Дар напрасный, дар случайный


Вован чалится третий срок – человек опытный, хоть и молодой. И когда этот дар в нём снова проснулся, и поднял его со шконки к потолку, в тот же самый миг накопившийся на дне души его житейский опыт обречённо загундосил: «Хана тебе, Владимир, всё, теперь полная хана». Летун проплыл в воздухе к чёрному льду окошка и вгляделся в посыпанное сахаром небо. Луна затаилась где-то сбоку, за тучкой. Повисел он перед стеклом несколько минут и вернулся к месту сна, закутался в шершавое одеяло. В жилах медленно гасла полузабытая огненная сила, треклятый опыт ворочался на дне души и твердил мерзенько: «Хана тебе, Владимир, теперь и отныне хана…»


Впервые свой нелепый и не нужный для жизни дар Вован испытал в пятилетнем возрасте. Как-то зарубили чёрную курицу – в суп. А Вованчик случайно рядом топотался – ну и увидел, как дёрнулась птичья тушка, всколыхнулись перья куцего хвоста, услышал, как с деревянным стуком сверкающее лезвие топора вонзилось в колоду. Кто же думал, что у сельского парнишки, росшего среди людей, похожих на животных, и среди животных, похожих на людей, окажется столь слабое сердце? Впал малыш в истерику, прорыдал ночь; утром рано, с весёлым солнышком родители ушли в поле, а его заперли в избе на амбарный замок. Вован очухался поздно; на столе кринка молока, да лепёшка, да пара яиц… Поел кое-как, разложил на половичке нехитрые игрушки, делом занялся. И второй день, и третий. Вроде забылась несчастная, съеденная семьёй курица. Бегает Вован по избе с кошкой наперегонки или один, сам по себе, то кавалеристом, то лётчиком себя воображает; но чувствует – громадные плахи над ним вроде покачиваются; потолок-то крепкий, из осины да лиственницы, но страшновато всё одно – мнится мальчишке, что рухнут доски, придавят. На четвёртый вечер попросился:

- Возьмите с собой, скучно мне одному…

Отец пошевелил усами, посмотрел тревожно:

- Лады. Только подъём рано, по-солдатски.


Окучивают родители картошку, мокрые от пота, а линии соток к горизонту бегут, кусты картошки словно великан рассыпал щедро, до края неба. Посуетился Вовчик, попробовал потяпать возле мамки – не получается, не по рукам мотыга. Тяжела! Побрёл в ближайшую рощицу.

- Не ходи далёко! – мать кричит.

За первым же рядком берёзок раскинулась полянка. Слева муравейник чёрный шевелится, а по всему кругу поляны – ромашки белоснежные, и в сердце каждой будто маленькое жёлтое солнце горит. Набрал полную грудь лесного воздуха мальчонка – и закружилась голова, кувыркаются в глазах цветные пятна: много ли пятилетнему пацану надобно? То ли счастье жизни, то ли мира красота, то ли другая неведомая сила толкнула его в спину, пробежал он шажок-другой – и взлетел. Не испугался ни капельки, а в восторг пришёл, поднялся на уровень вершин берёзовых и замер. Смотрит сорока любопытно с ветки, усмехается вроде. А чуть в сторонке чёрная курица парит, растопырив неподвижно, словно коршун, короткие крылья, - смешная, толстопузая курица. И смех чей-то ласковый… Обернулся мальчонка и видит: фея из сказочной книжки ему рукой машет, шепнуть что-то хочет. Подогнулись колени у Володьки, и полетел он вниз, но не ушибся нисколечко, а приземлился плавно.

Никому ничего не рассказал. И позднее, уже парнем ставши, не проболтался ни по дружбе, ни по пьянке, хоть и не раз и не два ещё подымала его в небо сила нездешняя.


Что характерно – летал он только на воле, а во время отсидок ничего подобного с ним не происходило. Да и как в лагере, где для приватности места вовсе нет, где на виду каждый шаг, где вся жизнь проистекает под пристальными взорами соглядатаев – караульных по службе и караулящих по доброй охоте, как на зоне сохранить, уберечь секрет подобный? В том, что ничего хорошего, доброго, полезного в случае обнародования его загадочных полётов не выйдет, Вован был уверен твёрдо. Зачморят, изуродуют, отобьют крылья и почки так, что ползать не захочешь, не то что летать. Всякий талант на зоне блатари и мусора используют в своих интересах, и редкий человек выворачивается из-под их пресса. А Вован что – в блатные не лезет, с козлами не шушукается, ведёт себя правильно, как и полагается трудовому серому мужику. На еду не жадный. Мамка его, тётя Нюра, посылочки строго по расписанию шлёт – всё своё, деревенское; даже табачишко на огороде выращивает, махорка знатная – все в бараке уважают его курево. Что маловато – плохо, а вот что регулярно – сильно хорошо. В общем, идёт жизнь путём, катится по нормальным рельсам. И вот надо же – залетел. В буквальном смысле, можно сказать, залетел. В тот вечер отряд рано угомонился, и Вован тоже, как все. А очнулся – под потолком, и житейский опыт гундосит противно: «Хана тебе, Владимир, теперь хана…»


