельчакам.
-- Хм... Я был бы признателен, мадам, если бы вы уделили мне несколько минут и объяснили, что случилось с Парижем... -- и, заметив, как удивленно взлетели ее брови, добавил, -- ...долгая история, но тридцать лет я прожил отшельником, оторванным от мира.
-- Будет лучше, если мсье зайдет ко мне: на улице, ближе к вечеру, оставаться небезопасно, -- сказала она и протянула руку, -- Лаура.
-- Морис, -- назвался я давно забытым именем.
Квартира Лауры занимала весь третий этаж дома. Мы прошли в одну из комнат, предназначенную, очевидно, для гостей, где пол, стены и потолок были выдержаны в черных и белых тонах, а среди зала стояли шесть огромных мягких кресел. Хозяйка, усадив меня в кресло, извинившись, вышла в кухню и вскоре вернулась с двумя чашечками кофе.
-- Мне часто приходится коротать время в одиночестве, и мое любимое занятие вязать, сидя у окна. Потому-то я вас и приметила, -- и она подошла к окну, где на подоконнике лежало вязание.
-- Так что же с Парижем? -- напомнил я свой вопрос.
-- С Парижем? -- горько усмехнулась Лаура, -- скорее, со всем миром. Хотела бы я спрятаться от всего этого на тридцать лет... Кстати, сколько вам лет?
Она не обернулась, продолжая задумчиво смотреть в окно, и я не смог понять, то ли это простое любопытство, то ли что-то еще.
Признаюсь, я не отважился сказать, что мне шестьдесят два, слишком невероятным выглядело бы это утверждение.
-- Сорок пять, -- солгал я.
-- И раньше вы были в Париже?
-- Я жил здесь, но после...
Я замолчал. Я оборвал речь на полуслове.
-- Оставьте... Не надо, зачем. Вы не желаете говорить на тему прошлого, значит, не надо.
-- Когда я родила, мне было шестнадцать, -- немного погодя начала она свой рассказ, -- ...прошло столько времени, а кажется, это было вчера. Правда, странная вещь наша память? Знаете, как видится мне прошлое -- словно ночное море, море в безлунную ночь, его и ощущаешь, и не видишь..., а события, хорошие или плохие, словно маяки, не будь их -- потеряться в этом море и сойти с ума... Одну из моих подруг звали Сара, ей повезло больше всех, она умерла при родах. Патриция...
Я непроизвольно подался вперед, поставил чашечку на столик, она загремела, Лаура вопросительно посмотрела на меня через плечо:
-- Патриция... так зовут мою дочь, -- пояснил я, теряясь. Наверное, это плохо сочеталось с легендой об отшельнике.
-- Вы женаты? -- спросила Лаура.
-- Моя жена умерла.
Женщина снова устремила взор за окно, продолжила:
-- Патриция родила двухголового, их много теперь рождается, двухголовых, а у этого к тому же был огромный живот и короткие кривые ноги -- словно жаба... Аманда четырежды делала аборт на последнем сроке. Симона пять лет назад разрешилась двойней; сейчас она прожигает жизнь, бросив мужа, меняя любовников каждый день, о детях все забыли, и кто-то уже спрашивает, были ли они вообще? Но я одна знаю, как ей больно, я видела ее детей... Я могу вспоминать и вспоминать своих подруг, даже не подруг, а тех, кого просто хорошо знала... Вы ведь хотите понять, что случилось с Парижем... Кто-то из них сошел с ума, кто-то ушел в монастырь, кто-то отрекся от детей, кто-то проклял их, кто-то забыл о них или заставил себя забыть, а кто-то несет свой крест...
Мой Роберто родился слепым, без ушей, с какими-то отростками вместо рук..., а в остальном здоровый, славный мальчик...
Последние слова она произнесла очень жестко, почти зло.
