ГЛАВА ВТОРАЯ.
На ее протяжении обращаются в ночной туман каменные стены, меч же не всплывает, а сам собой плывет по воздуху подобно обронённому в реку перу ястреба
Догнал меня хищный смех лангобардов, принес с собою свист стрел, утыкавших землю справа и слева, на полшага впереди – целили нарочито не промеж лопаток. Потом уж, когда я уселся в чахлом укрытии, не притоптавшись в спешке и едва не проткнув голый зад торчавшей снизу сухой веткой, догнал меня и ужасный стыд – вот же безрассудно вызвался я в монахи: получалось, то языческое пугало лесное устрашило до самой утробной жижи слугу Господнего и смело его прочь с дороги.
Между тем, ярл и бард, один другого чуднее, завели между собой не менее чудной разговор, а я слушал его из кустов:
- Вижу того, кого искал я давно, ярл Рёрик Сивые Глаза, - высоким и совсем не хмельным голосом пропел на данском наречии певец чащобных королей.
И снова тронул одну струну. Ее короткий и высокий припев словно оковал весь мир вокруг невесомой и незримой серебряной сетью-паутиной.
- Что за сладкозвучная ворона с трухлявого дуба? – необыкновенно обратился к нему ярл, разом порвав все петли колдовской сети.
- Эй, чужестранцы!На моей земле или на моем, или на латинском просторечии! – сурово предупредил граф Ротари, не знавший данского наречия.
Отважно покинул кусты я – едва ли не раньше, нежели легкий воин графа успел пособрать выпущенные ради смеха мне вдогонку стрелы.
- Эй, монах, что они успели сказать друг к другу? – потребовал от меня граф: уже я, «грачёнок», ему пригождался, - Смотри на меня, а не на них.
- Они лишь любезно приветствовали друг друга, а сей бард признал ярла тем, кем он и есть на Божьей земле, - отвечал ему, полагая и надеясь, что говорю в нелишнюю пользу ярлу.
- Похоже, не врешь, шустрый грач, - отдал мне первую плату за труд граф Ротари, но и пригрозил тотчас: - Послужишь, раз на моей земле, пролетая, нагадил.
- Да не больше воробья, славный господин! - не удержал я свою дерзость, хотя то и было сущей правдой.
Сошло мне, однако. Успел задуматься граф.
- Выходит, вы тут встретились, зная друг друга! Не сговорились ли? - не обратив внимания на мой дерзкий торг, с тем же неистребимым, коварным любопытством обратился он к необыкновенным пришельцам, попавшимся ему вместо зверей. – И ты, медовый певец, можешь восславить подвиги ярла и тем подтвердить, что они правдивы?
- Я его знать не знаю! – поднял ярл свой твердый голос, снова взволновавший тучи.
Он как встал на том месте, как бы на защите своих мертвых воинов-товарищей, так и стоял, не сойдя ни на пядь. Так и меч в его руке более не шелохнулся после того, как отмахнул стрелу. Меч как бы прилег набок, вверх по склону левого предплечья и самих гор поодаль.
Тронул бард струну пониже. Колыхнулся мир вокруг, как свое собственное отражение на тихой, прозрачной до самой бездны воды.
- То не может ввести меня в огорчение, - проговорил на приличной латыни бард, изрёк сипло и низко, словно сама латынь лежала в его душе холодным и вовсе не певучим железом. – Чем менее на слуху мое имя, тем более на слуху мои песни. Таков приговор судьбы Турвара Си Неуса.
- Так ты есть Турвар? – воскликнул ярл Рёрик, разбудив свой меч: острие Хлодура задралось выше горных вершин, а те эхом повторили вопрос-утвержденье его хозяина.
- Си Неус, запомни ярл, еще и тебе пригодится, - угрожающе качнулся бард. – Турваров немало. Си Неус один единственный под небесами.
- Тот самый Си Неус? Воспел победу Беовульфа после того, когда мы расстались с ним в первый раз? – снова вопросил-утвердил ярл, с любопытством разглядывая барда в лицо, пока граф метил тому острым взором в спину.
- Я дал Беовульфу славу, что переживет славу всех новоиспеченных властителей вместе взятых, такова сила моих песен, - тоже поднял голос и хмельно качнул им вместо тела бард; восхвалил он себя, держа хмель оправданием самых немыслимых гипербол. – И тебе дам, когда ты…
- Не за то ли и прогнал тебя Беовульф, что приврал ты знатно. То бардам запрещено под страхом смерти, верно? Расписал людоеда Гренделя едва не человеком-великаном. Не обыкновенный зверь он у тебя, пусть и крепче прочих. И его мать не была иным зверем, – сразу взялся за хвастуна прямодушный ярл, перебив его.
Не прозревал он еще в той нежданной встрече своей несомненной пользы и выгоды.
- Грендель воспет тем, кем он был внутри, а не снаружи, то есть – истинным демоном. В Валхалле уразумеет Беовульф пользу той правды, - дал певец ярлу веский намёк. – Ибо запомнит мир Беовульфа как великого правителя, а не властелина малого, захолустного селенья на далеком отшибе. Тем, коим Беовульф есть внутри, а не снаружи, как и поверженный им зверь Грендель.
Вескую правду мира открывал бард в рваном плаще. Стал вслушиваться я в его сиплые речи, даже позабыв про здешних хозяев, как некогда в театре забывали эллины о стоящем в стороне хоре, внимая героям трагедии.
- И в том нет обиды Турвару Си Неусу, что ушел он прочь от Беовульфа, когда предрёк ему долгую и славную власть, но смерть от большой змеи сребролюбия, которая поразит его душу в старости, - поведал бард продолжение истинной правды. – Однако и ту перед своей смертью победит Беовульф, и та победа будет выше первой. Возрастет змея до дракона. Но ныне слух его души еще не возрос в меру мудрости. Как и твой, ярл Рёрик Сивые Глаза. За тем и послан к тебе, ибо надлежит мне воспеть славу императора, властителя обширных и еще не ведомых земель.
Дрогнула некая струна во мне самом при сём схождении пророчеств или безумий, и голос той струны напомнил, что смерть всегда при дверях. По счастью, вступил начальник хора. Невольно ли, по велению ли судьбы он снова прервал исхождение последней правды.
- Все туда же! – раздраженный своим же недоумением прикрикнул он, граф Ротари Третий Ангиарийский. – Не знаю ни Беовульфа, ни его чудовищ, ни сего пресловутого императора. Будет чем занять долгий вечер. Нынче же споете мне новые песни.
Ведь судьба всякого смертного есть личное послание, незримый свиток и хартия, отправленные Тобою, Господи, каждому из нас, грешных. Разве не так, Господи?
Моя судьба – не один ли из бесчисленных языков, коим Ты денно и нощно говоришь со мною, со свободным и оттого неразумным творением Твоим? Так же и судьбы тех язычников – ярла и барда, – кои повстречались на берегу Тибра. Ты дал мне дар быстрого разумения всяких наречий, рассыпанных Тобою по земле по сокрушении башни Вавилонской. Но сколь нелегко мне, согрешившему безмерно, разуметь Твой язык, обращенный ко мне одному, обращенный в самое сердце мостом и дорогой в Царство Твое. Вразуми, Господи!