Разоблачили его на третью ночь. Опять он парил в лунатическом блеске над спящими братанами, слабо перебирая пальцами ног, и душа его пребывала не в этом душном, страшном, лагерном мире, а в другом, заворожённом, и не травы, не цветы, не синее-пресинее небо волшебны в том мире, чувствовал Вован, а доброта и воля, щедро разлитые по мириадам молекул бытия.

- Падла – домовой! Падла – домовой! – сдуру, со сна заорал козёл Муха на тумбочке, и рухнул от этого вопля Вован, растянулся на центральном проходе.

Смотрящие по бараку Гриня и Минай, зло позёвывая, разборку учинили. Потупился Вован, переминается с одной босой ноги на другую. У Грини на плече татуировка синеет зловеще: «Идущий в ад попутчиков не ищет».

- А ну покажь! – велят смотруны Вовану.

Что делать? Ослушаться невозможно. Медленно взмыл Вован, медленно проследовал вдоль брёвен маточных; дышит острой смесью табачного дыма, испарений сотни потных тел, постиранного белья. Лица арестантов приняли детские выражения.

- Твою мать через семь ворот да с погонами!

- Ёксель-моксель, да он по проволке это!

- По какой такой проволке, ёптерный ты малахай?

- По этой… едрёна-макарона… во! чубайсовской проволке! Нано которая!

- Идэ эта проволка? В рот тебе ноги! Ты ея пошугай!

- Астрал! Ёперный балет, чистый астрал!

- Чегой-то?

- Ну, ёшкин пистолет, когда человек помират, я-то знаю, то душа его, значица, отлетает с астральным телом к звёздам. А он, Летун то исть, зуб даю, его душа, конечно, летат живьём, ещё не умерши, вроде по ошибке… Аномалия, короче.

- Магия это, господа! Чис-та-я ма-ги-я! По-научному говоря, волш-ба!

- Не-е… Энто гипноз. Вот у нас у цирке, помню, один артист цельный зал гипнотизировал, пока евонные подельники кассу брали. И часы у Фильки Киркорова скрали – на миллион! Едва нашли потом. Цыгане работали.

- Так у тебя, Летун, погоняло Летун поэтому?

- Не, кликуха тут ни при чём. Я на одной работе долго не мог. Неделю – и сматывал удочки. Начальство возьмёт трудовую – а, летун, мол. Так и пошло – Летун.

Много ещё чего в ту ночь говорили в бараке, однако в конце концов угомонились, улеглись заново, а смотрящие решили так: ни гу-гу ни-ко-му! Минай, тяжёлый бритый полутатарин, кулак большой над круглой головой воздел, и Гриня толстым пальчиком грозит – не шуточки шуткуют. Вовану же велели:

- Не буди людей по ночам, не шляйся по воздуху, не пугай братву. Придёт твой час.


Час пришёл через пару дней. В барак подселили Малика. Удивительно было видеть среди грубых вещей и убогой обстановки зоны этого лощёного арестанта. Он – наверное, единственный из двух тысяч жильцов колонии – щеголял в белоснежной рубашке тонкого шёлка. Кожа у бандита молочная, в тон сорочке, и такая нежная, что крохотные ниточки сосудиков просвечивают. На зоне две тысячи серо-зелёных и жёлто-коричневых морд, а тут одна – цвета сливочного пломбира. Глаза у Малика светлые до прозрачности, но прочесть в них что-нибудь невозможно, потому как вся мысленная и чувственная работа в нём происходит по другую сторону непроницаемой маски. Холёная кожа и прозрачные глаза надёжнее металла скрывают внутренний мир, который бандит раз и навсегда выделил для себя из остального мира. Выделил – и очертил, огородил, замкнул намертво.

