вино пролито, собрать его не удастся. Никаким чудом. Поздно. Значит, смысла ни в действиях, ни в ссоре нет.
— Это все ваши распоряжения, отец? — герцог Беневентский отступает еще на шаг, кланяется.
— Нет! — громыхает понтифик. — Я запрещаю вам приближаться к этому дворцу без моей воли! Ясно вам? А теперь ступайте прочь и запомните, что это был последний раз, когда вы позволили себе подобное!
— Мне очень жаль, — соглашается послушный сын, — что я вызвал неудовольствие Вашего Святейшества.
От дверей все разбегаются заранее — в боковые коридоры, в открытые комнаты. Сейчас попадаться на пути папского сына точно не стоит. Вдвойне и втройне не стоит, потому что рядом с ним, так же неспешно и ровно, с поднятой головой, шагает капитан его охраны, выслушавший негодование Его Святейшества через закрытую, но слишком тонкую дверь. Зашибут, понимают насельники дворца — не один, так другой, зашибут, и ничего им не будет, если уж покушение на любимого зятя Папы стоило только крика и гнева, вполне привычных папскому двору… Мозаичные цветные полы заранее предупреждают любопытных, где именно проходят двое. Шаги в нарочитой, противоестественной тишине разносятся необычно далеко. Обычно чья-то поступь, будь гость дворца даже телесно избыточен, теряется в других шагах, голосах, трелях певчих птиц, переборах струн. А сейчас каждое приглушенное дыхание очередного наблюдателя слышно. Смотрят, выглядывают из-за углов, из-за косяков, из-за полуприкрытых дверей. Любопытство дороже жизни, а посмотреть есть на что: навстречу Его Светлости герцогу Беневентскому идет его сестра, едва не овдовевшая трудами любящего брата, и свитские дамы за ней мелко семенят, пытаясь удержать монну Лукрецию за руки, но куда там!
— Мерзавец! — разносится по коридору, и громче того доносится звук оплеухи. — И ты — мерзавец, Микеле! Ты все это устраивал! — вторая оплеуха. — Чтоб вам обоим гореть в аду!
— Если такова воля Вашей Светлости, — отвечает капитан охраны. А его господин молчит. И смотрит. Так, что сестра опускает руки… и начинает плакать, тихо и отчаянно. И тогда герцог медленно кивает и проходит мимо. Не спорит, не возражает, не возмущается.
Значит — переглядываются многочисленные свидетели, — все правда. Все. Совсем.
— Друг мой, я уезжаю недели на две, и может случиться так, что после моего отъезда… или по возвращении вас начнут расспрашивать обо мне люди, которым трудно отказать. Скорее всего, я шарахаюсь от кустов, но если это все же случится — расскажите им все, что знаете.
— Как можно? Вдруг я сболтну что-нибудь и поврежу вам? Не лучше ли мне скрыться?
— Спасибо — но вот этого делать не стоит. Вы не повредите мне, друг мой, я позаботился об этом с самого начала.
Белое небо за окном, желтые поля, островки рощ, здесь холоднее, чем в Роме, ближе к белому небу, здесь зимой идет снег, вишни любят снег, им нужна зима, нужна вода, здесь все это есть. Солнце тоже есть, много, на всех хватит. Все хорошо в Камерино и все хорошо у хозяина Камерино — и он рад рассказать об этом.
— Вы были совершенно правы, синьор Петруччи. Кажется это… эфирное существо интересуют любые сильные чувства. Оно проявляет просто поразительную неразборчивость во вкусах. И, кстати, попутно мы обнаружили, что это и вправду не дьявол. — Варано смеется щедрым молодым смехом. — Один из моих средних сыновей счастливо женат. Но его жена крайне ревнива… она заметила странности в поведении мужа, а он не устоял перед ней и рассказал ей правду о наших опытах. Как раз по части плотского наслаждения. Да, конечно, я понимаю, что это могло навлечь на нас всех беду, но слушайте дальше. Женщина всецело предана моему сыну, но мысль о том, что он ляжет с другой, была для нее нестерпима. Так что она просто пожелала участвовать в обряде вместе с ним. И, представьте, с венчанной женой все прошло точно так же. И точно так же подействовало. Только удовольствия они, естественно, не испытали никакого — все забрало ваше существо. Так что милая Мария — ее зовут Мария — поняла, что никакой супружеской измены тут и не ночевало, и вполне успокоилась.
— Как интересно, синьор Варано, — отвечает гость, и никто бы не усомнился, что ему и впрямь интересно. Так оно и есть. Очень полезное наблюдение, очень остроумный опыт, и самому Бартоломео-сиенцу было бы сложно произвести его, а особенно — произвести так, чтобы сохранить все в тайне. Семья Варано — совсем другое дело. — Что же, и желаемое было получено? Могу ли я спросить, в чем оно состояло?
И совершенно невозможно догадаться по лицу, по голосу, что Петруччи несколько дней подряд гнал коня, спешил в Камерино, вовсе не затем, чтобы выслушивать рассказы Джулио Чезаре Варано о его изысканиях.
— Было, — счастливо улыбается синьор Варано. — Пошел дождь. Небольшой, но именно там, где нужно. С ясного неба. Не беспокойтесь, естественно, я перед этим пожертвовал нужное количество свечей и заказал особую службу Деве Марии. Что странного в том, что Пресвятая Дева ответила на молитву?
— Но теперь мы не можем ручаться за то, что ответ был получен не от нее… — качает головой Бартоломео.
— Вы верите в силу молитвы? — изумляется Варано…
— Синьор Варано, мало-мальски образованному человеку было бы удивительно в нее не верить. Разве мы не имеем достоверных свидетельств о вмешательствах свыше?
— А разве вы не считаете теперь, что эти свидетельства можно объяснить успешным применением вашего же искусства?
— Помнится, среди напраслины, возведенной на Господа нашего, была и такая, — усмехается Петруччи. — Синьор Варано, наш мир устроен сложно, остроумно и разнообразно. Не стоит сводить все проявления чудесного к одной-единственной силе.
— Ну что ж… — Варано снова серьезен и очень внимательно слушает. Впрочем, он не дожил бы до своих весьма преклонных лет, если бы отметал мнения только за то, что они противоречат его собственному. — Впредь я постараюсь действовать осторожнее.
— Синьор Варано… — сиенец улыбается, — как вы думаете, почему изготовление пороха и стеклянное дело считаются благородными профессиями не только у нас, но и на континенте?
— Те, кто этим занимается, — пожимает плечами хозяин Камерино, — рискуют жизнью каждый день.
— Так вот, в сравнении с нашими опытами, испытания нового пороха — спокойное, размеренное занятие, отличный способ обеспечить себе мирную старость. Если позволите, синьор Варано, я расскажу вам одну сказку. Она хороша тем, что, в отличие от арабских преданий того же рода, не содержит лишних сущностей, вроде ифритов и джиннов. Так вот, жил-был в приморском городе один… священнослужитель. Я не знаю, какими мотивами он руководствовался, и хотел ли он того, что получилось, но вышло так, что, пытаясь стать фактическим правителем этого города, он воззвал одновременно к двум силам. И принес им общую жертву. — сиенец смотрит прямо в глаза хозяину. — Священнослужителю повезло. Его убили на месте. Городу повезло меньше — его взяли штурмом, но кроме того он имел все шансы провалиться в тартарары. Но тут в дело вмешалась еще одна воля… и увела бедствие в сторону. Настолько, насколько это вообще было возможно. Кстати, если вы расскажете эту сказку Его Величеству Тидреку Галльскому или Его Величеству Людовику Аурелианскому — они будут вам крайне признательны.
Синьор Варано внимательно слушает. По спине бежит холодок, слишком отчетливый для почти полуденной жары, а голос гостя завораживает, как плавные раскачивания змеи перед броском. Варано догадывается, о каком городе и каком бедствии идет речь, даже не догадывается, вспоминает — он собирал обрывки слухов, тщательно сшивал их в единое полотно, как бедная старуха мастерит себе одеяло. Очень странные вещи говорили беженцы из Марселя — в том числе и о епископе, и о богохульных казнях, — и очень необычный шторм бушевал потом по всему лигурийскому побережью… и утопил толедский флот. Варано складывает одно с другим — но не понимает главного: почему приятный разговор вдруг свернул на такую каменистую тропу.
— Вряд ли, — с той же улыбкой говорит гость, — я смогу повторить этот опыт… вернее, не столько даже повторить, сколько пережить его. Признаюсь вам честно, я и в тот раз был совершенно уверен, что зашел слишком далеко за край… и до сих пор полагаю, что жизнь мне оставили из благодарности. За помощь, — поясняет он.
— Но вы же знаете, есть обстоятельства, когда человеку определенного положения не приходится считаться с последствиями. Путник, который бредет по каменистой тропинке среди холмов и наступает на пригревшуюся на солнце змею не должен спрашивать «за что?», он должен попросту внимательно смотреть на дорогу. Змея кусает ногу, отдавившую ей хвост, такова ее змеиная суть. Джулио Чезаре Варано чувствует себя иначе — он пошел по тропинке следом за прекрасной юной девой, предвкушая все мыслимые наслаждения, а та завела его в змеиное гнездо и сама обернулась гадюкой. Так что ему очень хочется спросить «за что?».
— Я хотел бы знать, чем мой маленький опыт…
— До сих пор, — сообщает гадюка, — мне не было дела до ваших политических маневров. Собственно, я желал вам всяческой удачи в ваших начинаниях. Удачи, мира и долголетия. Но вы сочли возможным начать войну в Роме, не предупредив меня — и при этом постарались сделать так, чтобы вина за покушение пала на одного из моих друзей. На человека, чье имя я вам некогда назвал. На человека, которого вы обещали не касаться. Вы солгали мне, синьор Варано.
Когда такие слова говорят молодые люди с горячей кровью, следом из ножен идет оружие. Но гостю — полвека. А хозяин дома на двадцать с лишним лет старше.
— Синьор Петруччи, — всплескивает руками Варано, — помилуйте… я повинен лишь в том, что прямо не запретил моим нерадивым слугам действовать так, чтобы навредить вашему другу. Я велел им поступать сообразно обстановке — и даже предположить не мог, что все обернется именно так. Кто же мог догадаться… Ссорящиеся юноши похожи на двух бойцовых кочетов, зрелые мужи — на дерущихся львов, а старцы — на козлов, не поделивших кочан капусты. Таращатся друг на друга, упираются лбами, того гляди рогами перепутаются, блеют один другому что-то крайне оскорбительное. Трагедия, одним словом.
— Кто мог догадаться? Когда они и в самом деле ездили в Неаполь…
Действительно, кто? — Петруччи поднимает ладонь навстречу. — Не нужно объяснять.
Я знаю, что вы не хотели оскорбить меня намеренно. Вы всего лишь не подумали. Ни о том, что пообещали. Ни о том, кому пообещали. Это случается. Изготовление пороха — тяжелый труд, люди устают, отвлекаются… Вашего человека узнали. Полагаю, к настоящему времени Его Святейшество вполне осведомлен о том, кто именно пытался вызвать распрю в его семействе. Распри интересовали Варано в меньшей степени, чем уничтожение главы этого нестерпимо наглого семейства, воцарившегося в Роме и плетущего, как паук, сети родства и верности. Конечно, за отсутствием других выигрышей сгодятся и распри,
но не так важно, кто с кем поссорится, на кого ляжет подозрение. А люди — что ж, в сущности, это не его слуги, а слуги Катарины Сфорца, которой уже наверняка доложили обо всех словах и приказах Александра VI и теперь она будет негодовать и по поводу ложного обвинения, и по поводу беззаконного убийства ее посланцев.
Не так уж и плохо. Конечно, эти двое гостили в Камерино, но — всего лишь на пути из Форли в Неаполь. Строптивая Катарина вздумала искать поддержки в Неаполе — и это-то правда…
— Я не покушаюсь на ваше, синьор Варано, — продолжает да Сиена. — Но вы покусились на мое. Если вы это сделаете еще раз… поверьте, я ценю свою жизнь очень высоко, моя жизнь — это годы работы. Но, как я уже сказал, у людей нашего положения не всегда есть роскошь выбирать. Вспоминайте об этом… когда смотритесь в ровные поверхности.
— Вы мне угрожаете? — поднимается с места хозяин. — Синьор Петруччи, я ценю все, сделанное вами, но вы правы — у людей нашего положения не всегда есть роскошь выбирать. Я был бы рад учитывать ваши нужды, но угроз от вас не потерплю!
— Я вам угрожаю… — сиенец не двигается с места. — Это самое малое, что я могу сделать после того, что произошло.
