Слабый и розовый, словно кровь, разведённая водой рассвет пробивался сквозь тучи над Клинцовкой. Он не нёс тепла, не разгонял тьму, а скорее наоборот, подчёркивал её, растекался по небу тонкой плёнкой, будто кожа, натянутая на гниющий труп. Деревня лежала в тишине, тяжёлой и вязкой, как грязь под ногами. Дома стояли молча, их потемневшие, потрескавшиеся стены казались остовами, давно покинутыми жизнью. Ставни скрипели на ветру, хлопали о рамы, и звук этот, надрывный и пустой, напоминал плач, заглушённый временем. Туман стелился низко, цеплялся за траву, за заборы, за покосившиеся сараи, и в нём Клинцовка выглядела мёртвой, эдакой деревней-призраком, где даже дыхание казалось лишним.
Изба Василисы стояла на окраине у самого леса и её тень падала на землю длинной полосой, словно указывала путь к погосту. Крыльцо, широкое и ветхое, прогнулось под тяжестью тела Марины, лежащей без движения. Её белая, как мел, кожа была вымазана грязью, которая размазалась по щекам и шее, а глаза — полуоткрытые и мутные — застыли, глядя в пустоту. На уголок её рта сначала села жирная, зелёная, с крыльями, гудящими в тишине, муха, а после начала свой путь по губам, оставляя за собой слабый блеск слюны. Василиса стояла над ней, сжимая тряпку в руках, и взгляд её, серый, пронзительный, застыл на правнучке, как лезвие, вонзённое в дерево.
Она знала, что Марина мертва. Чувствовала это в холоде её кожи, в тишине её груди, в пустоте её глаз. Но смерть эта была не обычной — не болезнью, не случайностью. Это было нечто другое, что-то, пропитанное гнилью погоста, запахом крови и шёпотом, который она слышала в утреннем ветерке. Василиса сглотнула, горло её сжалось, оставаясь сухим и шершавым, как кора старого дуба, а потом зашла в избу. Дверь скрипнула за ней, громко, протяжно, и звук этот разнёсся по двору, растворился в тумане.
Внутри было темно, душно, пахло прелой соломой и травами, что висели под потолком высохшими и ломкими связками. Половицы гнулись под шагами старухи, скрипели, как старые кости, и каждый звук отдавался в ушах, усиливая тишину, что давила на виски. Стены, потемневшие от времени, покрылись пятнами плесени, а в углу, у печи, копилась паутина, густая и серая, словно саван. Василиса поставила миску с кровью на стол, ту самую старую, металлическую, миску с синими цветочками по краю, которые теперь были заляпаны алыми потёками. Кровь в ней застыла и покрылась густой жирной коркой, а её металлический, тошнотворный запах смешивался с духотой избы и обволакивал все вокруг, словно дым.
Она подошла к шаткой полке у стены. Старуха взглядом прошлась по стоявшим на этой полке жестянкам с этикетками, выцветшими до неразборчивых пятен. Взяла три из них с толчёными травами, пахнущими горечью и плесенью и вернулась к столу. Открыла их одну за другой, медленно, с хрустом пробок, и по щепотке сыпанула в миску. Пыль трав закружилась в воздухе, осела на кровь и запах стал резче, едким, как дым от костра, в котором жгут мокрые ветки. Василиса взяла деревянную ложку, потемневшую от времени, и перемешала смесь, чувствуя, как та густеет и липнет к дереву, словно живая.
Она достала из кармана маленькую серебряную фляжку с давно стёршейся гравировкой. Отвинтила крышку и капнула в миску несколько капель, прозрачных, с запахом спирта и чего-то горького, острого, как уксус. Смесь зашипела, тихо, едва слышно, и пузырьки поднялись на поверхность, лопаясь с лёгким треском. Василиса взяла три скрутки сухих, ломких, связанных грубой нитью трав и положила их на пол, в треугольник. Поднесла спичку, чиркнула и огонёк вспыхнул, слабый, дрожащий, осветив её морщинистое, с тенями, глубокими, как трещины в земле, лицо. Она подожгла скрутки одну за другой, и дым поднялся вверх, закружился в воздухе, заполняя избу густым, ароматным, с ноткой полыни и мха, запахом.
Василиса встала в центр треугольника, чувствуя, как дым обволакивает её ноги, поднимается выше, к груди, к лицу. Она поднесла миску к губам, медленно, с тяжестью, будто поднимала камень, и вдохнула — глубоко, жадно, втягивая запах крови, трав и спирта. Глаза её подёрнулись белёсой поволокой, зрачки сузились, растворились в чём-то сером, и мир вокруг поплыл, стал мутным, как вода в заросшем пруду. Она сделала глоток и кровь потекла по её губам, капнув на сорочку. Потом ещё и ещё один, и каждый глоток давил на горло, обжигал, как угли, проглоченные живьём.
Она запрокинула голову, и тут же резко, словно молния ударила в сухое дерево, к ней пришло видение. Мир исчез, изба растворилась, и перед глазами вспыхнула прошедшая ночь: погост, могилы, Игорь, Лена. Она видела всё глазами Марины: пустые глаза парня, кровь на его подбородке, мертвеца, что шевелился, как кукла на нитях, хруст его костей. Лена стояла в центре круга, с перстнем, пульсирующим красным, а её двойник - призрачная сестра, маячила рядом тенью, сотканной из мглы. Ворона лопнула, кровь хлынула на землю, и низкие, хриплые, с эхом, как из глубины колодца голоса шептались в ночи, в голове Марины, в голове Василисы:
— Ты не остановишь нас, старая ведьма… мы идём… мы уже здесь…
Они бились в её сознании, острые, как иглы, и каждый шёпот оставлял тонкий, но глубокий, как рана, след. Василиса сжала миску сильнее, до боли в костяшках, и видение двинулось дальше: Лена уходит, щёлкает пальцами, и горло Марины сдавливает невидимая сила, душит, тянет вниз. Она ползёт, задыхается, умирает на крыльце, и голоса смеются, глухо, с треском, словно ломающиеся сучья:
— Ещё одна душа… ещё одна дверь…
Василиса резко открыла глаза и миска выпала из рук, ударилась о пол, расплескав остатки крови. Грудь старухи тяжело, судорожно вздымалась и каждый вдох был горьким, с привкусом железа и трав. Она знала. Знала, что перстень этот - не просто кольцо или трофей с покойника, это ключ к Междумирью, к месту, где голоса ждут, шепчутся, тянут свои лапы в мир людей. Знала, что Лена — их проводник, их рука, и что она, Василиса, единственная, кто может её остановить.
Она встала, шатаясь и опираясь на стол, где её пальцы оставили кровавые следы. Дым от скруток поднимался выше, заполнял избу, и в нём чудились тени, длинные, извивающиеся, с глазами, горящими белым, как раскалённые угли. Они шевелились, тянулись к ней, и голоса шепнули снова,тихо, вкрадчиво, с угрозой, от которой кровь стыла в жилах:
— Ты не спрячешься… мы видим тебя… мы ждём…
Василиса сжала кулаки так сильно, что её ногти впились в ладони, оставляя красные полумесяцы. Она знала, что эта ночь — не конец, а начало. Знала, что перстень пробудил что-то древнее, что-то, от чего нет спасения. И знала, что день впереди будет длинным, а следующая ночь — самой тяжёлой в её долгой, изломанной жизни.