Это хорошо. Пусть ищет. Пусть находит. Все, что он найдет — я возьму себе. А франконцам тут, в мутной истории, все равно делать нечего. Не место им в наших темных делах. Значит, осталось только дождаться, пока ретивый чужак все обшарит.
Был бы я не один, взял бы его. А так… ну, может, повезет. Но вряд ли. Вот стражникам хлопот… решат, наверное, что место заколдованное. А может, и впрямь такое.
Йоханнес Токлер считал себя удачливым человеком. Удачливым во всем. Другие здесь, во дворе покосившегося дома с дырявой крышей, ничего не нашли бы. Ни серебряной пуговицы от доброго, явно дворянского платья — герб не разобрать в потемках, но потом рассмотрит, ни лоскута от женской юбки. Верхней. Длинного такого лоскута с каймой понизу, от подола до колена. Это примета еще получше. У здешних нечестивых девок редко есть второе платье или хоть ткань в цвет на заплату. Пуговица. Лоскут. Подвязка с латунной пряжкой — тоже пригодится. Все отправляется в кошель на поясе. Все потом в дело пойдет. Вот кровь разлитая — сладкий запах, черное пятно на темной земле — не пригодится. Если бы надо было убийцу уличить — сгодилась бы и кровь. Но Йоханнеса Токлера послали за другим. За находками, которые позволят отыскать побывавших в этом доме накануне ночью. Потому что у хозяев, теперь большей частью мертвых, было то, что очень нужно королю Флориану и его подданным. Время. Милость Божья у них уже есть, Господь всегда на стороне правого дела, а вот время нужно — Божьи мельницы мелют медленно, а дьявол не знает отдыха. Но люди не дьявол, они оставляют следы. На земле, в грязи… гордые в грязь не смотрят, а вот это еще кусочек от того же самого платья, грязный кусок грязного платья, еще и втоптали его между камнями, а цепляться тут нечему и не за что… а среди трупов женского — нет… значит во всей этой каше была девица, здешняя, да плохо одетая, да важная — потому что не убили, а с собой увели. Из обрывков слухов, обмолвок, догадок, выдумок господин Токлер сложил мозаику, кривую и неполную, но вышло у него, что если добыть тот документ — свиток пергамента или письмо на бумаге, — то исход войны на южной границе Франконии может оказаться иным. Все можно будет переиграть. Тогда, думает Йоханнес, и его не забудут. Он сможет даже войти в совет общины, жениться только, теперь-то отец Бинхен уже… Мечтательный Йоханнес Токлер успел еще увидеть черный на черном, загораживающий звезды силуэт, ощутить досаду на себя — задумался, перестал беречься, — а потом сущий мир свернулся в узкую раскаленную добела воронку и воткнулся в спину сзади. Так больно было, что — ни вскрикнуть, ни выдохнуть. Тело двигалось само, левая рука дернулась назад и вверх, не пустой… но слишком медленно, слишком слабо, ее сбили куда-то в воздух, и туда же вслед за ней, полетел он сам, повторяя единственную правильную молитву «Отче наш, иже еси на небеси…»
5 октября, день
— Ваше Величество, господин коннетабль, Его Высочество герцог Ангулемский, прибыл во дворец и переодевается в своих покоях в парадное платье в ожидании вашего повеления явиться. Пока еще король Людовик, прищурившись, смотрит на длинную нахальную физиономию пажа. У пажей всегда нахальные физиономии, даже если мальчишки пытаются нести на них благочинное торжественное выражение. Получается плохо, а у самых расторопных и вовсе не получается. Король вручает мальчишке сахарное яблоко и показывает на дверь. Первым доложил — получи награду и не путайся под ногами, разговор короля с кузеном не для пажеских ушей. Яблоко, впрочем, мальчишке интереснее всех королей и кузенов — увесистое, из лучшего белого сахара, раскрашено в три цвета. Торговать подслушанным пажи еще не умеют, но если бы и умели, сегодня остались бы без единого подарка со стола или с плеча кого-то из придворных. Людовик будет разговаривать с кузеном Клодом в отдельном, особо охраняемом кабинете, где беседу подслушать просто невозможно.
В кольце сахарных фруктов образовалась дыра и через нее можно было разглядеть синюю лошадиную морду на самом блюде. Кузен ожиданий не обманул ни в чем. Вызвали срочно — значит, срочно, управился меньше, чем за неделю. Видимо, так быстро, как позволяли лошади. Значит, о документе он не знает, не известили. В противном случае он не рискнул бы уехать из Шампани, от армии. Потому что от ложного обвинения в заговоре он мог бы еще отбиться, а вот от очень целеустремленной банды разбойников на дороге — уже нет. Если банда будет достаточно большой. Королю есть кому отдать такой приказ. Но кузен приехал. Он не знает. Ему известно только, что его за какой-то нечистью оторвали от важных военных дел — и он выражает неудовольствие на весь дворец: вместо того, чтобы отправиться к себе и прислать письмо, явился сюда и теперь заставляет своего короля ждать, пока он там чистит перья с дороги. Если его вытряхнуть из купальни, он, пожалуй, возмутится сильнее, чем на вызов из армии в неурочный час — и на свой лад будет прав: прибыл? Прибыл. Так быстро, как только это возможно? Даже еще быстрее. Так какого ж вам рожна? Еще и с немытой шеей? Подождать час-другой никак? Лютеция второй раз сгорит? Хотя Клод бы так выражаться не стал бы. К сожалению. У него все и всегда под девизом «ни словечка в простоте». Людовик усмехается. Орлеанцы любили, когда король проезжал по городу почти запросто, с малой свитой, с охотничьими трофеями, торчащими из седельных сумок, дарил детям монеты и сладости, целовал девушек и беседовал с подданными. «Добрый король», говорили они. С кузеном такого вряд ли дождутся. Тот даже какую-нибудь милашку в седло берет с видом неслыханного одолжения. Зато важен, пышен и хвост как у павлиньего петуха. Это народу тоже понравится, наверное.
Ну что ж, за час-другой дела не станут лучше — или, будем надеяться — хуже. Потому что не нужно обманывать себя, кузен будет выпаривать из себя дорогу и очень внимательно слушать отчеты о том, что происходило в Орлеане в его отсутствие. Но вот с де ла Валле он переговорить не успеет, де ла Валле во дворце нет, он в городе, ищет свою потерю… а сказать кузену правду может только он. Король улыбается лошадиной морде, отворачивается от нее. Высокое окно полностью занято одним огромным солнечным лучом, он так велик, что даже не дробится, проходя сквозь крупноячеистую сеть переплета. Людовик смотрит на него, прямо, долго, до цветных пятен перед глазами. И слышит еще не произнесенную фразу, которой он закончит первую часть своей речи. Первую часть. В кои-то веки кузену придется помолчать. …Я полагаю, что вы не знали об этом, когда приносили мне присягу.
— Вы, — говорит настоящий, а не воображаемый Клод, выбритый до блеска, благоухающий даже не любимым его мускусом, а отутюженной, свежей и хрустящей тканью, — ошибаетесь, Ваше Величество. И смотрит на Людовика даже не с обычной своей надменностью и стеклянным блеском глаз, словно у хищной птицы, а с непередаваемым унылым отвращением, словно его в монастырь на разговенье позвали — и одной вареной репой угощают.
— Ошибаюсь? — вкрадчиво интересуется Его пока еще Величество. Надо сказать, при виде кузена все добрые намерения, как обычно, если не улетучиваются вовсе, то как-то съеживаются и теряют в значительности.
— Да, Ваше Величество… — кивает кузен, судя по выражению, подцепляя клювом особенно противный кусок невидимой, но от того не менее ненавистной вареной репы. — Дело в том, что о существовании этого документа в свое время не знал только ленивый… то есть, ваши прямые предки. Королю нестерпимо хочется взять блюдо с сахарными фруктами и швырнуть в кузена. Чернильница слишком мало весит. Свечные щипцы тоже сгодятся. А каминные — еще лучше. Главное — не убить его в сердцах, этого чертова родственничка, этого проклятого законного правителя Аурелии по праву крови и старшинства, чтоб этим предкам с их салическим законом всем поголовно в аду гореть, начиная с того кентавра, который наверняка и горит… кузена же даже убить нельзя! То есть,
можно — но что выйдет? Дядюшка вот пытался… знал? Наверное, знал — но почему тогда не убил?
— Нет, Ваш предшественник того же имени, конечно же, ничего не знал. Вы его сильно недооцениваете, Ваше Величество, — улыбается кузен. — Если бы он хотя бы просто заподозрил нечто подобное, нас с Франсуа унесла бы какая-нибудь подвернувшаяся эпидемия. Вы же знаете, как это бывает с маленькими детьми. Бог дал, Бог взял. Так выходит, чертов Клод все знал?.. Людовик недоверчиво смотрит на кузена, с его брезгливым выражением лица, со скрещенными на груди руками. Сейчас будущий король выглядит лет на пять, если не на все десять, моложе, чем в прошлом году. Вырвался из столицы, из дворцов и кабинетов к армии — и доволен. В общем — доволен, а сейчас — даже не удивлен, а просто раздражен. От какой военной авантюры его оторвали, что он с таким презрением смотрит куда-то за плечо короля?
— В год смерти кузена Карла, в тот единственный момент, когда это свидетельство могло сыграть свою роль, у меня его не было и я даже не знал, где его следует искать, — упреждает вопросы Клод. — В некоторых случаях клятв и описаний недостаточно. Ваше Величество, позвольте поинтересоваться — вы только ради этого вызвали меня с границы?
— Нет. — с мстительным удовольствием сообщает Людовик. — Только ради этого даже я не стал бы, кузен. Я вызвал вас, чтобы сообщить, что полгода назад этот документ пропал и теперь находится неизвестно где. Он может всплыть когда угодно, как угодно и в чьих угодно руках. Последствия я вам описывать не буду, вы вполне способны их вообразить сами, так даже лучше.
— В другом случае я спросил бы, почему меня просто не известили о пропаже письмом. Но… — кузен слегка передергивает плечами, и Людовику прекрасно слышно недосказанное «от вас-то чего ждать?», а Клод переводит взгляд с панно за королевским плечом на короля и слегка наклоняет голову. Еще влажные волосы не топорщатся, как обычно, перьями на затылке, а выглядят прилизанными. — Я имею основания полагать, что этот документ уже всплыл, поэтому я лично отдам распоряжения касательно розыска, а потом, с Вашего позволения, конечно, хотел бы вернуться к армии.
— Я уже отдал распоряжения касательно розыска, — морщится Людовик. — Ну что ж, кузен, если вы так упорно не желаете меня понимать, я выскажусь прямо. Я всегда думал, что все легенды о священной династии — чушь собачья, вернее, даже не собачья, потому что собакам до такой глупости не додуматься. Я смотрел на дядю и говорил себе, что лучшего опровержения этому мифу не сыскать. Если это — король, благословленный Небом… Тогда я не знал, что он — узурпатор. И что все наши несчастья начались, когда был нарушен порядок наследования. — Король пытается вспомнить то время, когда между ним и кузеном не стояла корона. Не может. — Если документ попадет не в те руки, будет война. Но если он попадет в те руки и мы продолжим, как начали, на сколько нас хватит? И сколько еще может выдержать страна?
— Да, конечно, — вдумчиво кивает герцог Ангулемский. — Вплоть до того момента, когда мой предок решил, что грех многоженства лучше, чем грех отцеубийства, страна была подобна Иерусалиму Небесному. Войны, поветрия и дурные правители обходили ее десятой дорогой…
— Нет, конечно, но… Отцеубийства? Коннетабль улыбается:
— Я неправильно, неточно выразился. Мой и ваш общий предок. Он был не просто влюблен, он влюбился раз и навсегда. Но понимал, что даже младшему сыну никогда не позволят взять жену так низко. И любой брак объявят недействительным. А потому не просто обвенчался со своей Марией, но и заключил с ней брачный контракт по всем правилам. И позвал в свидетели своих друзей, отобрав людей достаточно знатных, чтобы их словом нельзя было пренебречь. Только Его Величество Генрих был характером много крепче, чем о нем думал его сын. И, посмотрев на бумагу, просто сказал, что ему нет нужды ее опротестовывать — смерть разрывает и законные узы, а уж что принц будет делать, когда встретится с любимой на небесах, не так уж и важно.
— И с тех пор… — пытается вернуть беседу в нужное русло Людовик.
— И с тех пор в этой стране не происходило ничего, чего не случалось раньше. Рожденный в незаконном браке первенец, основатель вашей линии, был во всех отношениях достойным королем, а мой предок, прекрасно зная, что трон по праву принадлежит ему самому, предпочел быть полководцем под рукой сводного брата, ибо к управлению державой почитал себя совершенно непригодным — и судя по всему, был прав. Его сын оказался вполне бесталанным бездельником, а племянник — заурядным монархом, каких и до него было много. Вот ваш предшественник того же имени… — еще раз усмехается Клод. — Но его сын Карл тоже имел хорошие задатки, и не будь так слаб здоровьем… Так что, Ваше Величество, оставьте предрассудки и суеверия, которые были уместны только во времена некрещеных франков.
— Вы говорите это мне?
— Я говорю это вам, Ваше Величество. Если бы я разыскал этот контракт два года назад, дела обстояли бы иначе. Возможно, положение еще изменится. Но сегодня, даже если вы сами и публично откажетесь от престола… ваши сторонники в лучшем случае решат, что я вас околдовал или чем-то опоил. Они выкрадут вас из любого монастыря. Простите мне эти слова, но сейчас дела обстоят так, что мне даже ваша смерть не поможет.
— Но вы же видите, что происходит. Предыдущий Людовик сошел с ума, Карл заболел и быстро умер… я здоров пока что и вроде бы в своем уме, уж сколько мне его отпустил Господь, — усмехается король, — но посмотрите, что делается вокруг! И детей ведь нет — что ни делай. Неужели мало?
— Ваше Величество, — коннетабль Аурелии явным усилием воли удержал себя от того, чтобы встать и опрокинуть стол, — если вам так решительно нечем занять себя, то дней через пять обычной почтой… я ее обогнал, сюда доберется проект реформ для севера.
— Послушайте… Все-таки встал. И не опрокинул.