— Вам, чтобы угрожать мне всерьез, нужны время и помощь. Мне достаточно позвать слуг, — усмехается Варано. — Только ради нашей прежней дружбы я не сделаю этого — но убирайтесь немедленно!
— Я немолод, — ученый муж прикрывает глаза. — Я добрался сюда из Ромы за три дня и ночь. Хорошо, когда есть кому подарить свои неудобства, вы не находите? Посмотрите на свои руки, синьор Варано. Синьор Варано, сквозь гнев и ярость, все же ухитряется и разглядеть пятна, вернувшиеся на пальцы, и ощутить почти забытый шероховатый скрип. Он смотрит на узловатые суставы и ему кажется, что человеческий глаз почти способен уследить за тем, как здоровье и сила, подарок потустороннего существа, покидают его тело.
Тогда к первым чувствам примешивается страх, но пуще страха — холодный тоскливый расчет: они, это существо и Петруччи, всегда рядом друг с другом, тесно связаны, оно ему покровительствует — а все знают, все помнят, как мстили старые боги за гибель своих любимцев. Можно еще успеть ударить, опередить — но куда деться потом от разъяренного божества?.. Всех этих чувств слишком много, чтобы тесный твердый череп мог вместить их, чтобы кровь могла течь по сосудам и вымывать их из сердца. Душно, тяжело, и бьется за ушами старый надтреснутый колокол… Чья-то рука ложится на шею, замирает на мгновение, потом его толкают в сторону, и, сползая на стол, он видит, как почему-то красный солнечный зайчик отлетает от лезвия… крика нет. Хрипа тоже нет. Он приказал их не беспокоить — и сюда никто не войдет. Синьор Джулио Варано, хозяин Камерино, приходит в себя от сильной боли над правым ухом. Мир вокруг ясен и чист, как весной. Только пахнет горелым.
— Простите, — говорит сиенец, — я слегка опалил вам волосы, когда прижигал рану. Кровь никак не хотела останавливаться. Кстати, вполне возможно, что это — один из результатов омоложения. Со мной, догадывается Варано, едва не сделался удар — а этот… эта гадюка невыразимая хлопотала вокруг меня, в то время как могла одним ударом прикончить или просто сделать вид, что такое нужное кровопускание прошло неудачно. Нет, так он не поступит, конечно — подозрительно, опасно, дети и свита не выпустят из Камерино. Ему больше нравится угрожать невидимым, не оставляющим следов…
— Уй-ди-те прочь… — язык пересох и плохо слушается, ворочается во рту комом войлока. — Позо-вите слуг и уй-дите прочь.
— Я уже позвал. Все здесь, — отзывается сиенец. — А я уезжаю. Вам скоро станет намного лучше. Будьте благополучны, синьор Варано. Человек, уважающий чужие границы, всегда может рассчитывать на совет. Много позже, к вечеру, когда ручейки ото льда, которым обложены виски и затылок, перестают казаться блаженной росой, а начинают попросту злить, синьор Варано обдумывает разговор заново, на свежую и даже прохладную голову, и начинает догадываться, что он не то что наступил на змею. Он на нее, устроившуюся на плоском камне, попросту с размаху уселся. Не сегодня, а многие месяцы назад, когда пропускал все скупые замечания философа о политике мимо ушей — какие у него там могут быть интересы, зачем принимать их во внимание, да кто он такой? Ученый, исследователь, медик без гильдии, мелкая сошка со звонким именем, лишь из гордости отказывающаяся от покровительства. А надо было соображать и прислушиваться, а уж когда гость походя помянул двух королей — как единственную силу, способную ему мало-мальски навредить, — понять, наконец, кто перед ним… Понять, что для Петруччи он сам был всего лишь человеком, который навел на интересную, перспективную идею… новое направление. Варано поморщился про себя. Он всегда, всегда, всегда знал, что Бартоломео да Сиена движет в первую очередь любопытство. Владетель Камерино его за это выбрал. И не дал себе труда задуматься, что это значит в испорченном подлунном мире, где даже бедняки стремятся обязать долгом себе подобных, где даже государи знают, что им не выжить в одиночку. Кто, кто может позволить себе отказаться от семьи, не принимать покровительства, не вступать в гильдии, не обращаться к сильным за защитой… Оказывать услуги всем и, кроме встречных услуг, не принимать ничего ни от кого на свете. Кто. Кто первым — и, кажется, единственным — догадался, что твари в зеркале угодней не приношения, а подарки…
Кажется, разошлись. Сейчас. Но теперь сиенца нужно числить в списке врагов, и врагов первейших, опасных. Едва ли донесет Трибуналу — слишком глубоко увяз во всем сам, хотя и ухитряется пока что выкручиваться, но когда сможет ударить — ударит. Наверняка. Значит, нужно как-то обезопасить себя, не разгневав древнюю силу. Как — нужно обдумать, не слишком торопясь, но и не откладывая слишком далеко.
Человек в пыльной темной одежде подводит коня к городской поилке, ждет, потом, вспомнив, опускает руки под струю, стекающую в каменную колоду. Теплая вода, если лечь в такую и закрыть глаза, мир исчезнет. Человек умывается. Смеется, запрокинув голову. Ну надо же. Надо же. Старые люди. Политики. Творцы миров… Господи, как ты нас на свете, таких дураков, терпишь? Ведь у дворовых петухов и то смысла в голове больше… сначала один чуть не затеял драку в чужом доме — последнюю в своей жизни, тут и сомнений нет. Потом другой поддался на уловку, известную любой деревенской старухе — и так себя сам напугал, что едва не умер от полнокровия. Смех один. Путешественник садится на край поилки, плечи его все еще трясутся. Дураки, делать нечего. Но съездить было нужно. Если бы Варано понял, что натворил, если бы он согласился больше не мешаться в чужие — и ему же самому жизненно необходимые — расчеты, его стоило бы сохранить. Хотя бы потому, что этот стервятник — старый стервятник. И уже не стремится немедленно сожрать все,
что видит глаз. Но это неважно. Он не понял. Пока что он нужен — как противовес. Когда перестанет… тогда посмотрим, как лучше употребить его с пользой. Если будем живы. О том, что произойдет в ином случае, Бартоломео Петруччи не беспокоится.
После его исчезновения или смерти дом и бумаги опечатает Трибунал. И святые отцы найдут там достаточно, чтобы семейство Варано покинуло сей мир. Быстро — и даже относительно безболезненно.
Над Ромой грохочет гроза. Напоенный солнцем город выцвел, окрасился во все оттенки сепии и охры, прижался к земле — но ни крышам, ни дворикам, ни мостовым,
ни статуям нет пощады от бьющих с неба тугих, упругих струй. Небо, еще в полдень бывшее прозрачным, лишь слегка подернутым туманной перламутровой дымкой, вдруг обрушилось на землю всей тяжестью — должно быть, ослабли ноги титанов, державших его. Опоры мостов и стволы деревьев дрожат, гудят и гнутся под напором ветра. Вода заменила собой воздух — и нечем дышать, если ты не рыба, рожденная для водной стихии… Капитана де Кореллу с рыбой никак не спутаешь, но он тяжело хватает воздух ртом еще с визита в Ватиканский дворец, когда грозой даже и не пахло. И груз лежит на плечах — тяжелее, чем у титанов, которые держат всего-то небо, а тут — собственная вина, бесполезность, совесть… все это сразу, да вдобавок беспомощность. Его герцог задумчиво созерцает потолок через бокал с вином — и бокал не пустеет, и взгляд не двигается уже пару часов подряд, если верить отметкам на свечах. И не знаешь, что делать и как помочь. И чем. Его Святейшество рявкнул, что думает, на весь дворец — и даже если Александр завтра решит, что его укусила особо вредная муха, вылетевшее слово не загонишь обратно. В городе и так поговаривают, что Чезаре относится к сестре нежней, чем следовало бы, но до сих пор большинство считало этот слух просто сплетней, глупой, злой и опасной. Опасной для говорящих, потому что на сплетника можно было делать ставки — кто раньше уложит его в землю: Чезаре Корво или Альфонсо Бисельи. Брат или муж. А теперь… теперь ее будут повторять как истину вероучения. И никакая сила, кроме Господа нашего, не сможет заткнуть такое количество глоток. А Господь от такого зарекся еще с Потопа. К тому же, Город узнал о том, кто виновен в покушении, и можно забыть обо всех принятых с утра мерах предосторожности. Всего этого могло бы и не быть, если бы один толедец выполнял свои обязанности с должным тщанием. Но, останавливает себя на половине привычной мысли капитан де Корелла, не я же выдумал, не я же произнес вслух эту… мерзость?
Знать бы еще, стоит за этим только гнев Его Святейшества, или какой-то хитрый умысел… Папа вспыльчив, но вовсе не безрассуден. Однако судить о выгодах — дело его сына, а тот вслух свои соображения высказывать пока что не желает. Если они вообще есть, если его не поразила немота от бесконечного удивления.
Лежащему с бокалом в руках герцогу удивление его — испытанное еще в отцовском дворце — кажется не бесконечным, а, пожалуй, липким. Бесконечное можно нарезать на тонкие понятные ломтики, цветок можно разобрать на лепестки, собрать их в горсть и пустить по ветру — а тут, скорее уж, янтарь, слезы моря, в которых стекленеешь любопытной мухой. «И что теперь?» — беззвучно спрашивает герцог. Не Мигеля. Не бокал вина. Не себя. Того единственного, кого имеет смысл спрашивать. Отцовский подарок. Случайный. Сказочный. Из той самой сказки «отдай, чего дома не знаешь». Отец не знал. И отдал, когда придумал сыну имя. «Теперь? — отзывается Гай. — Ничего. Потому что ничего не произошло.» «Ничего?» «Совершенно ничего. Разве что, теперь ты знаешь, что станут говорить у тебя за спиной. Что ты состоишь в кровосмесительной связи с сестрой, соперничал за нее с собственным братом… и убил его. До этого додумаются непременно, не позже чем к утру, если Рома не изменилась. А она не настолько изменилась.» «И с этим ничего не нужно делать?» «Отчего же — украсить этим знамя. Ты — Чезаре Корво, ты делаешь, что хочешь, как хочешь — а, значит, можешь себе это позволить. Ни гнев верховного жреца, ни осуждение не могут помешать тебе. А тем, кто поменьше, стоит просто заблаговременно убираться с твоей дороги. Пусть будет так.» «Ну что ж…» «Тебе, можно сказать, повезло. Инцест и братоубийство — страшные вещи, особенно, у вас. Они поражают воображение. Над ними не смеются. И они непростительны для человека… но вполне приличествуют полубогу.» «А сестра?» «Когда-нибудь поймет. Может быть.» «Может быть…» «Ты знал, когда выбирал, что причинишь ей боль, так или иначе.» Комната, плоская, раздробленная алыми, рубиновыми, вишневыми, багряными гранями бокала на безупречную кровавую мозаику, обретает глубину и высоту. Протягивается от высокого узкого окна к тяжелой двустворчатой двери. Раскладывается на четыре стены и сводчатый потолок с фресками. Наполняется тенями от темных кованых подсвечников в виде львиных лап. Эскиз мира сущего, в который никак нельзя войти, как в изображение Рая на стене собора, воплощается — широким сундуком под лопатками, гладкой ножкой из тяжелого желтоватого хрусталя в пальцах.
— Мигель, — уже вслух говорит герцог Беневентский, — какие у нас нынче новости?
— Госпожа Катарина Сфорца разослала всем союзникам, родне — и даже части противников — письмо, в котором обвинила Его Святейшество в клевете, покушении на ее владетельскую честь, неуплате долга, и приискивании ложных предлогов для войны. Стало также известно, что она выписала инженеров из Венеции и укрепляет Форли.
— Весьма услужливо с ее стороны, — усмехается герцог, в два глотка допивает вино. — Можно будет опробовать нашу артиллерию. Но начнем мы, пожалуй, с Имолы.
— С Имолы? — слегка удивляется Мигель. — Если мы возьмем Форли, Имола упадет сама.
— В Имоле правит пасынок Катарины… и его там очень не любят, как и все его семейство, — спокойно объясняет герцог. — Но обязательства есть обязательства. Если Форли потребует помощи, им придется ее прислать. Но вот драться за это право городской совет Имолы наверняка не захочет. Более того, город почти наверняка будет рад избавиться от таких беспокойных владельцев и перейти под руку Святого Престола. В отличие от Риарио-Сфорца, Его Святейшество богат… ему незачем драть с подданных три шкуры, ему и одной много.