Малик не признаёт никаких законов, кроме собственных. Кто он, откуда – не ведает доподлинно никто. Менты зовут его по фамилии Маликом – так он проходит по документам. Воры, верхушка преступного мира, цедят сквозь зубы – Малой. От рядовых зеков Малик требует, чтобы к нему обращались загадочным словом Нагваль. Один профессор, севший за взятки от студентов, объяснял: мол, Нагваль – это древний маг то ли ацтеков, то ли майя, который имеет от природы двойную энергетическую силу и способен сдвигать точку сборки других людей. Какая такая точка сборки? Лагерная братва этого не понимает и за глаза кличет Малика чисто по-русски Колдуном. Но профессору из уважения и на всякий случай определили двойную порцию сахарку.

И вот Колдун оказался в бараке Миная и Грини.

Сказать, что Малика боятся, будет не совсем правильно; это более сложное чувство, как смесь разных ароматов – запахов роз и полыни, тройного одеколона и мужского пота, женских духов и мочи, рысистых лошадей и росистых ландышей. Боялись, восхищались, уважали, презирали – всё разом. Людей по-настоящему умных на зоне мало, а впечатлительных хватает. Колдун имеет несметные богатства; поговаривают – сотни миллионов долларов. Денежки упрятаны в импортных банках; упрятаны, однако же не спят, а работают: на Малика трудятся бригады лучших международных бухгалтеров и адвокатов. Он легко греет любую зону, за что и не трогают его паханы; любому менту Малик может купить квартиру - и покупает избранным. О происхождении его капиталов говорят разное, но сходятся в том, что грабил он по молодости, в лихие девяностые, банки, обменники, инкассаторов. Проделывал это жестоко и цинично, трупами устилал пути отхода. Однако при нем самом живых денег сроду не находили: каким-то образом весь хабар он немедленно переправлял за границу, а там уж добыча оседала в респектабельном банке. И оружия огнестрельного Малик в руках не держал. Банда его, случалось, за один вечер в нескольких местах жгла, взрывала, убивала, но стволами и прочими опасными игрушками заправляли парни Колдуна, а при нём – лишь одна финочка безобидная. При арестах лично ему убийства или руководство бандой предъявить не могли, тем более что адвокаты зверьми, на задние лапы вставали, и получал Малик то пять, то шесть, то семь годочков. На зоне Колдун мгновенно выкупал у мусоров приличное помещение – какой-нибудь домик завхоза, окружал себя компьютерами и умело командовал из-за колючки своими капиталами. Его финансовая империя росла; деньги он жутко любил, до нервной дрожи.

- Вот, на дембель пошёл, - усмехнулся Малик мокрыми губами Грине и Минаю. – Надо в ваших краях добить полгодика. Мне в библиотечке кой-какой ремонт шаманят, аппаратурку ставят, так что денечка два у вас перекантуюсь. Не против?

Смотруны не возражали искренне. А что – знатный постоялец. Лакеи ему уже шконку свежим бельём заправляют, притартали раскладной столик, кожаный баул с личными вещами, спортивную сумку с припасами. Колдун первым делом вынул из баула зеркало, любовно отёр; затем хрустальные стаканчики, коньяку бутылку; горкой из спортивной сумки высыпал апельсины.

- Вот, вроде прописываюсь! – и для забавы десяток апельсинов швырнул наугад братве – кто поймает. Финкой знаменитой с наборной ручкой рассек несколько плодов. Об этой финке легенды в воровском мире ходят. Рассказывают, что Малик с ней с тринадцати лет не расстаётся: то ли брат старший, погибший, ему её задарил, то ли он первого фраера этим ножичком завалил ещё в пацанском возрасте. Сколько уж раз финку изымали при арестах, но Колдун всегда выкупал любимую игрушку. Так и объяснял ментам: перо берегите, дорого дам; а исчезнет – и детей ваших не пожалею. Понты понтами, а в последний раз полковнику-сыскарю вроде бы Малик «мерс» новый пригнал из Германии за этот ножичек. У богатых свои причуды.

- Ну, с новосельицем!

Выпили по второй.

- И где же, - говорит вдруг Малик, - ваш парень-акробат?

Переглянулись Гриня с Минаем: кто продал? Не иначе Муха-козёл! Ну, ответит гнида за парашу. Делать нечего, крысятничать поздно – зовут Вована.

Летун явился, глянул тревожно на апельсиновое золото, на гашишные огни в родниковых глазах Колдуна, на мерцающее сквозь капли сока лезвие бандитского талисмана, на узкий мокрый рот. Змеились, извивались зловеще губы Малика, ломались углом.