Вот о чем неустанно размышлял, пока нас троих вели, если и не как униженных пленников, то уж верно как пойманных невиданных зверей.
Граф и вправду выехал с утра на охоту, а не на расчистку дорог от разбойников, предваряя проезд самого Карла через свои владения. Мечтал о косулях для стола, а обрел вместо возбуждения утробы, возбуждение мыслей и греховных замыслов. И тоже никак не мог разуметь обращенного к нему языка и голоса судьбы. Возможно, графа спасло бы смирение и даже дало бы ему некую немыслимую награду, но он понадеялся на хитрость, кою стал немедля громоздить в своем сердце, как Вавилонскую башню.
Ярлу же Рёрику довольно было, что три десятка пеших слуг графа, кои до того невидимо толклись в чаще, теперь, кряхтя, волокли плоты и несли на плечах, как бревна, воинов-эйнхериев, Бьёрна и Эйнара. Ярл же вновь подставлял опасности открытую спину, теперь ясно зная об угрозе. Ведь достаточно было графу как-то по-особому оглянуться на свой арьергард, замыкавший процессию, – и Хлодур бы уже не помог. Впрочем, так же было ясно, что озадаченный, если не пораженный встречей граф, хочет поначалу разузнать о пришельцах подробно и столь же подробно размыслить о чреватом слове император, кое эти незваные пришельцы дружно занесли в его земли.
В дороге ярл Рёрик до самого конца Песни о Гренделе не проронил ни слова и всем своим видом велел не тревожить его никакими обращениями. Полагаю, он весь обратился в слух и слышал все, что происходило у него в тылу не хуже, чем видел все движение впереди. Казалось, злая рассветная засада была первым веским предупреждением его судьбы на чужой земле.
Бард двигался следом, покачиваемый хмелем, как ветром, и, порой казалось, лишь всадники, движущиеся по бокам от нас, спасают его от падения, когда он стукался то одним, то другим плечом об их бедра. Я волочил ноги за ним, вдыхал исходивший от него запах меда, как будто даже не сбродившего, и глотал слюну.
Внезапно он повернулся ко мне, и я поразился истинно медовому отливу его глаз.
- Голоден, монах? – вопросил он меня на латыни.
Врать не повернулся язык. Только кивнул в ответ.
- Ярл как кит. Проглотил овцу – может неделю не есть, - с доброй усмешкой сказал бард, ничуть не боясь близкой спины ярла. – Не старайся угнаться за ним, у тебя кишки скорее перетрутся. Вот возьми, без тебя новая песня не сложится.
С этими словами он достал из поясного мешка кусок восковой сладости, верно, извлеченный им из пчелиного дупла неподалёку, и ткнул им мне в живот. Я же едва не захлебнулся слюной раньше, чем сунул сей истинно Божий дар в рот, а нового, едва приметного пророчества барда – уже на мой счет – в тот миг и вовсе не расслышал.
Мёд обжег меня всего внутри от нёба до утробы, свёл скулы, но и голод живо спалил дотла. А бард так же шутливо повинился предо мной за то, что не в силах передать мне свой дар сбраживать мёд прямо в желудке, притом в считанные мгновения. И тот дар, как он потом не раз признавался, был ценим им даже более песенного дара пророчеств.
Меж тем, граф Ротари, возглавлявший удачную, хоть и чудную охоту, как будто очнулся от своих размышлений. Некий пришедший на ум замысел, наконец, пришелся ему по вкусу, и он, видно, решил не тянуть прочее удовольствие до вечернего пиршества. Граф заскучал в пути.
- Эй, певец! – крикнул он через левое плечо. – Развлеки нас! Про то чудовище спой, как было на самом деле, а уж вечером попугаешь всех нас истинной небывальщиной!
Бард облизал пальцы свободной, правой руки, потом обтер пальцы о крыло накидки и на ходу тронул струны. У меня зазвенело в ушах и в самой голове, как в пустом серебряном сосуде.
Бард пел придуманную им на ходу песнь на латыни, чтобы разумел ту песню хозяин здешних пчёл и их мёда. Чужую для него, холодную латынь он гнул и корежил, будто никаких размеров еще не было в ней отточено и Гораций еще не родился на свет. А уж если бы он завёл песнь на родном лесном наречии, верно, не дошли мы бы до замка: всадники попадали бы без чувств с сёдел, у коней порвались бы связки в ногах, все остались бы здесь без памяти и сил.
И вот волен я лишь связать ровными пучками все линии его песни, подрезав их с концов, ибо иным способом ту песнь на бумаге не удержать и конца ей не будет.
Полмира уже пронизала история о том, как некогда безвестный воин Беовульф ради всесветной славы отправился поразить баснословное чудовище Гренделя, известность имени коего была куда шире того маленького королевства, которое он мучил. Беовульф пришел, увидел, убил, потом отошел подальше, увидел и убил зловещую, как Гидра, мать Гренделя – и в награду получил славу Геракла, а уж потом – трон и богатство. Бард Турвар Си Неус щупал темную подкладку вышитой золотом парчи. Вот что пел он:
Вот начинается Песнь о Гренделе,
Звере могучем и славном,
Густогривом, с пастью как бездна.
Жил Грендель на землях Хродгара,
Славного конунга-войсководителя.
Соседи же Хродгара, конунги
Скалясь между собою,
Звали конунгом вовсе не Хродгара.
Звали конунгом Гренделя.
А Хродгара – ярлом медвежьим.
Был Грендель, сын Медведицы Белой,
Защитой истинной дома Хродгара.
Не решались на земли Хродгара
Войти, покуситься на них.
Все страшились охоты Гренделя.
В стылые зимы загривок зверя
Теплым убежищем слыл
Для оленей и лис, и волков, и зайцев,
В общем, для всех понемногу.
Легко все скрывались, не прячась,
В шерсти густой и согретой
Жаром утробы, до глотки встававшей,
Как гейзер.
Когда же лосося Грендель ловил,
То сидел зверь скалою-запрудой,
И путалась рыба, как в сети,
В шерсти его бело-рыжей.
Вычесывал Грендель когтями
Лосося, как блох вычищают.
Но лакомством лучшим для зверя
Были быки–двухлетки.
Их приводили по дюжине
Осенью поздней от Хродгара
И также весною раннею
В дар славному зверю.
И защищал земли Хродгара
Грендель от нападения
С севера, юга и запада,
А и подавно – с востока.
Знал голоса он и запах
Всех, кто от Хродгара
Жертву ему приносили,
А чужаков не жаловал,
Всех их съедал в порубежье.
Так продолжалось покуда,
Сосед не измыслил хитрость.
Пятеро воинов смелых,
Сами в оленьих шкурах,
Бочку хмельного меда
На место привычной жертвы
Приволокли однажды.