— Я нижайше прошу Ваше Величество удостоить этот проект своего высочайшего внимания. Людовик успевает только начать кивок, а кузен уже разворачивается:
— Все известия о розысках вам будет сообщать шевалье де Сен-Валери-эн-Ко. Вы некогда одарили его своей милостью, приняв его — это бывшая Мария Каледонская. С вашего позволения…
— Как я могу вам…
— Вы… — Клод останавливается в полуповороте, красное пятно на всю скулу никак не может быть румянцем, но больше ему неоткуда взяться. — Вы… Вам лучше вспомнить, что вы говорили в соборе, когда на вас попущением Божьим напялили эту побрякушку. Вам лучше вспомнить, что и кому вы обещали. А не можете, так… утопитесь в дворцовом колодце, он все равно больше ни на что не годится, Ваше Величество. Дверь хлопает. Людовик с подозрением оглядывается на стену за креслом — но нет там золотого распятия, только панно с охотничьей сценой, и дамы с панно на короля смотрят с благоволением, а на трясущуюся дверь — возмущенно, и ничто никуда рушиться не собирается. Все спокойно, только яблоки скатились к середине тарелки, а сахарная пудра взлетела в воздух и осела инеем на темно-зеленом шелке скатерти. Законный, хоть и некоронованный правитель Аурелии только что de facto отказался от своих прав. Королю вдруг делается смешно: и правда — стоило кузена ради этого всего с границы тащить в спешном порядке… Прилетел, нашумел, наговорил гадостей, все планы отправил псу под хвост, скатерть испортил. Все как обычно. И со всем этим можно было подождать до зимы. А лучше — до Страшного Суда.
5 октября, вечер Ришар фицОсборн, шевалье де ла Риве, мало чему — или кому — удивляется в этой жизни. Его Высочество герцог Ангулемский в список подлежащего удивлению не входит. Если он приглашает — а верней, приказывает — явиться средь ночи не в
Сен-Круа и не к себе, а в «Ромский дом», если он предпочитает обсуждать не самые открытые свету дела — а для других он не зовет — в присутствии порученца и любовницы, которая, заметим, приходится королеве сестрой по первому мужу… значит, как обычно, имеет какие-то свои планы и виды, а дело фицОсборна — выслушать, понять и исполнить сказанное дословно и в срок. Шевалье де ла Риве не удивляют и каледонцы — что сестра Ее Величества, что порученец господина герцога. Должно же быть что-то общее между членами одного племени? Хотя если вспомнить Ее Величество Марию Каледонскую или господина графа Хейлза, или господина графа Аррана… нет, никак не получается ни общности, ни последовательности. Должно быть, надо брать ниже, делить мельче: по кланам. По религии. Госпожа герцогиня Беневентская, в девичестве Рутвен, и Эсме Гордон — каледонцы и католики. Впрочем, Ее Величество Мария тоже была рьяной католичкой, да, наверное, ею и осталась. Нет, не выходит.
Просто — эти двое похожи, даже не обликом, ибо смешно и глупо сравнивать еще нескладного юношу на излете отрочества с молодой красавицей, а, скорее уж,
манерами. Тихие, исполненные достоинства, с горделивой осанкой и мягкой кошачьей поступью. Могли бы быть братом и сестрой, отчего же и нет? И слушают совершенно одинаково — молча, бесстрастно, без единого жеста. Не выдают своего удивления, и только по напряженному вниманию понятно, что рассказ господина герцога Ангулемского звучит сейчас впервые для всех слушателей.
— Его Величество не назвал мне имени человека, столь неосмотрительно обошедшегося с нашей семейной историей, но я полагаю, что это граф де ла Валле — тем более, что он уже четвертый день не ночует дома. Так что об обстоятельствах, при которых пергамент был потерян, вы можете осведомиться у него. Не думаю, что он вам откажет. Я также не думаю, что младший де ла Валле — единственный, кто сейчас пытается отыскать или выкупить пропажу. — И, без перехода: — Как вы представляете себе мои распоряжения на этот счет?
ФицОсборн кланяется, глядит на ровные терракотовые квадраты пола, думает, что зимой здесь, должно быть, холодно — разве что есть еще какая-то ромская выдумка и на этот случай.
— Ваше Высочество, я полагаю, что мне следует проследить, чтобы брачный контракт принца Филиппа и Марии д'Ангерран не попал в чужие руки. И, если будет на то Божья воля, передать его в ваши.
— Нет, — отвечает герцог. ФицОсборн знает его достаточно давно, чтобы догадаться: принц смеется. — Действовать совместно с господином графом де ла Валле, найти контракт и передать Его Величеству Людовику Аурелианскому. Тем более, что доложить мне прямо вы все равно не сможете, через два дня я возвращаюсь к армии. Ну вот и понятно, почему у любовницы и при свидетелях. Его Величество не предпринял попытки устранить угрозу… вместе с Его Высочеством, и теперь получает ответный подарок. Можно бы сказать — королевский, но это будет государственной изменой, с какой стороны ни взгляни.
— Я постараюсь исполнить желание Вашего Высочества.
— Докладывать Его Величеству будет господин Гордон. Он же сейчас и проводит вас, — кивает принц.
— Счастлив служить Вашему Высочеству. — Тут тоже нечему удивляться. Прошлогодний случай, когда веснушчатый господин Гордон несколько недель успешно изображал в монастыре вдовствующую королеву Марию, показал всем, кто хотел знать, что этот молодой человек, по меньшей мере, способен не говорить и не делать лишнего. А Его Величеству незачем знать о том, что по земле ходит столь незначительное и недостойное внимания существо как Ришар фицОсборн. Ходит и знает о существовании и сути брачного контракта. Господам, которым оказана высокая честь вести расследование, более чем недвусмысленно приказали идти и заниматься делом. Опять ничего странного: герцог Ангулемский не тратит даром ни минуты времени, так что теперь все его внимание принадлежит герцогине Беневентской, с которой он последний раз виделся в прошлый приезд в столицу, то есть, летом. Большая часть происходящих на свете событий строго логична, обоснована, связана между собой. Удивляться следует лишь там, где связи нарушены, а логика отсутствует. Но это бывает редко. Вот как сейчас. Неудивительно, что такой документ в конце концов потеряли. Удивительно, что это не произошло раньше.
Когда герцог Ангулемский изгоняет из малой гостиной свою свиту, Шарлотта настораживает уши. Значит, здесь прозвучит что-то такое, чего не следует слышать даже секретарю из младших Гордонов — а это само по себе интригует. Герцог достаточно хорошо знает этот дом, чтобы быть уверенным — если хозяйка приказала не беспокоить, значит, чужих ушей поблизости нет. Но — после того, что уже сказано — какие еще секреты? Может быть, дело не в «что», а в «как». Гость, как можно заметить — если знать, куда смотреть, конечно, — вне себя в степени, для него совершенно несвойственной. Принц и наследник престола — и как мы теперь знаем, в теории законный король, а на практике всего лишь принц и коннетабль, — всегда слегка раздражен, и большинство окружающих это «слегка» приводит в ужас. А вот сейчас пресловутое бестолковое большинство не осознало бы, что пора прятаться в подвалы и подпирать двери бочками, дабы разъяренное чудовище не увидело, не добралось и не проглотило в один прием.
Чудовище сидит в кресле напротив Шарлотты и внутри себя клокочет от ярости, а на поверхности выглядит вполне обычно. Возлюбленный супруг рассказывал герцогине о вулканах, о разливающейся лаве, удивительно похожей на камень — вот только как ступишь, так в геенне огненной и окажешься. Точь-в-точь Клод. Не прожег бы кресло…
— Вы знаете, — улыбается вулкан, — кажется, сегодня я был как никогда близок к цареубийству. Даже ближе, чем в тот раз, когда у меня получилось. Наш дражайший суверен, оказывается, вызывал меня, чтобы, как он выразился,
восстановить должное положение вещей. Да, счастье мое, вы меня правильно поняли. Он предложил мне занять его место. Вернее, свое место. Потому что Меровинги — священная династия, и узурпатор лишает страну Божьего благословения и навлекает беду на себя и на государство, а чтобы убедиться в этом, достаточно посмотреть на два предыдущих царствования. Он был очень настойчив.
— А вы?
— Я, — слегка поводит головой Валуа-Ангулем, — посоветовал Его Величеству утопиться в дворцовом колодце. Воду уже давно берут из акведука и качество колодезной не имеет такого значения.
— Что же, — улыбается Шарлотта, стараясь не слишком удивляться: сюрприз из сюрпризов, герцогу предлагали трон, а он отказался. Понятно, конечно, почему, но… — вы не верите в священную династию? Будь он трижды представитель священной династии, да будь он, как тысячу лет, вопреки всем запретам Церкви, шепчутся, потомком не то что Посейдона, а прямо-таки Марии Магдалины и Господа нашего — все равно ведь ничего, кроме смуты из такой смены монархов не выйдет. Это в любимых супругом и свитой его шахматах рокировка — безобидное и полезное действие, а подобная рокировка вокруг аурелианского трона приведет только к войне. Партия Людовика против партии Клода, и тут же полезут все соседи — Толедо за Людовика, остальные — как будет выгоднее; все это уже давно изучено что на примере Альбы, что на примере Каледонии. Умные люди посмотрели через пролив и сделали выводы. Кажется,
умный человек в Аурелии один — и это герцог Ангулемский. А король Людовик — он не то что глупый, нет, и умный он, и хитрый, и изворотливый, как лис, но слегка близорук все-таки, особенно там, где дело касается вещей, которые нельзя пощупать руками.
— Я верю… в то, что этот мир был сотворен. Следов Творения на земле осталось достаточно. Я верю в Господа нашего Иисуса Христа, распятого за нас при
Понтии Пилате. Тут свидетельств тоже хватает, от хроник и очевидцев до чудес. — Ярость укладывается в слова, вгоняет их в воздух как опоры моста в дно реки. — Я верю в таинства. Я верю, что небеса могут благословить правителя, а могут взять благословение назад — последний раз такое случилось три года тому при довольно большом скоплении людей. Я не верю, что Творец, чей Сын и наш Спаситель был зачат от чужой жены, придает хоть какое-нибудь значение тому, рожден ребенок в браке или нет. И не верю, что он мог поставить существование страны в зависимость от такой глупости. Церковь, между прочим, о статусе династии Меровингов предпочитает вовсе не упоминать, если болтунов не заносит в неподобающие богохульные сферы, думает Шарлотта. Не опровергает — потому что кому же охота ссориться с королевской династией, но и не подтверждает, значит, все эти суеверия — только суеверия, яйца выеденного не стоят, да и вообще не подобает добрым католикам верить в подобное. Король — помазанник Божий, чего вполне достаточно.
Интересно, следом за тем думает Шарлотта, где еще, в какой державе, сходились вокруг одного трона два таких необычных безумца, как Людовик и Клод? Король все-таки не до такой степени суеверен, чтобы бояться кары Господней, которая настигнет его за узурпацию трона. Нет. Это у него, скорее уж, такое понятие о благородстве и чести, а еще он так понимает заповеди, что восьмую, что десятую. Трон, корона, привилегии монарха ему не дороги, если не принадлежат по праву. Быть нашему Луи причисленным если не к праведникам, так к блаженным. А Клод? Покажите мне во всем обитаемом мире другого человека, которому предлагают корону и трон, а он отказывается из соображений выгоды для державы? Да кто еще устоял бы перед подобным искушением? И ведь не силой взять, не отнять, не чужое — а взять свое… Еще один — если не блаженный, так праведник. А скажи ему об этом — лопнет от удивления, а сшившись обратно, примется объяснять, что он только преследует свои интересы.
— Вы, герцог, — кивает Шарлотта, — добрый католик. И почтительный подданный, — усмехается она, вспоминая «посоветовал утопиться в дворцовом колодце». Бедный, бедный Людовик, какое нарушение приличий и обычаев! И какой пример черной неблагодарности — ты наследнику корону, а он тебя… в колодец.
— Я… мне нужно убить его два года назад, — говорит праведник. — Когда стало ясно, что Его Величество Карл не просто болен, а умирает. Я знал заранее… Знал и не рискнул выступить. Очень уж велик был шанс, что все мои враги полезут воевать просто с перепугу, думая, что я рассчитаюсь с ними, когда и если возьму власть. Самый дорогой порок на свете — трусость. А теперь поздно, нельзя.
— Ее Величество до сих пор не беременна, — Шарлотта не выдает страшную тайну, скорее всего, герцог осведомлен об этом лучше, чем любимая сестра королевы, а просто напоминает известное. — Так что, если вам очень хочется исправить ту ошибку… Жанна бы в обморок упала. Заговор, настоящий заговор! И кто — сестра, змея, Горгона эдакая!.. Очнувшись, решила бы, что любимая сестра ведет разведку — что там на уме у наследника престола. А Шарлотта Корво просто дразнит гостя, чтобы он выговорился и перестал бурлить. За этим он сюда и приходит — и еще потому что можно сказать то, что прозвучало мгновение назад, и не оказаться ни в изгнании, ни на плахе.
— Если бы он просто сидел и ничего не делал… — с тоской говорит Клод. –
Охотился бы, послов принимал. Но он же считает, что его долг — править страной. Как это все могло случиться, не постигаю. Он вырос при дяде, он все понимал, он умел принимать решения — быстро, точно. И замечательно лгал. Ему хотелось верить. Куда это пропало? Герцогиня Беневентская откидывается на спинку кресла и хохочет. Зрелище, столь же привычное посторонним, как герцог Ангулемский, признающийся в желании убить короля.
— Друг мой, — выговаривает она сквозь смех, — поверьте, все это осталось при нем. Если вы послушаете, что говорят о Его Величестве франконцы…. а они, вы же знаете, в прошлом месяце прислали посольство… так что я имела счастье познакомиться с их придворными дамами… — Смех остановить слишком трудно, вот почему не стоит и начинать. — Вы просто заняли то место, при взгляде с которого Его Величество всегда был таким. Смех помог.
— Если послушать франконцев, то я нахожусь одновременно в пяти местах, вижу сквозь стены, никогда не сплю и ем на завтрак, обед и ужин исключительно младенцев, твердых в исповедании вильгельмианства. А убить меня можно только серебряным оружием в шестое воскресенье месяца… а поскольку их все-таки только пять, то и пробовать смысла нет. В своем роде — вполне логичное построение. Что до короля, то, возможно, вы правы. Будем надеяться, что когда его в следующий раз обуяют какие-нибудь добрые чувства, он все же сначала посоветуется хотя бы с женой.