Гроза стихает — уходит на север от Ромы, как раз в сторону непокорных Имолы и Форли. Скоро туда явятся незваные гости, папская армия. Скоро, всего-то через пару недель, и этому не помешают ничьи козни, никакие ссоры в доме Его Святейшества. Да и полно, какие ссоры — понтифик, конечно, недоволен, но его сына и будущего полководца Церкви гроза на небе и размытые дороги на земле беспокоят куда сильнее грозы в Ватиканском дворце. Так Вечный Город решит к утру.
Мир вращается вокруг оси, проходящей через покои в Ватиканском дворце. Такое открытие делает молодой зять Его Святейшества, когда приходит в себя. Мир вращается непрестанно, неравномерно, рывками — словно колесо, которое толкает усталая полудохлая кляча. Альфонсо Бисельи мерещится тонкое надсадное ржание этой клячи, но это всего лишь отголоски звуков со двора. Вращаются высокие светлые окна и расписанные стены, расшитый золотом полог кровати и строгие темные одежды медиков, склянки у постели и ворох тонких белых бинтов, колышутся в призрачном мареве широкие рукава платья Лукреции, изумруды в серьгах сестры…
В этом непостоянном, зыбком, похожем на подтаявший студень, вареве новости, которые наперебой рассказывают обе женщины, как только больной просит вестей, звучат не слишком дико. В другое время герцог Бисельи удивлялся бы — сейчас он воспринимает услышанное вполне обыденно. Это не значит, что он верит новостям. Точнее — он верит в гнев Его Святейшества и в то, что все слова были и в самом деле сказаны. А вот само обвинение… большей глупости и представить себе нельзя. Уж Альфонсо-то знает, как отличить брата от влюбленного. Между Чезаре Корво и Лукрецией незаконных чувств не больше, чем между самим Альфонсо и его сестрой Санчей. Любовь есть, да не та. А ревность — братская или иная — и вовсе рядом не ночевала.
Пусть в инцестуальную страсть верит всей душой Санча — для нее это прекрасное объяснение «непостижимой» холодности Чезаре к ее чарам (а к Лукреции она ревновать не будет ни минуты, дружба ей дороже). Пусть сама Лукреция считает,
что если бы Его Святейшество не был уверен, не знал бы точно — никогда не бросил бы подобное обвинение, да и судьба одного из наиболее милых ей бывших любовников так выглядит много лучше, чем смерть от похвальбы. Пусть верят — не рассказывать же им правду? Тем более, что теперь правда не только никому не нужна, она смертельно опасна. Вот кто бы раньше стукнул по голове… раньше прояснилось бы. Они с синьором Бартоломео совершили одну и ту же ошибку. Они решили, что Чезаре Корво мог знать, чем занимается его старший брат, а вот Его Святейшество — не мог. А было-то, скорее всего, наоборот… Наоборот. Чезаре не знал. А вот Папе, Папе, наверное, донесли. И скорее всего, он доносчику попросту не поверил — и кто бы на его месте поверил? Но теперь, когда Хуан мертв, если правда всплывет и если станет известно, что Его Святейшество предупреждали заранее, а он не внял… поднимется волна, которая может снести всех. Что может быть хуже обвинений в инцесте и братоубийстве? Обвинения членов семьи понтифика в занятиях черной магией, а самого понтифика — в покровительстве им. Отец и средний сын, каждый на свой лад, знали, что делали — они недоговаривали друг другу многое, но всегда действовали и действуют заодно. Теперь в живых — и то случайно, — остался лишь один свидетель. Его Святейшеству все еще не сообщили, кто убил Хуана — ничего не изменилось, тесть лишь стал еще любезнее и заботливее. Для тестя герцог Бисельи, любимый муж его любимой дочери,
не опасен — но обо всем знает Чезаре, а, значит, часы жизни Альфонсо сочтены. Он должен был умереть в ту ночь, так приказал Чезаре Корво. Говорить уже не о чем, незачем. Никакой ценой не выкупишь себе жизнь, потому что сама эта жизнь в глазах Чезаре — угроза для близких.
Вполне возможно, что синьор Петруччи прав — и Чезаре Корво ненавидел старшего брата. Вполне возможно — кружится комната, колышется полог, спотыкается лошадь — что он простил бы мужу сестры и эту смерть, и даже выстрел с чердака. Если бы речь шла только о мертвеце и о нем самом. О прошлых делах. Но он не оставит над семьей подвешенный меч. Не оставит. Он запустил слух — безумный, бредовый слух, в который поверят, потому что захотят поверить. И запечатает этот слух кровью Альфонсо. Вот тогда любые слова о чернокнижии покажутся уже выдумкой, излишеством.
Идут дни, и лошадь бредет все медленнее, колесо вращается все более плавно, а потом — совершенно незаметно, не вдруг, не в одночасье, — замирает. Остаются фигурки на колесе — Лукреция и Санча, доктор Пинтор, тесть, слуги. Остается муть в уголках глаз, сколько не косись — не разглядишь туманное облачко на самом краю зрения.
— У вас отменное здоровье, — говорит доктор Пинтор, которому доверены главные осмотры больного и сообщение прогнозов Его Святейшеству. — Раны хорошо заживают,
а повреждение головы, кажется, обошлось без последствий. Вы можете прогуливаться в пределах дворца, но будьте благоразумны. Альфонсо благодарит. И ведет себя благоразумно — не делает и шагу без слуг и охраны. Лукреция тоже ведет себя благоразумно. Слух о том, что еду и лекарства Альфонсо пробует сначала она, потом Санча — ее изобретение. Чезаре никогда не причинит вреда им обеим, значит, яда можно не опасаться. Какое-то время.
Герцог Бисельи уже завтракает вместе с Его Святейшеством, Лукрецией, Санчей и прочими близкими и приближенными Александра — и вот, очередным утром, видит перед собой, всего-то через широкий стол, своего пока еще не состоявшегося убийцу. Вспоминает, что накануне и за день до того Папа говорил, что желает мира в семье, и хоть молодые люди и вспыльчивы, но разум и покорность отцовской воле возьмут верх над любыми чувствами. Оказывается, это было предупреждение — только не понятое вовремя. Что ж, если бы речь шла о чувствах, Альфонсо поверил бы тестю. Но чего бы он сам не сделал, чтобы уберечь свою семью? Неправильный вопрос, думает Альфонсо, с благодарностью принимая от Его Святейшества ломоть холодной говядины. Проверенный. Безопасный. Правильный — чего он пока еще не сделал? И ответ есть. Душу черту не продал. Все остальное — совершено. Его Святейшество внимательно смотрит на недавних противников. Рядом с Альфонсо — жена и сестра, а сын, как и велел понтифик, пришел к завтраку один, без свиты. Впрочем, бывшего кардинала Родриго Корво это не успокаивает — Чезаре и в одиночку может наделать дел, но и не слишком беспокоит: пока он сидит во главе стола, никто здесь не посмеет ссориться или дерзить друг другу. Остальные — племянник кардинал Джованни Корво, племянница Анжела, секретарь Бурхард, хирург Пинтор — мирно завтракают, не ожидая подвоха.
— Вы нынче задумчивы, Альфонсо, — говорит Его Святейшество. — Уж не нездоровится ли вам?
— Напротив, государь мой отец, — улыбается Альфонсо, — до вчерашнего дня у меня не было возможности задумываться, стены вращались вокруг меня слишком быстро. Так что это — признак выздоровления. А думаю я о том, как часто мы, пытаясь отвратить будущую опасность, навлекаем на себя худшую в настоящем. Понтифик благосклонно кивает. Именно так и поступила непокорная Катарина Сфорца. Кто ей, кошке дикой, спрашивается, угрожал чем-то страшным? Платила бы себе аренду и мирно правила своим Форли… а теперь будет сидеть в подвале на цепи, не меньше — и пусть благодарит, что не казнят как отравительницу. Герцог Беневентский поднимает взгляд, внимательно смотрит на задумчивого родича. Тот, надо понимать, решил вот так вот — издалека, исподволь — намекнуть на свое положение. Что ж, это очень хорошо. Если сегодня же удастся объясниться…
— То, что не удалось за ужином, можно продолжить за завтраком, — тоже кивает он, напоминая Альфонсо, куда тот ехал, и ждет продолжения. Иоганн Бурхард удивленно приподнимает жидкие брови, оглядывая стол. Укоризненно кивает богатому фарфору с золотой росписью и серебряным тарелкам с тонкой чеканкой. На тарелках изображены поучительные картины, деяния апостолов. Кто закончит с пищей телесной, сможет вкусить пищи духовной. На тарелке мессера Бурхарда — причисление Матфея к числу апостолов по брошенному жребию. Великолепная работа, у всех, изображенных на серебре, лица как живые — и очень, очень сердитые. Вот так вот… при всех, средь бела дня! Альфонсо Бисельи смотрит на брата своей жены. Ясное лицо, вежливый наклон головы. Очень жаль. Просто до скрежета зубовного. Но нет выхода. Можно убедить другого, что ты не враг. И нельзя — что ты не опасность или не станешь опасностью. Сколько раз читал в книгах про то, что кому-то с другим человеком стало тесно на этом свете. Теперь сам попал в такую книгу. И ведь его только что предупредили. Ему — за столом, при всех — дали право и повод защищаться. И этого человека придется все же убить. Придется. Потому что он не отступит. Сейчас это можно сделать — сделать и выжить, потому что все слышали, что ему угрожали. Даже Его Святейшество поймет, что Альфонсо спасал свою жизнь. Не он напал первым, на него напали — и пообещали закончить начатое. Значит — сейчас, сегодня же. Пока еще есть шанс. Чтобы выстрелить, много сил не нужно.
— Да. — говорит герцог Бисельи, принимая подарок. — То, что не получилось за ужином, можно закончить за завтраком.
— Довольно вам ссориться! — стучит кубком о стол Его Святейшество. — Я желаю, чтобы вы относились друг к другу по-братски!
— Ваша воля для меня закон, отец, — склоняет голову Чезаре Корво. Глядящий на него Альфонсо Бисельи понимает и этот намек. Дворец велик. Нет нужды зря тревожить Его Святейшество.
Сад Ватиканского дворца призван изображать собою рай. Если так, рай должен был быть очень странным местом. Лужайки с геометрическими клумбами и цветочными солнечными часами граничили с густыми, едва проходимыми зарослями — где лиана с той стороны света могла использовать в качестве опоры персиковое дерево, а объединяющим принципом служило то, что цвели эти два растения одновременно — розовым и ярко-синим. Ручьи и ручейки разрезали сад, изображая Тигр и Евфрат с притоками — хотя вряд ли у библейских рек была привычка время от времени течь вертикально вверх, когда включались механизмы фонтанов. Место для беседы — лучше не придумаешь. Если нужно, и не увидят, и не услышат. Место для засады… безнадежно. Никто чужой не сможет ни войти сюда, ни выйти отсюда. Нынче утром сад пуст — постоянным обитателям дворца он не слишком нравится,
они предпочитают рассчитанный беспорядок загородных парков, а гостей сейчас нет. Потому лианы и персиковые деревья удивляются, когда их покой нарушают сразу двое. Нет, не сразу. Сперва один молодой человек, в бело-зеленом, а четверть часа спустя за ним — второй, этот в черном. Оба до сих пор не стремились к берегам рек вавилонских. Еще больше удивляются лианы и персики, когда пришедший первым, стоящий под деревьями, вдруг вскидывает заранее снаряженный арбалет и стреляет. Тоже мне, ворчливо журчит всеми струями ручеек, нашлись тут Каин и Авель… Сад Ватиканского дворца, возможно, и вправду похож на райский, потому что в нем так же тяжело укрыться от взгляда хозяина. Или слуг хозяина. А щелчок тетивы, тяжелое гудение болта в полете — звуки, которые ни с чем не спутаешь. Охрана возникает будто из-под земли. Стрелявший ждал этого. Чего он не ждал — это промаха. Вернее, почти промаха — пришедшему следом останется на память шрам на предплечье. Но в этом деле все, что не смерть, то неудача. А второго выстрела не будет.
Не ожидает он и другого — того, что после спокойно сказанного «Заберите у Его Светлости арбалет» охрана будет предельно почтительна и за оружием подойдет с поклоном, медленно, без угроз… а потом все тихо, почти бесшумно исчезнут, как утренний туман, оставив герцога Бисельи в полном одиночестве — и в изумленном, остолбенелом недоумении. Теперь неудачливый стрелок не знает, что ему делать — то ли прикинуться, что ничего не случилось, идти обратно к жене и сестре, благо, что на лбу выступила испарина и есть все поводы улечься в постель, то ли пытаться на свой страх и риск покинуть Ватиканский дворец. Если от него ждали нападения — почему не воспользовались? Ведь не может же быть, чтобы шурина остановил всего лишь папский запрет? Сейчас, когда он мог сказать, что защищал свою жизнь? И как вышло, что он сам промахнулся… второй раз. По той же мишени?