-- Потому, что так было угодно Богу. А если родится ребенок, на тебя похожий, значит, проживет он недолго, а если и выживет, то каково будет ему, повзрослев, в чужом мире... Все случилось будто в один день. Их не было. -Они появились. Пришли и заявили о себе в полный голос... Вы спрашиваете, что с Парижем? Здесь два мира. Мы и Они. И никто не говорит вслух, что идет война... Когда нет танков и самолетов, но когда убивают за взгляд, за то, что кто-то не понравился кому-то. Нас убивают за то, что мы не уроды... И даже не убьют, а унизят, превратят в червя, в животное, только за то, что ты нормальный человек. Мы ведь нормальные люди, Морис. То, что называется человеком -- ведь это мы, Морис?
Лаура замолчала, и я почему-то сразу догадался, что она плачет. Тогда я подошел к ней, обнял сзади за плечи и зашептал: "Не плачьте, пожалуйста, не плачьте". Но Лаура, как бывает в таких случаях, повернулась ко мне лицом и зарыдала, теперь уже по-настоящему, прижимаясь щекой к моей груди. И сквозь слезы она делилась наболевшим.
-- Я боюсь его, Морис... Когда он дома, я забиваюсь в угол, так боюсь его. Но когда его нет, я не нахожу себе места, я молю Бога, чтобы с ним ничего не случилось. А он так часто пропадает, на неделю, а то и на месяц. Я устала от постоянного страха... Что я говорю, я люблю своего сына, очень люблю, но я и почти ненавижу его, но почему я должна лишить его материнской ласки? И понимаю, что он презирает меня... за что? Как он смеет? Морис, я не хочу, чтобы меня считали изгоем... Почему я не имею права жить счастливо и спокойно, радоваться, смеяться? Ну почему наше поколение должно расплачиваться за все прегрешения и ошибки, накопленные столетиями?
Она успокаивалась, голос ее затихал, расплывался.
-- Весь город живет одним страхом... Мы стали слабы и ничтожны. И с каждым годом нас становится все меньше. Разве рождаются сейчас дети, нет, не ОНИ, и ДЕТИ...
Губы ее дрогнули, изобразив подобие улыбки, измученной и полной отвращения: -- Наверное скоро эталоном красоты станет трехголовый Аполлон, Венера с глазом во лбу, а прекрасный Орфей запоет хриплым, мерзким голосом.., стоя на четырех ногах...
И она засмеялась диким сатанинским смехом, смехом отчаяния и боли.
Я ударил ее наотмашь ладонью по щекам раз, второй, третий... Лаура пришла в себя, опустилась в кресло и попросила виски из бара. Выпив, она кивнула в сторону окна:
-- В той веселой компании мой Роберто.
-- Пожалуй, мне пора, -- сказал я, полагая, что мое присутствие здесь, когда она в таком состоянии, едва ли уместно.
-- Прощайте, -- безразлично ответила она.
Вот тогда я и вспомнил слова Скотта.
"Неужели он был прав, когда говорил, что они поглотят нас. Неужели так далеко зашел конфликт человека с природой, что она стала мстить..."
Я думал об этом, уже оказавшись на улице.
Смех, крики, визг привлекли мое внимание. Они не ушли...
На скамейке и вокруг нее расположились с десяток парней и три или четыре девушки, кто-то пел, кто-то играл на гитаре. Я вспомнил слова Лауры об Орфее, и меня потянуло к ним.
Орфей действительно пел отвратительным голосом, хотя что-то притягательное в том было. Трудно сказать, что именно. Но, наверное, чувство протеста, что так петь нельзя, породило во мне желание зажать уши, да так, чтобы "певец" непременно это заметил...
Пение вдруг прекратилось. Я медленно отнял от ушей ладони. А все тот же голос, но в разговоре еще более отталкивающий, громко произнес:
-- Тебе не нравится, как я пою?
-- Нет, приятель, -- отчетливо произнес я, но вряд ли они услышали меня, нас разделяло шагов пятнадцать.
-- Эй, недотепа! Это я тебе говорю! Ты что, оглох?! -- повторил Орфей.
-- Ничего, сейчас мы научим его вежливости, -- вмешался кто-то другой.