— На сей раз он с ней точно не советовался, — кивает Шарлотта. Жанна бы,
во-первых, не удержалась и рассказала сестре. А, во-вторых, быстро вытряхнула бы из супруга всю эту дурь с передачей престола законному владельцу. Потому что бывшему королю после этого путь в лучшем случае в монастырь — а Жанна на это не согласится и под пытками. Даже просто вернуться в Арморику и быть регентшей при сыне она не согласится — слишком любит мужа. — К вашему счастью. Потому что Жанна быстро сообразила бы, как решается задача.
— К общему счастью, — усмехается гость. — Мои представления о долге не заходят так далеко. И я высоко ценю свое слово, но не так высоко как ваш супруг.
— Едва ли мой супруг позволил бы себя убить ради соблюдения слова, — поводит плечами Шарлотта. — И ему случается нарушать свои обещания. Например, обещание навестить супругу после окончания марсельской кампании — не так уж далеко от Тулона до Орлеана, а за всю зиму кое-кто не нашел пары недель, чтобы посетить жену, и даже рождение дочери кое-кого не подвигло на поездку. Но гость уже слышал обещания Шарлотты относительно подобающей кары за такое отсутствие почтения, от которых герцогиня-то отказываться не собиралась. Тут все ясно — и почему, и зачем. А вот недавнее… интересно, а знает ли Клод об истории с ученым?
— Его последнее письмо меня очень огорчило. Этот юноша, Альфонсо, принес бы вашей семье больше вреда, чем пользы, а вот с господином да Сиена я очень хотел поговорить… и убить его вашему мужу следовало по совсем иным причинам. Как заклятого врага его будущего государства. Кстати, он тогда бы и горевал куда меньше. Иногда, отмечает про себя герцогиня, принц все-таки ведет себя так, будто он если и не потомок Господа нашего, то как минимум очень прозорливый ангел во плоти. Судить по письмам, на расстоянии, а особенно по письмам, написанным
Чезаре, который ведь, если будет необходимо — и прямо соврет, а если не соврет, то расскажет половину правды, с поправкой на адресата, а еще пишет всегда в расчете на то, что письмо может быть перехвачено заклятыми врагами, даже если отправляет его с самыми доверенными гонцами… в общем, делать выводы о причинах и поводах тут не стоит, не будучи всеведущим Вседержителем. Одно ясно — возлюбленный супруг оказался в крайне неприятном и тягостном положении. Слово нарушил, родича убил, с отцом почти поссорился… Сестру любимую с нервной горячкой на месяц уложил. Недавно родившую. Дурак, вздыхает Шарлотта. Надо было как-нибудь осторожней. Чтобы болел-болел и умер, чтобы Лукреция успела привыкнуть.
— Мне также не очень понравился, — но сейчас в голосе герцога нет беспокойства, а есть только обычное легкое раздражение, — слух о том, что госпожа Лукреция так скоропостижно овдовела, потому что ее брат счел меня более подходящей партией.
— Согласитесь, — герцогиня Беневентская мысленно роется в коллекции шпилек,
— с вашей стороны по меньшей мере несправедливо жаловаться на слухи. Даже если мой супруг распустит о вас еще сотню таких же, он вам не то что долг, он вам десятой доли процента не вернет. Потому что весь Орлеан, весь аурелианский двор — а следом за ним и прочие дворы Европы — уже осведомлены о том, что герцогиня Беневентская является любовницей наследника аурелианского престола. Слух зародился без помощи Клода,
но гость мог бы его и пресечь в зародыше, если бы не считал, что так будет лучше для всех, а особенно — для самой Шарлотты. Сестре королевы и любовнице Валуа-Ангулема осмелится вредить только полный безумец, что бы ни делал супруг госпожи герцогини — да и вообще какой смысл угрожать этому супругу безопасностью Шарлотты, если всей Европе известно, что не прошло и трех месяцев после отъезда Чезаре Корво, как его жена утешилась с Валуа-Ангулемом. Какой позор!.. И какая прекрасная сплетня. Ее повторяют, в нее с удовольствием верят… повторяют тем чаще, что все стервятники вокруг ждали, что Шарлотта отправится путем прочих увлечений Его переменчивого Высочества — он ведь ни у одного огня не задерживается — а вышло, на взгляд постороннего, конечно, совсем иначе. Прикипел. Большая часть дам, в свое время покинутых Клодом, Шарлотту теперь ненавидит — и сплетничает напропалую о том, что принца приворожили, любовным зельем опоили, каким-то кромешным развратом к себе привязали… но сплетничать публично или хотя бы бросать косые взгляды лицом к лицу со второй дамой королевства у них смелости не хватает. Этого вполне достаточно, чтобы такие мелочи Шарлотту не беспокоили. Пусть говорят.
Хуже, что верить в сплетню должен весь свет. Весь — значит, весь, потому что скажи Шарлотта королеве правду, Жанна две недели будет крепиться, а на третью взовьется, раздраконит первую попавшуюся сплетницу, и — прощай, удобный слух. Удобный, полезный, нужный — не самой Шарлотте, а ее возлюбленному супругу. Он спокойней спит у себя в Роме, зная, что жена и дочь не просто вне опасности,
а вне поля зрения. А Жанна… что ж, она довольно быстро решила, что все поняла. И теперь думает, что дражайшую младшую сестрицу просто привлекают мужчины определенного типа. К которым сама Жанна по доброй воле и на лигу бы не подходила. А еще королеву радует, что сестра не стала прозябать в одиночестве. Да и за наследником будет легче присматривать, полагает Жанна, если он запутался в юбках ее сестры. Как обнаружилось сегодня, присматривать ей в первую очередь нужно за собственным богоданным супругом, который чуть не сделал ее вдовой.
— Я полагаю, что мы с вами — сама невинность, счастье мое. — смеется Клод,
— Я ведь в свое время хотел просить у Ее Величества вашей руки для своего брата. Если бы вы сошли с ума и согласились… вот тут со временем родилась бы замечательная сплетня.
4 октября, день До сих пор Колете не доводилось видеть, как благородные господа пачкают руки ремесленными делами. Не то чтобы у нее было много знакомых дворян. Просто — кто ж не знает, что ничего, кроме оружия, благородному человеку в руки брать не подобает. Ну, перо в конце концов — записку даме написать, а то если писцу диктовать, обидится же. А вот чтоб резцы и кисти… Господи помилуй, что за непотребный дом, что за непотребный господин! Сидит себе и, поглядывая на занятую своим делом Колету, вырезает по черепашьему панцирю. Вырезает и узор раскрашивает. Тьфу!.. Пилочки у него, сверлышки, бархотки, маленькие сосудцы с порошками, плошки с разведенной краской, клеем, а еще открытая коробочка с маленькими камешками,
маленькие-то они маленькие, а сверкают — глаз не отвести. Каждый как звездочка. Заметил, на что Колета смотрит и объяснил — новинка. Не алмаз — другой прозрачный камень, подешевле. Зато огранка на «половинном» в семнадцать граней, а на полном — пятьдесят восемь, а сами камешки — двадцатая доля карата, а бывает и сотая, так такую огранку без лупы не увидеть даже, просто лежит на ладони искорка света. Научились гранить в Лионе. А знаешь, что такое карат, спрашивает? Притчу о блудном сыне слыхала? Как он там стручки ел со свиньями? Так стручки те от рожкового дерева, а в стручках тех семечки, вес такого семечка — один карат. Так тогда камни мерили и мы мерим как повелось, хотя деревья такие у нас не растут и ювелирам мерные семечки за деньги покупать приходится. «Нет, — думает про себя Колета, вежливо кивая, кланяться сидя неудобно, а работа не ждет, — нет, меня не проведешь. Никакой это не сенешаль королевский, а самый обычный колдун. Подменыш, значит, ремесленнического сословия. Сразу видно же. Как в сказке, в которой настоящего урожденного принца среди купеческих и крестьянских детей признать надо было — спроси по-умному, и все поймешь…»
А рассказывает колдун-подменыш интересно. Вот только как поймет, что Колета и про натуру его догадалась, так и зарежет. Или превратит во что-нибудь.
А ошибиться тут нельзя. Вот, она сама сидит, пергамент размечает, чтобы буквы точь-в-точь как на настоящем документе легли, волосок в волосок. А рядышком под окном господин ворона, углубление едва заметное в панцире сделал и камешек-блестку на него посадил, а рядом следующий, а снизу завиток синий, и сидят камешки эти как капли росы на листе…
— А вот у вас там вильгельмиане есть? — спрашивает вдруг.
— Где? — изумленно переспрашивает Колета. Рука не дергается, ведет линию дальше. Спасибо папаше, пусть его за это на часок из котла со смолой выпустят. Приучил, что вокруг хоть пожар, хоть потоп, хоть трубы Иерихонские, а ты линию ведешь и не шелохнешься.
— У вас, там, — двигает носом ворона. — Среди уличных мастеров и помельче. У вас же всякого народу хватает, неужели еретиков нет? Понятное дело: колдун шутит. Значит, надо посмеяться. А можно еще наивной дурочкой прикинуться, он колдун заезжий, как будто христианского мира не знает. Смешно — просто балаган приехал!..
— Кто же, добрый господин, с еретиком-то дело водить станет, жить вместе, хлебать из одной миски?
— Да отчего же нет? Вильгельмиане у вас живут, с севера в Орлеан, верно, добираются. Всякой прочей твари я видел, и иудеи, и язычники… но они заметны, а темное платье в городе не редкость.
— Ну вот еще, — фыркает Колета, облизывает губы, потом смотрит в окошко. Нет, не видно ничего — белое шероховатое стекло в мелком переплете, как кружево, красиво, но сейчас бы в небо поглядеть или на купола. — Мор пойдет, удача кончится, да мало ли что? Вот о прошлом годе в городе Марселе вильгельмиане черта зазвали, а тот едва весь город не утопил…
— В Орлеане так говорят? Вильгельмиане зазвали? — весело удивляется ворона.
— Да уж не христиане… — Точно, издевается. Ну от нас не убудет. –
Язычники — они темные просто, глупые и неученые. И силы у них нет. Все прочие в кого надо верят, только неправильно, потому что заведено у них так, закон у них такой кривой. Ну так за то с них и спрос, не с нас же… А которые с Вильгельмом — так они же христиане были как мы и сами же отреклись. Колета прикусывает язык. Может, господин-ворона только назвался католиком, может, обманул? А на самом деле тоже вильгельмианин, а зачем выпытывает тогда, сам, что ли, не знает? Нет, наверное, не знает, у них же в Арелате честные люди от еретиков никак не ограждены. Так прямо-таки и вынуждены жить вперемешку, и не смей от еретика отворотиться, здоровья ему не пожелать, сразу в суд волокут. Только тут им не Арелат. Хотя платье у него пышное, яркое. По синему золотое шитье — красота такая, прямо как праздничная ночь в Вифлееме.
Скверная у хозяина манера — придет, сядет рядом и под руку глядит. Сам своим непотребством занят — и туда глядит, и на Колету. Каждый раз как мокрым песком за ворот сыплют от его взгляда. А натоплено в комнате — как зимой, Колета бы рукава отвязала от нового платья, да вот при этом не хочется. Хочется, как у магометан, с головой в платок завернуться, чтоб глазеть не мог. Магометане — хоть и нелепые, не разобрались, где пророк, а где Сын Божий, а в таком-то наряде как уютно должно быть…
— И все вокруг так думают и говорят? Ну вот что ему надо-то?
— А как же иначе? Ведь оно так и есть — отреклись сами, и кто они после этого, как не черные колдуны, их черт все равно заберет, что ж им не колдовать-то? Они ж что в церковь не ходят, они ведь когда зайдут, так статуи плакать начинают, что душа погубленная, а из Тела Господня и вовсе кровь пойти может… Нет, у нас правду говорить не запрещают.
— Правду… — задумчиво говорит арелатец. — Правду. А что такое правда? Ладно, пустое. Хорошо получилось, а? И черепаший панцирь свой, расписанный в три краски — золотая, алая, лазоревая, одна другой дороже, — и камушками этими маленькими украшенный,
Колете показывает. Только она собралась уважительно похвалить, колдун не колдун, а красота-то какая!.. как вдруг оттуда черепашья голова высунулась.
Это он, значит, живую черепаху на коробочку для духов или что там еще резал и украшал. Или даже не черепаху.
— Еще ей нос и когти отполировать — и совсем хорошо будет, правильно? Точно. Заколдовал кого-то.
6 октября, день Благородные господа из свиты герцога Ангулемского совершенно не походили на самого герцога Ангулемского, и даже сравниться с ним не могли, как мелкая россыпь драгоценных камней может служить лишь оправой и фоном, на котором особенно ярко играют крупные алмазы. Граф де ла Валле не имел ни малейшего понятия о том, с какой стати его посетило это ювелирное сравнение, достойное пера придворного панегириста. Слагать стихотворные восхваления он никогда не стремился, а коннетабль в них не нуждался, к тому же любил хорошие стихи, а не черт знает что. К тому же герцогу Ангулемскому нужны были не панегирики, а возвращенный Его Величеству брачный контракт. Вследствие чего Жан познакомился с шевалье де ла Риве, вследствие чего его — графа де ла Валле — оглушило ювелирным соображением и отвязаться от него — соображения — было крайне затруднительно. А от шевалье — попросту невозможно. Вежливый армориканец выслушал рассказ Жана о попытках проследить документ от леса до Орлеана, покачал головой — и предложил господину де ла Валле, а также господину де Сен-Валери-эн-Ко прогуляться на тот берег, благо тут к одному человеку пришел очень интересный груз, которым не грех поинтересоваться молодым дворянам… особенно тем, кому так трудно подобрать себе оружие по руке. А дело стоит того, чтобы из-за него промяться, тем более, что мэтр Готье обычно торгует совсем иными вещами и есть шанс успеть первыми. Когда б не причина встречи, Жан был бы рад видеть каледонца, ныне обзаведшегося поместьем в Нормандии, а помимо того — уже не мальчишеской, строгой осанкой, достоинством доверенного лица второй в Аурелии по знатности персоны и подобающим платьем. Бывший «переводчик» напоминал о прошлогодней кампании, о днях войны, об успешно разбитой армии Альбы… а думать приходилось об ином. О том, какие кампании, где и как начнутся, если брачный контракт клодова предка не вернется на подобающее место. Граф де ла Валле таковым считал растопленный камин. Судя по всему, герцог Ангулемский был с ним согласен. И если его представитель предпочитает — ума не приложишь, ну откуда он позаимствовал эту гнусную манеру, выражаться едва внятными обиняками, то приходится улыбаться, вставать и с самым довольным на свете видом отправляться через мост к неизвестному торговцу непонятно чем. Шелка оказались более чем хороши — но это Жан успел увидеть только краем глаза, с лестницы, потому что гостей немедленно, с поклонами пригласили подняться наверх. Шелка были хороши, и Жан вовсе не для отвода глаз решил, что еще пришлет сюда слуг, а, может, и любезной супруге подскажет, куда ей отправить дам из свиты… но на втором этаже носатый смуглый лавочник с деревянным лицом торговал куда более интересным товаром. Точнее, с поклоном подносил его почтенным господам по приказу своего покровителя, и гости были одарены с лихвой.
