Глава 7

ГЛАВА СЕДЬМАЯ.

На ее протяжении надлежит дважды воскреснуть, еще не умерев – сначала на древе, затем в водах под льдом.

Безмерно радовался: вот, новый стадий первыми шагами торю сквозь темные камни Города вместе с герондой Феодором. Так росток начинает тянуться в глубине теплой и родной земли в еще незримое и чужое небо. Так плод начинает, еще неволей, плыть в теплой и утробной реке матери к свету. Он плывет узким материнским путем – к жизни, еще не зная тягот широких земных путей, ведущих, по большей части, в погибель.

Последнее, в чем исповедался геронде Феодору по дороге к водным безднам широких путей, было подозрение о покойном отце. Так и сказал геронде: грешен мыслью о том, что отец загодя готовил столь изощренный заговор как раз против царицы лишь ради спасения её же, царицы, и не знаю, откуда та мысль.

- Кто такие мудреные мысли носит, гадать недолго, да только и меня не обнес, - тотчас удивил и смирил меня геронда Феодор. – И не думай о том более, гони прочь. Помнишь, как Антонию Великому в пустыне сказано: судеб Божиих не испытывай, своей внимай. Словом, будешь на чужую слишком часто оглядываться, о свою споткнешься насмерть.

И вот, когда уже на краю земли поцеловал благословляющую руку геронды Феодора, он поднял уже обе свои руки, взял меня с двух сторон за плечи будто легкими, но сильными крылами, и больше я не достал ногами землю.

- Ты уже не страшишься того, что будет впереди, но в глубине души опасаешься того, что оставляешь позади, Иоанн, - изрёк геронда Феодор.

Стоял спиною к морю и судну, кое притулилось к его земному краю, – и лик геронды предо мной вдруг засветился, как бы отражая пламя большого жаркого огня, разожженного у меня за плечами. Но то сияние не было отблесками погребального пламени на водах, лопатки мои не пекло смертью.

- А тебя ничто не должно тянуть назад, никакой страх тобою любимый. Ведь то наверно, что мы более не увидимся на земле, Иоанн, и так станет к лучшему, - продолжал вещать геронда Феодор. – Кровь и мученичество сюда более не придут, а грянут скорби, дурной смех и столь же дурные, как тот одержимый смех, недуги. То, если зреть здраво, хуже, неполезней первого. Провижу новые гонения, новая волна иконоборцев опрокинется на Город, когда уйдет и логофет Никифор. Иными словами, помолись за меня. И за царицу. И за Никифора. За всех, кого оставил на берегу еще живыми.

Весь водный путь до Месембрии, а потом и до древа, где меня приносили в кровавую жертву саксы, горевал, что тогда на пристани сил души хватило лишь на то, чтобы отдать геронде Феодору легко и радостно выполнимое, но и без того ежеденно исполняемое обещание – молиться за своего крёстного отца.

По клятвенном же том обещании на берегу словно опрокинулся навзничь – на палубу ночного корабля, освещаемого герондой Феодором, последним моим маяком.

Только в тот час, когда меня приносили в жертву саксы, вдруг уразумел, что иные слова в довесок к прощанию со своим крестным отцом стали бы лишним грузом в плавании. Плыть даже неволею в потоке судьбы стало бы куда тяжелее, ибо, как знают опытные путники, и в игле через сотню миль талант весу.

Саксы приносили меня в кровавую жертву, когда мы втроем с ярлом и бардом уже покрыли две трети сухопутного пути до баснословной гиперборейской родины ярла Рёрика Сивоглазого, до Гардарики. Путешествовал вовсе не ради дотошного сбора сведений о жизни народов, через земли коих проходил путь, потому – а более ради экономии драгоценной бумаги – упущу наблюдения тех мест, где не суждено было варварам обрести святого образа, как то и провидел геронда Феодор. А сразу перескочу без затруднений, как во сне, на ту поляну, где саксам приглянулось принести меня в кровавую жертву. Видели они там святой образ, но вовсе не с тем расположением духа, о коем надеялся геронда Феодор.

Поляна располагалась в глухой лесной чаще, но в нее сквозь крепостной заслон дерев уже просачивался стынущий своим порожним на века простором дух недалекого Германского моря. К нему стремился ярл Рёрик Сивоглазый в надежде обрести попутный корабль варягов и властью своей всесветной нелегкой славы доплыть до Гардарики, предварив приход зимы. Когда-то тем же путем, пусть и летним, ходил в Гардарику его отец, ярл Амлет Двурогий Щит. Тем же путем и возвращался через год в Ютландию с самой богатой, но зыбкой добычей – младенцем, коему судьба была стать ярлом самым сокрушительным в своих полезных для грешного мира неудачах, ведущих к самой уважительной и добросердечной, истинно неземной славе.

Везде ярла Рёрика узнавали издали, даже дремучие саксы. Потому они, верно, и дождались, пока ярл оставит нас вдвоем в небольшом селении и отойдет угрозой в сторонку, как бывает с тучей. Бард не любил большой воды. Он первым предложил ярлу идти одному искать корабль, а ярл посчитал для себя предложение барда мудрым советом: одному удобнее найти варяжскую стоянку, о коих в селении знали и охотно указали к ней путь, кстати неблизкий. Легче одному и договориться, без сопровождения таких, как мы, темных в разных смыслах и даже по одежке личностей, не внушающих доверия строгим морским ходокам. Пусть – договориться не только за славу, но и за остатки золотых украшений шеи и запястий.

Стоянка наша была в окраинном, северном селении саксов на земле, принадлежавшей некоему местному герцогу Вилекунду, считай, корольку, потому как настоящего короля у саксов и поныне нет, все свои селения и хутора они равно королевствами мнят. Пропустил он нас без потерь в твердой плате, а даже наоборот. Вилекунд запросил подорожные в виде одной висы в свою честь, а то было барду раз плюнуть в самом явном смысле, да еще – за пир с баснословным ярлом Рёриком Сивоглазым. Ярл перепил Вилекунда, сам поднял того и отнес на родные шкуры, за что герцог одарил ярла золотым шейным обручем, который мог пригодиться в далеком пути на всякие нужды.

И вот еще и часа не минуло, как ярл нырнул в чащу, когда бард вошел в хлебный сарай, где мы с ним провели последнюю ночь, греясь спинами и дыханием зерна, и сказал без волнения, но на тугом выдохе:

- Беги-ка, Йохан!

Признаться, застал меня как раз, когда я вершил утреннее молитвенное правило (сам он, бард, куда-то делся ни свет, ни заря).

Выпав из молитвы и не услышав явного смысла его извещения, вопросил:

- Куда?

- Вернее спросить «зачем», - ответил бард. – Саксы темные тут, решили тебя принести в жертву.

Когда схватишься ненароком за раскаленную кочергу, в первый миг ощутишь ледяной, даже радостный холод.

Вот сердце мое и облилось таким раскаленным холодом. Колени же словно пустили мгновенные корни в земляной пол сарая. В тот миг уразумел дальним умом, что уже никуда не побегу и осталось только переждать бесполезные пререкания рассудка с предназначением.

И вот уже тысячи истинно раскаленных искр-игл вонзилось в сердце. А что боль? Не такую ли звал, когда сам стегал себя прутом после порки, да в детстве не дозвался.

- Чем я им досадил? – вопросил мой рассудок, как и всякий рассудок даже перед неотвратимой казнью любящий судебные прения сторон.

- Не досадил, а напротив, воодушевил изрядно, - мрачно хмыкнул бард. – Там у них местный жрец есть, как положено. Старик искусно из ума выжил. Ему стало мниться, что это ты, Йохан, привел на его землю ярла Рёрика и меня, чем ее, его землю вместе с обитателями, и облагодетельствовал вовек. Он слышал про твою веру – и вот на радость тебе решил распять тебя, как твоего Бога. Ему увиделось, что так для всяких жрецов твоей веры, опять же, положено, и слышал, что подобных тебе странников твоей веры по разным дальним местам распинали, а они только радовались тому. Он дело так видит: ты пришел неспроста и, если на третий день воскреснешь, то он, жрец, сам переметнется к твоему Богу со всем селением, всем велит.

Первая мысль, промелькнувшая стрижом, была:

«Ты этого хотел, отец? Вот теперь уж точно не испорчу замысел о себе…»

Гордыня – всё гордыня!

- А что, вправду сможешь? – зарницей изумления вопросил меня бард и так склонил голову к плечу, будто попытался высверлить взором мои мысли и страхи, коих еще надо было поискать под тяжелой крышкой кипящего котла-рассудка.

Трудно и ныне поверить, что вспыхнувшая в тот миг страсть до упаду рассмеяться против грядущего страха, послана была свыше.

- Боюсь огорчить старика признанием, - отвечал барду, переборов страсть. - Я не Бог. Ему придется корпеть у моей гробницы до самого Судного Дня, когда воскреснут простые смертные… вернее уже умершие. Терпения ему никакого не хватит, если он и так от жизни успел устать.

- Вот, так я и знал! – поднял свободную от арфы руку бард. – Тогда беги! Следом за ярлом. А я тут их отвлеку.

И бард показал пальцем той руки на струны, разумеется, не тронув их.

У меня совсем не обрелось никакого ответа.