Дождались они, как погонщики
Перепились до упаду.
А после быков угнали.
Грендель пришел на место
И, не найдя своей доли,
В гневе сожрал охмелевших.
Тотчас хмельной человечиной,
Сам охмелев, восхитился.
Так вошел в него демон.
И стал одержимым зверем
Грендель, земель защитник.
После, как только услышит
Буйства хмельного звуки,
Тотчас спешил он на песни
И запах людского хмеля,
Туда, где ждала его трапеза
Крови людской и мёда.
Двенадцать зим продолжалось
То ужасное пиршество.
Съедены были все пьяницы,
Не осталось дружины у Хродгара.
Земли его пустели,
Не становясь добычей,
Ибо теперь устрашились
Соседи еще сильнее.
Боясь, что хмель из их глоток,
Из жил и из мышц не выходит
Весь – и то означает,
Что чужака почует
Грендель вдвойне издалека.
Горевал в одиночестве Хродгар,
Помня о давнем проклятье:
Тот, кто с его земель
Покусится на жизнь медведя,
Белой Медведицы сына,
Погибнет иль станет медведем.
Так продолжалось, покуда
Не подрос Беовульф за морем,
Жаждою славы всесветной,
Мучимый, как похмельем.
Узнал он о бедствии Хродгара
И приплыл к нему безбоязненно,
Предлагая свои услуги…
Далее слова песни уже не отличались от слов того сказания, что нетрудно назвать всесветно известным.
Когда завершилась песня, полная, как улей пчелами, всякими немыслимыми похвалами, определениями и метафорами, кои я почти все опустил из жалости к драгоценной бумаге, сам ярл Рёрик изрек своё веское слово. Случилось то уже в виду утлого замка графа Ротари. Бард Турвар Си Неус так прозорливо и подгадывал завершить песню никак не раньше конца пути, дабы удержать хозяина в усыплении.
- Вот то истинная правда, слово в слово! – свидетельствовал ярл Рёрик о судьбе медведя Гренделя и лосося в его густой шерсти. – Пел бы правду, никто бы не гнал. Все бы знали твое имя.
- Вот тупые язычники! – бросил впереди, не оборачиваясь, дядя господина Ротари, Гримуальд Ангиарийский.
Из некоторого опасения, кое послышалось из подкладки его языка, выражался он на родном лангобардском.
На эти презрительные слова бард беззлобно усмехнулся и извлек из своего мешка еще один кусок похищенного им из дупла богатства, коему чудесным образом предстояло обратиться в его утробе хмельным напитком.
Безлесная долина, как свежая пасть чужого мира, открылась перед нами.
Невеликий, но угрюмый и едва приступный замок графа Ротари нависал над долиной опасным обвалом, сидел на низкой скале, похожий на нашу дворцовую кузню. Да и размером был разве немного больше. Толстая башня-труба, занимавшая полстроения, чадила темноватым дымком. Дымные волокна тянулись косо вверх и из других мест – со стен, от мелких каменных домиков и сараев, как бы скатывавшихся от подножия замка-скалы к реке и к долине. Те нижние строения виделись многочисленным выводком мрачного замка. Тянуло горьковатой угольной гарью.
То, что господин и хозяин открывшихся нам камней и просторов называл своим озером, на самом деле оказалось значительной – продолговатой и к тому же проточной – запрудой, вырытой рядом с Тибром. К реке от замка спускалась добротная дорога длиной в две трети стадия.
Непосильным трудом рабов был пробит в каменистой земле рукав-скоба, куда отводилась и где усмирялась часть речных вод. Там, у нижнего загиба рукава, стояла мельница, а чуть ниже запруды, на самом Тибре, был наведен крепкий каменный мост – верно, памятник предкам графа, всяким герцогам прошлого, утекшего вниз, к морям беспамятства, а может, даже то был памятник самим атлантам славной римской древности.
Стоило знатным охотникам и их диковинной добыче выйти из лесов, как вдали, у замка, всё, что не успело охладеть и окаменеть, пришло в стремительное движение: какой-то люд, собаки, овцы и лошади.
Хозяин, как и полагалось, никуда не спешил. Пока мы преодолевали одну пятую расстояния до его логова, четыре пятых навстречу успел покрыть на приземистом и лохматом пегом мерине некий плешивый, круглобокий, редкобородый, явно незнатный, но и не низкого положения человек полувекового возраста. Он прибывал к месту неизбежной встречи в заметном волнении, кое росло в его лице по мере приближения. Мерин под ним преданно поддерживал беспокойство хозяина, все сильнее мотал головой и сильно бочил на рыси.
Приблизившись и поклонившись с седла господину, а потом пересчитав диким и недоуменным взором всех, кого увидал в арьергарде графа – живых и мертвых чужестранцев, – встречный стал сыпать полушепотом какую-то весть, явно неожиданную и горячую, раз пар у него изо рта повалил шальными клубами.
Навострил уши, но не смог запомнить его торопливой, песком сыпавшейся тарабарщины. То был эконом графа, сиречь сенешаль, и весть он принес важную более для меня, чем для графа, ибо граф вдруг судорожно обернулся и удостоил меня таким взором, будто узнал, что я вовсе не тот, за кого себя выдаю, а по меньшей мере сам только что воспетый Грендель, странным образом сменивший обличье и повадки себе в убыток.
Турвар Си Неус таинственно подтвердил мои опасения на свой счет:
- Первый час – твой, жрец. Не осрамись себе и нам на беду.
Вот уж никогда не чаял я считать себя работником первого часа, как и не чаял получить всего один динарий за тяжкий труд до заката дня и всего грешного мира наравне с прочими бездельниками, приступившими к делу куда позднее.
Так, с желудком, подтянутым к самому нёбу страшной медовой изжогой, голодом и новой тревогой провел я на ногах еще некое время в дороге и в стенах, пока меня не повели к хозяину замка. Первым из нашей бродячей троицы.
Пред тем указали мне мое постоялое место.
Оно казалось довольно обнадёживающим: в стенах замка, внизу, рядом со службами и ближними стойлами, так что ночью, чтоб не замерзнуть, можно было бы и побрататься с овцами или свиньями, по коим уже успел соскучиться. То был небольшой, прилепленный к каменной стене сарайчик, видно, и приспособленный для всяких отловленных путников, коих нелёгкая заносила в пределы графских владений: если запереть снаружи, не вылезешь, на полу – тростниковая подстилка, у каменной стены – заросшая нагаром жаровня для углей. Такой кров показался мне роскошью и успел одним своим видом согреть душу, если не тело.
Но едва успел оглядеться, как за мной пришел какой-то сопливый и тощий слуга и важно объявил, что господин, де, велит незамедлительно предстать пред его очами. То «незамедлительно» растянулось еще по меньшей мере на две сотни шагов по переходам и ступеням крутых лестниц: внутри замок показался куда больше, чем снаружи.