Жан оценил и подарок — и доверие. Его не накормили выжимкой, ему дали все,
вместе с источником. Все бумаги, все отчеты и часть людей. Они провели следующие четыре часа в небольшой светлой комнатке позади конторы, читая, разбираясь,
споря, расспрашивая. До сего дня Жан де ла Валле думал, что Эсме Гордон — самый дотошный из известных ему людей (себя он перестал считать таковым лет в тринадцать). Но спокойный длиннолицый армориканец — или даже не армориканец, что-то в нем было лишнее, то ли глаза чуть поярче, чем нужно, то ли скулы чуть повыше… но кем бы он там ни был, а голова у него устройством своим напоминала лесную ловушку: только тронь косо торчащий стебель, и падает сверху груз, а там оглушенную подробность можно взять, рассмотреть, связать с другими.
Когда подробностей набралось и на пиршество, и на зверинец, а торговец шелком устал фонтанировать сведениями, устал, но не иссяк, просто набор мелочей и деталей, слухов и подозрений, которые необходимо выслушать благородным господам,
ослабил напор, граф де ла Валле чувствовал себя так, словно его головой засунули не то между жерновами мельницы, не то в какое-нибудь другое крестьянское устройство, превращающее зерно в муку, а камень в мелкий щебень. Услышанное требовало передышки, как хороший обед — неподвижности, но переваривать сведения о том, кто куда пошел, что сказал, что сделал и какой вид при том имел, а речь ведь шла о доброй сотне незнакомых людей, необходимо было не в покое, а в движении. Обнаружив это намерение, Жан спугнул старшего спутника, который срочно засобирался по важным делам. Пришлось удовольствоваться младшим — а тому год в обществе коннетабля не прибавил ни умения, ни желания. Но у Жана был неубиенный аргумент — молодые люди пришли смотреть на оружие. Если они его не попробуют, это вызовет подозрения. Гордону оставалось только согласиться. Хозяин конторы, впрочем, улыбнулся так, что Жан заподозрил неладное еще до того, как они спустились вниз, в небольшую комнату за складом. Там, несмотря на то, что осень выдалась теплой, ровно горели жаровни, а по углам лежало несколько мешков невычесанного льна, собирать влагу. Потому что на столах… Гордон осторожно взял с ткани небольшой серовато-белый с шелковым блеском нож, покачал на ладони, покрутил, прислушиваясь, упер, чуть нажал на лезвие, отпустил…
— Возможно, — сказал он, — я ошибаюсь, но это, кажется, не дамаск.
— Нет, — улыбнулся Жан. Хотя бы в виде поучений, но заинтересовало каледонца новое оружие. Не безнадежен все-таки… — То, что варят в Дамаске и то, что пытаются лить в Толедо — только подобие. А вот это — прообраз. Хиндская литая сталь. Литая, не кованая, не сварная. Мэтр, — кивнул он торговцу, — прикажите подать какой-нибудь обычный меч, а лучше франконской работы… Готье слегка усмехнулся — словно деревянная статуя святого на перекрестке, политая всеми дождями, прокаленная солнцем, шевельнула губами. Сам пошел и приволок из другой комнаты неплохой короткий франконский клинок, подал де ла Валле. Жан выбрал тесак побольше, в локоть, и безжалостно рубанул лезвие в лезвие.
Не самое худшее изделие кельнских кузнецов тупо, не по-оружейному хрустнуло и распалось на две части. Гордон приподнял брови — а вот когда Жан подал ему тесак, показывая лезвие, все-таки не выдержал, пискнул котенком, на которого наступил конь. Да, вот так вот. Чистенькое. Ни щербинки. Это вам не мельницы. Это… чудо. Ну и стоит оно, конечно, сколько чуду и положено — но хоть не за пустяк деньги плачены.
— Тут есть чему удивиться, — наслаждаясь, говорит Жан. — Тут даже Александр Македонский удивился, они своими мягкими железяками такое даже поцарапать не могли. А про панцирь Пора решили, что он волшебный.
— Ах да… Я же читал. Читал он… а кто не читал? Но одно дело жизнеописания героев древности, а другое — настоящее, живое, непривычно светлое, на вид почему-то мягкое, словно олово, узорчатое оружие. Теплое, просящееся в ладонь.
— Можно заточить так, как ни один клинок из Европы или Дамаска нельзя. Не выкрошится. И править после каждого удара не приходится. И платок… — сообразительный торговец уже подсовывает полосу тонкого, легкого шелка. — Да вы попробуйте… Чтобы рубить ткань в воздухе, конечно, нужна сноровка. Но хоть чему-то мальчишку дома учили? Хотя оружие в Каледонии, то, что свое, а не на материке купленное — это сущие слезы… Учили. Даже прорезал. А теперь дай-ка я. Нет, это делается вот так.
Пестрая ткань летит к потолку, один оборот, другой, четыре бабочки оседают на пол, две можно было бы еще раз подловить у земли, но ладно, главное мы видели.
— У вас здесь как во дворе? — спрашивает Жан. Мэтр щурится на окно, видно, определяя время.
— У нас еще не менее трех четвертей часа будет спокойно.
Полного спокойствия нам не нужно. Кто-то должен заметить, что происходило. Но слуг, грузчиков, учеников и посыльных вполне хватит, чтобы не возникло ни суеты, ни сомнений. Тем более, что присмотренные для себя длинные гнутые клинки с шипами на рукоятях нужно перед покупкой опробовать в деле — может быть, не так хороши, как кажутся, может быть, вместо дорогого и причудливого оружия лучше выбрать что-нибудь более пригодное в обиходе. Чтобы скупить все, что в этой лавке — нужно заложить одно из поместий, а то и два. И как бы ни чесались руки, как бы ни казалось, что надо, надо, надо уволочь, и немедля, все — увы. Придется выбирать. И не забыть про необходимость делать подарки. Да черт с ними, с поместьями… заложим — выкупим, но совершенно невозможно же оторваться. Гордон покружил немного между столами — поднимал, пробовал, качал головой, да и взял тот первый тесак. Странно, что не соседний, тот, что побольше и с зубцами на задней кромке. А с другой стороны, совсем непривычное оружие да в неохочих руках… Вышли. Солнце уже за крыши ушло, в глаза не бьет, места свободного — шагов пятнадцать в обе стороны, противник не из лучших, но хоть под удар не сунется. Ну, понеслась.
Пристрастия к фехтованию у Гордона по-прежнему не было, а при Клоде и взяться было неоткуда, куда принц, туда и свита, а вот навык появился, и неплохой. В результате вид у каледонца был такой, словно он делает графу де ла Валле большое одолжение — и парируя удары, и пропуская их, и вообще пребывая в этом дворе, в этом городе и на этой грешной земле. Временно, конечно. Вот покончит с розысками и воспарит в горние выси… Соперника хотелось портить и развращать — водить по кабакам и борделям, поить и подначивать на проделки, рассказывать анекдоты и подбивать на рискованные шутки. Хотя все это привилегия герцога Ангулемского, конечно.
Зато странные клинки оказались хороши. Непривычно, незнакомо — в Хинде любят эти длинные выгнутые лезвия, к которым не так-то просто приноровиться, и вес не тот, и уравновешены непривычно, но уж потом из рук выпускать не хочется. Свист, с которым клинок рассекает плотный осенний воздух — лучше любой песни. Хотя со всей очевидностью ясно, что хиндские воины имеют совсем другое сложение, так что приобретение украсит коллекцию, порадует немногих ценителей, но все-таки не пригодится на войне. Но вот шнуровку на рукавах ангелическому Гордону можно и попортить — не зевай, эфирное существо!.. Ха. А оно все же азартное… нет. Не азартное. Подыгрывает. Пытается порадовать. А, может, честь дома блюдет. Нет, меня так не достать, и вот этак не достать, а телегу гостеприимному хозяину мы ломать не будем, мы ее обойдем. А Гордон бы и под ней прошел, но ему одежду жалко. Совсем, что ли, погубить, чтоб не жалко стало? Нет, не стоит. Ну что ж. Эти два себе и какой-то мелочи на подарки.
— Вы нас очень порадовали, мэтр Готье, — а что я в долгу не останусь, он сам поймет. И уже под крышей, где нет чужих ушей, Жан говорит:
— В этом деле слишком много людей. И привлечь они пытались многих. Всем тот самый пергамент показывали? Нет же.
— Был список, копия, — кивает Гордон. — И не одна, наверное.
— И кто-то их делал.
— Да. Могли просто заметки, только смысл передать. Могли — копии, чтобы подделки продавать. И то, и другое. Если пытались продавать копии, значит, был настоящий переписчик, мастер.
— А их много быть не может, и все на примете. Значит, надо искать, — подводит итог Жан.
Собеседник только кивает, шелестит письмами и записками, которые отдал Готье:
— Если он еще жив.
— Даже если нет. Найдем переписчика, найдем заказчиков, хотя бы одного, первого. А если убили, можно поискать, кто убил. И будет у нас не холодная лежка, а настоящий след.
— Согласен, — говорит Гордон. И улыбается.
10 октября, день Если бы не родовые цвета, арелатский посланник напоминал бы Его Величеству крысу, рассевшуюся посреди блюда с сыром и блестящими ягодами винограда — или ворону в арабском птичнике. Роскошные же синий и золотой — не скажешь, какой из цветов дороже, тяжелая сенешальская цепь с медальонами, яркие камни на кольцах, драгоценные безделушки у пояса, превращали его в хорошо одетую крысу, богато и со вкусом принарядившуюся ворону. Для иной птицы или зверя не то у посланника лицо, не та повадка, не тот блеск в глазах. И ведь не в происхождении дело… королевские цвета у Андехсов, графов Вьеннских, свои, кровные, на родословном древе растут. Предки графа с нынешней арелатской династией некогда в бою решали, кто будет править, а кто — советовать. Решили. И как прикажешь такого не принимать со всем вежеством, даже зная, что предложениями его и дороги в ад не вымостишь, потому что благих среди его намерений — нет. Вот уж счастье, что мы так хорошо подружились с Его Святейшеством. Теперь хоть не нужно ждать, что из Ромы явится легат, уговаривать нас покончить с человекоубийством, проявить истинно христианское миролюбие и на чем-нибудь с соседом договориться.
Любимый сын Его Святейшества и наш весьма близкий родственник, помнит король,
подобного миролюбия не одобрит. В прошлом году он сам с превеликим удовольствием драл арелатцев когтями на Камарго, а расставался с добычей словно дикий кот с того же Камарго, которого насилу оторвали от собаки. С прижатыми ушами и тихим шипением. Хотя, в сущности, арелатцы — достаточно приятные соседи. Даже невзирая на второй год войны. От них не приходится ждать всего того, что для франконцев — обычное дело. Ни выжженных деревень, ни убиваемых сотнями «католических собак», ни прочих зверств. Воюют себе — как дуэлируют. Азартно, умело, со страстью, но без подлости. Непонятно только, почему в этот раз король Филипп прислал в Орлеан самого сенешаля. До сих пор они прекрасно обходились посланниками рангом пониже. То ли зимнее перемирие хотят обсудить, то ли им, наконец, надоели клодовы новшества в Шампани. Тут не в должности дело даже, а в человеке. Эта старая ворона… Людовику приятно так думать, а еще приятней было бы сказать вслух, хотя человек перед ним всего на дюжину лет его старше — и по старому кодексу франков до освобождения от военной повинности или общественных работ ждать бы послу еще ту же дюжину.
Эта старая ворона для Филиппа Арелатского — то же, чем был Пьер де ла Валле для самого Людовика. Щит, за которым тот вырос.
За которым вырос, за которым взошел на престол и удержался там в первые годы. В Лионе тогда вскрывались один за другим заговоры, летели головы с плеч — и никто не мог сказать, что обвинения несправедливы, а казни незаслуженны. Арелат тех лет — не нынешнее королевство Толедское, где если колдун — то враг короны, а если враг короны — то колдун, и если бандит — то враг короны, и, следовательно, колдун, и ни один портовый воришка не тащит горсть зерна просто так, все с умыслом против Их Королевских Величеств. У старой вороны на руках… на крыльях? на лапах? — крови больше, чем у старых вояк. И вот оно исполняет все положенные формальности, говорит все положенные слова, смотрит круглым глазом, улыбается, чем есть. И даже почти не хромает, что иначе как подвигом не назовешь. Грамоты вручены, действия совершены, а к стопам Его Величества Людовика повергается драгоценный футляр с соседскими печатями — очередные предложения Его Величества Филиппа. Людовик любит распаковывать документы сам, это общеизвестно, и никакими страшными рассказами о ядовитых занозах и прочих коварствах его не напугаешь. Нравится Его Величеству лично взламывать печати, первым читать слова на бумаге или пергаменте, первым, а не после чьих-то глаз. Кузен вот сам ни одного письма не прочтет — ему приближенные излагают суть дела. И тут антиподы, мельком отмечает король, знакомясь с самым наглым из арелатских предложений: Его Величество Филипп Арелатский желает получить все спорные земли в Шампани и даже часть земель, которые его войско ни разу не занимало. «Уж не горячка ли с моим царственным братом приключилась?» — хочет спросить Людовик, но за мгновение до того видит, что из под края первого листа выступает второй. И не спрашивает. Потому что горячка, похоже, сейчас приключится с ним… и удар. И вообще все, что может приключиться от сильного потрясения. «Я Филипп, сын Генриха, сына Карла, сына… беру в законные супруги Марию…» Оно. Король смотрит на расползающиеся буквы, потом резко, рывком, подносит пергамент к самому носу и расплывается в улыбке, будто вдохнул все ароматы Аравии. Свежие чернила. Свежие, еще пахнущие металлом и вишневой смолой, и еще чем-то, чем должны пахнуть старинные чернила, те, для которых нужна особенно верная рука, потому что сразу после записи буквы почти не видны и только через полсуток проступают ясно и четко. Это даже не копия. Это красивый, тщательно сделанный список с контракта. Лаконичный намек на то, где пребывает оригинал и с какой легкостью может быть размножен, обнародован, прибит ко всем столбам и воротам Орлеана в виде списков, предъявлен кому угодно в первоначальном виде…. Произведя столь внимательное изучение послания арелатского монарха, Его Величество Людовик не без досады припоминает, что он в зале не один. Совсем не один. При всем дворе. Не полном, конечно, но все, кому подобает присутствовать на приеме — здесь. А король, извольте видеть, разглядывает, нюхает, едва только на зуб не пробует грамоту. И всеми, кем не нужно, это уже, разумеется, замечено.