- Я тогда могу так и сказать этому жрецу, будь он неладен, - принялся заворачивать бард, не дождавшись от меня слова, - что ты не сам Бог, а лишь Бог может тысячу лет в одну ночь свернуть. Скажу ему, что долго придется ждать, пока ты дозреешь в земле… возьмем наобум сорок сотен лун. Или сказать, что – больше?

- А пусть попробуют! – вырвалось у меня.

Кто послал мне тот вызов, от коего уже было не откреститься? Гордыня ли? В самой глубине сердца дремлющим на его дне левиафаном ворочалось сомнение: вот самый-то страх войдет без стука, когда уж совсем поздно станет.

- Йохан, ты, верно, тут пригрелся на пшенице и замолился совсем. Залез весь душой на небо и не соображаешь, что делается на земле, - как бы не сердито проговорил бард. – А делается вот что. Они там стоят и ждут. Нет, не того, что я тебя уговаривать стану. Не бойся, тебя не унизили загодя, а то вон уже засверкал правым глазом. Их жрец сам пришел ко мне сначала и сказал «пойди, поговори с великим жрецом». Я ему: «давай ярла подождем, я с ним вместе пойду и скажу, так-то чести нашему великому жрецу побольше станет». Старик мне на это: «не надо, тот прост и не поймет ничего, помешает». Разумеешь, Йохан? Они там стоят и ждут, а я к тебе – почетный посол смерти от них. Каково?

Потерял под коленями землю – и лишь тогда уразумел, что так еще и не поднимался с колен.

Встал в рост и сказал барду: «Значит, пора». С сухим любопытством ожидая, когда же накатит настоящий страх, где же он запропастился.

- Йохан, они за ночь тебе и могилу успели выкопать, - поднял голос бард, надеясь все же разбудить меня, но поднял голос не настолько, чтобы его можно было услыхать снаружи. – И крыша для нее шалашом из соломы уже готова, чтобы землей ямину не засыпать. С продувом могила и в заботу о тебе – чтобы тебе не трудиться в пот, себя не откапывать, когда воскреснешь.

- Пойдем к ним, - изрек мой голос, торопился я успеть подальше к опасности или к неведомому чуду, чтобы страх не успел-таки нагнать, смешное то было ума предприятие.

- Не сдаётся ли тебе, Йохан, что настоящий великий жрец твоего Бога, - вновь витиевато заговорил бард, явно приводя на мой ум геронду Феодора, о коем слышал из моих уст, - посылал тебя дальше сего унылого стойбища – обращать в веру народ покрупнее? Не мельчишь ли себе в гордость, Йохан?

Дрогнул от его слов – искушал бард умело. Но и бежать, ноги уносить от малых сих – уж точно не благословил бы геронда Феодор. Или зря так возвёл на геронду, Господи?

Однако сказал, что подумал:

- Бежать не могу. Видишь, бард?

Верно, взор мой сделался умоляющим, как у собаки перед кипящим котлом с мясом, над которым наклонился ее хозяин.

- Вижу, Йохан, - поморщился и сделал рот оскоминой бард. – Упрям ты. Так давай уж вместе дождемся чудес или бед. Или того и другого. Пойдем, что с тобой делать. Вводишь ты меня в ненужные расходы, Йохан.

Последние слова барда непонятны были, но вопрошать гордыня не позволила.

Мы вышли из хлебного сарая на свет.

Малое стадо селения стояло в робком терпении, приокутанное сизым печным дымком осеннего утра. Показалось мне оно, то стадо, густым и колючим лесным кустарником, сквозь который не пробиться. Спереди и посредине стоял он, уже дотлевающий под пеплом долгой жизни и мудрости старик, жрец неведомого мне местного идола или – всех сразу, кои у саксов в наличии. Гробового возраста был старик, седые его власы свивались в косы, словно – из всех печных дымов сплелись, собранных им за долгую жизнь. В руках у старца было долблёное деревянное блюдо с большой печеной рыбиной на нем. По правую руку от него стояла светловолосая в поток, большеносая и длинногачая крепкая дева, ростом едва ли не всех выше, с бурдюком в руках. Догадаться нетрудно было, что в бурдюке – не оцет и не смирна, кои в Риме давались распинаемым.

Бард Турвар Си Неус заговорил. Наречия саксов я не знал вовсе, потому показался сам себе раздетым донага. Старик поклонился и приподнял блюдо повыше. Все селение укротилось, пало ниц, кроме девы. Она показала крепкие зубы – то ли в приветливой улыбке, то ли в испуганном благоговении – и приподняла бурдюк, загородив им лицо.

- Скажи, пусть встанут, - мучительно воззвал к барду, уж не в силах отбиться от непреклонной своей гордыни.

- А я бы насладился вдоволь, - хмыкнул трезвый бард и только презрительно взмахнул свободной от арфы рукою. – Да и время бы потянул – хорошее утро, небо пока не плачет, погреться на последнем солнце сладко.

Подошел к восставшему с ниц селению, к блюду. Печеная рыба отдавала жженой бородой – поусердствовал старик-жрец! Испробовал рыбу, посмотрел на бурдюк – тот пыхал, беременея молодым пивом.

- Скажи им, что нам не положено хмельного перед таким большим делом, как смерть, - попросил барда через плечо.

Все же мнится мне и невмочь от мысли избавиться, что уже в сарае впал в некое исступление, так и не ведаю, кем посланное, если по итогам того дня судить. Ведь и когда привели меня могилу мою показать, то и тогда ни единой жидкой каплей страха не вспотело сердце, а только опасение рассудка все тлело и тлело, где же тот нужный страх. Иным словом, весь страх и оставался в рассудке. Рек некогда царь, псалмопевец и пророк Давид: «Устрашились страха там, где не было страха». То – про меня как будто.

А бард Турвар Си Неус напрямую недоумевал там, на краю могилы, неглубокое дно коей было заботливо выстлано даже не соломой, а драгоценным мягким сеном:

- Чему радуешься, в толк не возьму. Но если притворяешься, то уж как изрядно!

Не знаю, что за радость видна была на моем лице, а только селяне во главе с пеплоликим старцем куда больше радовались, увидев, как неясно доволен я их погребальными в мою честь трудами.

Жертвенное древо тоже глядело здесь в могилу – молодой, в полобхвата дуб с разбросанными крестом толстыми ветвями. На него только раз глянул исподлобья, теперь знаю почему – оттягивал упоение гордыней.

- Здесь имеем три вести – две добрых, одну кислую, - вполголоса вещал бард, все еще не отрывая взора от ласкового сенца, уложенного на дно потрошеной земли. – Гвоздей у них нет, гвозди все у герцога, ни одного черни не даст. Значит, прибивать не станут, как твоего Бога. Верно, ведь так было? Долго боль не затянется. Не знаю, как тебе, а мне бы – уже в радость. Жизнь всего на три дня, как их жрецу мнится, он выпустит из тебя медвежьей рогатиной, медведь у них в большом почете. Опять же, мук стало б немного. Беда одна: издали видно, сила у старика уже не та. Боюсь, не с первого удара достанет он до твоего сердца, Йохан. – Тут бард Турвар Си Неус поднял взор. – Тыкать немощно примется старик, колоть будет твои рёбра, как лед на первой зимней рыбалке. Знаю, ты простишь его загодя, но каково, Йохан?

Одним глазом бард отводил в сторону, намекая мне на иной путь: мол, если тотчас дашь зайцем стрекача, то еще успеешь продлить жизнь хоть на кривую заячью тропу, а я их остановлю, не твоя забота как.

Память наша, мнится мне порою, бывает вроде царства земного, подчиненного лукавому, как и все царства земные, кои он предлагал Тебе, Господи, поставив Тебя посреди прочих искушений на высокое крыло Храма. «Поклонись мне – все Твои будут». Не так же ли порой и самой человеческой памятью искушает нас лукавый: «Поклонись мне – и будешь все помнить, как тебе больше нравится»? И тем искушает ежеденно, до самого конца жизни. И вот опасаюсь, Господи, что всё помню о том дне не так, как в нем было. Уж больно тупым и бесстрашным сам себя помню, а разве то венец мученический? Опять же, гордыня одна и только!

Лишь развязка объясняет мои сомнения: и не готовился мне венец, а только, верно, тот самый бес, что стоял в сторонке и о коем предупреждал меня геронда Феодор, наконец, тронулся со своего укромного места и приступил. Ничего, кроме пустого безветрия гордыни, верно, и не ведал я, уже подвешенный на древе вместе со святым Твоим образом, Господи, устроенном на древе над моей головой. Потому, видно, и не помню ничего, кроме гордыни, раз поныне не помню никакого страха. Был он, верно, страх, да лукавый уж скрал!

Правда, помню еще кое-что доброе. Покрытый лишайником камень, лежавший в стороне. Дабы не утомляло взор и не вызывало тошноты качание рогатины в руках немощного жреца, помыслил тогда выморочным умом, невольно вперившись в твердую неживую плоть: вот из такого камня, Господи, ты можешь сделать десяток Иоаннов Феоров! И прибавилось покоя.

Помню, молился, Господи. Творил молитву Твою, но, помню, как прозревал, что на дне всякой молитвы тоже таится змея гордыни и никак не достает теплого оленьего дыхания изгнать ее. А вот еще по иному: наша подноготная гордыня всякое слово молитвы может шлифовать в зеркальный кусочек смальты, в коем подспудно успеваем мы полюбоваться своим отражением, собою. Потому, уразумел тогда, что и вовсе не обойтись никак в жизни без причащения Святым Твоим Тайнам, Господи, ибо лишь Святое Причастие втесняет нас в истинное спасение, в Тебя, Господи, а Тебя – в нас, грешных, поверх всех наших немощных молитв и покаяний, усеянных змеиными ямами гордыни, а на дне их - зеркальными осколками смальты, в коих рассыпается грешная душа.