- Какая ходка? За что страдает?

- Третья, - Гриня отвечает. – Тяжкие телесные. Он у нас к животине больно слаб. То птичку спасает, то собачку, то… хе-хе! В последний раз на драндулете типа мопед из деревни в деревню ехал. А по обочинам проселочной дорожки стадо паслось. В том числе кобылица с одной стороны, ну а жеребенок, значица, с другой. Драндулет-то напугал дитя лошадиное, оно и кинулось к мамке через дорогу, аккурат под колеса нашего Летуна. Получился маленький цирк: грохнулся наш ездун через руль в дорожную пыль. Лежит, глотает ее. А пастух с перепугу схватил бич и давай охаживать жеребенка, а тот за мамку прячется. Летун поднялся едва, выплюнул передние зубы вместе с дорожной грязью, вырвал у конюха кнут да как звезданет его – за жеребенка, значица, мол, не обижай маленьких. И ударил-то всего разок, но в конец кожаного бича был вшит свинцовый шарик; вот и вылетел у пастуха глаз со косицею. Несчастный случай, в общем, но – тяжкое телесное…

- Жалостливый! За жеребенка томится! Что ж! Дар напрасный, дар случайный, жизнь, зачем ты мне дана? Из ничтожества воззвали сельского идиота, а вот достойные люди, я к примеру, летать не могем! Ну что ж, Летун жалостливый, пей - заслужил.

Малик влил в хрустальный чистый стакан жидкость чайного цвета, поднял свой стакан на уровень родниковых глаз. С конца финки подал Вовану дольку апельсина. Выпили чинно.

- А раз даден тебе, дураку, дар необычайный силой враждебной, Летун-акробат, то вот тебе заданьице: слетай-ка ты, мужик, по вечернему небу в лавку гражданскую, да принеси-ка нам не пойло поганое, водку российскую, а виски из Шотландии. «Белая лошадь» зовётся. Давно не пил. Твоя-то кобыла какой масти была?

- Каурая, - только и сказал слово Вован. Да и то как сказал – прохрипел, протолкнул набор звуков сквозь слипшееся горло.

Ведёт себя Колдун вроде спокойно, а в жилах кровь стынет. Минай заикнулся было, мол, опасно, не стоит мужика гонять, расшибется или заметут, но Малик губы скривил презрительно, засмеялся, как зашипел, протянул купюру Вовану и манием руки двинул его прочь.


Вышел Вован в локалку: тихо темнело. На вышке маячил часовой, искал от скуки звёзды, выползать которым в небо ещё было рановато. Тропкой позади барака Летун неслышными шагами пробежал к запретке. Трехметровый забор из металлического профиля обильно украшала поверху спираль Бруно. Через каждые пять-семь метров колючку подпирали железные штыри-копья. Эти копья установили по просьбе самих зеков. По осени, а особенно в зимнюю непогоду, ветер в спиралях колючки завывал и грохотал над зоной страшнее сотни волчьих стай, наизнанку выворачивал сидельцам души. Смотруны пошли к хозяину, сказали: не надо неприятностей, позволь мы эту музыку сами заглушим. Хозяин позволил, и блатари организовали работу. Специальные люди ходили вдоль запретки, слушали, думали, спорили и говорили: здесь! Мужики бетонировали в указанном месте штырь, подпирая колючку. С тех пор кошмарные симфонии ветра прекратились.

Запретка – полоса вспаханной и разровненной граблями земли между двумя рядами заборов. Вован вздохнул, поправил на себе гражданскую рубашку, снял кепи – едва не забыл, мог бы засветиться, - и каблуками оттолкнулся от зоны. Взлетел слишком высоко – метров на шесть выше колючки, на часового не глядел, отчаянно грёб руками и ногами. Шлёпнулся в заросли черёмухи – далеко от лагерного забора. Выбрался на дорогу, носовым платком тщательно протёр лицо и шею, крякнул, кашлянул и бодро побёг по колее к магазину. Окрестности он знал по рассказам, как и всякий зек их знал – в деталях. На кассе продавщица с бейджиком «Яна» на скромной груди внимательно глянула на Вована, на его рубашку, на две колбообразные бутылки шотландского вискаря «White Horse», сунула под лампу его пятитысячную купюру и фыркнула:

- Чего ж без закуски-то?

- Да есть там закусь, - тоскливо ответил Летун. – Апельсины. Золотые. А вот белых лошадок нет. И девушек нет. Ни одной.