— Мы, — изрекает король, опуская проклятую телячью кожу на колени, — обдумаем послание нашего царственного брата и вызовем вас, чтобы передать ответ.
Старая ворона кланяется, метет перьями пол. Падальщики они, вороны, и мусорщики, и птенцов едят, и глаза беспомощным выклевывают, но тут с добычей ошибка вышла. А какой именно будет ошибка, это Его Величество подумает. И не один.
Второй раз выдергивать кузена в столицу сигнальными огнями… да в этот раз с дороги — это уже даже не шутка, это арабская ночная повесть, где все повторяется и закончиться никак не может. Людовик милостиво улыбается посланнику своего брата Филиппа. Кузен Клод будет недоволен? Пусть срывает недовольство на ком следует.
12 октября, день В такие дни, как сегодняшний, а также во многие иные, а, в сущности, почти всегда, господин д'Анже, начальник королевской тайной службы, думает, что он — очень плохой христианин. Просто никуда не годный христианин, и, главное, раскаивайся в том, не раскаивайся — не поможет, завтра же — пресвятая дева Мария, молись за нас — снова согрешишь. Добрый христианин, как известно, мечтает жить в мире — со всеми, кроме диавола и слуг его. А д'Анже, увы, предпочитает мирному житию смуты и безобразия. Потому что в дни смут и безобразий никто не спрашивает его: «как вышло, что вы этого не знали?», а спрашивают только «что вы знаете и можете узнать?»
Господин д'Анже знает довольно много; много — но недостаточно. Он знает, что с самого дна города всплыл некий документ, который уже стоит примерно полтора-два десятка голов, пусть это в основном головы преступников и проходимцев, но там же и альбиец, франконец, два каледонца, а еще вокруг вертелось всякой твари по паре. Он знает, что документ этот имеет непосредственное отношение к наследнику престола, что наследника престола из-за него дважды вызывали в столицу срочно, так срочно, как не вызывали бы и по поводу начала войны. Что на очередной аудиенции, данной арелатскому посланнику, случилось нечто странное и неожиданное — но развития не получило. Что еще до первого приезда Его Высочества, сразу после ночной поножовщины, господину д'Анже настрого велели прекратить всякие розыски и расследования, чего он, конечно же, не сделал. Это он знает. Остальное — предположения и догадки.
Король и герцог Ангулемский милостиво кивают ему. Вид у обоих… совершает — и опять же, в который раз — мысленное оскорбление величия д'Анже, как у только что переведавшихся друг с другом особо крупной и гнусной характером гарпии, простите, Ваше Высочество, и грубо разбуженной речной лошади, простите, Ваше Величество. Странно, что слышно ничего не было, да и стража у дверей кабинета никаких признаков беспокойства не проявляла. Вероятно, все перья и клочья летели шепотом. Наследник престола сидит, вопреки обыкновению, не прямо, а склонив голову так, словно клюв притягивает к земле. С этим его румянцем неровными пятнами кто-нибудь когда-нибудь решит, что принца унизительным образом оскорбляли. А у короля вид, будто его невесть кто за гриву тянет, осадить пытается. И — понимает начальник тайной службы Его Величества Людовика VIII Аурелианского, — этот, прости Господи измену, пандемониум скрещивает взгляды именно на нем. Страшно не становится. Становится почти легко и радостно: сейчас отправят в отставку, возможно, даже сошлют. Например, на толедскую границу. Там тепло, там хорошо, девушки красивые, вино вкусное… Там, правда, еще и ничего не происходит — но и не нужно. Кто его там будет спрашивать? И о чем? Разве что случайный гриф осведомится, где тут Пиренеи.
— Подождите, — вдруг говорит король не то себе, не то наследнику. — Так будет быстрее. Он берет со стола футляр и протягивает д'Анже.
— Читайте.
— Это, — спокойно отвечает негеральдическим зверям д'Анже, — гнусная подделка. Кажется, пятая или шестая с начала года.
— Я бы сказал, — скрежещет герцог Ангулемский, — что это очень неплохая подделка. И я бы на вашем месте спросил, как Его Величество ее заполучил.
— Это скверная подделка, Ваше Высочество, — с полупоклоном объясняет д'Анже, будучи на своем месте. — Новые чернила, яркие краски. Пергамент совсем не тот, что должен быть. Не исключено, что она сделана с хорошей подделки, но сделана плохо. Если вы, Ваше Величество, и вы, Ваше Высочество, соблаговолите обождать около часа, я покажу вам все находки тайной службы, посвященные этому обстоятельству. Их уже более сотни — но за эту я дал бы не более золотого. Нет,
— задумывается на мгновение д'Анже. — Не более пяти. Этот документ составлен не так, как прочие.
— Что же, — интересуется король, — показалось вам странным?
— Фраза о порядке наследования, Ваше Величество. Тот, кто сочинял этот документ, не имел никакого представления ни о нынешней, ни, тем более, о тогдашней юриспруденции, — спокойно объясняет д'Анже, а в голове у него мечется «и только? всего-то?»— А то, что нотариус подписался первым… простите, Ваше Величество, Ваше Высочество, но вы же понимаете, что такого просто не может быть…
— Очень упрямый был человек мэтр Бретиньи. Заутреню можно было отслужить за то время, что его уговаривали, — кивнул герцог. «И все свидетели такое, конечно, запомнили. Помирать будешь — не запамятуешь, — думает д'Анже, привычно вскрывая простое обстоятельство. Потом соображает, о чем речь, и думает вслед: — Главное тут не выдать удивления. Я не должен удивляться. Но я все-таки удивлен. Тем, что этот бестиарий готов растерзать меня на пару, плечом к плечу, а не я неделю назад получил приказ тайно избавиться от наследника престола…»
— Значит, — нахально пожимает плечами д'Анже, потому что больше ничего не остается, — мне придется нарушить волю Его Величества и включиться в охоту за грамотой. Я просто не могу упустить подлинник, собрав столько подделок.
— А кто в ней участвует? — спрашивает Его Величество. На этот вопрос ответы есть.
— Часть заречных городских шаек, альбийская Компания Южных Морей, люди каледонского канцлера, несколько человек, получающих деньги и инструкции из Трира, впрочем, эти уже ничего не ищут, господин граф Андехс, полномочный представитель Его Величества Филиппа Арелатского и — возможно — господин граф де ла Валле. Удивляется отчего-то герцог Ангулемский. Но он не из тех, кто спросит что-нибудь вроде «Вы уверены?» или «Я не ослышался?». Господин герцог, конечно, не ослышался. Можно было бы добавить, что и он сам, через человека своей свиты, разыскивает тот же документ. Но достаточно просто упомянуть графа де ла Валле, поскольку молодые люди занимаются этим вместе.
— На месте графа Андехса, — задумчиво говорит наследник престола, — я бы это делал в любом случае. Но я не на его месте…
— У господина графа Андехса, как и у прочих охотников, нет оригинала. Ручаюсь головой. Документ надежно спрятали, а потом спрятавшие умерли.
— Считайте, граф, что ваше предложение принято. Что ж. Кто стучит, тому откроют, а кто ищет, тот найдет. Эта истина веры у нас с Арелатом общая. Думаю,
— продолжает принц, — что именно вы в ближайшее время отыщете оригинал.
— Приложу все усердие, Ваше Высочество, — кланяется д'Анже. Найти придется. Совершить чудо, вылезти из кожи вон, но найти.
— На ваше усердие будет полагаться только дурак… — кривит рот герцог Ангулемский. — Давайте назначим место, где вы его найдете.
— Что вы имеете в виду? — удивленно спрашивает король.
— У нас есть копия. У меня есть описание подлинника. Чернила, пергамент, пометки и потертости воспроизвести несложно. А вот воров и разбойников лучше взять настоящих — какая им разница, за какие именно подвиги им висеть или грести?
12 октября, вечер — 13 октября, утро
По дворцовым коридорам ползет яркая пестрая змея. Ползет, извивается, обтекая углы, стекая по лестницам или поднимаясь вверх, растягивается в узких переходах, сжимается в просторных галереях. Ползет, шуршит, шелестит, присвистывает, прищелкивает, позвякивает, постукивает. Нрав у змеи — змеиный, разумеется, вот она и присматривается, принюхивается, пробует раздвоенным языком: кого бы ужалить? В кого бы вцепиться и выпустить яд? От покоев Его Величества змея ползет прямиком к покоям мадам Шарлотты, госпожи герцогини Корво, сестры Ее Величества королевы Жанны Армориканской. Что делать в покоях второй дамы королевства ядовитой змее? Вопрос, достойный провинциала или, хуже того, чужака. Всему Орлеану известно, что делает Его Высочество герцог Ангулемский в Большой приемной Ее Светлости. Он там проводит почти самые лучшие часы своей жизни. Почти — потому что, по его собственному признанию, самые лучшие он проводит в Ромском доме, принадлежащем все той же госпоже герцогине. И туда он является без ядовитого хвоста. Потому что этот хвост, заметят сплетники, но только про себя или в очень узком кругу, ему там не нужен. Но в этот раз змеиная голова в дурном настроении и настроение это уже передалось хвосту, но еще не просочилось в окружающий лес. Да, конечно, на лице
Его Высочества написано крайнее недовольство жизнью, но оно всегда там написано. Да, конечно, то, что герцога Ангулемского отозвали с полдороги, не может его радовать — но, с другой стороны, Его Величество с Его Высочеством в этот раз обошлись без крика, битой посуды и, слава тебе Господи, хлопанья дверьми. А общество герцогини Корво всегда действует на него благотворно… Хвост втекает в Большую приемную, и без того заполненную на две трети, и в широкой зале с гобеленами на стенах делается тесновато. Так явственно делается, что сразу очевидно: кто-то здесь лишний. Едва ли это девицы и замужние дамы, развлекающие себя сплетней, вышивкой, чтением, музицированием или кокетством, а то и всем сразу. Треть дам — фрейлины мадам Шарлотты, две трети — их родственницы, подруги и прочие гостьи. Треть кавалеров также состоит в свите герцогини Беневентской, а остальные завелись как-то сами по себе, как обычно заводятся во дворце, в составе малого двора, двора Ее Высочества различные господа. Кто-то явился — опять же — со сплетней, кто с новостью, кто с подарком, а кто с хвалебной поэмой. Половина гостей — своеобразное наследство, полученное госпожой герцогиней от королевы Марии Каледонской, так скоропалительно отбывшей домой. Опытные рассказчики, великие сплетники и ценители умной беседы, проводящие во дворце не годы даже — десятилетия. Монархи сменяются, а эти — вечны.
Естественно, все эти люди достаточно умны, чтобы не спорить с Его Высочеством за внимание герцогини. Самые умные — и чуткие — из них, стремятся слиться с обстановкой, благо она на это отчасти рассчитана (ибо покинуть ставший негостеприимным зал — нанести тяжкое оскорбление хозяйке). Но с дороги успевают исчезнуть не все. Несколько раз змеиное тело натыкается на препятствия — тут некстати выставлен веер, там, совершенно не к месту, обнаруживается на чьем-то пути рука с бокалом, а дальше ручей взбаламучивается, резкий голос, еще более резкий ответ, звук оплеухи, приглашение прогуляться сей же час, дабы уладить дела. Стычка. Самое обычное в Орлеане дело. Гораздо более необычно, что некоторые позволяют себе затевать ссоры прямо во дворце, на пустом месте, не боясь ни Господа, ни черта, ни Его Величества. Вышедшие из приемной вернутся сегодня, еще не успеет отбить полночь. Но не все — своими ногами. Оставшиеся делают ставки, кто победит, и чья партия понесет наибольший ущерб. Шепот и шорох не исчезают, просто становятся тише. Умные и чуткие смотрят на прорехи в рядах гостей — и обмениваются взглядами. Веера, вино, отдавленные ноги, случайные толчки, конечно же. Дело только в этом и в дурном настроении Его Высочества… а что отсутствующие в большинстве своем смели вести себя слишком вольно и, скорее всего, успели надоесть хозяйке приемной, это не более чем случайное совпадение, не так ли? Откуда бы герцогу, который только что прибыл с севера, знать, кто именно успел досадить его любовнице? Разве что эти двое мысли друг друга читают — вот же мадам Шарлотта, едва взглянув на гостя, звонит в колокольчик и велит подавать ужин. Хотя герцог не успел пожаловаться на голод. Эти двое друг друга стоят, думают завсегдатаи приемной, разглядывая гобелены, портреты, чулки и перчатки друг друга, все, что угодно — только не пестрый ядовитый хвост и не высокого человека, за которым он следует. Его Высочество раскланивается перед хозяйкой, то же делает и свита. Красивая женщина в кружевном, расшитом золотыми и серебряными нитями чепце легко поднимается навстречу гостю, приседает в поклоне, приветствуя его, как надлежит приветствовать принца крови, наследника престола. Эти двое, отмечают завсегдатаи, на удивление церемонны, по крайней мере, при свидетелях. Оба чрезвычайно ценят этикет, формальности, освященный традицией порядок… когда им это удобно. Когда можно сыграть красивую сценку, а сорняки из гостиной уже выполоты.
— Ваше Высочество, мы не ожидали, что вы вернетесь до зимы, — высоким хрустальным голосом говорит госпожа герцогиня.
— Если я и был огорчен тем, что дела государства требовали моего присутствия в Орлеане, то радость от возможности видеть вас смыла это огорчение, словно воды Потопа.