Помню и недоброе: видно, тот самый, кто раньше стоял в сторонке, теперь подбадривал и наущал: «чем ты немощней тех трех отроков[1], загнанных в печь вавилонскую?», «певших и так напевших себе спасение и славу вековечную?» «пой-пой «Благословенны вся дела Господня Господа», посмотри, что у тебя получится, ты же любопытством, а не волей всякую муку примешь и победишь, тщась узнать, а что будет дальше!»

Вовремя с попущения Твоего, Господи, язычник-бард Турвар Си Неус допелся до благорастворения не только воздухов и дымов селения, но самого леса вокруг, а к нему в придачу - и сакского селения, и ожидавшего славной и чудесной жертвы духа селян. А то и вовсе успел бы я загордиться своим незаслуженным венцом. Уразумел куда позже, когда уже в себе был, про какие ненужные расходы вещал бард в хлебном сарае. Кому-кому, а мне куда как нужными они показались!

Было так: бард твердо убедил старого сакского жреца, что перед тем, как выпустить из меня в пробоину тела душу и полюбоваться ее витаниями домашней птицы, стремившейся к свободе, да вскоре захотевшей обратно в клетку, нужно исполнить особую священную песнь. Такую, какую старый жрец сроду не слыхал. Не любопытство ли погубило и самого жреца? – Он согласился.

Бард Турвар Си Неус был чудесно трезв, хотя можжевеловых ягод у него в кошеле хватало. Потому и не ждал от него чудес – полагал, что он только тянет время, дарит мне еще пару сотен вздохов на доброе прощание.

Тронул бард Турвар Си Неус струны арфы – леса кругом сбросили последнюю листву, обнажился в северной стороне вид на Германское море. Тронул снова – расплелись седые косы сакского старца. Запел бард Турвар Си Неус – и стали в изумлении возвращаться на свои летние гнезда птицы, повернув с южных путей.

Пел бард, к моему вящему ужасу, обо мне. О том, как нашел я на дне бурной реки заблудившегося там, в иле и тине, великого воина Рёрика Сивоглазового и вывел его на свет, как напускал зловонного чаду во дворцах, а к чаду в придачу – стада одержимых бесами свиней и тем спасал императоров и королей от предательских ударов в спину и по темени.

Голос барда становился все выше, все пронзительней, в звоне струн растекался покрытый лишайниками камень, а сами лишайники зачадили темными дымами. Селяне стали падать с ног. Выпустил старый жрец из рук рогатину, и поплыла она по дымным воздушным ручьям куда-то к лесу – видно, иную жертву выискивать, в медвежьем обличье. Пропала из виду рогатина – тут мне вовсе стало тьмой взор заволакивать, себя забыл, а не только молитву.

Словно бы очнулся внутрь себя самого, когда тьма вдруг крепко встряхнулась и тело на миг обрело лёгкость падения. Возрадовалась душа, обманувшись, что падает из тела обратно в материнскую утробу, обращается в то без предела не сущее, из коего созидаема была словом Божиим. Возрадовалась: неужто Ты, Господи, смиловался над моей матерью и избавил ее от тяжкой кончины моими родами? Более великому и страшному искушению, кажется, еще не поддавался! Пусть и на едва уловимый памятью миг.

Когда свет прорезался в глаза, первым увидел ярлов меч Хлодур, вонзённый то ли в землю, то ли в тот камень с лишайником. Не на дне ли вновь обретался меч? Увидел смутно и ноги-столпы самого ярла, прошедшие мимо, как деревья. Не по дну ли вновь шел ярл, ища свой меч, да прошел мимо. Мутен в прогон был свет, каким и полагается ему быть при самом дне быстрой и мутной реки. Потщился позвать ярла – указать ему, что священная потеря рядом. Голос будто илом был забит – корягой лежал я на дне потока.

Затем увидел голову старого сакского жреца, с младенческим изумлением глядевшую на стоймя стоявший меч. Подумал, что старика тоже занесло илом по самую шею.

Ярл услышал мой хрип и поднял мнимого утопленника на ноги. Тотчас силы вернулись ко мне, а глаза отверзлись. Тело старого жреца лежало отдельно от его головы. «Помолиться бы о душе пусть не крещеного, да имя не спросили», - мелькнула мысль.

Вот как искусно память утешала меня: подвешенным молился за жреца и его дремучую паству. Просил Тебя, Господи, простить им, ибо ведал жрец, что творил, лишь ради доброго намерения – прийти к Тебе со своим народом. А Ты ведь целуешь намерение. Только он, жрец, просил верного знамения, освещающего путь: в ту ли сторону теперь идти? Воскрешение мертвого стало бы для них ясным маяком в глуши. Уж если богоизбранные иудеи, по душевному беспамятству (давно их предков водил Моисей – с той поры явь наподобие снов забывается), требовали у Тебя знамения, так лесным саксам-то и вовсе простительно, они тут у себя – младенцы-разбойники. Пусть бы ныне отсюда старому язычнику путь – прямо в Царство Твое, путь, отверстый легкой и жестокой в простоте своей рукою ярла Рёрика Сивые Глаза. Да верно ли была та моя молитва на древе? Не сон ли, выдуманный пробуждением, – только бы заткнуть паклей грёз темную дыру минувшего небытия? Пусть и мгновенного.

Срублены были еще два широкоплечих жителя селения, сжимавшие в руках рогатины, кои не предназначались для священных дел. Других селян на земле не было. Огляделся и порадовался тому, что длинногачей девы тоже нет среди мертвых – значит, ноги ей пригодились.

Рассказывать мне, что произошло в мое забвенье, барду ли, ярлу ли было излишним: изложение событий было налицо. Бард распелся до того, что, как и рассчитывал, донесся голосом и звоном деревьев до самого ярла – тот услыхал неладное и примчался на помощь. Бард знал, что не уговорит старого жреца отменить поверку моего предназначения, а простодушному ярлу уговоры и в голову не пришли бы.

Бард стоял тут же. В левой руке он держал умолкшую свою арфу, а в правой бережно – сам святой образ Христа Пантократора. Зарница озарила тьму души: а не этому ли лесному певцу и суждено обрести Твой святой образ, Господи?

Сам бард стоял бледен и худ, словно постился сугубо дней сорок, едва не падал. Не только щеки ввалились у него, но и – виски. Вот для чего нужен был ему самородный хмель в утробе – ради поддержания сил во время и после пения! Но на сей раз он словно решил испытать все свои силы – без лишних подпорок!

Дуб, на коем я недавно был, тоже лежал срубленным. Уж если размахивался ярл, то волю не экономил.

- Вам обоим подкормиться бы в дорогу – на ногах не стоите, - сказал ярл, сам способный отъедаться впрок на целую седмицу.

- Если пойдем в селение, то они оставят его и скроются в лесах, - предупредил слабым голосом бард, кивнув на удивленную голову старика. – И вернутся нескоро. А впереди зима. У меня остался их мед. Сытный мед.

Никак более не мог пожалеть селян бард и прибавил:

- Если только еще тюлений припас найти на берегу. Да сможет ли его поднести ко рту Йохан?

Позже узнал, о чем говорил бард: о береговых припасах северных мореходов. Потрошеного тюленя набивают рыбой и сбитыми чайками и закапывают на берегу. При будущей стоянке тухлый, но сытный пир готов даже без огня внешнего, как уже пареный огнем гниения. Не знаю, правда, смог бы или нет поднести толику такого дарового угощения к устам.

- К морю теперь не пойдем, - твердо сказал ярл. – Раз уж вернулся от берега назад так, как привелось вернуться назад, то по воде пути уже не будет. Значит, пойдем к Железным Лаврам в Гардарику посуху. «Срежем легким волоком», - так любил говорить отец, а я младенцем успел запомнить.

Бард так весь расцвел щеками: его мучили морские пути. Рожденный в чащах, он ненавидел бескрайние воды и на корабле только и делал, что тянулся взором в небеса.

- О, положитесь на меня. Уж по лесу-то я вас доведу до места! – радостно пообещал он, всё не отдавая мне не его, а мою драгоценную ношу. – Ярл Рёрик, напомни, как звалось селение, где ты родился?

- Отец рассказывал, то – не селение, а целый древесный город, - уточнил ярл.

- Целый? – ухмыльнулся бард, все отчётливей обретая силы, будто уже вдыхал их из чащи, грядущей на нашем пути. – Он целый, пока ты не достиг его стен, славный ярл! Из дерева? Да тебе – раз мечом махнуть. – Он кивнул теперь в сторону подкошенного разом дубка. – Так ты название его помнишь?

- Ладгол. Может, Ладгу. Или Ладог, - не особо напрягая память, сообщил ярл Рёрик место своего баснословного рождения.

- Дойдем, - тоже не напрягая сомнений, посулил бард. – Язык и до Асгарда доведет. Спою – все звери и птицы, что в пищу, сами придут. Спою – и буреломы расступятся.