Граф Ротари трапезовал в небольшой, полутёмной зале, явно предназначенной не для размеренных пиршеств, а для быстрого забоя ожидаемого или внезапного голода. Иными словами, зала была скромной и могла предназначаться также при подходящем случае для доверительных бесед, а не для приемов или допросов под пытками. Радовал зал и теплом свежих, густо румяных углей на широкой жаровне; большого очага с трубой или отводным оконцем тут не полагалось. А удивил меня зал отсутствием не только графской челяди, обычной при трапезах хозяина, но даже Гримуальда, графского дяди и советчика.
Граф Ротари Третий Ангиарийский восседал на дубовом, с грубой топорной резьбою кресле и закусывал холодной дичью с вином, а мне, как бы монаху, поднесли уже знакомую италийскую пищу – козьего сыра и лепешку. Пост постом – покаялся за слипшееся брюхо и сыр не отринул, верно полагая, что я в долгом пути.
Рядом на лавчонку поставили плошку, с которой дохнуло не дурной брагой, а таким приличным вином, что я опьянел от одного духа, пошатнулся и поспешил благодарить, полагая, что, как хлебну, так язык и заблудится во рту. Эконом, что стоял справа от хозяина, у подлокотника, скалившегося клыками грифона, велел мне заткнуться, сесть и есть.
Коротко как никогда помолился и принялся уписывать сию нежданную манну с питьем неторопливо, благодарно и величественно, выказывая истинно городские манеры. Манеры дворцовые, с пригублением бокала, с отрывом от пищи по-птичьи маленьких кусочков и отводом безымянного и мизинцев, выказывать не осмелился. Как мне стало хорошо, когда в первом же глотке вина утопил всех пчел, что жгли утробу в отместку за покражу их лесного, с таким трудом накопленного мёда!
Тут-то эконом графа и извлек, как восточный факир, из-за спинки хозяйского кресла предмет, от вида коего дикая изжога ударила меня уже не в утробу а прямо в сердце. То была моя заплечная сума, явно с бесценным образом внутри!
Так и оцепенел, благо, успел проглотить кусок, а не позволил ему насмерть заткнуть мне глотку.
- Вижу, что твое и что не соврал, - заметил проницательный граф и, глядя на меня, доверил дело эконому: - Твой черед, Арнульф.
- Что внутри? – делая суровый хозяйский вид, вопросил тот.
- Нетрудно ответить. Святой образ Господа Иисуса Христа Пантократора, писаный на цельной дубовой доске, - отвечал я. – Верно, суму прибило к быку моста.
- Верно, так и было, - проговорил эконом, не заметив, что сам отвечает на крайне важный для меня вопрос. – А знаешь ли ты, монах Иоанн, что на землях, если и не подвластных в полной мере, но ныне частью зависимых от воли короля франков Карла, за созданное изображение Господа ты можешь подлежать казни?
- То мне известно, - отвечал, радуясь уже тому, что казнь отложена до окончания трапезы.
Да и обреченному на казнь вряд ли бы предложили заранее сухой сарай с обогревом, а не сразу сырую и холодную яму.
- Исполнял я волю своего настоятеля, пославшего сей святой образ в Силоам по видению и, значит, по воле Божьей, - дерзко прибавил я для весу.
Получалось, однако, нехорошо: как будто сама земля италийская своевольно не приняла святой образ и стала спускать его по реке к морю вместе с настоятелем Силоама. Впрочем, раз святой образ был обретен у моста, значит, судьбу можно было понимать иначе… Каким способом, мне додумывать в тот час не дали.
- Что же, готов стать мучеником? – снова вступил в разговор сам граф, ибо его вопрос был чином куда выше вопросов его эконома.
Граф еще спрашивал! На что мне еще оставалось сгодиться, если сил достанет? Если уж Ты обещал, Господи, не предлагать муки более, чем выносимой. К кому мне было теперь идти за иной наградой?
Своим взором граф исследовал меня так, будто по-охотничьи следил за мухой, что ползала по моему лицу. Таковой я, однако, не чувствовал. Внезапно граф приказал эконому выйти и оставить нас наедине. Мне же велел поднять скамейку и поставить ее у своих ног.
- Говоришь, родом из Города царя Константина? Чей дом с цоколем красного гранита стоит на углу улицы Золотой Сети? – вопросил меня граф, когда я исполнил его повеление и дыхание затаил.
На Золотой Сети живут самые богатые судовладельцы и торговцы. Кто же в Городе не знал Флора Косого, хозяина дома на «кровавых камнях»?
- Все верно, - с довольным видом кивнул граф. – Крещен по никейскому обряду?
И в том не могло быть никакого сомнения!
Новый вопрос графа – о том, могу ли я крестить его самого – вверг меня в самое совершенное смущение и полнейшее недоумение. Кое-как двигая онемевшими губами и пересохшим языком, отвечал ему, что обряд Святого Крещения обычные монахи проводить не могут – только рукоположенные в иерейский сан. Однако делание Таинства возможно не только монаху, но и простому крещеному мирянину в тех исключительных обстоятельствах, когда просящий пребывает в смертельной опасности, будь то тяжкая болезнь или иная веская угроза.
- Если готов стать мучеником, не убегай, а сиди там, где сидишь ныне, - изрек граф новую загадочную фразу, от коей я уж протрезвел разом, а новые глотки вина ту здравую трезвость уже не пробивали: покуда надо было понять, куда течет мутная, непроглядная до дна речь графа.
Оказалось, граф Ротари и весь род его ходили в рабах у родового предания, будто бы основатель герцогского рода принял Крещение от того же самого епископа, который крестил и самого Константина Основателя. Епископа звали, как известно, Евсевием и был он арианином, то есть поборником арианской ереси, отказывающей Спасителю в Его божественной природе. С тех пор и повелось в роду герцогов Ангиарийских, хоть и принимать неизбежное Крещение, против чего лукавый не мог постоять, но, во-первых, от лукавых арианских епископов, которых теперь осталось, пожалуй, менее, чем слонов в разрушенном Карфагене, а во-вторых, - по написании завещания на исходе дней, дабы разом и как бы вполне дальновидно смывать все грехи именно тогда, когда на новые уже и сил нет. Кивали они при этом на самого Константина Основателя, который принял Крещение в последние дни своей жизни. В ту пору ведь и завелась поговорка: «Он еще не крещен, пусть погуляет вволю».
Вот и сам граф Ротари Третий Ангиарийский некогда провидел встречать глубокую старость, глашатая последнего ворона, Крещением по арианскому обряду, а пока ходил вольным язычником и творил, что хотел. Ныне же вдруг надумал креститься в истинную веру, хотя тоже не сразу, а напоследок. Это не было странным: обретенный у моста святой образ мог надоумить его пойти верным мостом, пусть поначалу – и долгим кружным путем к тому крепкому мосту. Странно было, однако, что граф доверился мне и начал уповать на мою помощь, а не на силу, данную Богом какому-нибудь ближайшему аббату, пусть ныне и иконоборцу, но в грядущем-то наверняка раскаявшемуся. Впрочем, тогда меня больше обеспокоило вовсе иное.