О причинах возвращения — естественно, ни слова. О Его Величестве Людовике — тем более. Слушая этих двоих и не подумаешь, что в Аурелии есть король. Меж тем, король в Аурелии все-таки есть, а у короля есть супруга, Ее Величество Жанна Армориканская, и двум членам свиты Ее Величества был нанесен непоправимый ущерб — одного в стычке попросту убили, а другого опасно ранили, и королева Жанна, большая нелюбительница стычек, поединков и прочих кровопролитий вне войны, начинает свое утро с того, что оглашает приемную своего царственного супруга скорбной жалобой. А скорбная жалоба в исполнении королевы — зрелище весьма внушительное, ибо Ее Величество не обижена ни ростом, ни статью, ни полнозвучием голоса. Да и скорбь в этом голосе звучит скорее как боевая труба: «Доколе будешь ты,
Катилина, злоупотреблять нашим терпением?». Доколе подданные одного короля будут резать друг друга, словно в стране — война? Доколе молодые люди будут становиться жертвой скверных обычаев… это бессмысленное пристрастие столь широко распространилось и столь бесстыдным образом осуществляется — подумать только, стычка в четверти часа от королевской спальни! — что впору подумать, что лица, облеченные властью, поощряют это безумие. И правда, доколе? — вопрошает у двора Людовик. Стучит кулаком по подлокотнику. Хмурит брови, надувает щеки. Двор пристально следит за прочими признаками гнева на лице Его Величества, пытаясь понять, что их всех ждет — очередная недолгая и нестрашная гроза, которую нужно просто пережить, или быстрое, беспощадное, без особого шума решение неприятного затруднения.
— Дворянам королевства нашего, верным нашим слугам, издревле даровано было право решать свои споры и взыскивать с оскорбителя перед нашим лицом. Перед нашим лицом, — мерзостно скрипит Людовик. — С нашего позволения. В присутствии герольдов. Именно таков древний обычай, на который имеют нахальство ссылаться наши неверные слуги, подменяющие благородный поединок дракой под кустом при случайных свидетелях, которые и сами почти всякий раз втягиваются в беззаконную драку! Вы что, господа, желаете, чтобы мы и вовсе запретили вам решать вопросы чести в поединках? Мы можем, — еще более мерзостным голосом объясняет король.
— Мы имеем такое право от Господа нашего. Как вы полагаете, кузен, послужит эта мера к исправлению нравов?
Кузен, лет этак с четырнадцати использовавший поединки как средство устранить неугодных или просто неприятных ему людей, почтительно склоняет голову: формально Людовик все-таки помазанник Божий, а формальности мы блюдем свято. Вот с существом дело обстоит много хуже — а потому все, кто имеет счастье присутствовать в королевской приемной, ждут яростной речи в защиту дворянской чести… и очередной ссоры между королем и его наследником.
— Отчего же нет, Ваше Величество? Эта мера не из тех, что невозможно осуществить. Чтобы вернуть этот обычай к доброй старине достаточно, я полагаю, на протяжении, скажем, поколения, неизменно, без исключений и оговорок, казнить обоих участников таких поединков и строго карать свидетелей. Хотя тут лишение жизни будет уже мерой слишком на мой вкус суровой. — Валуа-Ангулем задумывается, — Конечно, стычки не прекратятся вовсе, поначалу их число даже возрастет, ибо молодые люди примутся доказать, что честь им дороже жизни — и будут надеяться, что у Вашего Величества не хватит духу поступить со всеми так, как потребует новый закон. Но если этот закон будет исполняться неукоснительно, со временем они научатся уважать вашу волю. Двор — и дамы, и господа — ошеломленно молчит. Молчат пажи, молчат слуги, даже поздние осенние мухи изумленно распластались по стеклам, потирая лапками уши. Молчат портреты королей династии Меровингов. Молчат щиты и штандарты покоренных армий. Кто успел выдохнуть, или вовсе не нуждается в дыхании, тому повезло. Остальные застыли, выпучив глаза, смотрят на герцога Ангулемского так, словно пытаются подавить икоту, а не выходит же…
— Да вы, — выдыхает Ее Величество, откинув голову, словно пытаясь разглядеть наследника издалека, — да вы… людоед! Герцог Ангулемский и не думает оскорбляться.
— Я мирно обедал в Шампани, Ваше Величество. Вы вызвали меня в столицу… и я, как верный слуга, не мог этим вызовом пренебречь. Продолжения «и твердо намерен обедать и ужинать тем, кого Бог пошлет» он все же не произносит. Королева возмущенно трещит пластинками веера, отделанного перламутром. Оглядывается на стоящую у нее за плечом сестру. Двор безмолвно, но вполне четко читает написанное у Жанны на лице «и как ты ухитряешься… с этим вот… уму непостижимо!». Шарлотта Корво, в гостиной которой вчера и состоялись злополучные ссоры, выглядит непоколебимой, словно мраморная статуя Афины. Что она думает о поединках, двор не узнает. Премного довольный скандалом — что прекрасно видно по выражению лица, по движениям, — герцог Ангулемский торжествующе раскланивается. Кажется, новое прозвище пришлось ему по душе. И даже те, кто сразу понял — или к вечеру поймет — что предложение герцога убило королевский замысел на корню, преисполнятся не только благодарности. Ибо у них не будет ни малейших сомнений в том, что, сочти Его Высочество эту меру необходимой, он осуществил бы ее именно так, как описал.
11 октября, день Мэтр Оноре Гори смотрит на кружку пива так, будто из нее сейчас выпрыгнет лягушка. Лягушка не выпрыгнет, сидит на крышке как приклеенная. Наверное, ее просто вылепили вместе с крышкой. Странный фризский обычай: закрывать пиво крышкой. Хотя, возможно, у них это и разумно — вода кругом, в том числе и сверху. А в Орлеане большинству крышки нужны только для красоты.
— Это соленые уши, мой господин, — говорит мэтр Оноре. — Я почти уверен.
— Соленые уши? — Это прозвище северян, вернее, жителей Лютеции и округи, вот с тех пор, как к ним норманны пытались наведываться и при первом визите для правильного счета убитым уши им рубили. Считалось, что в живых там остались только те, кто мертвыми притворился и лежал тихонечко.
— У нас переписчиков четверо разных в городе есть, не пойманных пока. По манерам характерным различаем. Двое — те просто срисовывают. Один дотошно, каждый завиток повторит, письмо от своего не отличишь. Другой — дурной, может букву зеркально вывернуть, цифры местами переставить. А есть и такой, который это делал, — мэтр Онорэ, правая рука прево, гладит широкой сухой ладонью грамоту. — Откуда-то оттуда, видеть я его не видел и не знаю, кто видел, а есть. Осторожный. Оно неглупо, поймаю на таком деле, долго грести придется. Но с севера точно. Это их манера «т» как «тав» писать. И не только. Он еще порой в именах ошибается, особо в южных, под «ойль» переделывает…
— Грамотный, значит, с севера. Сам за работой не ходит, — говорит фицОсборн. Ему крышка в самый раз. Не видно, сколько в кружке осталось, и никто ничего лишнего не дольет.
— Не ходит. Ему носят. Лука-бакалейщик, Овнец и особенно Пьеркин-маленький. Мы было думали, что он Пьеркинов человек и есть, да нету там никого такого мало-мальски похожего. Пьеркин — четырем шлюхам «кот», с того в основном и кормится. Кормился. Пропал он на прошлой неделе, девок его уж другие прибрали.
Говорят, в тайную службу взяли — и если он вот этим занялся, — хлопает Гори по грамоте, — то наверняка так и есть…
13-16 октября Конопатому Дона отдельное прозвище на дне было не нужно. Черт его знает, с чего монахи решили так назвать подкидыша, едва не замерзшего в дырявой корзинке у монастырских ворот. Какой из него Донатус, сиречь, подарок? Отброс человеческий, да и только, мусор, хлам, обуза неблагодарная… Мусор, хлам и обуза, конечно, само собой, а как же иначе? Зато привычный отброс, для всего дна — свой, на воровской лад надежный, без явной выгоды не предаст, в доносчики по трусости не пойдет, побоится на перо надеться. Словом, если нужны еще одни руки, если нужен еще один нож — отчего ж не позвать конопатого Дона? А иногда он и сам приходит с мыслишкой — знаю, мол, дом, но одному его не взять. Или — нужно пощипать купчика за бока, вчетвером бы в самый раз управились. Или — если вот этот футляр, да с пергаментом, что у него внутри, да через третьи руки предложить доверенным людям господина коннетабля,
тем, что к нам сюда по картежным делам захаживают… нашел я этот футляр, нашел. Там, где плохо лежал. Так вот, други мои, тут в этом пергаменте с каракулями — добрая тысяча золотых. Не верите? А давайте Жака-грамотея позовем, он нам прочитает. Самому любопытно же, из-за чего столько шороху. Позвали, прочли. Ахнули. Пристали — где взял? А где-где, там больше нету. Нету? Тут уже и железки наружу пошли — ах нету? А ребята серьезные, им что зарезать, что чихнуть, сердить их — себе дороже. Ладно, был в одной заречной компании за подай-принеси, позвали, деньгу большую обещали, да и не обманули, платили ничего так. А торговали копиями с этого дела, если в цене сходились. Если не сходились, концы в воду. А недавно, слышали же, не то конец великоват вышел, не то вода мелка, так что пошли ребята святого Петра искать. А Дона с ними не было, не брали его на серьезное. Сидел, норку стерег. Потом понял, что один остался, и все лежки, где только был с этими, обыскал, да вчера и нашел. Но одному же не продать.
Сразу не поверили — тут дураков нет, слову верить, здешним словам цена грош. Фальшивый и ломаный. Проверили. Все выяснили — и какие концы в воде не уместились, и кто дело делал, и почем копии торговали. Сошлось — до имени, до угла. Дона, говорят, гадина, ты что ж нам приволок? Подарочек от Подарочка, вот те на. Это же… Это — как в древности говорили, со щитом или на щите, умничает
Жак-грамотей. Либо до конца года будем гулять и горя не знать, и все девки наши,
и ходить в шелке — либо порежут нас и прикопают, никто не вспомнит. Но лучше уж попытаться продать. Пусть эти угли кому другому руки жгут. Продать… трудно, но можно. Дворяне — тоже люди, и вино пьют, и в карты не прочь, и девицы им нужны. Значит, первым делом найти такого, чтобы на него заход и крючок был. А то может и сдать или зарыть даже. И предложить, за живую денежку. А уж как его за такую службу отблагодарят, мы считать не будем. И в карман ему смотреть. Свою цену взял — и гуляй. Вон, те, прежние, большего хотели, так кто лежит, кто висит. Сговорились, срок назначили, цену, место — а вместо того нормандского дворянчика пожаловала городская стража, да не просто абы кто, а тот отряд, что известно кому служит. Тайной службе Его Ненастоящего Самозваного Величества. И при отряде два хмыря из благородных — смотрят, чтоб никого не упустили. Выволокли из дома наружу, не отличая Дона от подельников, спиной да ребрами его все ступеньки пересчитали, а домишко добротный, каменный, в два этажа, уже,
считай, и не вдоль реки, а почти что в чистом квартале. Снаружи уже толпа — вся с той, с чистой стороны улицы, даром что зовется эта улица Кривой. И конечно — только глазеть. Нечего делать честным обывателям, за всякую сволочь вступаться. Да они, кто попроще, и сами бы, дай им случай, добавили… Только не для того мама конопатого Дона родила да подкинула, чтобы так пропадать. Дернулся, носками за желтую брусчатку уцепился…
— Лю-у-ди! Чего стоите? Войны дождались, пожара дождались, чумы дождетесь! Король у нас ненастоящий, все беды от того! А стража, видно, сама не знала, за чем пришла — да кто ж им, простым-то, о таком деле скажет? Так что сначала заткнуть не поторопились, а потом сами столбами встали, кричи — не хочу.
— На то грамота есть! У них она! Отобрали! Возьмите! За правду убивают!
Тут и подельники подтянулись — может, случится счастье, может, отобьет толпа ради интереса послушать. Тоже упираются да орут напропалую:
— Ненастоящий король! Младший! Узурпатор!
— Незаконный! От многоженства!
— Сами читали! — вопит Жак-грамотей. — От незаконного брака при живой жене их линия пошла! У нас истинное свидетельство есть! Брачное!..
Хрусть! Были у Жака зубы, даже через один не гнилые — все посыпались. Теперь очередь Дона.
— У них доказательство! Отдадут Луи-самозванцу и сожгут! Сокроют! Чего стоите? Нет, не судьба. Толпа не та, не тот квартал, не готовы. Вот через часок прокипят, тогда бы… да поздно будет. А тут еще и грохот с двух сторон, конные.
— Лю-у-у-ди! Гореть же нам и детям нашим!.. — С кулаком в брюхе не поговоришь, тут только на мостовой корчиться и воздух глотать, а как рот раскрыл… так опять добавили, башмаком уже. И поволокли всех в тюрьму, и закинули там в одну камеру — избитых, злых,
притихших. Хорошо еще, что приковали всех по углам, не дотянешься друг до друга, а то Дона бы за такое загрызли бы и руками на части порвали. Подвел все-таки всех под виселицу. Теперь допрашивать примутся, жилы тянуть, шкуру жечь. Скоро и повесят всех, зачитав приговор, назвав имена. Только вместо конопатого Дона найдут еще кого-нибудь конопатого, а он свою службу сослужил. Теперь можно из
Орлеана в Лимож или Кан перебираться. Для верного человека всегда дело найдется.
Так ему когда-то объяснили в приюте — и не обманули.
17 октября, день Его Величество Людовика называют отцом отечества, называют вслух, pater patriae, почтенный латинский титул, как ничто иное отвечающий природе королевской власти. Ибо монарху и следует править по-отечески, быть мудрым и милостивым — и заполнять своею попечительной волей все щели, куда не проникает закон… давнее правило Меровингов. А если «отец» своих детей, а особенно дочек,
любит больше, чем следует, так это большая удача, потому что мужская сила короля питает землю. И во все это обязательно почти верить. Верить — потому что в какой стране посол живет, на том языке и воет. Понимать всегда лучше изнутри. А «почти» — потому что, уверовав полностью, обязательно упустишь тот момент, когда аурелианцы развернутся и не менее страстно уверуют во что-нибудь другое.