Если на радостях сухопутного пути и превознес свои силы бард Турвар Си Неус, то не намного. Удивительные метаморфозы случились с ним. По мере того, как приближались мы к «черным лесам» - так называл он чащобы, где уже на десятки миль впереди не прозревалось никаких селений, - в певце, легком вороне, все явственней проклевывался умелый наземный хищник.

Стал он готовиться, начав с нового, подбитого мехом, кожаного чехла для своей арфы. Потом, по прошествии еще пары селений, у него за плечом появился крепкий лук с колчаном, полным стрел. В одном из последних селений, уже глядевшем на вздыбившиеся чащи, как на вражеские фаланги, он приобрел топор по руке – по правой руке, только и ласкавшей до той поры струны арфы.

В «черных лесах» цены барду не было. И его арфе – заодно. В мгновение ока вырастали шалаши и загорались огни, спасающие тело и радующие душу. Птицы валились с веток, возвращая пущенные в них стрелы, а из рек и озер бард вытягивал свои стрелы назад за нити, сплетенные из конского волоса, каждый раз – с пронзенной рыбиной, а то и сразу с двумя. Завораживать волчьи стаи – вот для чего нужна была арфа барда в «черных лесах»: мерцающие взоры мутнели еще вдали, сливались в пятно тумана, волки от чудного перебора струн растворялись в чащах без остатка. А однажды бард заворожил звоном всего одной струны молодого лесного быка. Тогда ярл подошел напрямую и повалил быка ударом ладони по лбу.

Против одного арфа барда оказалась бессильна – против внезапно упавшей, как целиком все холодное небо, гиперборейской зимы. И звон арфы оказался бессилен растопить даже тонкий лёд на чужой реке, когда тот лёд показался мне бескрайней надгробной плитою, уложенной над моим вмиг окаменевшим телом.

Снег мне доводилось видеть раньше, но – не всесветным торжеством белого потопа. Однажды ярл вылез поутру из шалаша, как из бочки – вытолкнув огромную крышку. Можно ли посчитать светопреставлением тот день, когда весь свет небесный выпадет на землю? Так мне показалось, когда высунул голову вслед ярлу: слепец тот, кто не видит ничего, кроме тьмы, а как назвать того, кто не видит ничего, кроме света?

По накрывшему землю свету мы потом и шли, утопая в нем по колено. Они были людьми с севера, я же теперь, хоть и в теплой шкуре, грелся больше изнурительной ходьбой. Бард успокаивал меня, говоря, что зима пала слишком рано, значит, оттепели облегчат путь, а осталось, он был уверен, уже немного.

- Вот и речка! – сказал он, когда дошли поперёк до белой ленты, лежавшей посреди леса.

Если бы он не предупредил, я принял бы ее за широкую дорогу, на коей без труда разъехаться шестёрке колесниц.

По другую сторону круто, но невысоко поднимался ровной, ломившей глаз белизною невысокий склон, дальше он опрокидывался пологим открытым пространством в полстадия. А за тем опять стояли частые – в тьму – зазубрины северного леса.

Турвар Си Неус повёл носом.

- Там лес жгли, но, похоже на то, в этом году еще не сеяли, - изрёк он и повернулся к ярлу.

Турвар Си Неус вновь повел носом, но – выше.

- Не столь ноздрёю, сколько сердцем чую – близко то жильё, близки твои Железные Лавры, если они суть то, что как либо существует на свете. Не чуешь ли, не провидишь ли, славный ярл?

- Я не лосось въяве – и долготу пути до родины не помню, - кротко отвечал ярл. – Готов пройти еще, сколько придется. Но готов и тебе поверить, Турвар Си Неус. Если ты угадал здесь – буду тебе благодарен.

Бард предупредил вслух – пожалуй, одного меня, - что напрямую переходить опасно, лёд под снегом еще юн и ломок.

Двинулись вдоль белой, зыбкой дороги и очень скоро подошли к дереву, будто нарочно для нас упавшему вершиной на ее иную сторону.

Ярл сразу сказал, что он тяжелее всех нас, потому пойдет для проверки первым. Попросил у барда его топор. Бард тотчас безропотно отдал. И тотчас же ярл двинулся по стволу, легкими взмахами срубая неудобные ветви. Вскоре он вступил на другой берег.

- Иоанн, иди вторым! – перекинул он через реку легкое повеление.

- Верно, - кивнул по эту сторону бард и предложил мне: - Йохан, ты ведь по деревьям через потоки еще не ходил. Не ходил? Давай, подержу твою священную суму, дабы не тянула на один бок.

Отказал ему, и он усмехнулся, выдохнув душою прозрачное беззлобное облачко:

- Держись тогда крепче за своего Бога, а мы поглядим.

Перекрестился и ступил – и соскочил вниз, в белое полотно, кажется, уже на третьем шаге.

Совсем легко соскользнул со ствола – так же, как некогда отец Августин со скользкого камня над тугим и жилистым потоком Тибра. И схватился не за высоко обрубленную ветвь, коя могла бы удержать меня на воздусях, а – прямо за свою суму со святым образом.

Пустоты оказалось мало под ногами – тотчас ломко хрустнуло, и всего меня разом затянуло в пожигающую белизну.

Та пожигающая белизна стиснула меня и поволокла смолянистым своим языком по шершавому, ледяному нёбу реки.

Будто сильной и спокойной рукою потянуло с меня суму в сторону и дальше, я бросился за сумой своею рукою – и не ухватил, упустил. «Вот и я с тобой, отец Августин!» - крикнуло сердце в затерянное небо (а то, может, память уже после спасения стала строить свой мост в мгновенное и не скорбно пережитое отчаяние-радость).

Вспомнил последним, гаснувшим угольком разумения: лёд еще юн и ломок. Извернулся брюхом, а значит, и ликом вверх – и лишь заскрёб, поехал ладонями уже мертвецки коченевших рук по тому шершавому нёбу. Откуда взять сил расколоть заледеневшую скорлупу бытия! Вся сила успела закоченеть раньше рук!

Не мог увидеть земными глазами ярла сквозь лёд и снежное покрывало на нем – глаза уже превратились в студни-ледышки.

Однако ж помню ярла, поднявшегося ввысь башней Силоамской, помню его взмах мечом в вышине над моей головою. То предсмертный был взор, пронизывающий бытие изнутри. Или просто художество памяти. Осталось только поверить ей, памяти, поверить тому, что ярл разбил не топором, а мечом Хлодуром лёд надо мной и так вызволил наружу тело, доживавшее последний пузырь в горле, последнее облачко пара в нем. Иной причиной не объяснишь, как оказался я на берегу – на том, что покинул, не дойдя почти всего пути до иного.

Хребет мой трясся и трещал от мраза, как сухое древо в бурю.

Они оба, бард и ярл, содрали с меня все шкуры и растерли снегом, что был раскаленнее белых углей. Тело ломилось и горело без огня, с темени до пят гудел в нем скрежет зубовный. Ярл закатал меня в свою сухую шкуру, шерстью внутрь, а сам тотчас стал громоздить валежник в пирамиду – сил не было надеяться, что растущая сухая куща не успеет стать погребальным костром.

Вид той погребальной кущи стал застить мне бард своим медовым взором, от коего как будто теплело кругом.

Времени не стало, бард смотрел на меня вечно.

Его уста зашевелились – и сквозь скрежет зубовный и хруст хребта своего я услышал:

- Твой Бог пошел теперь к тем, кто Его еще не знает, Йохан, не жалей. А ты к закату можешь умереть, Йохан, тогда-то успеешь за Богом легко – и не споткнешься на корнях, не увязнешь в болоте. Легким станет путь – только тебя и видели. Потому прошу тебя немедля: посвяти меня своему Богу сейчас. Я видел тебя на древе – и восхотел быть с тобою там, где будешь ты, жрец своего Бога.

Имел в себе смертельную легкость в те мгновения, и отворачивался от нее, как от прелести. Вот, шептал некий внутренний голос, отпусти же судьбу: утонул бы ты, как отец Августин, не утонул бы, а только ясно, что уж доставил святой образ по его назначению. Кто шептал?

Нечто не понравилось барду в моем взоре – и он вдруг заговорил быстро, словно одной быстротой продуманной речи старался убедить меня:

- На древе, когда распяли тебя, у тебя был лик человека, глядящего поутру в чистый родник, чтобы умыть лицо и сделать первый глоток дня. Так мерцал на нем блеск солнца, а его не было в небе. Теперь я знаю, зачем ищут мучительной смерти и жертвы твои единоверцы. Знаю, почему многие, видя их мучения, тотчас возжаждали той же муки и уверовали в твоего Бога. Но видел, как умирают ярлы в бою, – они падают с окаменевшем спокойствием на ликах. И на их ликах отражается лишь дно отлива. По такому дну можно долго ходить и вечно сражаться себе на радость… и пировать дохлыми береговыми припасами. Теперь знаю – их Валхалла и есть там, на дне морского отлива. А небо твоего Бога куда выше солнца – то небо смотрит на солнце вниз, как на родники земные. Мне душой – туда, более никуда не желаю. И ведь пахнешь ты, снятый с древа Йохан, теперь по-иному. Как первым зацветающий белый весенний куст, а раньше-то – всё рыбными потрохами и гнилым сыром вполовину. Ты теперь с неба сошел того, Йохан. Знаю, слышал, что нужно твоему Богу от человека. Так я отроду никого не убивал, если первым не убивали меня, ничего ни у кого не крал и ничьей жены не желал. И мать с отцом почитаю утренним поклоном, хотя матери и повидать не успел. Или что забыл или не знаю?