Может быть, и не нужно было этого делать — ни в первый раз, ни сейчас, решает человек, застывший между деревьями. Может быть, все его расчеты — чушь. Сил для побега у герцога Бисельи нет. Ему остается вернуться в свои покои и ожидать своей участи. У другого, быстро идущего по коридорам дворца, этой ошеломленной покорности нет ни капли. Резкие, несвойственные ему движения — отмашка свободной рукой, четко вбиваемые в пол шаги. Он не будет спрашивать позволения войти в кабинет Его Святейшества, хотя и знает, что сейчас понтифик диктует свои распоряжения и терпеть не может, когда его прерывают. Двери — в стороны. Младшему секретарю короткий жест мимо плеча — вон отсюда. Арбалет скользит по воздуху, падает на стол, сносит на пол книги и бумаги. Падают на ореховую столешницу темные капли крови. Не нарочно. Но жест кажется заранее отточенным, как удар меча. С этим человеком так часто случается — и многие верят первому впечатлению, ощущению, что все продумано и проверено заранее, каждое движение, каждая деталь фона… герцог Ангулемский, наследник короля Аурелии, очень смеялся бы.
— Вот. — говорит Его Светлость герцог Беневентский. — Ваш зять явно идет на поправку. Он в меня почти попал. Папа Александр смотрит на разметавшее листы записей орудие преступления, потом на сына, потом на своего секретаря. Сдвигает брови, тяжело вздыхает.
Думает, что выросшие дети — это не только радость и утешение отца, но и выросшие вместе с ними заботы. И еще о том, что его сын ранен — и по-глупому, напоролся на панику, которую сам же и вызвал. Не в первый уже раз он перегибает палку и в смелости, и в суровости; нужно быть мягче даже с врагами. Чезаре еще не готов править единолично…
— Вы сами ему угрожали, так что ж вас удивляет?
— Угрожал? — изумляется раненый. — Я допросил его людей и узнал, что он в ту ночь ехал ко мне. И предложил все-таки поговорить, раз уж тогда не получилось. Чем я мог ему здесь и сейчас угрожать?
— Вы при всем столе пообещали ему закончить начатое… — Понтифик чувствует себя усталым, бессильным и состарившимся: никак не удается навести порядок в собственном доме, да что ж такое, Господи, за какие грехи?.. — Мессер Бурхард, вы там были — может, меня бес попутал? Может быть, мне померещилось? — Гнев помогает выплыть из бессилия. Гнев привычен, он всегда рядом — и он очищает, выжигает усталость.
— Вы, Ваша Светлость, — говорит тихий длиннолицый человек, — и впрямь при всей семье пообещали закончить нынче то, что начали тогда.
— Когда я что-либо обещаю, — раненый, кажется, успокоился, — я говорю это прямо. Так что, мессер Бурхард, вы можете не опасаться за свою жизнь, пока не услышите от меня «я убью вас». Кстати, запишите где-нибудь у себя, что этот выстрел был вторым.
— Вы совсем забылись, сын мой! Я не узнаю вас после возвращения из Аурелии. Ступайте и займитесь подготовкой войск к походу — и чтоб ноги вашей в этом дворце не было! — поднимается Папа. — Не смейте даже подходить к Альфонсо! И зятю тоже не поздоровится нынче, решает понтифик. Конечно, он только защищался — но отчего же не взять с собой дворцовую гвардию, это ее дело… и как же надоели эти глупые мальчишеские ссоры!
— Как пожелает Ваше Святейшество.
— И займитесь своей рукой. — кричит вслед Александр. Вздыхает, смотрит на секретаря:
— И от меня ждут, что я управлюсь с христианским миром…
— Простите, мой герцог, но на сей раз ваш отец прав. Удивляться тут нечему. –
Мигель де Корелла скептически смотрит на повязку, наложенную кем-то посторонним. Посторонним он не доверяет — а в последнее время, после неудачного покушения, и себе не очень-то. Все, чего ни коснись, идет наперекосяк… прокляли их всех, что ли? — Его Светлость герцог Бисельи и без того напуган — и сам себя напугал, и поводы у него есть. Что ж еще он мог услышать?
— То, что было сказано? — пожимает плечами герцог. — Но если все хором говорят, что понять это можно было только так, будем считать, что произошло недоразумение.
— Дворец, — задумчиво говорит капитан охраны, — хорошо охраняется, и все эти люди подчиняются лично вашему отцу. А синьор де Монкада уехал к войскам. Может быть, Его Высокопреосвященство кардинал Джованни переговорит с Его Светлостью?
— Нет. Хватит уже в этом деле случайных людей.
— Как прикажете, — склоняет голову де Корелла. Ему не нравится все происходящее. Словно в каждое простое действие, в каждое слово примешивается чья-то недобрая воля. И началось-то все с чернокнижников…
— Если бы Альфонсо не потерял дар речи от изумления, я решил бы, что он промахнулся нарочно, — говорит герцог. — Он ведь хороший стрелок, очень хороший.
А пустить такого петуха с такого расстояния… впору и вправду подумать, что нам кто-то мешает убить друг друга.
— Альфонсо, вы знаете, что я люблю вас, как родного сына. — Его Святейшество не позволяет зятю подняться из кресла. — Не могу высказать, насколько меня печалит ваша ссора с Чезаре. Я понимаю, что вы услышали, что подумали — не только вы так восприняли его слова — но оказалось, что он имел в виду другое. Он всего лишь хотел переговорить с вами. Вы не должны были сразу же хвататься за оружие, а тем более нападать без свидетелей, тайно, из засады… нет слов, как вы огорчили меня! Альфонсо склоняет голову. Ему совсем не трудно изобразить раскаяние, хотя сейчас он не знает, чего стыдится больше — того, что опять кинулся стрелять, не подумав, или того, что промазал по такой большой мишени. Высокий человек в черном, резкий силуэт, словно дыра в адскую бездну — как тут промахнуться?
Переговорить… это возможно, это более чем возможно. Потому что иначе Чезаре мог просто воспользоваться ситуацией. И сказать, что был вынужден защищаться. Мог. А он ушел без единого слова. Если бездна умеет уходить, а не просто отступать на время.
— Государь мой отец, я приложу все силы к тому, чтобы больше не огорчать вас. Простите меня…
С тестем очень легко иметь дело, его легко заставить расчувствоваться. Врагов это не касается, но герцога Бисельи пока еще не числят во врагах. Если бы он знал, думает Альфонсо — а потом вспоминает «да он же все знает», а потом вновь сомневается. И не с кем переговорить, посоветоваться — синьор Петруччи уехал в Камерино, остальным тайны доверять нельзя, чтобы не подставлять их под удар. Сестра слишком болтлива, а Лукреция и так каждый день плачет от того, что муж и брат поссорились — если она узнает о смерти Хуана… Но до чего же противно каждый день, час за часом, врать и притворяться!
— Ну, ну… я вижу, что ты и сам расстроен, — тесть осторожно, чтобы ничего не потревожить, обнимает Альфонсо за плечи. Шелестят широкие рукава расшитого шелком одеяния. — И не нужно мне говорить, что ты просто потерял голову. Я понимаю. Да и кто бы на твоем месте не испугался? А убивать ты не хотел, хотел бы, попал бы. «Я хотел, — думает герцог Бисельи, стараясь не проронить вслух ни слова.
Смотрит на высокий воротник одеяния понтифика, оказавшийся перед самым носом, на ручейки вен на полной шее. — Я очень хотел, и не могу понять, что меня сбило, как вышло, что я целил в горло, наверняка, а попал — едва в руку, отводящую ветку. То ли замешкался, то ли глазомер подвел… но я же хотел. Не напугать, не предупредить, а убить. Пока было можно. Пока он сам напросился… Что за наваждение? Почему уже второй раз?..»
— Мы все это уладим… — говорит тесть. — Чезаре уедет воевать, ты выздоровеешь, мои люди с тебя глаз не спустят, чтобы не лезли в это дело всякие там… Катарины. А со временем все утихнет.
Пергамент блестит, отливает желтым, и уже не желтым, а золотым отливают чернила на изгибах букв, а подпись горит красным, будто сейчас сорвется с документа. И беззвучно гремит латынь. С сего дня и до окончания кампании передаем возлюбленному сыну церкви и викарию святого города временное командование над войсками, службами, гарнизонами замков… Для самого похода такие широкие полномочия не нужны. Отряды, полученные от Тидрека Галльского в качестве арендной платы за Тулон, подчиняются герцогу и так. Как и несколько поредевшее наемное войско, снаряженное папой для марсельской кампании. Но мало ли, что может понадобиться и какие вопросы юрисдикции возникнут по ходу кампании. Его Святейшество не хочет рисковать. А еще Его Святейшество мог бы назначить сына полководцем Церкви — но нет; после того, как оказалось, что любимый сын едва не убил любимого зятя, об этом речь не заходит. Так что грамота весьма двусмысленна — подчиняет Чезаре Корво многое и многих, но и напоминает, что веди себя сын Его Святейшества более благоразумно, были бы у него не временные полномочия, а постоянные. Которые теперь, кстати, переданы — в очередной раз временно — Вителли, и Вителли же формально будет считаться старшим. Его Святейшество считает, что это пойдет на пользу и кампании, и строптивому сыну. Тут он неправ. Но кампании это не повредит, потому что Вителли — хороший артиллерист и разумный человек, а сыну не помешает. Потому что Вителли разумный человек. И знает, что рано или поздно Чезаре Корво получит эту должность, и поэтому не стоит делать его своим врагом. Через неделю, через десять дней — в зависимости от пророчеств, от гороскопов папских астрологов и прочей ерунды — войско, уже начинающее скучать, несмотря на непривычную каждодневную муштру, и злиться — из-за нее же, все-таки выступит. Цели намечены заранее и известны всем, даже тем, кому предстоит защищаться: и Корво, и Вителли сходятся во мнении, что чем сильнее противники суетятся в ожидании штурма, тем больше падают духом — мост не починен, запасы полностью не подвезены… Тем легче с ними будет справиться. Затяжные осады сейчас не нужны, да и крепости того не стоят.
— Завтра поутру, — докладывает де Корелла, — Его Святейшество намеревается отбыть в замок Святого Ангела.
— Ну вот и хорошо, — герцог улыбается. — Тогда я перед отъездом навещу дражайшего зятя. Чтобы не оставлять за спиной неразрешенных вопросов. Документ есть документ. Гарнизоны папских замков и охрана папских дворцов обязаны подчиняться… временному командующему. И, случись что, вины на них нет. Вина на том, кто злоупотребил полномочиями.
— Сколько человек мне взять с собой? — спрашивает капитан. Из ответа можно понять многое — и сколько будет шума, и как надлежит действовать. Уточнять прямо ему чертовски не хочется — в последние дни герцог, готовящийся к походу, без обычного терпения отвечает на докучливые вопросы и требует ото всех думать, а не спрашивать все подряд.
— Троих. Во двор, в коридор, у дверей. Троих. Больше не нужно. Де Корелла кивает. Трое. Мы не будем ломиться силой. Мы пришли поговорить. Только поговорить. На следующий день около полудня де Корелла понимает, что он задал неверный вопрос. Потому что гвардия Ватиканского дворца безропотно подчинилась — почти безропотно, гонца в замок Святого Ангела они отправили, за что их еще и похвалили… а вот что делать с двумя женщинами, одна из которых при виде Чезаре превратилась в разъяренную фурию, а другая просто встала в дверном проеме — не пущу, мол, и все?
— Он пройдет, — тихо говорит Мигель Лукреции. — Вызовет солдат и пройдет. Вы же его знаете. Вы лучше отца зовите… и монну Санчу возьмите с собой. Я постараюсь сделать так, чтобы тут ничего не произошло, пока вы не вернетесь. Он все равно поговорить хочет — узнать, зачем в него стреляли. Не в этот раз, а еще в первый.
— Он не стрелял!.. — шепотом кричит Лукреция.