Королевский выход — главное событие придворного дня. Его Величество, восстав от трапезного стола, готов склонить слух к чаяниям подданных. Никто из малых сих не останется не услышанным, всякий голос да достигнет королевского сердца… Господин посол, граф Вьеннский, будучи представителем соседней державы,
обязан присутствовать на больших королевских выходах, выражая тем свое почтение, а также уважение, которое оказывает арелатский монарх царственному брату, невзирая на то, что между братьями уже который год тянется свара. Таков обычай. Все пребывающие в Орлеане послы сейчас тут, в этом зале — и не только послы: господин коннетабль, он же наследник престола, со своей свитой также здесь,
приветствует сюзерена. Ему, как и гофмаршалам двора, генеральному судье, главным коронным чинам, губернаторам и наместникам городов и провинций, и многим другим, в отличие от аурелианской знати, не занимающей должностей, при выходах присутствовать обязательно. Господин посол развлекается: стоит, коробочку на поясе большим пальцем поглаживает, смотрит на двор то через гнутое стекло аурелианского мифа, то собственным любопытным взглядом. А посмотреть будет на что, не сегодня — так завтра, но скорее сегодня.
Потому что весь Орлеан уже гудит, что посреди столицы жулье какое-то арестовали, а у них пергамент, что король-то ненастоящий — и арестовывала жулье это не стража, а вовсе королевская тайная служба, а, значит, дело серьезное. Это событие не обойдется без доклада, конечно. Господин коннетабль, герцог Ангулемский, об этом прекрасно осведомлен — и является ко двору, не боясь, что будет здесь же и взят под стражу, не нашел себе срочного дела, требующего покинуть Орлеан. Чего ему бояться, господину коннетаблю, если из зевак, глазевших на арест жулья, добрую треть составляли совершенно не случайные свидетели события. Не случайные. Люди графа де ла Валле, начальника тайной стражи господина д'Анже… и самого господина коннетабля. Если бы в непривычном месте были замечены только две из трех голов гидры — можно было бы подумать, что готовится либо убийство, либо — уж скорее — переворот. Но раз об аресте заранее знали все три, значит, Его Величество с кузеном как-то договорились. А как, это мы сейчас и узнаем. Грустная и безрадостная картина, хотя нельзя сказать, что неожиданная. Господин Гийом д'Анже, младший брат графа д'Анже, бывшего начальника артиллерии, угодившего к герцогу Ангулемскому в опалу, коннетаблю не друг, не единомышленник, а откровенный враг, насколько этот мягкий молодой человек вообще умеет враждовать. Это общеизвестно. Это неправда, известно господину послу — отношение Гийома д'Анже к коннетаблю зависит лишь от лояльности коннетабля к королю. Но двор об этом не осведомлен, поэтому когда начальник тайной стражи с поклоном докладывает Его Величеству о вчерашнем происшествии, в зале устанавливается давящая предгрозовая тишина. Это интрига — ясно всем, это атака — ясно многим. Нападение. Ибо Валуа-Ангулемы никогда и не скрывали, что считают свою ветвь — старшей. Не скрывали, но и вслух не произносили. А теперь придется выбирать. Солнечный зайчик бьет в угол глаза, заставляя на мгновение ослепнуть, потом исчезает. Альбийский посол — маленький остролицый человек в тяжелой, яркой броне из шитья и камней, уже опускает руку. Зеркальце, наверное, вшито в манжет. Очень удобно, если нужно быстро осмотреться, а голову поворачивать нельзя. Альбиец улыбается, быстро и половиной лица — сейчас мы увидим главное блюдо во всей красе. Свита Валуа-Ангулема, должно быть, ни о чем не предупрежденная, щетинится испуганным ежом, пытается собраться вокруг своего герцога, а тот имеет вид вполне обычный — презрительный, скучающий. Слова начальника тайной стражи его словно бы и не затронули, а сгустившиеся тучи не привлекли внимания. Высокий ярко-красивый человек — есть в нем что-то такое, что не только женщин, но и мужчин смутно тревожит, — стоит выпрямившись как обычно, смотрит на д'Анже, как на блоху. Притягивает взгляды, как кусочек магнитной руды — железные опилки. Король молчит. Ее Величество, пока еще бесстрастная, но вот-вот готовая выразить высочайший гнев, тоже молчит. Голос подает генеральный судья.
— Имеет ли Ваше Высочество какие-то разумные объяснения происшествию? — квакает он. Вопрос глуп. Вопрос абсурден. Вопрос мог бы стать сигналом «Ату его!» — но не станет, потому что вчера у дома… По пестрой группе вокруг герцога Ангулемского проходит легкая волна, так южный морской анемон сжимается, прежде чем выбросить ядовитые щупальца…
— Господин де Лэг хочет услышать соображения Его Высочества о мотивах орлеанских разбойников? — Барон де Вильдьё, конюший принца, такой большой спокойный человек, а гляди ты, успел первым… и, кажется, зря успел. Потому что его господин улыбается, как птица Рух, углядевшая сверху особо аппетитного слона.
— Отчего же нет? Господин де Лэг, я запомню, что вы первым при этом дворе предложили мне задуматься о чем-то новом и для меня неизвестном. — Генеральный судья синеет, он достаточно умен, чтобы понять, что главные слова в этой тираде «я запомню».
— Господин д'Анже, — смотрит мимо принц, — вы же, наверное, сохранили этот выдающийся документ?
— Да, — говорит начальник тайной службы, — конечно же…
И с поклоном подает вперед свернутую трубочкой пергаментную грамоту, подает с таким видом, словно уверен: преступный принц-заговорщик немедленно бросится уничтожать улику. Например, разорвет и запихнет клочки в рот. Он хорошо умеет играть лицом, этот д'Анже. Искренний такой молодой человек,
слишком молодой для своего поста, для своей роли. Мягкий, гладкий, утонченный — словно белая перчаточная замша, и так же благоухает духами, и так же безопасен в обращении. Говорят, есть яд, которым можно отравить перчатки. Разок надел, а дня через три можно заказывать заупокойную мессу. Андехсу, впрочем, этот яд попадался только в виде слухов. Принц берет из рук ближайшего свитского брачный контракт, разворачивает, читает фыркает, останавливается, фыркает еще раз.
— Признаю свое бессилие, — говорит он, — ума не приложу, зачем бы это могло кому-нибудь понадобиться. Это подделка, конечно… вернее, копия. Очень хорошая, точная и верная копия настоящего брачного контракта нашего с вами предка, Ваше Величество, и Марии д'Ангерран. Она совершенно бесполезна.
— Объяснитесь, герцог, — негромко, властно требует королева. Говорит совершенно сама, не по подсказке, не по уговору. Жанна Армориканская здесь — одна из неосведомленных, она естественна в каждом слове и жесте. Разгневана, слегка напугана, но чувствует за собой силу… хотя при слове «настоящий» изменилась в лице, как и большая часть присутствующих.
— Принц Филипп опасался, что если его заставят все же вступить в новый брак, детей от первого могут попытаться вытеснить из линии наследования. А потому в договор был включен следующий пункт. — Валуа-Ангулем не смотрит в документ, он очень непочтительно разглядывает королеву: — «Потомство же от этого брака не теряет никаких прав наследования и старшинства, о чем бы ни шла речь, если только сами, войдя в возраст совершеннолетия, не отрекутся от этих прав». Я полагаю, что в стране нет людей, настолько невнимательных, что они не заметили косой полосы на гербе моего семейства — и настолько невежественных, чтобы они не знали, кто и когда ее туда поместил. Мой предок не отрекся от рода и крови, но от полагавшегося ему по рождению старшинства он отказался. Да и что может значить для потомков Меровея законность брака? То, что происходит в зале… граф Вьеннский не слишком долго ловит пригодное сравнение, оно под рукой: мальчишка надувал бычий пузырь, надувал, надувал — и тот наконец лопнул с громким щелчком, и выпустил воздух со свистом. Вот с тем же присвистом и выдыхает замершая толпа. Или — так могла бы выдохнуть рота солдат, увидев, что один смельчак обрубил запальный шнур в четверти локтя от мины. Коннетабль роняет пергамент в чьи-то ладони, словно отряхивает с рук прах и пепел. Грамота немедленно идет по залу, и каждый норовит заглянуть, понюхать, рассмотреть на просвет. «А ведь у них тоже нет подлинника, — думает Андехс. — Иначе бы они не мистерию площадную на всю страну разыгрывали, а просто объявили бы мой документ подделкой, каковой он, в общем, и был. И разрази меня Господь здесь и сейчас… если они не сняли свою копию с моей. Хотел бы я знать, кто придумал. И снять шляпу перед этим человеком, потому что он еще наглее меня…» Больше ничего интересного в зале не произойдет. Больше ничего интересного в Орлеане в этом году не произойдет. А игра — игра была проиграна еще вчера на улице Кривой. А поскольку главное дело тоже сделано, можно уезжать. Не сегодня, конечно — но до конца недели, тем более, что Людовик назначил аудиенцию на послезавтра, и, конечно же, ответит отказом на очередное предложение Его Величества Филиппа Арелатского. Выслушать отказ — и возвращаться домой, в Лион. Проиграв вчистую. Всего лишь по одной линии из трех, естественно, и не по самой важной, но, увы, чем дольше ты живешь, тем старше твое честолюбие. А впрочем… а впрочем, еще неизвестно, как понравился спектакль его главному герою. Его предок отрекся от первородства, но не от самого права… и Его Высочество весьма недвусмысленно дал это понять. Возможно, если его спросить, он захочет сказать что-нибудь еще. Но это не сейчас и не здесь — нам ведь совершенно не нужен Валуа-Ангулем, арестованный по подозрению в измене. Хотя… хотя красиво могло бы получиться.
Всего лишь задать герцогу вопрос, один вопрос — тот, что уже был задан, — так, чтобы услышали. Ответ уже будет неважен. Нет, не стоит. Если рыба сорвалась с крючка, нет нужды сыпать в пруд известь.
— Блаженны, — говорят справа с легким островным акцентом, — миротворцы, ибо жнут они, где не сеяли.
18 октября, утро Колета, живя в плену у господина Вороны Арелатской, не то чтобы обленилась и страх потеряла — потеряешь его с таким господином, как же, — но выспалась и отъелась на три года вперед, так ей казалось. Делать, когда последнюю копию закончила, стало нечего, книг в нанятом на время господском доме, кроме Библии,
отродясь не водилось, всякое женское ремесло вроде тканья и вышивки Колета еще с монастыря видала там, куда солнце не заглядывает, болтать с чужаками не собиралась. Как еще время тратить? Спи да ешь, благо, кормят в три горла, мясо каждый день на столе, кроме пятницы, конечно, и хлеб белый из самой тонкой муки, и сахара вволю, прямо головы в серебряной посудине, и никто не считает, сколько ты кусков через себя перекинула. Одно плохо — старое платье у Колеты отняли, да в печку бросили, и юбку нижнюю, и рубашку, и чулки. Грязь, сказали, обноски. Купили все новехонькое. Нарочно, не иначе — как в таком бежать, сразу приметят же. А бежать придется. Если уж сам господин ворона рассказал, каким прахом все его упования пошли — значит, все.
Не нужна больше. А раз не нужна, значит, в реку. Или еще куда. Потому что шум вышел большой и до Пьеркина наверняка добрались уже, а он не такой умный, чтобы сбежать сразу — и не такой крепкий, чтобы молчать, если всерьез спрашивают… даже если поймет, что не о галерах уже речь. Запоет как миленький и все про Колету выложит. Так что нельзя вороне ее отпускать, она ведь тоже молчать не сможет. Вот дело-то, а? Лежак удобный, перина мягкая, все чистое, валяешься, оконные стеклышки считаешь, настоящие цветные, не слюдяные, а думаешь о чем?
— Я скоро уезжаю, — говорит арелатский господин.
Его свои господином графом величают и «Его Светлостью», а по имени — никогда промеж собой, но Колета все равно по словечку да по полсловечка составила — когда гонцы прибывали, королевские посланцы и прочие: посол арелатского короля, граф Вьеннский, сенешаль Его Величества Филиппа. Смешно, думала Колета. Не замуж, не за принца, но у самого сенешаля на перинах валяюсь да капризничаю: того не хочу, этого не буду, и пергамент мне не тот, и перо не по руке. Вроде бы подфартило так подфартило — только лучше бы в погоревшей Лютеции побираться, чем такой фарт.
— Поедешь со мной, девочка? — спрашивает.
— А как же, добрый господин, куда же мне еще деваться-то…
— Тут ты права, — кашляет ворона, — они тебя ищут и могут найти, и я не думаю, что им вся эта история так же смешна, как и мне, хотя, казалось бы… Так что у меня за пазухой тебе теплей будет. А рука у тебя хорошая и работаешь ты быстро. «Не быстрее прочих, — огрызнулась про себя Колета. — Не быстрее тех, кто про тебя ничего не знает и про дела твои…».
Зубы заговаривает, нашел дурочку, ясно как Божий день. Корову тоже улещивают,
уговаривают, гладят, пока примеряются, как половчее зарезать. Чтоб не дергалась, не мешала. И не в позор человеку корову гладить, даром, что она животное. Ну сами посудите, чтобы благородный господин так с уличной грязью разговаривал… Но пусть господин сенешаль думает, что Колета его слова как тот сахар ест. Сам себя заговорит, сам себе поверит. Ноги отсюда делать надо, и как можно быстрее. Теперь пригляда меньше будет, зачем ее караулить, если не она уже вороне нужна, а ворона ей?
— Вы меня не бросайте, пожалуйста! — просит переписчица. — Куда я теперь…
Другой бы обиделся, обещал же, а слову не верят — этот только плечами пожал.
Мол, что ж тебя бросать, ты еще пригодишься. Прижился бы он на улице, да что там прижился, королем бы был надо всеми, никто не помнит, когда в нижнем городе свой король был, а этот бы стал, не чихнул. Да незачем, у него настоящее королевство есть. Колета всю ночь после того, как ворона из дворца вернулась, не спала — прислушивалась, а поутру, когда забегали слуги, начали растапливать очаг, торговать воду, болтать с молочницей и зеленщицей, взяла да смылась потихоньку. Знала, что в запасе у нее никак не больше часа. Под звон колокола убежала, пробьет следующий раз — и господин ворона весь Орлеан на уши поставит, пустит по следу убийц. Куда бежать, поняла еще вчера, пока цветные стекляшки считала. При большом везении из города выцарапаться можно, вещи — продать и обменять, до занорыша добраться, где часть денег хранится… да ремесла у нее, кроме чернильного, нет, не озаботилась, а новому обучиться денег не хватит. А искать будут — женщину-переписчика, с приметами. Значит, даже если уйти удастся, прощай свободная жизнь, так ли, этак ли. Или не прощай, если правильно сыграть. Камни под новыми подошвами цокают, солнце сверху весело смотрит — ах, спасибо господин ворона, что на новое платье не поскупились, раньше бы мне и к службам не пройти, а сейчас ни одна живая душа не оглянется, бежит служанка из хорошего дома за каким-то делом. И в дом можно было бы войти — но нет, перед дверью ухватили за бок, взяли под руку, как бы и любезно, а попробуй шелохнись — на крик изойдешь, а попробуй завопи, без руки останешься. Опытные. Приметили. На то и расчет…
«Роза майская есть кустарник, ветви его тонкие, покрытые блестящей коричневато— красной корой, побеги покрыты шипами, которые в верхней части большие, твердые, слегка изогнутые. Цветки крупные, одиночные, с пятью розовыми или красными лепестками. Плоды, именуемые гипантии, шаровидные или яйцевидные, гладкие, голые, оранжево-красной окраски. Роза дамасская есть высокий кустарник, цветки его крупные, ароматные, каждый о тридцати шести лепестках розовых или белых… Роза столистная, от розы галльской происходящая, лепестков имеет в цветке сто, цвета красного, цветки ее собраны в соцветия, шипов же имеет больше прочих…»
Даже с описаниями дело шло туго. Вызубрить — можно, не привыкать, но понять?