Таковой замысел графа вызвал у меня опасение, а не оставит ли он меня при себе до конца дней своих. А граф-то был достаточно молод, в полной, налитой зрелости сил. Уж не воля ли на то Твоя, Господи, помыслил я, раз и святой образ промыслительно обретен здесь же, у моста. Впрочем, ежели граф будет неплохо кормить, а поить вином не хуже того, что уже поднёс, то венец мученический будет мне нести постыдно легко. Таков был мой мысленный вердикт. И как бы подтверждение получил незамедлительно: граф своей рукой извлек из сумы святой образ и бережно водрузил его позади себя на спинку своего малого трона, почти припёртого к стене, так что с тыла его не обойти.
- Полагаешь, так поможет? – вполне искренне, простодушно и наивно вопросил он.
Вздохнул было на целое назидание: святой образ – никак не оберег языческий и не талисман, и не образ должен помогать, а искреннее воззвание к самому Вседержителю, запечатленному в образе, и к Троице Единосущной и Нераздельной. Однако вспомнил самого Константина, в трудный час битвы засмотревшегося в небеса, на вещий знак Твой, Господи, предрекавший победу, а не на окровавленное поле. И вот запнулся и подумал, что сему варварскому простецу, пусть и знатному, может помочь и так. Ответ мой был нетруден:
- В том не может быть сомнения, господин, если вовремя помолиться.
- Успею, коли Бог благословит, - куда как грамотно и разумно кивнул на мои слова граф. – Карла я сюда не пущу, а ты – рот на замок.
И вот, Господи, не стремился ли граф приобрести во мне друга своим богатством неправедным, что и призываешь Ты делать нас, грешных? Ибо все мы в мире сем, лежащем во зле, хитрее бываем ангелов Твоих, как и рёк Ты… И как, если не хитростью житейской, иной раз приобретешь нечаянного друга, а он, глядишь, и даст тебе добрую затрещину прямо по направлению к твоему спасению?
И вот покинул графа сытым, обогретым, ведь мне еще и шерстяную накидку прямо с порога его малого триклиния поднесли. Но главное, - крайне озадаченным. Переменилось в тот час мое мнение о графе Ротари, а главное – о своей судьбе.
День едва перевалил за половину, едва помутился ранними зимними сумерками, норовящими загрести и полдень, а уж два сильных мира сего, еще утром не знавшие друг друга, успели довериться мне, ничтожному чужестранцу, и к тому же – в одном и том же месте. Без сугубого промысла такое не могло случиться никак. Теперь, по завету отца, мне оставалось только не испортить тот высший промысл своей дурной волей, а приложить истинное разумение. В самом графе я стал опасаться более добра, за которое не сумею должно отплатить, нежели несомненно замысленной им злой выгоды от нежданной встречи с чужаками.
- Раз ты то, что искал, обрел здесь, здесь и будет чудо, - скажет мне немногим позже ярл Рёрик.
Так, словно эхом, отозвались далеко слова геронды Феодора, прозревавшего события своим внутренним взором.
Мне оставалось лишь устыдиться ненадолго.
Жили Эйнар Мечом-По-Мечу, в коем уживались два берсерка, и Бьёрн Победное Ухо, без коего самому Беовульфу, герою на все времена, не одолеть бы Гренделя грознокровавого, как любят мудрёно восхвалять северяне. И вот славные, редкие воины умерли в один день на чужой земле с оружием в руках и с подлыми, вражьими копьями между лопаток. Их судьба – быть забытыми на земле навсегда. Но, верно, души их радовались последним почестям. Они радовались и тому, что пепел их тел понесется в потоке Тибра к Вечному Городу. Граф Ротари устроил вечером представление, кое обещал.
Два погребальных плота заполыхали посреди проточного озера, привязанные к сваям, чтобы не унесло вниз. Отражения высоких огней разбегались косяками по озеру, синеватыми волнами – по тверди, снопами искр – по небесам и взорам зрителей. Низкие лохмы проносившихся на восток туч казались крыльями обжигавшихся над костром валькирий. И валькирий тут пролетало очень много, словно осенних перелетных стай. Хватило бы на всех присутствующих, будь они викингами и прочими воинами Севера, затеявшими радостную и кровавую тризну по своим мертвым друзьям. Но таковых не было, кроме ярла Рёрика Сивоглазого, а он стоял живой и явно намеревался жить еще долго, раз примерился в императоры.
Он возвышался на самом краю воды и вполголоса пел какие-то погребальные песни-висы[1]. Его спину покрывал щит, тоже чудесным образом прибившийся к берегу и обретенный неподалеку.
Тело настоятеля Силоама тут, у моста и на запруде, не нашлось, и я лелеял причудливую надежду, что он выбрался где-то, а может, он тогда и вытолкнул самого ярла со дна реки, а может, его, отца Августина, подняли ангелы Господни по слову царя-пророка в том, едва ли не последнем псалме, что настоятель пел перед своим нечаянным плаванием.
Огромная тень ярла добиралась позади него до графской твердыни и едва не преодолевала всю стену до самой башни.
Граф же представил дело так, что Бог послал трех героев освободить его землю от разбойников в преддверии проезда в Рим короля франков. Воины и челядь графа воззрились теперь на ярла Рёрика во все глаза. Две юных дочери графа смотрели на него так жадно и восхищенно, что их нескромные, бурные мечты можно было узреть в текучих мозаиках на исподе туч. Они были близнецами, так две и светились на озерном огне двумя пребольшими и ясными глазами юности – невинной радостью пред всяким ужасом и искушением. Мудрый дядя графа, Гримуальд, и его тридцатилетний сын, едва не ровесник графа, посматривали на ярла с опаской, стиснутой прищуром век и холодом плотно сведенных губ. Только молодая невестка мудрого дяди Гримуальда, явно не лангобардка, а римлянка, прихваченная, по традиции, из местной, почти истребленной варварами исконной знати, терялась совсем и тщилась не смотреть никуда, а только себе под ноги, в тёмную землю. Тут была тайна, в этом родовом узле – смертоносное жало в плоть и кровь рода графов Ангиарийских. Тут и зрели замыслы, в коих, как я догадывался в тот час, не дай Бог утонуть или сгореть нам вместе с ярлом, а хуже – то и другое разом.
- Ветер не переменится. Они скорее выпадут дождем в твоем Городе, жрец, чем доплывут до Рима в рыбьих жабрах, - услышал позади голос, напоминавший членораздельный гул пчелиного роя. – Эти эйнхерии.
Не обернулся я, но сделал полный оборот.
Из глаз барда Турвара Си Неуса, так и светясь, тёк свечной воск, растопленный близким пламенем. А из уст его тёк дух улья. Хмельным не пах бард, но пребывал в том же парообразном и упорном хмелю, подобном дыханию кузнечных мехов, раздувающих внутреннее пламя. Всем своим видом бард вызвал у меня зависть перед человеком, какой всегда находится там, где ему и должно находиться, знает то и самодовольно тем гордится.