Он взял пакет с бутылками, сгрёб сдачу, поклонился загрустившей продавщице и вышел в ночь. Да, уже цвела ночь. Господи, что это была за ночь! Это была нечеловеческая ночь, то есть это была ночь, вовсе не предназначенная для людей. Люди не были и никогда не будут достойны подобной красоты. Вован отошёл от дороги, от магазинского фонаря в тень, под ближайший вяз, опустился на колени и начал молиться. Лбом он иногда касался мокрой травы. Слёзы капали в ту траву. Он касался собственных слёз, и слёзы казались ему звёздами. Запахи звали его вдаль.

Но думал Вован: Колдун найдет способ за свои пять тысяч наказать и Миная, и Гриню, и весь отряд. Вован открутил пробку и сделал маленький глоток: никакой белой лошадью напиток не пахнул – вроде клевер, немножко пырея, овёс, чуть полыни, васильки и корень… он хлебнул ещё… да, корень лопуха, шорт побери! Вован весело вскочил и побежал по дороге. Его сердце – после молитвы и виски – смеялось.

Бац! Оказывается, он бежит не в ту сторону – прочь от лагеря. Потому что прямо перед ним упала с неба река. А откуда же ещё, если не с неба, падают реки?

Река не шумела привольно, а шелестела, словно и не вода это изливается, а шёлк струится промеж зеленых берегов. Мостик железный, старый перекинут через русло, узкий – два человека с трудом разминутся. Настил из ржавого, дырявого металла, как в детских конструкторах; ограждения в нескольких местах рыбаками проломлены – для удобства. А у самого всхода на мостик, на подъеме, сидит на перилах девица, юная – лет шестнадцати. Джинсики, волосы короткие, личико миловидное, ногу в кроссовке на колено другой ноги закинула кокетливо, из наушников едва слышно музыка сочится.

- Слышь, Летун, пора тебе уже, заждалась…

Вздрогнул Вован, смотрит во все глаза – она не она? Вроде она – фея из далекого-дальнего детства, из белого кружева ромашек, из дыма зеленых березок.

- Куда… пора?

- Смешной! В наш мир! Забыл?

- Забыл… Мне братве надобно… только отдать. Я быстро…

- Жду! – и смеется серебристо, наушники на шею сбросила, голову запрокинула. – Давай, Летун!


…Когда железный штырь распарывал ему брюхо, в самый последний, сакральный миг он увидел себя, парившего над ромашковой поляной, увидел изумленный глаз наглой сороки, увидел чернопузую курицу в позе коршуна и услышал крик матери: «Не ходи далёко!..»


…Гулко, как сорока на плече, застрекотал автомат. Ещё один. С молочным, как обычно, лицом Малик поднялся из-за столика, на котором золотились апельсины и всеми цветами радуги играла наборная ручка финки.

- Это что? Они ж угрохают его. Идиоты! – недоверчиво прошептал Малик и бросился к выходу. За ним бросился весь барак. Лишь Минай на миг замешкался возле столика, сжимая и разжимая в пальцах желтую кожуру.


Четыре пса роняют жёлтую пену с белых клыков, задушенно кидаются на трехметровый забор, слизывают с рифленого железа ниточки крови, выскребают темные капли из августовской задубелой земли… Полукругом стоят зеки, в середине бесятся овчарки, а на заборе неживой тряпкой висит оно – Летуна тело, насквозь пробитое штырем, как средневековой пикой, и текут по забору полосы крови – черные в лунной полутьме и бегающих лучах прожекторов.


- Что он вдруг, когти-то рвать?

- Через запретку? Задом наперед?

- Не, тут другое…

- Пипец спокойной житухе!

Тихо переговариваются зеки; майор матерится семиэтажно и орет:

- Стремянку тащите, суки! Две!


Глухой удар о землю: будто кто свалил с грузовика шестиведерный мешок картошки. Только где тут мешок, какая картоха… Расступились люди: лежит ничком, вниз лицом в белой рубашке труп, а из белого полотна торчит между лопаток наборная рукоять любимой игрушки, пластмассовые кубики перламутром отсвечивают… Сверху, с темной рубашки неба пялится бледный круг Луны – на лагерь, на собак, на толпу зеков, словно отражается белая Луна черным кровяным пятном на белой рубашке убитого.

- Колдуна замочили! – выдыхают зеки и пятятся, медленно увеличивая расстояние между собой и тем, кто перестал быть человеком, если и был им когда-то.


---


Загрузка...