Но научиться отличать одно от другого, когда оно не нарисовано со всем тщанием в книге, а торчит среди прочих в цветнике? Придется — поскольку вчера во дворе, выслушивая отчет о расследовании, господин герцог соизволил ткнуть пальцем в переплетение колючих стеблей, украшенных маленькими бутонами, и вопросил «что это?», а ответом «цветы» не удовлетворился. Второй ошибки он не позволит.
И это только описания; а целебные свойства, а обработка, а история, а обычаи, а верования и суеверия?.. Вот взять тот злосчастный путаный приземистый куст — он и геллеборус, известный древним ромеям, корень которого применялся для лечения падучей, он же и рождественская роза в Альбе, потому что цвести может и на Рождество Христово, прямо под снегом, а здесь в Орлеане — ведьмина роза — ровно по той же причине. Ну не наказание ли? Шаги в коридоре были нарочито громкими и очень военными. Дежурный офицер.
Значит, что-то случилось. С большими странными вещами они по-прежнему обращаются к господину де Вилльдьё, а вот с происшествиями предпочитают ходить к нему, к Эсме. А это происшествие, а не приказ, потому что офицер с приказом не стал бы заботиться о том, чтобы его услышали заранее.
— Простите, что отрываю вас, шевалье…
— Что вы… Слова строятся в ряды, движения совершаются сами собой. Де ла Контри, уже не знакомый, еще не друг — вероятно, приятель. Старше возрастом и званием, но младше близостью к патрону. Эти танцы вряд ли пригодятся дома, но освоить их было правильно — теперь можно не тратить время.
— … молодая женщина, по виду — простого звания, говорит как уроженка Лютеции. Знает латынь, но училась ей по книгам. Требует допустить ее к Его Высочеству. Просила передать «мэтр Бретиньи был первым».
— Распорядитесь задержать и обращаться предельно внимательно, будьте так любезны. — Он мог бы приказать, и система этикета не прогнулась бы; но лучше — просить, тем более, что в подобной просьбе ни один человек в этом доме не откажет, ему в голову не придет. — Я сейчас спущусь. Шантажистка? Вымогательница? Да нет, это слишком уж глупо, соваться в этот дом с вымогательством, простолюдинке — и прямо к господину герцогу. Тем более, что тайна уже ведома всему городу. Значит — свидетельница, важная свидетельница, если очень повезет, то родня переписчика. Сестра, дочка, племянница… знает латынь? Для простолюдинки это удивительное дело, но еще удивительнее, что де ла Контри с этого начал.
— Почему язык показался вам важным? — Хорошо все же быть иностранцем и младшим, можно задавать вопросы. Только улыбку при этом лучше убрать.
— Потому, — медленно отвечает де ла Контри, — что на указательном пальце у нее — ороговевшая вмятина.
— А… — кивает Эсме. — Хорошо бы она никуда не делась.
Несколько раз это бесстрастие, отсутствие ликования и вообще выражения чувств было признано окружающими высшей степенью элегантности; он не понял, но запомнил — так можно, так даже выгодно: ты не тратишь время на внешнее, думаешь, думаешь быстро, а люди вокруг что-то себе воображают. Переписчица. Не переписчик, а… переписчица. Простолюдинка из Лютеции, знающая латынь. «Мэтр Бретиньи был первым». Замечательно.
— Пригласите шевалье фицОсборна как можно скорее, прошу вас, сообщив ему то же, что и мне. Если он сочтет необходимым позвать графа де ла Валле, пусть предупредит.
Сначала заглянем в смотровое окошко. Прекрасной ремесленнице… ей не то, что двадцати, ей, может быть, и пятнадцати нет, если помнить, что это простолюдинка, хотя и горожанка. Одежда новая, куплена недавно, куплена кем-то с хорошим глазомером, но носить ее гостья не привыкла, воротник шею натер. И руки в прошлой жизни ей доводилось мыть чаще, чем лицо, хотя сейчас и то, и другое несет следы лишь утренней прогулки по улице. Не очень долгой. Интересно, думает Эсме Гордон. Подделать документ сложно, но возможно. А человека? Вблизи она тощая, угловатая, ни капли не похожая на служанку, под которую оделась — неловкая, сутулая, там, где на груди косынка должна стыдливо прикрывать, ей и прикрывать-то нечего. Руки все время пляшут вокруг плетеного из лент пояса, норовят под него спрятаться. К фартуку она привыкла, что ли? Чепец набекрень. Глаза злющие.
— Вы, благородный господин, — говорит мальчишеским альтом, — может, даже и герцог, да не тот, какой мне нужен.
— Я не герцог, — серьезно отвечает Эсме, — я — шевалье де Сен-Валери-эн-Ко, секретарь Его Высочества. Он поручил мне заниматься этим делом. Не вами, вас мы не ждали, а всем этим делом. Так что для того, чтобы поговорить с герцогом, вам придется сначала изложить все мне. Девица затравленно озирается — смотрит на дверь, на окна, а окна здесь начинаются высоко, под самым потолком, и забраны фигурными решетками. Выставляет вперед острое плечо. Нет, соображает пару мгновений спустя Эсме, это у нее просто одно плечо выше другого, а так она стоит, чтоб меньше заметно было — будто не кривая, а хорохорится. Пахнет от нее нагретой водой, мыльным камнем, кирпичной крошкой, глиной, травой, которой девушки полощут волосы. Не по-человечески, не по-женски. Как в купальнях. Ловит пристальный взгляд, не краснеет, не опускает кокетливо глазки, а шмыгает носом. Никакой почтительности. Полосатый уличный котенок — и тот лучше соображает, как себя вести в приличном доме.
Хм, а как будет вести себя полосатая уличная кошка, пытаясь казаться меньше и моложе — и не имея в этом деле опыта? Или даже нет, имея, но не тот. Подзаборный опыт: «я не добыча и не самка, но зато мышей ловлю». Так?
— Господин Андехс тебя отпустил? Фыркнула совсем уж по-кошачьи, не глаза, а кремень — искры сыплются. Такие же не поймешь какие, желтые, зеленые или карие. Разводами, наверное. Потом вздохнула, ладонью утерла нос — да и не простужена она вовсе, а просто по рукам не шлепали, от дурной привычки не отвадили. Грамоте выучили, латыни выучили, а сопли рукавом не утирать…
— Не отпустил. Сама ушла. — Как в сказке: «Я от разбойника ушла, от еретика ушла, и от тебя, монах, тоже уйду». И вот такая вот красотка с самого дна желает видеть господина герцога, немедленно, срочно и даже не попросив воды для умывания.
— Ну раз сама, так тем более мне следует знать, о чем Его Высочеству докладывать. Господин граф Вьеннский — не тот человек, чтобы от него просто так сбегали. А добра Его Высочеству он не желает.
— Вы, благородный господин, думаете — у меня кинжал за пазухой, или яд в платке, или еще какая пакость приготовлена? — смеется девчонка… да не такая уж она и девчонка, не младше госпожи герцогини Корво на самом деле. Тощая просто, почти горбатая и злая. — Я сюда пришла, потому что здесь уж ворона эта меня точно не достанет.
— Почему — ворона? — удивился Эсме.
— А кто же? — опять прыснула в ладонь, и изобразила, как граф Вьеннский подбирается к ней — слегка боком, неровно подпрыгивая. Вышло похоже. Города-города, что ж вы с людьми делаете? Она ведь и вправду не понимает.
— Девочка, — говорит Эсме. Хочет считаться ребенком, пусть будет так. Для нее это выгодная игра, с ребенка спросу меньше. Для него тоже. — Графу Вьеннскому тебя не отдадут, но вряд ли тебе нужно только это.
— Меня все заставили, — скороговоркой отвечает северянка. — Как есть слабая и беззащитная сирота, схваченная без суда… И мак курил, — добавляет она. «Я ее сейчас…» — думает Эсме, и не успевает определиться.
— Так, — говорит от дверей фицОсборн. — Простите, шевалье. Девушка, как тебя зовут и как зовут твоего отца?
— Колета, — медленно отвечает она, — а отца Пьером звали. Звали. Отец, значит, мертв.
— Отлично. — Образок святого Христофора со шляпы отцепил, на ладонь положил. — Покровителем своим и Господом нашим от своего имени и от имени моего сеньора, герцога Ангулемского обещаю, что если рассказанное Колетой, дочерью Пьера из Лютеции, окажется правдой и будет достойно внимания моего сеньора, то девица эта получит защиту и безопасность и прощение всех прошлых грехов перед законом, а возможно и награду. Аминь. Думаю, что этого достаточно. Действительно, достаточно: рекомая девица смотрит на фицОсборна, как на сияющего архангела, кланяется в пояс и пытается поцеловать руку. И тихонько проливает на косынку целые потоки слез, беззвучно и вроде бы сама того не замечая. Армориканец улыбается Эсме поверх ее головы, словно извиняясь, потом треплет переписчицу по мокрой щеке:
— Ну-ну, девушка, перестань. Прочти молитву и начинай все рассказывать. Господи, думает Гордон, почему мне никто не объяснил, что с ней надо было говорить, как с молодой пугливой лошадью? Они здесь — меньше люди, чем какие-нибудь псоглавцы с той стороны мира… А обещание… а обещание герцог исполнит все равно, даже если решит, что фицОсборн слишком вольно распорядился его словом. И не ему, младшему, объяснять фицОсборну про риск. Тем более, что армориканец… да какой он армориканец, можно переселить альбийца с Острова, но нельзя выселить Остров из альбийца — все прекрасно понимает сам.
— Они пришли к Пьеркину, — говорит Колета дочь Пьера, — на святого Жиля, да, за неделю до Рождества Девы Марии, и дали за меня восемь золотых.
18 октября, день Мэтр Эсташ Готье был человеком наблюдательным не поневоле даже, а по милости Пресвятой Девы. Уродился с талантом — раз взглянешь, хоть на площадь, хоть на прилавок, — и потом можешь перечислить все увиденное. В детстве он выспаривал у соседской мелкоты яблоки и черешки ревеня: поглядит на кучу любого барахла, хоть рваной упряжи, хоть ломаной посуды, ждущей починки, столько времени, сколько нужно на один вдох, а потом, после трех пробежек по улице, все может правильно назвать. Усердия, старания в том не было — но дар пригождался не раз. Вот и сейчас он мог бы вспомнить, во всех подробностях, площадь перед городской тюрьмой. Вспомнить через час, вспомнить завтра. Серые неровные стены бывшего монастыря, а до того — королевского замка. Камень, гладкий и словно бы залапанный, захватанный грязными руками. Полукруглую арку над тяжелыми воротами,
двух алебардистов возле нее, лениво отгоняющих голытьбу, чтобы освободить проход бабе почище, со служанкой, нагруженной тяжелыми корзинами. Толпу босяков и сомнительных типов, самое место которым было бы по другую сторону стены. Кучку визгливых шлюх. И еще одну девку легкого поведения, пьяную, которая сидела у стены, бесстыже разбросав ноги. Место не из лучших, люди такие же, а уж повод появиться — отвратительней некуда. Свой же человек, купец, из некрещеных саксонцев четыре десятка лет как человек жил, а на пятом из ума выжил и идолищу какому-то в жертву двух женщин удавить попытался. Одну и удавил, а вторая покрепче оказалась, отбиваться начала и шум подняла. И будь они обе рабыни-язычницы или хоть просто язычницы, так шуму бы особого не было, случаются такие дела, редко, но бывает. Судили бы и повесили тишком как за обычное убийство. Так нет же, христианки обе.
Вышло дело это ночью, ночью же саксонца и арестовали, отволокли в тюрьму — и все было бы хорошо, если б городской страже пришло на ум позатыкать рты прислуге купца Ренварда. Не пришло, по отсутствию ума. Так что слухи пошли очень быстро, прикрывая позавчерашний переполох с арестом разбойников и вчерашнюю сплетню о принце. Прикрывая, как тугая крышка — кипящий горшок. Там орлеанцам побуянить не дали, сам же господин коннетабль и не дал, пригрозил ввести в город войска — так немедля нашелся другой повод. Последние дни пришли, язычники проклятые наших женщин бесам в жертву приносят, колдовство, чернокнижие — и не умысел ли на святую нашу веру и город Орлеан? И даром что отцы-доминиканцы никаких следов чернокнижия не нашли, а нашли только идолослужительное изображение в виде ткачихи, сиречь судьбы, то есть обыкновенную глупость языческую. Понадобилась этому болвану Ренварду зачем-то удача, ну вот и пожнет он эту удачу горлом. Но его-то не жалко, а вот что с кварталом теперь будет — да и с самой тюрьмой… Здесь пока людей мало. Потому что не все трещотки еще воды натаскали, очаги разожгли и мужьям обеды приготовили — и не все мужья пока что те обеды съели. Чуть позже, чуть ближе к полудню, здесь будет вдесятеро больше зевак, и из них каждый третий — с прибранным по дороге камнем. Вдруг да выведут к народу на честный суд скверного язычника? Людей мало, но с каждым мигом становится больше. Ручейки невелики, а, сливаясь, целую реку образуют. Быть беде… Чтоб беды не стало больше, мэтр Готье, как гильдейский старшина, уполномоченный советом, должен проследить, чтобы расследование велось честь по чести, по всем уложениям. Чтобы глупый дурак Ренвард дожил до виселицы, чтобы допросчики не слишком усердствовали, а соблюдали закон и обычай.