- За весь день это – самое несомненное из всех услышанных мною пророчеств, – так злорадно предъявил я барду свою зависть.
- Знай, не последнее, - как бы печально кивнув, изрёк бард Турвар, единственный на свете Си Неус, и добавил загадочно и нескладно: – Тебя заставят услышать, что похлеще будет.
Тут он сделал шаг ко мне, едва не уперся носом мне в переносицу, дохнул уже не медом, а всей непролазной чащобой, в коей когда-то таился мед, и мне почудилось, что руна на его лбу шевелится и вот-вот прыгнет на меня пауком. Невольно, будучи ниже ростом, ударил его лбом прямо по длинному носу и отскочил назад, едва не сбив кого-то с ног.
Бард остался на месте, сотворил обоюдоострую улыбку, обнажившую черноватые зубы. Спустя несколько мгновений он смазал пальцами темную, как смоль, кровь, лениво выглянувшую из его правой ноздри, и вытер ее о край накидки, как раньше стирал с пальцев мёд.
- Вот так и сделай, - с загадочной радостью, но тихим голосом объявил он. – Брось в меня чем-нибудь тяжелым, чашей или костью покрупнее, когда я потеряюсь в своих хвалебных песнях. За то меня и гонят, что за перевалом хваления мои пророчества сбываются так же, как и правда позади, за плечами. Она сразу там смердеть начинает. Кто ты, не открывай. Не знать мне в упоение. Останови меня сегодня, не то я в забытьи напророчу здесь… - Он вдруг запнулся, словно поперхнулся, и глаза его странным образом стали косить в стороны, как те волчьи носы предо мною в начале дня. – Славный вечер с огнем. Останови меня, жрец. Не то или день Рагнарёк или твой Страшный Суд окажутся впереди за перевалом в такой вечер.
Честно признаюсь, озноб охватил меня всего от темени до пят, и я тотчас повернулся к барду и его тьме спиной, дабы согреться хотя бы видом уже опадавшего в воду погребального огня. Вот и еще один встречный грозил удержать меня невидимой цепью судьбы.Кто еще глядел на меня из той безбрежной во все стороны тьмы?
В назначенный бардом заветный миг попадется под руку вещь дорогая и нежная. Даже успею пожалеть, уже делая размах, что попорчу чеканку времен едва не фидиевых, пристукнув ею руну-паука. То было древнее серебряное блюдо с гладкой Европой на горбатом Зевсе-быке. На том редком блюде барду Турвару Си Неусу поднесут чудесный виноград.
Не только у меня в тот час высокий голос барда, свившись со звоном струн его арфы, кровью засочится из ушей. Тогда и достанет прибереженных напоследок сил.
Но перед теми чудесными событиями граф Ротари Третий Ангиарийский успеет устроить свой обыденный пир в главном триклинии. Освежало тот пир лишь присутствие приблудных то ли гостей, то ли пленников – данского ярла и барда, коего нелегкая принесла тоже с севера, откуда-то из Нормандии, а к ним в придачу – одного лжемонаха из Нового Рима. Впрочем, меня, слава Богу, никто не замечал на конце стола – мало чем я отличался от местных галок и ворон, злобой дня засоряющих повсюду всякий взор.
Видал я дворцовые пиры. Этот поместился бы и в таверне моего славного вертепа «У Красной Чайки», по коему я еще не успел соскучиться. Разве что своды были повыше, и холоднее дышалось под ними.
Граф со своей родней восседал за отдельным столом на трехступенчатом возвышении. Выходцу из племени бардов, коим почет и уважение во всех варварских чащобах до самой Гипербореи, устроили место прямо на второй широкой ступени, как бы под графским столом. Прочая мелкая гостевая знать была устроена за длинным столом внизу.
Ярла Рёрика, как временного героя, граф пригласил на столь же почетное для нижних гостей место справа, почему все остальные едоки, уже набившие графу оскомину, поглядывали на дана хищно, робко и кисло, как уж совсем отощавшие и бессильные волки.
Свой меч и щит ярл, по здешнему закону, повесил на стену на расстоянии, недосягаемым одним шагом.
Помыслил я, что он так легко расстался с любимым мечом в чужом месте, потому как скрывал в штанах, рядом с другим разящим предметом, младшего брата своего Хлодура – тот самый кинжал, что в полсчета утихомиривал любого хищника. Но на мое удивление, как только перед ярлом ударили по столу бараньей ногой, он невозмутимо порылся у себя внизу, будто почесал причинное место, извлек обоюдоострую сталь и стал отмахивать ею мякоть от кости. Ближайшие к ярлу гости оцепенели, граф наверху приподнял бровь, но приподнял и вторую, когда к ярлу с тыла ринулся один из стражников. Стражник отступил на полшага, а сам ярл то ли сделал вид, то ли вправду даже не приметил движений, как не представлявших для него никакой угрозы.
Пили, как полагалось, за здоровье хозяина, всех его родичей, всего рода, и здесь первый раз отличился бард Турвар Си Неус. Когда ему поднесли бурдюк с вином, он, если не дерзко, то дерзновенно объявил, что готовое вино разведёт и сделает пресной его уже забродившую песнь, а вот свежий плод забродит вдогонку песне и придаст ей большую силу. И с тем смиренно попросил мёду или же плодов можжевельника.
Граф высокой хозяйской улыбкой обвязал снопом все смолкшие голоса и сказал, что бард будет обязан ему особо чудесной песнью в ответ на чудо, ведь на его земле лоза дает свой плод и зимою. Тогда и поднесли барду на блюде темные, как сама правда, свежие плоды здешней виноградной лозы. Все нарочито ахнули, а бард оторвал от грозди одну ягоду и дал ей заскользить в пальцах. Легко было догадаться: воск. Навощены были грозди, как навощают обычно и правду, и содержались в подземном холоде хозяйского тартара. Кто чему удивлялся, а я – чудесной утробной бродильне барда.
- Начинай обещанную песнь о нашем дальнем госте, данском ярле, - велел граф, как только бард поглотил ту ягоду.
Турвар Си Неус словно целый рог выпил за здоровье графа, съев всего пару ягод, и весь буйно засветился, закипела его скорая бродильня.
Ослабил, распустил я свой слух, как распускают ремешки сандалий перед омовением ног. Иными словами, не имел никакого желания слушать баснословные песни о житии ярла, а только жаждал узнать его историю из его собственных уст, будучи уверен, что Рёрик Сивоглазый не соврет о себе ни единым словом.
Меж тем, тронул бард Турвар Си Неус одну струну, и со скатерти-ковра, закрывавшей передней стороной все подстолье, дабы не видны были ноги и прочие уязвимые места хозяев, тотчас разбежались все золотом вышитые лани и серебром вышитые, гнавшиеся за ланями гончие псы. Тронул бард вторую струну – рванулись и перескочили по кругу с факела на факел огни, освещавшие залу. Тронул бард третью струну – посыпался со сводов на столы и блюда старый мох и помет летучих мышей. Запел бард на дребезжащей своей, нешлифованной, занозистой латыни, и решил я, пока не рухнули сами своды, немного вздремнуть от первого сытного тепла.