Дрожь не прошла, а сил вдруг прибавилось.

- Вода для Святого Крещения нужна, - сказал ему, тщась язык не прикусить. – Разве снега топленого взять.

Со страхом ночной кометы пронеслось в памяти кровавое Крещение графа Ротари – благо теперь день сиял всесветной белизною.

- А в реке разве мало воды? – удивился бард Турвар Си Неус. – Ярл ее вон как распахал, реку. Как вол. Я сойду там же, где нырял ты, а ты посвятишь. Посвятишь, Йохан?

Сил еще прибавилось – будто стала раздуваться моя душа, как мехи кузнечные, пред огнем кузницы поднимая тело. Сам пошел к реке. Одной придерживался за плечо барда.

- Куда оба? – без любопытства воспросил ярл, занимаясь нужным земным делом.

- Ответить нетрудно, - через плечо сказал бард. – Иди и смотри.

Где он только те слова слышал!

Ярл не пошел – его время еще не пришло.

Барду ледяная вода была нипочем, как и ярлу. Он только возгорался в ней, розовея.

Имя выбирали недолго. Бард захотел взять моё. Только попросил, чтобы оно оставалось тайным. Не стал ему перечить: бороться с лесными суевериями едва-едва оглашенного у меня не было лишних сил.

Свершил над бардом святой обряд Крещения. Радостно и точно повторял Иоанн Турвар Си Неус слова Символа Веры, отрёкся от дьявола, вышел из реки, дымясь и сияя краснотой тела – будто не из студеного речного ложа выходил, а из котла кипящего.

Ярл Рёрик тем временем уже разжег сухую кущу, занялась она большой свечою, пустив высокую дымную дорожку на другую сторону реки. По такой бы и пройти налегке в небо.

- Как там, на новом твоем небе, бард? – без зависти деловито вопросил ярл, когда мы вернулись к нему и к расправившему огненные плечи костру.

Охватил меня пред ярлом стыд, а челюсти даже разжать не смог – так в тот миг свело их.

- Сам увидишь, когда сподобишься, славный ярл! – прямо со звоном колокольным в голосе отвечал вместо меня бард.

Он до сих пор не окутался шкурой – так его празднично пекло.

- Мой час придет, не тороплю для большей радости, - в молчаливом спокойствии души отвечал ярл, поднимая со снега и вновь пристраивая к огню упавшую в сторону и задымившую ветку.

- Видно, сразу выше меня чаешь подняться, славный ярл! – весело блеснул черными своими зубами бард, новоиспеченный Иоанн.

Они вдвоем стали бережно вертеть меня у костра, отогревая, а я стал стоя мякнуть и засыпать.

Только и сил хватило, чтобы предупредить ярла: никаких не творить над мной заклинаний, только подпечь до хрустящей корочки – и довольно, а то впустую будут стараться.

Хребет мой растапливался, как воск, а глаза мои набухали, как весенние почки. Все бытие внешнее поплыло передо мною, превращаясь в теплый кисель.

Потом ярл ненадолго удалился, оставив меня в руках барда. А когда вернулся, сунул мне прямо ко рту свою плошку, в коей почти на дне колыхнулось что-то темное и густое.

- И не гляди, жрец, не отравишься. Ради жизни лучшее средство, не то огня не хватит отогреть тебя, - сказал он. – Выпей одним глотком – тотчас оживешь. И заешь сразу вот этим мясом. А лучше и его не жуй, глотай.

А барду бросил:

- Тебе незачем. Ты и так живее некуда.

Из ноздрей моих, распухших от тепла, уже текло прямо в плошку – и более не задумываясь, проглотил я густую жидкость, в выдохе после глотка отдавшую морскою солью и как будто железом. Невольно проглотил и сунутый мне в рот кусочек мяса, вспомнив о сбитом вчера рябчике.

Тотчас тело словно собралось всё в тугой жгут и – ожило не на шутку. Хребет затвердел, ноги уперлись в землю. Взор заострился, как ухоженное лезвие.

И вот узрел: ярл отходил с пустой плошкой в сторону, едва прихрамывая и свободной рукой плотно прижимая комок снега к бедру, - и на следах его кое-где оставались алые ягодки.

Тотчас и вывернуло меня всего, выблевал на снег все лекарство, коим ярл уже успел оживить мое тело.

Он, ярл, так и рёк, едва обернувшись на мой утробный рёв:

- Уже впиталось. Ожил. Корить нечего.

И, вправду, впиталось – и оживило телесно! Ни капли крови не узрел я в своей блевотине – одну желчь. И кусочка мяса, что ярл отрезал от своего бедра, жертвуя моей жизни, тоже не увидел!

- Что мучаешься, Йохан? – сквозь свою радость изумился бард Трувар Си Неус, во Святом Крещении Иоанн. – Разве твой и теперь наш Бог не спасает Своей Плотью и Кровью?

Кислого и слюнявого хрипа, в который превратилось все мое существо, только и хватило, чтобы выдохнуть с брызгами пустой утробы:

- Совсем не так! Совсем не так!

- Придешь в себя – объяснишь как, Йохан, - пощадил меня бард. – А пока так живи, ярл не на убой тебя кормил. Предок Всех Бардов Кохлин летал на острова Блаженных на птице Сир – так тоже кормил ее своим мясом, чтобы долетела чудесная птица, не рухнула в бескрайние, стылые воды, не погибла вместе с человеком. Считай, что для ярла ты – птица Сир, Йохан. Раз он тебя взял с собой и так бережет. Я тебе сейчас спою немного песнь, коей ты меня сам учил – быстрее себя подберёшь с земли.

Пока он говорил, одевался. А одевшись, расчехлил арфу – удивительно тихо запели арфа и голос. Иоанн Турвар Си Неус запел девяностый псалом, который когда-то запомнил с одного повтора.

И едва вознеслись слова«Не убоишися от страха ночного, от стрелы летящие во дни…», как вдруг, откуда ни возьмись, подхватила меня мощная десница ярла Рёрика – и в мгновение ока оказались мы все трое за деревьями. Услыхал щелчок, поднял голову и увидел, что из ближайшего дерева лишней, чрезмерно прямой веточкой торчит стрела с гусиным оперением.

- Костёр-то из живительного вышел к тому оповещательным для стервятников, - усмехнулся за соседним деревом бард. – Дыму на все небо напустил.

Вместо арфы в его руке чудесным образом возник его охотничий лук. Струна тетивы пела под пальцами барда тем же чистым, а при случае смертоносным, гласом, что и струна арфы. Бард положил на нее стрелу.

- Не кидай зря, - сказал ему ярл, все прижимавший меня к толстому дереву, что теперь заступалось за нас обоих. – Они твои стрелы с собой заберут, назад не вытянешь. Таких стрел в лесу не сделаем. Сам их прихвачу. «С ближней руки», - так говорил отец.

Молча, двумя руками ярл поправил меня у дерева, указывая, как надо стоять, а сам без спешки отошел на десяток шагов к нашему шалашу, вынул из него свой щит, закинул за спину, потом разбудил из ножен Хлодура и пошел к реке, бросив барду:

- Бросай, только если кто из них с тыла плотно зайти сумеет…

С опаской высунул нос из-за дерева и насчитал на другом берегу восьмерых – весьма густых в своих мехах и шапках мужей брадатых, однако отнюдь не маститых. Самому старшему на вид было столько же, сколько и ярлу – лет двадцать от роду. Стояли в белом снегу темной волчьей дугою и наблюдали, как ярл Рёрик Сивоглазый открыто выходит к ним, а потом без колебания ступает на ствол дерева, превратившийся в узкий, но надежный мост, и подвигается на их сторону так же легко, словно идет по широкой тропе. Золотой шейный обруч сверкал на ярле искусительной приманкой.

Что-то крикнул барду тот, самый старший, что сразу показался мне вожаком: выше прочих, шире в плечах, но ярлу всё же никак не ровня. Нечто также кратко ответил ему ярл. Перекрикивались они не на данском наречии, а на более северном, более мягком, норманнском. Видно, не договорились – золотой обруч слепил тем северным скифам глаза. Уже когда ярлу оставалось два-три шага до их берега, только тогда скифы пустили в ярла пару стрел, чтобы не нырять за золотым обручем в стылую дальнюю глубину, под лёд, вроде меня. От одной ярл отклонил голову, от другой легко отмахнулся мечом. Изумленные скифы расставили ноги шире и присогнули колени.

Ярл ступил на берег, пошел им навстречу. Скифы принялись стягивать дугу. Ярл не стал снимать щит со спины – здесь щиту полагалось защищать тыл, а не грудь.

Глаз стрижа или кобчика, верно, нужен был, чтобы уследить за движениями десницы ярла и махами его меча Хлодура.

Скифы сошлись с ним сначала на расстояние рогатины. Может, скифы предупреждали ярла просто не подходить ближе длины тех двух рогатин. Да только обе рогатины вмиг укоротились на оба мощных смертоносных жала. А когда дело дошло до боевых топоров и мечей, то увидел я, как в стороны полетели будто бы срубленные толстые ветви. То были руки нападавших, еще державшие мечи и топоры. Одни – отсеченные почти по локоть, другие – искуснее – по запястье. Вожак же в два, без промежутка, мгновения утратил и руку, и голову, упавшую затылком в снег, ликом в ясное небо. С головой рядом улеглось и тело навзничь.