— Стрелял, — вздыхает Мигель, — это правда. Только с Марио перепутал. Не видел обоих рядом после возвращения. Женщина смотрит на него в упор, прикусывает губу, злым жестом стирает с глаз выступившие слезы. Глядит на брата, молча стоящего в нескольких шагах. Пугается властной холодности, которой веет от стройной фигуры в черном, бесстрастного выражения лица. Думает вдруг, что всегда его боялась — любила, но боялась. А теперь боится и… и все? Он пройдет. Он позовет солдат и те с почтением удержат у стены двух женщин, не причинив им ни малейшего вреда. Они — брат и его люди — сила, неодолимая как камень для волн. Но на него все-таки есть управа, должна быть, должна…
— Санча, пойдем, — резко говорит она. — Пойдем к отцу, быстрее!
— Мигель, — герцог смотрит на убегающих по коридору женщин, — Подожди, пожалуйста снаружи. И сделай так, чтобы нас не побеспокоили хотя бы четверть часа. Ну, это-то несложно.
Проснуться, почуяв в спальне чужого, и увидеть, что это Чезаре Корво собственной черно-белой персоной, а ни жены, ни сестры рядом нет, и дверь прикрыта, и за ней наверняка не дворцовая гвардия, а его свита… невеликое удовольствие. Молодому человеку, сидящему в постели, кажется, что он не проснулся, а, напротив, спит и видит кошмар. Кошмар сидит в кресле, на любимом месте Лукреции, сцепив руки перед грудью — оба они, брат и сестра, любят так сидеть, и оттого кажется вдруг, что Чезаре не вломился сюда невесть каким образом, а заместил Лукрецию, вылупился из нее… мысль нелепа и тошнотворна. Кажется, гость только что пожелал доброго утра — а может, это как раз и приснилось. Но даже если и приснилось, отчего не воспользоваться?
— Доброго вам утра. Но, кажется, оно и без меня было добрым.
Раз уж Чезаре Корво смог оказаться здесь. Знать бы еще, как. Кто предал? Жена и сестра, свита и слуги — все должны быть тут, преграждать дорогу, поднимать шум. Надо понимать, тесть разобрался во всем. Что ж, рано или поздно это должно было случиться…
— Благодарю, — любезно улыбается незваный гость. — Скажите, дражайший зять, по какой причине вы пытались убить меня, когда так неудачно угодили в Орсини? Ну что ж. Жаловался, что противно лгать и прятаться? Теперь можешь перестать жаловаться. И прятаться. Но сейчас не время и не место отчаянию. Нужно сопротивляться. Парировать удары.
— Не хотел, чтобы вы убили меня. — Посмотрим, сколько он знает.
— Вам что-нибудь передали от Тидрека Галльского? — задает следующий вопрос Корво. Он совершенно не удивлен.
— Нет. Хотя может быть, что и да… родня Корнаро передала моему другу, что Тидрек говорил с вами об этом деле. Они могли узнать случайно, их людям могли проболтаться намеренно. Я так и не понял, чего хотел этот галльский паук — расплатиться с вами за Орлеан, снять вашу голову моими руками или просто стравить нас и посмотреть, что получится.
— Об этом деле — это о смерти Хуана, конечно. Да, я знаю, что это вы. Но я хотел бы услышать — почему. За что.
Альфонсо невольно упирается взглядом в шурина, сидящего против света. Светлый овал лица, темные пятна глаз, отливающие золотом и медью волосы. Не видно чувств, не видно настроения, ничего не видно — словно смотришь на куриное яйцо, какое уж у него выражение лица, если и лица-то нет…
— Ну как же, за что… Да вы уже знаете, за что. Вернее, почему. Потому что он убивал людей, чтобы кормить духов в зеркале. Потому что ему показалось, что нищих, пьяниц, бродяг, которых никто не хватится, недостаточно. Потому что он украл и убил дочку одного из моих людей. Я знал, что это он. Я знал точно, я мог доказать. Но я не хотел по закону. «Это равнодушие, — понимает Альфонсо. — Не видно — потому что нет ничего. Я говорю о его брате, а ему…»
— Еще точнее — вы не верили, что закон не окажется попран… в данном случае,
— спокойно добавляет Корво, и герцог Бисельи кивает. — И вы были уверены, что я обо всем осведомлен, а отец в любом случае встанет на защиту любимого сына. Вы решили восстановить справедливость. Но вы не могли справиться со всем этим в одиночку. Кто вам помогал?
— Мои люди. Их здесь уже нет. Вы можете — отчасти — догадаться, кто это был, по списку тех, кого я отправил обратно в Неаполь. Но участников этой истории среди вернувшихся — треть. А имена я вам не скажу.
— Мне не нужны их имена, я не собираюсь мстить ни им, ни вам. Но вы назовете мне другое имя — того, кто передал вам слова Корнаро, того, кто убедил вас, что и я во всем замешан, того, кто объяснил вам, что мой брат — не разбойник и насильник, а чернокнижник. Того, кто научил слуг Катарины Сфорца, как подобраться к Его Святейшеству. Этот человек вам не друг, Альфонсо. Кто он?
— Вы все перепутали… — оказывается, брат Лукреции может ошибаться. Не только его люди, но и он сам. — Это не слуги Сфорца. Это слуги Варано. По меньшей мере, один из них — доверенный человек из самых-самых. Я с этим к вам и ехал той ночью. Гость смотрит на зятя, а видит перед собой длинный деревянный стол, на котором мастер выкладывает кусочки мозаики. Вот была половина картины — а вот уже она и готова, закончена, осталось только собрать ее заново на стене. Герцог
Бисельи возвращался от Бартоломео Петруччи, и Петруччи сказал ему о том, что эти двое — слуги Варано. То ли сам немного ошибся, то ли намеренно солгал. Они все-таки служили Катарине, и были отправлены в Камерино, где Варано передал им приказ Катарины, яд и дал подробные инструкции. Хорошее обращение и разумный допрос творят с пленными чудеса. Корнаро умер после того, как побывал в гостях у Петруччи. Весть о беседе
Тидрека и Чезаре сообщил бедному дурачку Альфонсо, конечно же, Петруччи. Он же и объяснил неаполитанцу, чем занимался Хуан со своей компанией. А еще была глупая ссора между Уго и Лукрецией — история, начавшаяся с совета, данного Бартоломео. Сиенец — просто кладезь полезных советов… Герцог Беневентский еще раз согласно кивает. Потом улыбается — и Альфонсо понимает, что на полном скаку влетел в простенькую ловушку. Чезаре, конечно, может и ошибаться — но если он ошибается вслух, это еще не значит, что он ошибается и в своих мыслях.
— Вы сказали мне об этом, потому что он уехал? — спрашивает Корво.
— Он вернется. И вы его не тронете.
— Я обязан ему жизнью Марио Орсини, а это немало, — говорит Корво. — Но сейчас я крайне предубежден против него. Я уверен, что тот, кого вы считаете другом, использовал вас как марионетку. Вы можете вступиться за этого синьора… я выслушаю вас.
— Я не вступаюсь. Вы не тронете его в любом случае. — говорит Альфонсо. — Дела обстоят именно так. Но вы еще и перепутали все на свете. Вернее… он-то как раз с вами бы согласился. Он считает, что это он меня втравил — и в тот вечер очень настаивал, чтобы я рассказал вам все с самого начала едва ли не дословно. Видимо, — раненый смеется, — чтобы вы поняли, каким наивным ребенком я был и как меня втянули в дело.
— Так расскажите мне все дословно. Последуйте совету, — Корво склоняет голову к плечу — и Альфонсо очень хочется позвать гвардию, но он знает, что там, за дверью, нет никого, кроме свиты герцога Беневентского. Наверняка де Корелла и Рамиро Лорка, или кто-то из них. Эти не придут на помощь…
— Я узнал, чем занимается ваш брат, случайно. Набрел на его друзей, когда они гнали девушку, и хотел вмешаться. Вот тут меня и остановил синьор Петруччи. Я стоял прямо на пороге его дома. Такое нельзя устроить нарочно… пока Его
Святейшество не извел вконец ромских разбойников, я любил гулять ночью один… — стыдно рассказывать, да чего уж там. — Так что я сам не знал, куда забреду… и уж точно никто не мог ждать, что я наткнусь на людей герцога Гандия. Светлые волосы, а щеки еще светлее, непрочный загар сошел, пока герцог Бисельи болел. Широко распахнутые глаза с длинными темными ресницами. Мягкий очерк рта. Впервые увидев будущего зятя, Корво подумал: сестре он понравится. Красивый, ласковый, мягкий. Теперь ясно — просто хорошенькая кукла.
— Петруччи остановил вас и посоветовал действовать иначе.
— Нет. Он мне тогда ничего не посоветовал. Просто сказал, если встряну сейчас — убьют. Меня — убьют. Потому что моему слову могут поверить, не Его
Святейшество, так другие. Я не вмешался тогда. И потом не вмешивался. До сих пор не могу себе простить — но я не вполне поверил. С той женщиной в ту ночь ничего страшного не случилось. Напугали и отпустили. И я не хотел верить. Я знал, что он негодяй, но он был братом Лукреции… Но я следил. И когда девочка пропала, я быстро все понял. Они и не прятались почти.
— Потом вы вернулись в Неаполь. И, когда к вашему господину королю Федериго явились послы Его Святейшества, вы не отказались от брака.
— Нет. Не отказался. Должен был, но не смог. — Знал, что совершает опасное безумство, но узнав, что дочь понтифика может стать его женой, сделал все, чтоб вскоре оказаться в Роме во главе свадебного поезда. Федериго даже удивлялся такому пылу, но и ему этот брак был на руку.
— Вы были хорошим мужем моей сестре… «Были… — слышит герцог Бисельи, и понимает: — Это приговор.». Что ж, по крайней мере, лежащим в постели его не зарежут и не задушат. Он поднимается, а незваный гость, удивленно приподняв бровь, заканчивает:
— …но я, признаться, совершенно не представляю, что с вами теперь делать. Вы как глупый голубь, мечетесь, верите любой лжи, лезете в драку наобум…
— Я вас боюсь. — с удивлением говорит Альфонсо. — Наверное, дело в этом. У меня никогда раньше так все не путалось.
— Да, — поднимается навстречу Корво. — Вы меня боитесь — вы боялись сказать мне о забавах брата, и убили его. Не в поединке, просто зарезали как свинью. Вы меня боитесь — и вы вошли в нашу семью. Вы меня боитесь — и вам нужны советы посторонних, чтобы признаться мне в своих подвигах. Вы меня боитесь — и дважды пытались убить меня, первый раз едва не вызвав пожар на весь город, а второй раз устроили ловушку, когда я шел объясниться с вами. Вы трус, Альфонсо. И тут все становится легко и просто.
— Ваш брат был свиньей. Он был хуже свиньи. И получил именно то, чего заслуживал. Я думал, что вы такой же. Я ошибался и оскорбил вас. Я был виноват перед вами. До этой минуты. Где и когда?
— Сначала, — презрительно цедит герцог Беневентский, — пусть вас признают здоровым. С раненым я драться не стану. Да, и объясните Лукреции, почему вызываете меня. Расскажите ей все. Хватит с меня дурной славы… репутация убийцы… голубей мне не нужна. Альфонсо замахивается, метя кулаком в челюсть — но он ослаб, и рука движется медленнее, чем нужно. Запястье перехвачено, резкий рывок — и он летит в стену…
Ничего, думает он. Второй раз я не промахнусь. И тут наступает тьма. Человек, только что пытавшийся драться, лежит на полу, как сломанная кукла — нелепо разметав руки, подбородок упирается в грудь, и по губам на белое полотно рубахи стекает темная пенящаяся кровь. Недолго — одна волна, две волны, а третьей — нет.
— Проклятье… — шепотом выговаривает герцог Беневентский. «Ты дурак, ты его убил» — сообщают ему, и он молча соглашается: — «Я дурак.» Потом вслух зовет:
— Мигель! Ему кажется, что если он подойдет к телу первым, то глупый голубь, любимый муж сестры, точно умрет — а пока, может быть, есть надежда… Де Корелла входит, видит, делает три шага вперед, опускается на колено рядом с Альфонсо Бисельи. Кладет руку на шею. Тихо просит Бога не забыть новопреставленного раба своего, помиловать и простить ему все, сотворенное на этом свете… Закрывает мертвецу глаза.
— Я обещал монне Лукреции, что этого не произойдет. — Это не упрек.
— Я не собирался убивать его. Просто оттолкнул сильнее, чем нужно. Я оскорбил его и он хотел меня ударить… — тихо, на грани шепота, говорит Корво. — Не рассказывай об этом никому, Мигель. Все равно это я его убил.
— Не рассказывать?
— Воскресить его нельзя. Чтобы доказать, что я не хотел этого делать,
придется сказать правду. Всю. Отцу и Лукреции. И всем… и все равно не поможет. Нет, — качает головой герцог. — Так или иначе, это сделал я.