После этого четверо молодых людей из компании направились в мою сторону. Они не торопились. Шли, уверенные в себе, предвкушая победу.
Слепой юноша, с продолговатым лицом, с безобразным беззубым ртом, русоволосый, в куртке спортивного покроя с пустыми рукавами, однако широкоплечий и высокого роста. Справа от него -- с бесформенной головой на толстой шее, с черными, как смоль, длинными волосами -- трехглазый, сверлящий меня каждым своим глубоко посаженным черным оком; он держал в руке гитару... (Вот уж поистине злая шутка природы: отнять все у одного и дать более, чем надо, другому). И слева от них -- двое двухголовых. очень похожих на Ламоля-младшего, близнецов -- четыре одинаковых лица, четыре руки, восемь ног... Я был шокирован. Что же касается одежды всех этих и многоглазых, и многоголовых, то она не отличалась изысканностью -- майки зеленые, черные, потертые джинсы, на ногах -- спортивная обувь.
Они остановились в метре от меня.
-- Господа, чем обязан?! -- учтиво, но холодно встретил я их и подумал: "Сосунки!".
-- Чем обязан?!.. -- оскалился трехглазый, очевидно, это он собирался учить меня вежливости.
-- Смотрю, вы не прочь порезвиться... -- совершенно спокойно заметил я.
-- Роберто, да он издевается над нами! -- вспылил трехлазый.
-- Франсуа, перестань. К чему это ты... -- голос слепого Орфея-Роберто напомнил мне скрежет металла о стекло.
То, что это Роберто, что он и есть сын Лауры, я понял, как только его увидел. Выглядел он старше своих друзей, тогда как они -- лет на двадцать.
-- ...Черт с ним. Пусть идет. Ну же, пошел, пошел отсюда, -- погнал меня, словно собаку, Роберто.
-- Что с тобой, Роберто? Ты предлагаешь отпустить его?! Крис, Арнольд, Серж, Жак... -- назвал Франсуа поименно каждую голову, -- что молчите?!
Но я видел -- преступить через авторитет Роберто не посмеет никто.
Наверное, бес вселился в меня, к тому же унизительное "пошел, пошел" -больно задело мое самолюбие, и, пусть с опозданием, но я ответил всем им достаточно дерзко.
-- Вы плохо воспитаны, господа! Хотя оно и понятно: вы молоды, несдержанны, задиристы... Но стоит ли приставать к первому встречному? Кто знает, чем это может обернуться.
Я был вознагражден уже тем, как вытянулись от удивления лица близнецов, как разговорчивый Франсуа на время потерял дар речи, а глаза его едва не выкатились из орбит. И только один Роберто остался бесстрастным. Он и прервал возникшую паузу.
-- Достойный ответ.
-- Вы подумали, мои слова пустая угроза? Но я верил в то, что говорил. Мне казалось, я разорву их, пусть только тронут... -- "Щенки!"...
Однако после слов Роберто в долю секунды моя голова стала чужой, тяжелой, меня забил озноб, затем пришла непосильная боль, сдавившая, словно железными тисками, виски; где-то, глубоко в подсознании я понимал, что надо бороться, сопротивляться, но сил таких не находил... Я обхватил руками голову, веки мои дрожали, глаза будто стали слепнуть, потом подкосились ноги -- и я встал на колени. Удара ногой почти не ощутил и, лишь падая на спину, увидел бешеные глаза Франсуа. Удары посыпались один за одним. Мелькали лица двухголовых -- какое-то смеялось, какое-то дышало ненавистью, но одно, мне показалось, выражало сочувствие...
Неожиданно они оставили меня в покое. Чьи-то женские руки приподняли мою голову. Это была Лаура.
"Сама не знаю, как я набралась мужества сбежать вниз и оттащить от вас этих мерзавцев... конечно, если бы не Роберто. Они послушались его", -рассказывала потом она. А я подумал: "Вот так-то, Морис, твой первый день едва не стал последним".