Целее всех остался самый мелкий, трусливый и хитрый – вроде того, четвертого волка на берегу Тибра. Он, оставшийся дальше вытянутой руки ярла и острия Хлодура, кинул в снег перед ним свой меч, широко развел руки и, пока другие, скрючившись и уткнувши свои длинные обрубки в снег, выли от боли, стал что-то верещать без остановки на норманнском наречии. Ярл только кивнул раз-другой и третий и отступил на полдюжины шагов, однако не поворачиваясь к поверженным врагам тылом.

- Вот наёмник, о коем любому королю-императору мечтать, - проговорил за соседним деревом бард Турвар Си-Неус. – Не надо кормить целое войско, одного хватит.

Бард так и не поднял свой лук.

Вспомнилась мне сага о великом воине, разбойнике и пиите Севера, Эгиле. Самый значимый боевой подвиг того – шестеро или восьмеро убитых врагов, устроивших на него засаду. Чем меньше его ярл? А кто споет о нем, ярле Рёрике Сивоглазом, на веки вечные? Так думал тогда. Барду ведь для его завиральных песен-вис и вовсе баснословные подвиги нужны.

Тем временем, скорченное и обрубленное, за вычетом одного, скифское войско уже уносило к лесу кое-как на плечах своего вожака, а тому не повезло больше всех. Оставшийся двуруким обеими своими целыми руками и понес его голову.

- Надеюсь, не вернутся с пращами, - невольно вырвалось у меня, когда вспомнил об опасном конфузе, случившемся с ярлом напоследок битвы при Тибре с шайкой Уго Рукоруба, а потом – и во Дворце.

Тут-то искусным рукорубом показал себя сам ярл.

- Где нынче в лесу камней наберешь? А и откопаешь один-другой, от земли не оторвёшь, – обошелся вполне расчетливым ответом бард.

Ярл Рёрик вернулся и сообщил преспокойно, будто ходил на другую сторону лишь за тем, чтобы спросить у первого встречного дорогу:

- Ты не ошибся в прозрении, бард. Здесь неподалеку Ладог.

- Значит, как раз и есть твоя родина, где Железные Лавры? – осторожно заметил бард.

- Верно и так, - кивнул ярл.

- И как нас теперь в твоих родных землях встретят? – продолжал высказывать бард свои намеки, один тревожнее другого. – Поднесут те неведомые Железные Лавры с поклоном, лишь бы мы убрались отсюда поскорее?

- Придется переждать день-другой здесь, - просто ответил ярл. – Увидим степень их мести – тогда решим, как подступать к Железным Лаврам.

Едва не до самой темноты они оба вытаптывали в чащобе мудрёные узлы тропок, вызнавая, как и с какой стороны могут их обойти скифы, а заодно и загодя сбивая их с толку теми тропами, если все же осмелятся подступить.

Бард влезал – вернее сказать, взмывал – на самые высокие деревья, осматривался, но Ладога не увидел за гребнями леса. Но видел дальние дымы. Подытожив, оба решили оставаться там же где и стояли, у реки. Только измыслили мне ночное лежбище побезопасней, под двумя Андреевским крестом упавшими елями. Сами же от сна отказались. Ярл встал «стражем бродов» у древа-моста, а бард снова полез втроем с арфой и луком, а заодно с запасом еды на высокое дерево. Ночью он видел, как днем, а потому в любую стражу всякое воинство крадущееся, а не выступающее римской «черепахой» под прикрытием щитов, можно было только пожалеть. Да по такой чаще никакой «черепахой» не пройти!

Бард сказал перед тем, как взлетать вороном на засадное седалище:

- Надеюсь, их будет не больше, чем есть у меня стрел.

Стоило забыться в подспудной древесной тьме – а провалился в нее, спасаясь душой от мраза, скоро, - как вновь подхватил меня тугим языком и понес речной поток.

Мне казалось, будто вращаюсь в нем, кувыркаюсь, однако тело мое становилось все легче и легче, точно оно растворялось льдинкой в стремительно теплевшей воде. И вот пропало оно, тело, растворились, распахнулись его последние связи. Различил впереди яркую точку света – и вдруг тот луч, видимый точкой, вонзился мне во взор острием. Вздрогнул от короткой, сквозной до самого крестца боли – и проснулся.

И уже чрез одно мгновение показалось мне, что разбудил меня обратно в земную жизнь не укол света, строго предупредивший душу, что рано оставлять тело, а – пение неслыханной птицы.

То был недалекий девичий голос, звонко и торопливо щебетавший на норманнском наречии. Уж не прелесть ли земная! Нужно было проверить с молитвой.

Собрал все живые конечности, какие нашел своими, выпростался из шкур. Ухватился за толстую ветку, чтобы подняться – и как обжегся, хоть был в рукавицах, какие бард некогда заботливо приобрел в последнем перед «черными лесами» селении. Кожа с ладоней оказалась содранной дерябым исподом речного льда, когда меня волок под ним языкастый поток, а я по сей час того не заметил!

Наконец, выбрался из-под валежника обессилевшим лесным зверем – и обомлел.

Если Афродита слепилась из трепетной пены морской, то сие Божие и человеческое создание – не иначе, как из северного облачка в чистых небесах, из здешних снежинок, чьё узорочье посрамит и восточные шелка, из стремительных дымов-родников, кои ветер здесь широко несет зимою по слепящим взор белым лугам.

Кругом – и небо, и лес, и земля вкупе с рекою под снегом – все еще синело, прокаленное ночным холодом, а окоём над лесом за рекой начинал розоветь, как человечья кожа на лике в не смертельный мороз. А она, эта скифская девица, вся с головы до ног уже полуденно ярко белела, окутанная мехами здешних белых зверей.

Она стояла на древе – над скованным потоком, перед ярлом Рёриком. Они оба стояли прямо на середине невольного моста через реку, друг перед другом.

Бард Иоанн Турвар Си Неус слетел вниз с верхов, стоял у берега, в полдюжине шагов от того моста и людей на нем.

Неведомо откуда возникшая та скифская девица замолкла, взмахнула свободной рукой, а другой протянула ярлу большой, но со стороны показавшийся легким мешок. И снова взмахнула рукой.

Бард повернулся и посмотрел в мою сторону. Только по этому его движению догадался я, что девица указывает на меня. Рассудок мой так и не отогрелся с ночи и никаких предположений не ископал. Зато тело мое – оно предположило верно, ибо стало предчувствовать приближение чудесного незимнего тепла.

Ярл Рёрик развернулся на древе, безбоязненно обращая к гостье свой не прикрытый боевым щитом хребет, и двинулся на нашу сторону.

Вскоре все трое подошли ко мне короткой дугой, сошлись.

Не в силах описать я лика девицы – и по сию пору не в силах. Тогда стала литься в мою душу и из моей души радость – и сам лик девицы лился в меня. Лишь о цвете ее глаз могу сказать: таково тихое рассветное море за несколько шагов до прибоя – там, где оно над чистым песком глубиною всего в локоть, не более. Иных слов нет. Истиславой назвалась она и протянула мне мешок.

Принял с тягучим поклоном, отдавшимся всем телом боли.

Девица вдруг потянула маленьким своим, округлым носом – и глаза ее расширились, а во мне будто жилка сердца надорвалась, едва не выронил мешок, издали да на глаз показавшийся совсем не тяжелым, а тут уж, в руке, – во все три таланта весом.

Лик скифской девицы вдруг заалел, она стремглав поклонилась – и вдруг горностаем стремительно понеслась обратно – к берегу реки, на поваленное через нее древо, пронеслась по древу, не споткнувшись – и вот уж потекла белым облачком по заречному склону вверх, к лесу.

- Переходить не станем, - сказал ярл, будто никого тут, кроме нас троих, и не было, никаких чудес. – Здесь дождёмся. Ты, Турвар, - ткнул он перстом в барда, - ты расскажешь, ты языкастей.

И снова, как ни в чем не бывало, ярл двинулся к берегу сторожить мост.

- Его час еще не пришел, - непонятно усмехнулся бард, проводив взором ничем не возмутимого северного воина, и повернулся ко мне: - Даже не спрашивай, пока не посмотришь, что в мешке.

Стянул зубами я со свободной руки рукавицу – и выудил из мешка, едва обхватив за край пальцами, круглый и большой, как солнце в полдень, хлеб.

Бард с таким шипением втянул ноздрями стылый эфир, будто закаливал в них, в ноздрях раскаленное ковкой железо.

- Хлеб! С вечера печён! – восхитился он.

- Смотри, не отравлен ли, - откликнулся издали всевидящий ярл.

- Такой хлеб не к смерти, а жизни до долгой старости! – крикнул ярлу бард. – Отраву я за милю чую!

Еще в мешке обнаружились тщательно завернутые в кору местного белого дерева соты, полные мёда.

Вспомнил, как некогда выжигал мне голодный желудок мёд, дареный бардом, и сразу протянул тот скифский дар ему – бард ведь мог жить на одном мёде.

- Мне теперь нельзя, - удивил он меня своим ответом. – Я отрёкся от этого колдовства. Отведай на пару с ярлом – его не закачает.

- Откуда она? – наконец, не сдержал вопроса.

Вопрос тот, закипев в душе, уже лез не только из уст моих, но из ноздрей, ушей и глаз.