— Я позову слуг и останусь здесь до возвращения Его Святейшества, — разводит руками капитан. — Вам лучше уйти вместе с солдатами.
— Не думаю… — качает головой его господин. — Отец — вспыльчивый человек.
— Вот именно что, — кивает Мигель. — Но он справедлив, и мне-то ничего не будет — а ваша сестра все-таки женщина. Идите, мой герцог, прошу вас. И думает про себя, что в теперешнем состоянии Его Светлость стоило бы запереть на сутки в подвале, но на это вряд ли осмелится даже он сам, а вот с семьей герцогу Беневентскому сейчас видеться и разговаривать, и выслушивать все, что пожелают сказать отец и женщины — не стоит, как ни крути. Кабы не вышло еще хуже…
— Ты прав. Дела подождут до твоего возвращения. Если, конечно, у Его Святейшества не будет на меня каких-то особых планов.
Герцог встает идет к двери — медленно, осторожно, как двигаются люди, которые не уверены, что пол в следующий момент окажется там же, где и был только что. От дверей оборачивается:
— И, когда у тебя найдется время, займись Петруччи. Нужно разыскать и допросить всех, с кем он связан.
Капитан де Корелла думает, что он сильно рискует — но едва ли головой. Конечно, гнев Его Святейшества может обрушиться на горевестника со всей тяжестью, и в минуту негодования понтифик способен забыть, что де Корелла давно уже принадлежит к свите его сына… но вряд ли, вряд ли. И все же докладывать капитан будет, опустившись на колени и низко склонив голову. Как подобает. К тому же в этой позе не видны лица женщин. Слышен только вскрик монны Лукреции, шелест платья — ее подхватывает Санча, а больше здесь никого и нет. Только Александр, его дочь и невестка. Свита Папы осталась за дверью, и это хороший признак.
— Как это произошло? — рокочет над головой голос, подобный тяжелому гулкому колоколу. Капитан вздыхает, чтобы преодолеть оцепенение и немоту — а заодно и придать голосу необходимую сейчас скорбь.
— Ваше Святейшество, я не присутствовал при беседе Его Светлости с покойным… — отвечает низко склонившийся человек. Подняться ему не велели, значит, он будет разглядывать резной мрамор плит. — Это была беседа. Его Светлость пришел без оружия.
— Я… вижу. — выговаривает Его Святейшество. Слова падают как камни, каждое по отдельности. Одно и второе. — Что было дальше?
— Сначала, довольно долго, было тихо. Потом стали слышны голоса. Вернее, голос. Господин герцог Бисельи говорил громко — но недостаточно громко, чтобы я разобрал слова. Потом Его Светлость крикнул меня. Я вошел — и увидел то, что вы видите сейчас. Я ничего не трогал, только произнес молитву и закрыл покойному глаза. Он перестал дышать, когда я наклонился над ним.
Глава Церкви, наместник Святого Петра на земле, смотрит на бездыханное тело у стены, на коленопреклоненного толедца, которому он десять с лишним лет назад велел охранять среднего сына, на дочь, в полуобмороке рыдающую на плече невестки, и внезапно испытывает облегчение. Вот все и кончилось. Не так, как он хотел, но раз и навсегда. Чезаре все-таки добился своего, зять мертв… но Александру следовало быть внимательнее. То, что наперебой негодуя, рассказали сегодня женщины — дескать, что за подлая клевета: говорить, что именно Альфонсо стрелял в Орсини, Папа уже слышал. Слышал от сына. Слышал — и не понял тогда, и не спросил герцога Бисельи, как это все следует понимать… а если это правда, и это ведь правда, то получается, что он пригрел на груди ласковую ядовитую змею, и ради змеи поссорился с сыном. А тот слишком горд, чтобы оправдываться даже перед отцом. Александр спешил сюда, чтобы застать обоих драчунов рядом и заставить обоих признаться во всем от начала до конца — но не успел.
— Что сказал мой сын? Капитан де Корелла не поднимает глаз от пола. Вид у него в должной степени почтительный и покорный.
— Что он убил вашего зятя. Что причины, мера и степень теперь значения не имеют. И что он ожидает ваших распоряжений у себя.
— Я требую… — восклицает монна Санча, и низкий грудной голос сейчас звенит бронзой, — чтобы убийца моего брата был наказан! Он убийца! Он преследовал Альфонсо и клеветал на него! Когда король Федериго узнает… «Когда король Неаполитанский Федериго узнает о смерти родича, — думает де Корелла, — ему придется вспомнить, что брат убийцы гостит у него в окрестностях Неаполя. И придется забыть, что герцог Скуиллаче, малыш Хофре, не сделал ему ничего дурного, а Альфонсо король всегда мечтал сплавить куда-нибудь подальше. Честь рода требует. Впрочем, Санчу, выданную замуж за мальчишку много младше себя, подобный исход не опечалит. Скорее даже порадует. Уж не потому ли она так распинается?..»
— Он ничего не узнает, — отвечает понтифик. — И вы, Санча, будете молчать — такова моя воля.
— Я не буду…
— Будете, — тяжело роняет Его Святейшество, и когда он говорит подобным тоном, в испуге замолкают не только женщины. — Если по вашей милости Федериго решит, что мы виновны в смерти его родича, вы быстро овдовеете — а этого вам не прощу уже я. А вы, — это уже Мигелю, он плечами ощущает неподъемно тяжкий взгляд, — ступайте и пригласите сюда доктора Пинтора, сообщите ему, что он должен осмотреть тело. Затем передайте моему сыну, что его… признания неуместны и нежелательны.
— Воля Вашего Святейшества. — капитан склоняет голову еще ниже.
— Да. Передайте доктору, что я хочу, чтобы он установил причины смерти, а не создал их. — Это почти лишнее, когда дело касается Пинтора. Молчать ради покровителя он будет, лгать — вряд ли. Но лучше сказать вслух. В этом чертовом деле слишком многое было сказано вслух и при свидетелях. Теперь придется уравновешивать.
Колокол отбивает пятый час и замолкает. Доклад Пере Пинтора Его Святейшество выслушивает в обществе секретаря Бурхарда и группы придворных медиков чином помладше. Совершенно не тот случай, когда уместна таинственность — но и излишнее число свидетелей тоже привлечет внимание, а они ни в чем не оправдываются, не в чем и не перед кем, лишь расследуют обстоятельства дела. Лучшие врачи Ромы, допущенные ко двору Папы, похожи на стаю скворцов: платье у них черное, с не привлекающим внимания серым или бежевым шитьем, волосы убраны под невысокие шапки. Наряжаться врачу негодно, особенно перед лицом смерти. Скворцы, выискивающие гусениц и червяков в траве, думает Его Святейшество. Потом вспоминает предка, выбравшего себе фамилию, чтобы не считаться по ромскому обычаю безродным, выцепившего понравившееся словечко из брани «поналетело воронья толедского». Еще вороньем звали монахов, а валенсийский прелат мечтал стать Папой. И стал…
— При осмотре, выполненном мной с достопочтенными коллегами с разрешения Вашего Святейшества, мною было установлено, что покойный страдал повреждением легочного сосуда, должно быть, образовавшимся после перенесенного ранения. Расслоение стенки сосуда привело к образованию расщелины, через которую кровь хлынула в легкие. Подобное случается довольно редко и всегда приводит к неожиданной смерти. О повреждении нельзя знать заранее, нельзя и нарочно причинить смерть, даже будучи уверенным, что оно существует. На теле покойного герцога Бисельи нет ни единого следа насилия. К смерти привело падение. Он мог бы умереть и ранее, во сне, и позднее. В любой момент, — сбивается с монотонного чтения Пинтор. — Я лечил его и осматривал каждый день… но о таком невозможно догадаться. Я сам разрешил ему подняться с постели…
— Подождите, доктор… — прерывает его Александр, — Вы хотите сказать, что мой зять был обречен? Что он умер бы в любом случае? Скворцы согласно качают головами. Эти согласятся с чем угодно, вот потому старший и любимый медик Его Святейшества — Пере Пинтор, а происхождение его тут ни при чем.
— Нет, Ваше Святейшество… — страдальчески морщится Пинтор. — Вернее, и да, и нет. Если бы я узнал о повреждении, я запретил бы ему вставать, наложил бы особую повязку, которая не дает ребрам слишком сильно двигаться… и тогда милостью Господней он, может быть, не умер бы. Ваш зять был молод и силен. Такие разрывы заживают медленно, но все же заживают, если их не тревожить. Но я не знал и никто не знал — этого нельзя знать. Более серьезное ранение такого сорта можно определить по внешним признакам или простучать по методу Гиппократа, но если трещина маленькая, то она никак себя не проявит.
— Значит, вина лежит на неизвестных разбойниках, которые нанесли моему зятю ранения? — спрашивает понтифик, и доктор кивает. Его Святейшество вспоминает, что это были за «неизвестные разбойники», а следом — что он сказал… что он кричал на весь дворец, когда услышал от сына признание в нападении на зятя. Что он кричал вместо того, чтобы для начала спросить о причинах — а тогда можно было бы размотать весь клубочек, начавшийся с едва не убитого мальчишки Орсини, с едва не вспыхнувшего пожара на всю Рому…
«Что меня тогда попутало, кто дернул меня за язык? — недоумевает полный пожилой человек, устало облокотившийся на поручень резного кресла. — Гнев — смертный грех… и сколько ни кайся, сколько не проси избавить от него, ничего не получается. Что я наделал?»
— Я благодарен вам, доктор, за помощь в этом скорбном деле. Его Величество, Федериго, король Неаполитанский, заботясь о здравии родича, отправил в Рому своего личного врача — он должен прибыть со дня на день — я надеюсь, что вы познакомите его с… историей болезни. — История болезни. Curriculum morbi. Донельзя уместное словосочетание.
— Воля Вашего Святейшества будет исполнена, — кланяется Пинтор.
Папа отпускает его, затем стаю скворцов, и остается в одиночестве. На сей раз он предается другому привычному греху, унынию. Обиженный и оскорбленный непристойными подозрениями сын, рыдающая в горячке овдовевшая дочь, разъяренная невестка, ищущая, кому бы выцарапать глаза — вот что ждет его за стенами кабинета, и к этому придется выходить, утешать, примирять, объяснять… и у кого узнать правду? Кто теперь скажет, почему Альфонсо напал на Чезаре? Сын знает. Сын пришел к покойному узнать причину, узнал… чем-то возмутился и сказал слова, которые подняли Альфонсо с постели. Почти наверняка — оскорбил. Он молод, и слишком резок, и — точь-в-точь как его отец — говорит в гневе вещи,
о которых потом жалеет. Дальнейшее нетрудно представить. Сын знает, но не скажет никому — раз уж предпочел открыто назвать себя убийцей… что, что там могло случиться?
— Так что же между вами случилось? — спрашивает в ночи Его Святейшество сына. Уже вслух. Задав себе этот вопрос тысячу раз, едва дотерпев до личной встречи — и постоянно ощущая, что слишком поздно спрашивать… Человек стоит у зарешеченного окошка, выходящего во внутренний двор, смотрит вдаль. Почти не двигается, почти не дышит, кажется холодной мраморной статуей, задрапированной в черное. Теряется в тенях. Остается для отца загадкой — так было всегда, с первых шагов, с первых слов. Тихий, задумчивый, скрытный неласковый ребенок, прилежный и послушный, но на свой лад упрямый, вырос в упрямого, скрытного и совершенно непостижимого взрослого мужчину.
— Вы ведь знаете, отец… — говорит он окну. — Вы сообщили об этом всему дворцу.
— Я поторопился! — рявкает Его Святейшество. — Я — поторопился. Потому что считал, что если бы у вас была достойная причина, вы бы сначала пришли с этим ко мне. Я был неправ, я недооценил меру вашей скрытности и вашего самоуправства. Так что всех святых ради у вас стряслось? И почему об этом нельзя было сказать прямо? Чезаре Корво улыбается про себя: его не спрашивали, почему. Ему сразу высказали — как высшую истину — почему стряслось то, что стряслось. Но одного упрека вполне достаточно, отец признал свою ошибку и нет смысла продолжать. Зато есть необходимость разобрать, как в аурелианской сказке, горох, пшеницу и овес по разным мешкам — и один мешок убрать, словно его и не было никогда. Доказывать, что мешок существовал, уже некому. Решетка под пальцами холодна и тверда, грани остры, а плоскости шероховаты, словно крупный песок. Хорошая, устойчивая вещь. Узор обычный, цветы лилии, повторяется многократно.