Пока дремал, никого тем не обижая, оставался под любопытным присмотром местного аббата, сидевшего выше по столу. Он же, узнав, что я из самого Города Константина, всё набивался ко мне в собеседники, как к равному, удобряя тем мою гордыню. Его, выходца из старого римского рода, услаждала моя едва не допотопная, исконная латынь, коей меня обучали во Дворце хранители древних речений. Он соскучился по непринужденной беседе, ему хотелось поговорить, а не увещевать твердой пищей свою подчиненную братию или же разливать молоко перед хозяином здешних едва пролазных просторов. Ближе к середине песни, лепившей вполне комические чудеса о ярле Рёрике Сивые Глаза, аббат вопросил меня негромко:
- Насколько лжет голосистый пришелец? На всю снизку?
- Судя по равнодушному и даже сумрачному, как эта зала, виду бродячего данского властителя, о ком он и поет, певец отцеживает чистую правду, - в той же полудреме, а потому безо всякого зазрения совести, витиевато соврал я.
Несколько очнулся же, когда услыхал в песне новость, мне еще не известную.
Сообщал бард о недавних подвигах данского ярла, небылицы о коих до Города еще не докатились. О том, как выброшенный после кораблекрушения на берега Нортумбрии ярл-скиталец победил в поединках трех женихов королевской дочери, однако вместо того, чтобы оказаться усаженным за свадебный стол, был столкнут коварным королем в огромную дворцовую яму, полную ядовитых змей. Но не тут-то было. На дне той, самой смертоносной на всем севере ямы Рёрик Сивоглазый пошел в пляску, коей был обучен в Ирландии потомками баснословного короля Конхобара Мак Несса. В таком танце у человека вырастает сразу по сотне стоп на каждой ноге. Так, разойдясь, ярл потоптал, посбивал все главы змей раньше, чем те успели ужалить его, а потом, переводя дух, сгоряча помочился на них, и случилась от того такая жаркая известь, что вскипела тотчас она, выбросила ярла едкими парами наверх, изрыгнулась из ямы наказанием египетским для всей земли Нортумбрии, затопила ее ядовитой пеной. И любая жидкость стала ядовитой кругом – и вода, и брага. Почернели урожаи и все потомки короля Нортумбрии, овцы скрючились и пропали под собственной шерстью, быки перестали быть быками. Стало ясно, что на дочери короля больше никто не захочет жениться, а самого ярла выброс жженого пара благополучно перекинул через пролив в Нормандию.
Хорошо пел бард Турвар Си Неус, но дальше, по мере неумолимого движения ярла с севера на юг, через неизвестно где расположенное владение Беовульфа к пределам Италии, лесной певец заставил меня насторожиться и затянуть ремешки слуха.
В его песне пустился ярл златобоким лососем по рекам к самому Риму то по течению, то против него, взлетал над перекатами, перескакивал пороги. И все выше становились те перекаты и пороги, и все выше – прыжки лосося. И вот последний порог восстал перед ярлом-лососем настоящей твердыней, со стенами и башней, опасно напоминая собою замок графа Ротари Третьего Ангиарийского. Песнь барда становилась все выше, а плавники ярла-лосося – все острее и раскаленнее. И вот разогнался ярл в потоке, раздулся в огромного железного левиафана, взмыл над замком-порогом и рассек его стальными плавниками. И от удара плавниками по каменным стенам вздыбились из тверди искры, и запылал тот и без того порушенный замок-порог позади, ибо никакая земная сила уже не могла противостать стремлению ярла-лосося обрести корону императора самых просторных владений на грешной земле и к короне в придачу – великие Железные Лавры…
Тогда-то и началось наваждение.
Но не напугали меня ни растворение стен вокруг и сводов над головой, ни круговой танец факельных огней. Не раз слыхал я рассказы дворцовых знатоков и путешественников о силе иных лесных певцов голосами своими даже и невольно дурманить глаза слушателей и доводить до кровавой ломоты их уши. Лишь когда меч ярла Рёрика сошел со стеныи так – рукоятью вверх, а острием вниз – поплыл к нему, а сам ярл невольно потянулся из-за стола к своему брату-мечу, уразумел я, что малый день Рагнарёк грозит вот-вот наступить, а миг, о коем предупреждал и просил меня бард, уже и наступил весь целиком.
Без Иисусовой молитвы мне бы не поднять свое тело, завязшее как муха в меду, в том бесовском наваждении.
Прочие едоки, и правда сидели окаменевшие, у иных изо рта вываливалась пища, и вытекало изо ртов и носов то ли вино, то ли кровь. Помню, в детстве устраивали мы порой такое трудное соревнование – перебежать малый дворцовый водоем по шею в воде. Черепаха по его кромке двигалась столь же резво, как и мы в воде, столь шустрые на суше мальки. Той же мукой показался мне бег от конца стола до ступеней возвышения, где восседали обратившиеся в пучеглазых языческих идолов и как бы уже обуглившиеся хозяева земли Ангиарийской.
Краем взора, на черепашьем том бегу, успел приметить, как стражник, что стоял за спиной ярла, тянувшего руку к своему невесомому Хлодуру, а не к бараньей ноге, - тот стражник делает грузный шаг вперед и, вытаскивая свой меч, ударяет ярла в затылок набалдашником рукояти. Потом узнал, что тот стражник глух от рождения, но глазами особо остр. Я же не измыслил ничего лучшего, как, достигнув цели своего удара, сбросить с блюда источник опасного брожения в песнях и пророчествах барда и оглушить его по лобной руне серебряным Зевсом-быком, несшим Европу.
Потом началась и случилась вовсе ужасная месть бесов, кою едва помню и порой даже сомневаюсь, исполнилась ли она или то был лишь неизбежный исход наваждения.
На конце стола нам, последним, прислуживала смуглоликая девушка, верно, рабыня. И так же верно, что граф велел ей вертеться нарочитым искушением перед аббатом и мною, лжемонахом. Не ведаю, что делалось у аббата внизу, но лицом он весь горел и потел, а я тоже крепко потел, только совсем не лицом. Служанка была арабских кровей и сразу заприметила во мне общее родство ноева сына Сима, старалась побольнее обжечь взором, а ухо мне, когда наливала вино в кружку, - наполнить и обварить своим жарким дыханием. Плоть моя дыбилась, хотя уж полагал я, по самонадеянности, что давно преодолел блудную страсть, некогда до самого темени насытив ее. Молился, но на сытый желудок уже и отверстое горлышко кувшина в руках служанки бросалось мне в глаза ее отверстым лоном. И вот когда ударил я барда по его паучьей руне на лбу, то весь и провалился в звоне блюда, пронзившем меня от руки до сердца. А потом помню только густую тьму, тартарский холод в корнях волос и огненное озеро ниже чрева, шершавый холод пола под ладонями и жаркий, хрипящий прибой виновной евиной плоти подо мной. Прибой готовый выбросить меня на незримые острые скалы, разодрать меня на них в клочья.