- Не зря, не зря взял тебя с собою в невнятный свой путь ярл, - покачал головой бард. – Не зря он пахал реку, вылавливал тебя среди битого льда.

- Сказать «ответить нетрудно» не мог? – укорил я его. – Прямо ответить.

- А прямо не ответишь – то как песню-вису с конца запевать, с последнего ее слова: ни слуха не усладишь, ни славы не увяжешь, - чернёной своей ухмылкой вывернулся бард. – Вот и слушай, Йохан. Наш ярл не чаял найти свой Ладгол или Ладог, где – как то привиделось ему – затаились под спудом с его младенчества те невиданные Железные Лавры. А жители Ладога, что сидят на его Железных Лаврах, а сами того не ведают, не чаяли, когда же он, славный ярл их самих найдет и явится к ним миротворцем и властителем. Вообрази, Йохан!

Умел бард Турвар Си Неус раздувать мехи чужого любопытства.

И увидев, как пузато раздулись мехи моего любопытства, бард продолжил.

Из его рассказа следовало, что у местных скифов некогда, но, однако, недавно, начались большие нестроения. Поначалу – среди старших, а когда старшие угомонились – огонь перекинулся на подлесок. И стали старшие вспоминать, как некогда навел здесь стройный порядок пришелец – данский ярл Амлет. Он погасил распрю, возникшую между скифами и норманнами, но больше досталось тогда норманнам-«нурманам», коих и полдюжины берсерков не выручили. Не любил ярл Амлет северян. А кто из данов их любит?

Большое уважение возымел тогда, два десятка лет назад, данский ярл Амлет среди лесных скифов-гипербореев. А теперь только и стали жалеть скифы Ладгола, что изгнали ярла за грех – пусть и большой. Можно было поступить умнее. Ибо теперь тот данский ярл весьма пригодился бы.

Доходили до скифов Ладгола слухи, что уже покинул живой свет ярл Амлет. Но слыхали издалека о баснословных подвигах его возросшего сына, как-никак в Ладголе рожденного матерью доброго рода и чистой крови – иным словом, наполовину своего. Слышали даже, будто он одним наскоком завоевал Город Константина, да только не понравился он ему – слишком тесен и весь в норах. И сын ярла Амлета покинул его стены.

Таковая басня меня вдвойне изумила. Кто мог ее пустить по свету? Разве только сам бард Турвар Си Неус, когда еще не стал Иоанном!

Однако бард лишь руками развел: «Сам удивляюсь, Йохан! В одном и другом селениях спел, как ярл прошел сквозь стены Второго Рима великим змеем-кротом Индриком, а вот уж какие птицы ли, волки ли донесли не басню, а правду до Ладгола вперед меня, то истинно чудо. Но ты дослушай».

И вот вдруг прибегает в Ладгол обрубленное войско молодых отщепенцев с телом предводителя на раменах – и в великом страхе наперебой описывает точь-в-точь самого ярла Амлета, каким его запечатлели в лесной своей памяти старики. Старики и воспрянули – пусть и не отец, а сын, о коем баснословные песни тянутся по свету, домой на нерест идет. Но и тотчас, по липкой старческой мудрости, засомневались: не обознаться бы себе на голову.

- И вдруг случилось что! – по-враньи встряхнул своими тёмными и по-зимнему тяжелыми воскрилиями бард. – Догадайся, Йохан!

Простительно было не догадываться даже нарочно, ведь радость ко мне, как и к лесным скифам, подкралась великая, потому подспудная!

- Разводили старцы сомнения, сыпали в них мудрые мысли, смотрели, не закрепит ли то варево, - снова отступив на полстрофы, запел бард. – И вдруг, следом за первыми, прибегают в город зимние рыбаки. Целые и даже с прибытком. Припозднились – по течению ниже стояли. С каким прибытком в руках прибегают? Думай, жрец Йохан!

Весь изнемог: неужели!

Конечно, поспешил бард вперед моей замерзшей пытливости:

- С твоим и нашим Богом в руках, жрец Йохан! Выловили из реки!

Так и есть: вот и явлен святой образ скифам, как прозревал геронда Феодор!

А до Ладгола уже успел ранее дойти слух и вовсе поразивший меня: будто сын ярла Амлета, сам ярл Рёрик Сивые Глаза, пройдя сквозь стены Второго Рима вдоль и поперёк, ничего с собой не взял, ни золото, ни царицу, а только – веру и посвящение в нового Бога Второго Рима, Спасителя мира, некогда распятого на древе.

Судьба бежала впереди меня!

Вот и пришло старикам указание, что вправду нашел Ладгол-родину молодой ярл, сын ярла Амлета. Так решили старцы Ладгола – и стали готовить посольство к молодому ярлу.

Откуда же взялась тут бесстрашная дева Истислава? А она, не испугавшись пришельца и даже ночи, а более из любопытства и опаски, прибежала просить чаемого ярла не рубить сразу с плеча собиравшее силы и дары посольство, ибо возглавит то посольство ее отец.

- Кто же ее выпустил в ночь из города? Как же дошла она? – испугался более за невиданную скифскую деву, нежели удивился самим ее подвигам.

Бард так прищурился, будто даже звонко щелкнул, как пальцами, тем своим особым прищуром:

- А сам ее и расспросишь скоро, - сказал он и пустил пар из ноздрей прямо в разные стороны. – Такие тут девы! Сквозь стены проходят живее нашего ярла и даже не руша их, а зимние ночи в густом лесу им нипочем – расступаются перед ними деревья и волки. Понравилась ведь она тебе, верно, Йохан? Страх ей так же служит, как и тебе, жрец. Таких, как вы двое на свете, более не сыскать.

Сердце мое то падало навзничь, то поднималось. Сердце было единой и единственной моей плотью в тот час. Иной плоти будто не имел вовсе. Такого со мной еще не бывало.

- И ты ей приглянулся, жрец Йохан. Вот так, навскидку, Йохан. Ей, видно, по вкусу, Йохан, - толкал мне сердце, качал его, как мех, неугомонный бард Иоанн Турвар Си Неус. – Да что глаз – нюх у нее пристальней волчьего, а нежнее кошачьего. Потянула она носом издали: откуда весенним цветом зимой тянет? что за чудо? И верно определила направление, Йохан.

Могут ли старые меха чудом обратиться в новые? И со мной одним ли такое чудо случилось? Стало мое сердце, истрёпанное исповедями в одних и тех же грехах, новыми мехами. Те меха полнились не новым вином, не эфиром для раздувания огня жизни во всем теле, а самим огнем. В теле тогда был или же вне тела? Некого спросить, не было рядом геронды Феодора.

И кому теперь нужно было то скифское посольство больше – ярлу Рёрику Сивоглазому или мне, нерадивому послушнику Иоанну Феору?

- У тебя есть достойный подарок на сватовство, - продолжал томить во мне дух и пламя бард Иоанн, будто некогда тайно следовал по темным улицам Города за герондой Феодором и мною от Обители до самой пристани (неровен час, так и было!) и слушавший вдогон все наставления геронды. – Он в поясе твоем.

И про подарок ярла – увесистое золотое кольцо – знал прозорливый бард. Никак не могла быть та прозорливость от лукавого в глазу новокрещеного!

- Покажи мне его, - просил бард так же повелительно, как некогда просил у ярла его сокровенный кинжал.

Негнущимися пальцами выковырял кольцо из пояса, как перл из неподдающейся раковины. И с трудом слепил сомнение, ибо ни чем иным не в силах был противостоять сладким пророчествам барда:

- Оно скорее ей браслетом впору придется, если расширить, нежели перстнем.

Бард принялся обнажать арфу. За сим попросил у меня кольцо и подставил левую ладонь.

С трудом разжал коченевшие пальцы, а бард принял ту медлительность за опаску:

- Знаю, знаю, Йохан, твой и наш Бог чародейство не жалует. Так превращение меди и олова в бронзу чародейство или нет?

Мое немое бессилие было ответом.

- В старину иудеи вокруг вражеского города ходили, - продолжил Турвар, - в трубы дудели. От их гула рухнули стены, на коих две повозки разъехаться могли. То чародейство?

- Никак, - обрел силу ответить.

- И то, что увидишь, - не чародейство, а лишь тонкое ремесло, - твердо рёк бард.

Он крепко сжал кольцо в левом кулаке, а пальцами правой стал поочередно перебирать струны. На нас с темных деревьев посыпались иголки, и по снегу во все стороны побежала рябь, как от утреннего ветерка на море.

Голосом, не открывая, однако рта, через ноздри бард стал повторять тоны нездешних звуков. Продолжалось тонкое ремесло недолго.

- Пожалуй, довольно, - удивительно высоким голосом изрек бард и разжал кулак.

О, чудо! На его ладони лежало два кольца. Дарованное ярлом на берегу Тибра расслоилось надвое. Одно внутри – одно отделившееся от внутренней его стороны, а другое - шире, но тоньше – охватывало первое снаружи. То, что меньше, было по размеру на тонкий девичий палец!

- О! Даже с прибытком вышло! – будто изумился и сам бард раздвоению кольца, ибо хотел просто уменьшить, сжать изначальное. – Бери, Йохан. Не страшись. Видит твой и наш Бог: всякое чародейство истекает из корысти, корысть и есть воплощенная темным духом. А у меня здесь какая корысть? Я же тебе деву легко уступаю, без противоборства.