— О том, что в Орсини стрелял Бисельи, я узнал в тот же день. Он потерял кинжал — именно он потерял, я быстро в этом убедился. Во время всей суматохи он перебрался в замок Святого Ангела и я предположил, что у него какие-то счеты лично со мной. Я не стал торопиться с выводами, — спокойно рассказывает Чезаре.
— В конце концов, вы знаете, что Санча — женщина весьма вздорного нрава, она могла сочинить что-нибудь, а родной брат не стал бы ставить ее слова под сомнение… разве я бы усомнился в словах Лукреции?
— Так…
— Вернее, я не совсем прав. Поначалу я обеспокоился всерьез, потому что не знал, кто был мишенью, но потом навел справки о том, каков Альфонсо с арбалетом. Мне объяснили, что стрелок он замечательный и что такое расстояние для него — пустяки. А Марио он не убил на месте, потому что думал, что тот выше ростом и шире в плечах. Как я. Его плащ сбил с толку. Альфонсо не хотел вызвать смуту, он стрелял в меня и стрелял насмерть, просто ошибся. — Цветок к цветку, как в решетке. Фрагмент к фрагменту. «Правильно, — говорит неизменный советник Его Светлости. — Подробностей, рассуждений, мелочей должно быть много. Иллюзия откровенности.»
— А потом ошибся я, — поворачивает голову к отцу рассказчик. — Я решил, что попытка отравления произошла с ведома Альфонсо. Все говорило за это — и особенно то, что он пытался зарезать оставшегося в живых слугу Катарины. Я приказал моим людям убить его при первой возможности, и как только он выехал из замка, на него напали. Я поторопился. На самом деле приказ Катарины — подделка. Истинный виновник — Джулио Чезаре Варано. Он хотел сорвать кампанию, перессорив нас со Сфорца — и он нашел способ влиять на Альфонсо через одного из своих прислужников. Этот неаполитанский… не будем плохо говорить о покойном, понял,
что своей доверчивостью едва не погубил собственную жену — так что когда на него напали, он ехал ко мне с намерением рассказать мне правду о покушении. И налетел на засаду. Пока он выздоравливал, мои люди выманили у уцелевшего убийцы все имена и всю цепочку приказов. Выслушав его, я решил, что Альфонсо, скорее всего, не участник интриги, а жертва. И решил ничего не предпринимать, пока не объяснюсь с ним лично.
— И… что? — понтифик брезгливо растирает руки, словно никак не может оттереть липкую смолу с ладоней. Нашел дочери мужа… надо же.
— Он ничего не знал о покушении и негодовал вполне искренне, — пожимает плечами Чезаре. — Кстати, он также не знал, кто на него напал, пока… ему не рассказали. Тогда в бреду он звал меня не потому, что понял, а потому что хотел говорить со мной. Так что сегодня он был откровенен. И я услышал больше, чем хотел бы. Его использовал не только Варано. Еще и Тидрек Галльский. Тидрек боится усиления Ромы. Мне в Равенне он рассказал, что Альфонсо водит дружбу со многими нашими недругами. Альфонсо он же передал, что я хочу избавиться от него, чтобы выдать Лукрецию замуж за аурелианского наследника престола…
— Что?
— Вашему зятю, — Чезаре добавляет в голос сарказма, — очень убедительно объяснили, что, в виду скорой свадьбы Его Величества Людовика, его наследнику, состоящему с королем не в лучших отношениях, тоже понадобится жена хорошего рода. И что я, в отличие от короля, состою с этим наследником в отличных отношениях — и намерен состоять в них и впредь. А также буду очень рад увидеть сестру королевой или хотя бы принцессой. Вот тут я назвал Альфонсо дураком, он оскорбился и потребовал поединка… я ответил, что скрещу с ним оружие не раньше, чем он поправится, обозвал его глупым голубем, он замахнулся — и я отшвырнул его в стену. Слишком сильно, у него открылась рана… вот и все. Я должен был сдержаться.
— У него не открылась рана, — вздыхает Его Святейшество. — Доктор Пинтор сказал, что ему в той первой свалке повредили большой сосуд — и когда ты его толкнул, трещина разошлась и кровь хлынула в легкие… Это могло случиться когда угодно от любого резкого движения. Опасная часть разговора пройдена, решетка составлена и уже не распадется, теперь можно даже не притворяться и не лгать, а говорить всю правду. Альфонсо все равно бы умер от руки сына Его Святейшества, но в честном поединке. Если бы дожил до него. Или сам — но это все лишь пустые «если бы», а случилось так, как случилось. Глупо и опрометчиво.
— Какая разница? — дергает плечом Чезаре. — Его толкнул я, сегодня. Варано и его свора за это заплатят кровью, я обещаю.
— Я не стал бы торопиться… — задумчиво говорит Его Святейшество. — Варано будет пытаться сколотить союз. Теперь, когда мы знаем, куда смотреть, многое можно будет увидеть.
— Я не стану торопиться. Сначала Имола. Потом Форли. А потом, когда мы увидим все, что нужно, мы внезапно «узнаем» правду — и щедро поделимся ею с семейством Сфорца. И даже вернем им что-нибудь. В виде жеста доброй воли.
Человек из Толедо любезно предложил Абрамо удобное кресло, но сам остался стоять. Такая, кажется, у него была привычка. Впрочем, на привычки толедца можно было не обращать внимания — он лишь исполнял приказы, докладывал об исполненных и получал новые. Исполнял приказы другого человека, о котором нельзя было не знать, если ты живешь в Роме, даже если всего лишь содержишь маленькую книжную лавочку и не принадлежишь к христианам. Но все-таки было лучше, что перед Абрамо стоит толедский вояка, а не его господин. Не так страшно. Иллюзия, а успокаивает. Тот, кого так боится маленький кругленький книготорговец, слушает из-за тонкой деревянной стенки, отштукатуренной и раскрашенной так, что она кажется каменной, под стать остальным в комнате. Лично допрашивать скромного иудея-лавочника ему совершенно не подобает. Не должно. Привлечет излишнее внимание.
— Прошу вас, объясните мне, если это вас не затруднит, — говорит толедец, и его церемонная вежливость не приносит ни малейшего облегчения, — почему вы не сказали правду, когда к вам пришли в первый раз?
— Я сказал правду, — отзывается Абрамо. Он старается смотреть вниз, на узкие кирпичи пола, уложенные наискосок друг к другу как позвоночник фризской селедки.
— Всю правду, что я видел и слышал. Что синьор Петруччи заходил ко мне часто — покупал книги, продавал книги, читал книги, выменивал книги… Что он встречался у меня со своими друзьями. Приводил покупателей. Советовал — и им, и мне. Что он заказывал через меня книжные редкости и просил меня узнавать для него разные бумажные подробности. Что я уступал ему книги дешево, потому что его друзья были со мной щедры, а его советы приносили такую прибыль, что честней было бы не брать с него денег вовсе — но он никогда не согласился бы взять что-то даром.
— А еще, — мягко, в тон, словно подбирая за торговцем рассыпанные им чуть необычные звуки ромской речи, добавляет де Корелла, — он отправлял книги в Галлию и получал книги из Галлии. Регулярно. Дешевые печатные книги. С пометками, с замечаниями. — Глаза у толедца серые, как пепел, и волосы были бы того же оттенка, если бы не выгорели. Серые и холодные, как пепел, прибитый ливнем. Абрамо де Кореллу рассмотрел в упор, пока книготорговца везли в палаццо Корво. — Как вы думаете, уважаемый, зачем?
— Мне, благородный господин, платят за то, что я думаю, как добыть нужную человеку книгу, как сохранить ее, что еще может понадобиться. А за то, что я думаю «зачем бы редким, но очень дешевым книжкам ходить из Венеции, из Милана, из Равенны в Рому и обратно», мне не платят. А свои записи я показал вам не потому что подумал. А потому что мне прямо сказали «Дорогой друг, если вам вдруг понадобится рассказать обо мне, рассказывайте все, что знаете». Человек, стоящий в простенке между окон, так, что его очень неудобно рассматривать — мешает золотое полуденное солнце, бьющее из-за рам, — медленно сгибает руку, подцепляет пальцем наборный эмалевый пояс. «Так… — говорит вся поза, — так…» — и дальше этого «так» первое время у него ничего никуда не идет. Не меньше минуты. Потом он едва различимо улыбается из-за солнечного ореола:
— Уважаемый, если вы отступите от своего правила и приметесь думать, то у вашей лавки могут появиться новые щедрые покупатели. Мой господин и его друзья очень любят книги, особенно редкие. И новые, и старинные… — и едва Абрамо успевает сообразить, что его собираются купить, кто его собирается купить, в пару к прянику демонстрируют и кнут: — А советам друзей непременно надо следовать.
Да, советам друзей нужно следовать. Лавочнику здесь не станут лгать, это ниже достоинства. Да и для этих людей он — никто. Чужое орудие, которое можно просто присвоить, которое незачем ломать. Вот потому и хотелось — молчать. Но у него дом и семья — и еще он твердо уверен в себе: сломается. И Бартоломео да Сиена прекрасно это знал, когда давал совет.
Все в этом дворце хорошо и удобно. Все в надлежащем порядке. Богатые, сильные люди живут здесь, владетельные синьоры, правящие Ромой и окрестными землями, а, значит, всем миром. Во дворце живет сын христианского первосвященника, а также его свита, его слуги, кони и прирученные птицы, собаки и острозубые ласки — все, что составляет великолепие и славу, внушает трепет низшим. Ловушка, смертельная ловушка для маленького торговца.
— Я думаю, и это только я думаю, — подчеркивает Абрамо, сидя на краешке кресла, свернув вперед плечи, опустив бороду на грудь, — что синьор Петруччи изыскивал средства для своих опытов, и на книги, конечно, и на прочее, сообщая северным купцам торговые новости. Через эти книги. Они ведь все одинаковые.
— Шифр в книгах? — с интересом подается вперед толедец, так искренне увлеченный, что на мгновение его азарт передается и книготорговцу.
— Наверное… — И правда же, интересно: и как, и какой. Но совсем неинтересно, что им зашифровано. — А рассказать при необходимости мне посоветовали все, что я знаю, но что я знаю — то и рассказал. Факты. Ведь больше мне ничего и не известно.
— Хорошо. Вы, будьте уж так добры, составьте мне потом отдельный список. Все книги и все заказы — я посмотрел, но ведь я у вас могу не разобраться и пропустить. — И даже предупреждать не станет, что лгать — рискованно. — А сейчас скажите — ведь наверняка есть вещи, о которых вы не знали, но догадывались. Маленький торговец пожимает плечами, поднимая их едва ли не до ушей. Смотрит на красивые резные, расписные, эмалированные, перламутром инкрустированные сундуки вдоль стен. На одном лежит толстая книга в обложке из тисненой рыжей кожи, заложенная — бывает же, — длинным лавровым листом. С тех пор, как книги стали печатать, а не переписывать от руки, люди утратили уважение к вместилищу знаний. То веток между страниц насуют, то цветов каких-нибудь.
— Вы понимаете ли, благородный господин, по интересам синьора Петруччи нельзя было предположить… — Абрамо ловит себя на мысли, что говорит о сиенце, как о покойнике. Ну да вряд ли эти заинтересовались им для чего-то доброго. — Да кто взялся бы угадать, что и почему его привлекает, чем он в следующий раз займется?
Ему ведь было интересно все, ну решительно все. Ну разве что военное дело меньше прочего — но и то, литье пушек, изготовление пороха, строительство укреплений… обо всем этом он читал. И о древних мифах, и о всяких странных животных, и о медицине, и о чернокнижии… обо всем.
— А писал?
— И писал обо всем. Если говорить о том, что я видел. И интересовался всем…
Благородный господин, ну вот как тут прикажете догадываться? Вот недавно было… Сначала, например, синьор Петруччи платит мне — и неплохо платит, чтобы я через общину и дальнюю родню, что торгует зерном, узнал, в какие годы товар на северных ярмарках, не наших, северных совсем, особо страдал от спорыньи. Я узнаю. Потом о тех же сведениях спрашивает доктор Пинтор — и едва целовать меня не лезет, когда я отдаю ему копию, о деньгах уж не говоря. А два месяца назад получаю письмо — где у меня половина северной родни и знакомых родни требует объяснить, во что это я влез, потому что всех, кто торгует зерном на севере
Аурелии, обязали представить данные о том же самом… приказом коннетабля. О чем я тут могу догадаться — разве что о том, что все это не моего ума дело. Между фальшивой стенкой и настоящей — довольно узкий промежуток, можно сидеть, но даже потянуться, не рискуя проломить перегородку, не выйдет. Впрочем, герцог Беневентский привык не двигаться подолгу, если того требует дело. Если ему интересно, это даже легко: дело поглощает целиком. Сейчас ему более чем интересно — так, что кажется, что сведений, журчащих голосом маленького лохматого и бородатого иудея, мало. Их много, на самом деле, но хочется еще. Как ледяной воды после долгой скачки. На этот раз не мозаика складывается, а потихоньку распутывается развесистая паутина, которой оказался оплетен весь город.