Густая и курчавая, как замыслы лукавого, удушливая шерсть окружила и окутала меня потом, когда очнулся с разбитой наковальней в голове. Та шерсть оказалась не окончательной утробой блуда в преисподней, а сгрудившимися вокруг и надо мной овцами. Я очнулся в овчарне, хватаясь на животных. Над овцами же стоял некто курчавый только на верхушке. Он держал бадью, уже собираясь окатить меня холодной водой, дабы привести в чувство. Однако ж вода приспела сгодиться для утоления жгучей жажды, еще одного напоминания о преисподней и о философии абстиненции. Господи, помилуй!
- Их светлость граф велел поднять и привести! – проговорил тот долговязый, но гнутый слуга, наблюдая, как холодная вода уходит не на обмывание внешности трупа, а на умывание внутреннего во мне человека.
- Вижу, ты не их сговора, а бродил тут с ними порознь, - изрек граф Ротари, когда я оказался пред его взором в том же, малом триклинии, в коем он уже раз допытывался у меня до сути неожиданных событий.
Лицо его все еще было обугленным вчерашней песнью барда, и, казалось, сажа так и осыпается с его щек. На столе перед ним и между нами пребывали тревожные трофеи: меч Хлодур, опять утративший своего хозяина, и колдовская арфа барда Турвара Си Неуса, каждая из струн коей, вероятно, могла быть опасней меча. В тех трофеях графа Ротари привиделось мне плохое: выходил я промыслительной причиной еще двух непростых смертей, причины коих постичь было не под силу.
Утро выдалось, на удивление, столь чистым и солнечным, что – несомненно чреватым незаслуженной удачей или скорой казнью. Лучи светила, проникавшие через два нешироких, но высоких, словно бесплотные столбы, окна, будто две руки трогали и меч, и серебряную пластину на арфе, возбуждая на предметах искры и звезды. Казалось, сам ярл Рёрик дотянулся до стола из своей не чаянной им в тот день Валхаллы.
Прямо за моей спиной стоял тот же глухой стражник, и я сразу смирился с тем, что он так же споро ткнет мне в затылок литым кулачком своего меча при любом моем лишнем движении.
Святой образ Господа Панктократора непоколебимо возвышался позади графа и выше него. Я перекрестился на образ, поверх графской головы, а граф принял то на свой счет и кивнул:
- Да, никак волею Божией вы все оказались мне тут нужны.
Тотчас догадался, что хозяева меча и арфы живы, только вновь не в чине почетных гостей. Мне поднесли кислого молока и всякой снеди, достойной даже фальшивого монаха.
- Наедайся впрок, - велел граф, - Уши только не набивай, слушай.
Вся моя житейская мудрость укладывалась в ясное понимание того, чего в жизни невозможно сделать впрок – наесться, выспаться и насладиться женщиной. Однако я постарался выполнить веление господина Ротари.
- Тебе дело – вызнать, о каком таком императорстве голосила эта колдовская глотка. И что это за Железные Лавры такие, - тем временем отдавал новые повеления граф Ротари. – Ты зачем его ударил по лбу? Может быть, он успел бы в забытьи вывалить все свои тайны.
- Я видел, как стены стали обращаться в туман, - впервые за долгое время ответил правдой, хотя и вовсе неправдоподобной. – И вспомнил о стенах иерихонских, рухнувших от песен и гула труб. Ты верно сказал, господин: истинно колдовская глотка.
- А ты видел, как меч сходил со стены?– вопросил граф. - Своими глазами видел?
- Истинно так, господин, - без зазрения совести подтвердил, не видя смысла отнекиваться и выгораживать ярла. – Только полагаю, что и сам хозяин меча был немало изумлен таким чудом о своем оружии. Истинно великий бард пел тебе, господин. Таких, полагаю, в лесах немного.
- Так и скажешь певцу: лишен своей арфы, пока несет угрозу, потом отдам, в урочный час, - не без новой загадки произнес граф и задал вопрос о ярле: - А этот данский верзила, он не из тех ли северных безумцев, что в гневе и детей своих крошат и сгрызают, как их там?
- Из берсерков, как могу догадаться, господин граф? – с видом лживого знатока гордо поглядел я на графа и, получив его кивок, предположил в пользу ярлу: - Говорят, что берсерки – как охотничьи псы, их спускают с цепи только на час охоты, и в одиночку они не ходят, а только в своре с остальными воинами пред тем, как их выпускают вперед, на врага. Вряд ли ярл Рёрик из берсерков.
- Вот ты сам и скажешь ему: отдадим ему меч, если точно будем знать, что он не сей, что не выговоришь… - сказал граф и велел сугубо: - Выясни всё. Прежде всего – про то пресловутое императорство и про те Железные Лавры. Что это за притча? И узнай у певца, сможет ли он повторить то же чудо о схождении меча со стены, когда буду принимать самого короля франков Карла. Я голову ломал, чем такого гостя, знатнее и могущественней некуда, можно удивить. Только если стены в глазах пропадать будут, как вчера, язык певцу вырежу, так и предупреди. Он не из моих краев, поет гнусаво, меня тут за казнь певца не проклянут.
Кровь ударила мне в голову, обмывая там догадку, всплывшую из-под самой утробы и дурно засмердевшую утопленной псиной.
- Не колдовское ли, языческое и дьявольское то чудо? – оторвал я клок шерсти от недоброй догадки и с дальновидной опаской помахал тем клоком перед носом графа, еще не крещеного.
- А ты здесь на что? Тебя что, не Бог послал, раз ты явился с Его образом? – хищно усмехнулся граф. – Уже показал себя. В другой раз ударишь, когда я тебе знак дам. Ты и так уже руку набил на языческих колдунах, как я погляжу.
Догадка во мне уж и зарычала хищно. Меж тем, граф позвал не простого слугу, а своего палача:
– Дабы не подумали, что ты подослан. Потерпишь, зато голодным тебя Бог у меня не оставит. Да и вина твоя налицо – испортил песню.
Тугой и жилистый палач, который, судя по вони конского паха, подвизался на досуге коновалом, живо, по-блудному бережно разоблачил меня и ласково предупредил:
- Не воняй так, управлюсь быстро. Моргнуть не успеешь.
Уж бы говорил, кто здесь вонял!
И ожег мне спину дюжину раз – так, чтобы кровь только немного прослезилась из-под кожи. Такой стремительной боли, отдающей молниями в глазах, мне еще не доводилось испытывать, но и гасла она живо, как молния, в умелых руках коновала. Дворовый холод так же быстро прихватил простые письмена на моей спине и утолил стон несправедливо оскорбленного тела.
Он же, палач-коновал, довел меня до неких просторных крипт замка, в одну из коих усадили обоих героев вчерашнего пира.
С первого моего шага к крипте уразумел я, что тем шагом и начинается моего путешествия – Глава третья
[1] Виса – древнее скандинавское восьмистишие.