Еще в сопротивление судьбе невольно задал барду вопрос с начинкой сомнения:

- Ты ничего не прибавил от себя, Иоанн? Скажи честно. Неужто так много успела она рассказать там, на дереве.

- Девичий щебет тороплив, издалека слышен, - ответил бард. – Она еще с того берега начала, когда ярл запер телом брод. Он удивился, как и я, как и ты. А раз удивился – значит, поверил.

Много позже, уже в Ладголе когда я ожил всерьез, вник в глубокие корни того ожидавшегося посольства.

У здешних лесных скифов, что ставят по рекам свои древесные города, ни королей, ни ярлов нет: все дела решают на площадях богатством и криком. Есть роды, разбогатевшие сыновьями, мехами, янтарем, который так арабы любят, серебром и торговлей. Вот таковые, не желая мериться между собою ни богатством, ни силой меча – что уже куда как мудро! – собирают всех жителей на площадях и, кто как, убеждают, какой принять закон или же какое решение по уже остывшему после ковки закону. Правит голос, а зычные голоса можно с умом подкупить. Кто кого перекричит – того и закон. Выходит прямо афинская демократия, лишь без эллинского витийства и хитроумного пересчета утихших голосов, ибо утробная хоровая сила глоток сразу слышна и явлена без пересчета. Иными словами, правит она же, сила, но без единоличного самодурства, раз уж помазанников тут никаких нет. Живут, плодятся, творят из древа и железа предметы не только нужные, но и в обилии ненужные, развлечения ради – значит, хоть и варварский, но развитой народ.

Да и в иных знаниях лесные скифы не дикие вовсе – разные языки знают сызмальства, поскольку сидят здесь на торговом средоточии севера. С юга до их мехов и приходят эллины, а больше арабы, с севера и запада – норманны, коих они зовут «нурманами». Те привозят янтарь, а ниже не идут пока, войска их женщины нарожали еще маловато, чтобы идти посуху далеко. Знают скифы верные цены и денариям, и дирхемам, многое знают и про мир до самого Понта.

И вот в минувшие полвека выросли здесь, в Ладголе, раскинули широко свои кровные ветви два рода. Разделили дела мудро, не бились за доли в торговле и ремеслах. Но десяток лет назад отселился в Ладгол из другого скифского города, так и именуемого Новым Городом, некий младший отпрыск тамошнего небедного рода, отселился со своей частью наследства: В Новом Городе показалось ему тесно. По меркам Ладгола та часть наследства выходила большим богатством. И взялся за дело тот выходец-отщепенец умело и ретиво. Коротко говоря, в его сосуде стало быстро прибавляться, а в двух других, старых, пошло на убыль, ближе ко дну, ибо всякий город – один большой сосуд.

Стали договариваться заново о разделах, утвержденных прошлыми договорами. Однако пришелец оказался хватким и умнее коренных, мог против двух старых и крепких уроженцев устоять и еще кивал за спину, на Новый Город и тамошнюю свою жилистую родню.

Нестроение стало зреть, как гниль под твердой корой тыквы: со стороны не заметно, пока от нажима не провалится с утробным охом вся плоть. Пришло дурное время, когда новая поросль тех, других и третьих, принялась по лесам шалить всерьёз: подлавливать иноземных торговцев на дальних подступах, у иных брать товар под угрозой, но едва ли не честно, а иных и вовсе разбивать. Та поросль развернулась как раз в последние два года перед нашим приходом. Да так развернулась на воле, что в Город перестала возвращаться, подозревая трёпку от отцов и уже брезгуя жмущей плечи и ноздри теснотою улиц. И между собой разные, по большей части младшие, сыновья всех трех семейств стали сшибаться в лесах не на шутку. Вышел былой порядок из берегов, подтопил и разумение, и договора, и стал затапливать былой достаток, как весенняя зябкая вода – подвалы.

Подобное нестроение уже случалось давно, когда два рода еще утверждались, мерились силами. Тогда и норманны, осевшие здесь, вмешались. Вышла путаная и большая распря с убытками и кровопролитием. И кто же в ту пору пресёк распрю? То был пришелец – данский ярл Амлет, приплывший со своим малым воинством в поисках богатых грёз.

Он растолкал локтями норманнов-«нурманов», а потом и поубивал многих в схватках, показав, что и берсерк против него, что бычок против рожна. Все притихли – свои и чужие, - узрев новую, невиданную мощь. Навел на здешней земле ненадолго ярл Амлет мир и в человецех благоволение. А потом и изгнали его всем миром, всеми концами города, когда согрешил он, сойдясь с женой одного из глав рода Ставрова, а многие люди ярла Амлета вдруг скончались от мора-наказания (хотя поговаривали, что отраву тихо занесли в его запас нурманы, а самого ярла Амлета отрава не взяла насмерть, а только поколебала силы).

Кто-то здесь недавно вспомнил и выронил из уст его имя – и в городе оба старых рода, старшие в них, вспомнили данского ярла, подхватили его имя. Стали жалеть, что тогда, двадцать с лишним лет назад, изгнали его. Тот глава Ставрова рода, кого жестоко обидел ярл, уже умер, а старший его сын, теперь уже вошедший в отцову седину, - он тоже стал жалеть. Его самый младший брат, родившийся за год до кончины отца, теперь грозил из лесов самому старшему, гордился перед ним вольной звериной удалью. Вот его-то и укоротил на голову и руку ярл. Старший узнал, вздохнул тяжко – и воспрянул. Он-то и предложил посольство, а к тому же прилюдно поклялся не тащить полуиноземца на суд, не брать с него виры за смерть непутёвого брата, чью судьбу решили боги или пришлый Бог.

Про отмену виры и начала щебетать Истислава еще с того берега, но ярл не уразумел. Потому пришлось им сходиться посреди зыбкой речной дороги на древе – там она и разъяснила ярлу всё подробно.

Есть я не хотел в тот день и на другой – тоже. Все страшился, что ярл опять подсунет кусок своей поджаренной плоти. Желал лишь одного – снова увидеть белую и невесомую скифскую деву с глазами далекого, теплого, берегового моря.

Посольство пришло без нее, женщин в посольство люди не берут, а только – бесы.

Посольство явилось на другой день, к полудню. Знало, что ярл и его люди не тронулись с места, - разведчики донесли.

Вышли из верхнего заречного леса три рыжих, по-звериному мохнатых мерина. Они тащили по снегу повозки на полозьях. На каждой из повозок восседало по три крепких скифа в шкурах и шерстистых темных шапках. Лиц не видно было – бороды, шапки над бородами. Развернулись цепью посреди поля – на излет стрелы. Сошли с повозок по двое разом и разом цепью двинулись к реке – возницы остались щуриться издали.

Мы, не прячась друг за друга, вернее за широкоплечего ярла, тоже вышли к реке, к самородному мосту через застывшую белизной корку потока.

Один из скифских послов первым крикнул про отмену виры – нечего опасаться здесь пришельцу, невольно поразившему разбойников, что досаждали городу. То и был старший в роде Ставровом, Градибор, старший брат не только убитому, но и самой Истиславе.

Он руками раскинул свои шкуры-одеяния, показывая, что оружия при нем нет. То же повторили и остальные.

На груди скифа, стоявшего по правую руку от Градибора, увидел я великую суму – и едва не лишился чувств заранее.

Градибор прокричал на норманнском наречии, что приглашает ярла и его людей в город. Он клялся всеми своими богами, что никаких ловушек пришельцам не устроено, а напротив, - одни почести и добрая еда. Он, Градибор, готов один перейти на наш берег безоружным заложником в земное доказательство своих слов. И верно ли, вопросил он, что пришелец приходится сыном великому данскому ярлу Амлету, коего здесь помнят и чтут.

Ярл Рёрик Сивые Глаза сказал, что «ответить не трудно».

Скифы на том берегу разом поклонились ему до самого снега.

- Верь, славный ярл! Не лгут, - шепнул бард.

- Что верить, я знаю, - отрезал ярл.

Градибор распрямился и прокричал, что пойдет к нам не один, а под доброй защитой. А что ему послужит защитой, то узрит и узнает сам ярл Рёрик, сын ярла Амлета.

Скиф, стоявший по правую руку Градибора, разом выпростал из-под шкуры святой образ Христа Пантократора. Градибор взял двумя руками святой образ, как щит перед грудью, и так двинулся к реке, к природному мосту.

Был ли я в теле? был ли вне тела? Верна ли память моя, верна ли память мне, Господи?

Ведь привиделось мне великое и небывалое – будто Ты Сам, Господи, сошел с иконы, того широкого древесного моста в Царство Твое, и двинулся мне навстречу по белому покрывалу реки и протягивал мне руку Свою, как Петру утопающему!

В теле или же вне тела – лишь помню, как сам двинулся навстречу Тебе по тонкому белому покрывалу потока, а не по сухому древу, упавшему через скрытую реку, ступил на тонкое покрывало, устремился по нему к Тебе, Господи. Не почувствовал тверди под ногами – и более не помню.

С того шага – в теле или вне тела – на белый покров реки, подобной в своей белой тайне реке Промысла, и началась из двенадцати глав истинной жизни следующая глава...

[1] Три пещных отрока – друзья пророка Даниила, брошенные в огненную печь по приказу царя Навуходоносора за отказ поклониться идолу и спасенные архангелом Михаилом.

Загрузка...