Да что там город — если уж тем странным зерном заинтересовался Валуа-Ангулем, коннетабль Аурелии, так возможно, что и весь континент. «Да ничего там нет странного, — отзывается в голове, — Я, кажется, понял. Подожди, дослушаем и я объясню.» Хорошо.
Когда герцог говорил со своим незадачливым зятем, он был уверен, что Петруччи — тот самый «свидетель убийства», о котором ему поведал король Галлии, и, конечно же, человек Тидрека. После того, как Мигель — потратив на это три дня — выяснил, только приблизительно, заметим, у кого из владетельных и влиятельных особ полуострова Бартоломео Петруччи бывал и гостил, кому оказывал жизненно важные услуги… после этого список вырос и теперь не включал разве что собственную семью сиенца, с которой он решительным образом не поддерживал никаких связей, даже тайных, да кровников этой семьи, которых в Бартоломео да Сиена интересовала только фамилия. Сама семья Корво, как выяснилось, должна была синьору Петруччи не только за жизнь Марио Орсини. Еще и за одного из Монкада, еще и… тут впору было хвататься за голову или беспомощно разводить руками — сестре герцога, смертно боявшейся повторного выкидыша, вездесущий «универсальный человек», как вполне всерьез назвал его один из солидных профессоров теологии, посоветовал некие травы, самые вроде бы обычные — шалфей и авраамово дерево, — после чего та вполне успешно родила сына. Герцогу казалось, что покинувший Рому — покинувший ради визита к Варано, как удалось узнать, — синьор удивительно схож с наполовину выбитым зубом. И кровоточит, наполняя рот мерзким медным привкусом, и скрипит, и шатается… надо бы выдернуть, но как-то неохота.
А теперь вот, извольте быть счастливы. Книжная лавка. Гнездо для сборки меда. Одинаковые печатные книги… тут и без Гая все ясней ясного. Страница, строка, слово. Или страница, строка, слово, буква. А лучше вперемешку, договорившись заранее. Такой шифр не разберет ни один книжник — ну перехватят послание или голубя, все равно ничего же не поймут до Второго Пришествия, когда все тайное станет явным. И не догадаются, что делать — потому что Священное Писание могут еще попробовать, а вот искать какой-нибудь дурацкий миракль на аурелианском или очередную проповедь о пользе добрых нравов, отпечатанную в Венеции в прошлом году, в голову не придет. Простой такой способ. Такой же простой, как идея сделать в уже раненом человеке еще одну дыру, чтобы выпустить лишний воздух из легкого. Синьор Петруччи был везде. Советовал, помогал, делился идеями и рецептами,
лечил, заботился о бедных, получал письма со всей Европы и Африки, а временами и из Азии. От ученых, инженеров, философов, теологов, отцов Церкви и еретиков…
— И с кем из них он состоит в переписке?
— Со всеми.
— А городские больницы для бедных?
— Все три. И больница Святого Фомы. К лазаристам его просто не пустили.
— Как часто он там появляется?
— Не реже раза в неделю, обычно — чаще. Лечит, иногда приводит знакомых врачей. Иногда — знакомых небедных людей, чтобы дали денег.
— Кого? Это всегда оказывался неправильный вопрос — «кому», «кого», «с кем». Уважаемых людей Города не пугали, напротив, якобы собирали рекомендации, чтобы довериться почтенному ученому синьору, и они были откровенны. Так, что получалась какая-то новая грамматика: кому — всем, с кем — со всеми… А дальше уже не склоняется: когда — все время, где — повсеместно.
С местным представителем Трибунала — с городским — герцог разговаривал сам. И очень вежливо. Сослался на рекомендации аурелианского коллеги, рассказал о совершенно чудесных медицинских открытиях, представляющих огромную пользу для армии, пояснил, что хотел бы дать синьору Петруччи пост, соответствующий его таланту и рождению, но… напомнил про жалобу Уго, изложил свои предположения касательно покойных чернокнижников — и осторожно поинтересовался, не пожелают ли с ним поделиться какими-либо выводами. С ним поделились. Не менее вежливо объяснив, что, да Его Светлость может быть спокоен, синьор Петруччи не занимается чернокнижием и никогда им не занимался. Тут все хорошо. Но орден сомневается, что ученый муж ответит на такое предложение согласием, поскольку обязанности, связанные с должностью, отвлекут его от самых интересных ему занятий — изучения природы. И если так и случится, орден будет крайне признателен Его Светлости герцогу Беневентскому, если тот оставит Бартоломео да Сиена в покое. Герцогу было наплевать на пожелания и признательность Трибунала с самой высокой городской колокольни — но сообщать об этом доминиканцу он не стал; а по сумме всего услышанного пришел к выводу, что неплохо бы решить дело мирно и бескровно. Своими услугами сиенец выкупил себе жизнь — но не благосклонность и не безопасность, так отчего бы ему не переселиться куда-нибудь за границу Галлии, а то и вовсе поближе к Его Светлости герцогу Ангулемскому — тот любит подобных всезнаек… А вот после рассказа книготорговца все стало еще более интересным. Торговые дела с купцами из Галлии — это-то было ясно уже некоторое время назад, теперь лишь подтвердилось, а вот все остальное? Паутина знакомств, услуг, связей, обязательств — а в центре ее почтенный серебристо-серый с черным паук. Ядовитый. Смертельно ядовитый, судя по участи Альфонсо. И, помимо всего прочего, знающий о похождениях покойного Хуана все и немножко больше. Знающий, способный подтвердить свидетельствами — и его услышат, и его защитят.
«Подожди, — говорят ему, — подожди. Мы чуть не упустили самое главное. Важнее переписки, важнее открытий, важнее этого зерна, вернее, спорыньи, хотя это очень важно…» Что? «Он один.»
Герцог закрывает глаза. Это и правда самое главное. Это значит, что в картине чего-то нет. Какой-то детали, важной, наиважнейшей. Той, что позволяла синьору да Сиена выживать все эти годы. Потому что невидимая сеть — невидима. И не может защитить быстро. А ведь было, наверное, время, когда этой сети не существовало.
Да Господь всемилостивый, даже ремесленники предпочитают селиться семьями — а уж люди побогаче, как только появляется у них возможность, выкупают жилье у соседей, приводят своих, превращают весь квартал в маленькую крепость, где никого чужого… потому что никогда не знаешь — пожар, обвал, чума, разбойники, слишком жадная городская стража, да мало ли. Те, кто прибежит на помощь, должны быть на расстоянии звука. Жить одному — по доброй воле, по выбору жить одному — можно только если за тобой есть сила.
Эта сила — не Тидрек Галльский. Не Священный Трибунал. Не Варано, не Бальони, и ни одна из семей полуострова. Нет. Кто берет тебя под покровительство — тот тобой и владеет, а Бартоломео да Сиена не принадлежит никому — и, по видимости, никто не принадлежит ему самому.
— Мигель, — говорит герцог Беневентский, открывая глаза и видя перед собой молчаливую озадаченную фигуру. — Когда получишь этот список, обыщи дом Петруччи. Забери все книги по списку и все письма, рукописи, записки…
— И?
— И все это — ко мне. Никому не показывая. Вернее, нет, сам можешь просмотреть. Но больше — никому.
Когда доктор Пинтор сказал Марио Орсини, что можно вставать с постели и гулять в пределах палаццо, а также отправиться к родной семье на носилках, Марио подумал — и решил, что к деду и прочей родне он съездит чуть позже, сам и верхом, живой и здоровый, а пока лучше останется во дворце. Дед пошумел в письмах, прислал пару гонцов из младших союзников семьи Орсини с настоятельными распоряжениями, да и оставил в покое, удовлетворившись ежедневными отчетами приставленных к Марио слуги и врача. Все было понятно — теперь Марио не столько заложник, сколько залог, а также воплощение дружбы между домами. Временной, конечно. Но в виду грядущих походов — обоюдовыгодной. И если уж внук полюбился семейству Корво, то пусть и пребывает там, где ему нравится. К герцогу Беневентскому и будущей добыче поближе. Тем более, что в палаццо оказалось неожиданно весело. В городе то пытались отравить Папу, то покушались на зятя Папы, герцога Бисельи, то убивали этого самого Бисельи, то кого-то ловили и допрашивали сутки напролет, и центром всего этого был дворец герцога Беневентского. Кто же по доброй воле уйдет из такого интересного места? И во всем этом гуле Марио Орсини слишком часто слышал одно имя — еще и потому, что сам думал об этом человеке. Так что он не удивился, когда господин герцог, увидев Марио во дворе за теми упражнениями, что дозволил доктор цербер Пинтор — спросил: а что молодой Орсини думает о своем спасителе?
Не удивился. А вот что сказать — это уже сложнее. И потому что жизнь все-таки спасли, и потому что мог ошибиться. Но герцогу он обязан не меньшим, большим.
— Ваша Светлость… они с доктором Пинтором часто разговаривали надо мной, считая, что я сплю. Я не спал. Вернее, не всегда спал. И во время одной из этих бесед синьор да Сиена обронил, что, когда увидел меня, раненого, испытал смешанные чувства. Он так и сказал, этими словами. Он имел в виду, что не знал, нужно ли меня спасать. Потому что, — Марио чуть наклонил голову к плечу, подражая, — «возможно, мы еще пожалеем, что война не началась сейчас». Доктор Пинтор… он как бы согласился, но напомнил, что клятва Гиппократа предписывает — только лечить. А да Сиена ответил, что врачам так удобнее, а остальные и не клянутся. И еще… я был в себе, Ваша Светлость. Тогда. Я не мог дышать, у меня пятна перед глазами шли — я даже не помню, чтобы мне было больно, просто тесно,
но я был в себе. Я уверен. Я помню как он вошел, видел его против света, я тогда решил… что мне мерещится. Но он сразу ко мне подошел, тут же. Он не ждал. Не думал долго. Если думал, то за те три шага от входа. Так что я не знаю, что неправда — то, что я видел, или то, что я подслушал потом. Молодой человек поковырял песок под ногами кончиком деревянного шеста,
раскидал первые палые листья. Раздумывал, сказать ли о другом, или будет звучать слишком глупо — зачем оба медика ему две недели подряд говорили, что герцог им не интересуется, не спрашивал и вообще грозился показать, как черти в аду пляшут? Поссорить хотели? Оказалось же — обманывали; хотя и ад, и чертей, и пляски их Марио все-таки увидел, когда проснулся не в срок, среди ночи, и почувствовал, что на него смотрят, поднял глаза… обрадоваться и улыбнуться он успел, а дальше хотелось прятаться под все одеяла и подушки. Нет, решает он, это все-таки мелочи. Но синьор Петруччи — странный человек. Недобрый какой-то внутри, спокойный, холодный и недобрый, хотя на словах и на деле и мягче, и внимательнее доктора Пинтора.
— Спасибо, Марио, — кивает Его Светлость.
— И еще он был чем-то очень занят. Раньше. Он жаловался доктору Пинтору, что у него пропадает какая-то важная работа. Хотя сказал, что инструкции для армии тоже важны и это нужно было когда-то да сделать — и хорошо, что они пойдут прямо вниз, минуя все обычные стадии.
Когда ученые мужи города Ромы в одиночку и хором взахлеб ругали Бартоломео Петруччи, капитан де Корелла их не вполне понимал. Ну объясняет он всем, кто готов слушать, какие-то азы наук. То как с определенными ранениями обращаться, то как промерять почву для строительства. Все равно ведь эти азы, способы и отдельные навыки науки не делают. Можно научить человека одному приему обращения с оружием, но фехтовальщиком он не станет. У настоящего бойца приемов сотня, но главное даже не это, у него есть стиль, есть понимание взаимосвязей каждого движения с остальными… Опустошив кабинет Петруччи, собрав все листки, листики и листочки, обрывки бумаги, счета и записки, редкие пергаменты, Мигель начал понимать этих городских ненавистников. Особенно — перечитав очередную незаконченную рукопись, потом — дневник, который сиенец вел на стопке разношерстных листков, а потом рукопись еще раз.
Человек, изучивший этот трактат, не стал бы чернокнижником. Нет, неправильно. Человек, прочитавший предыдущую рукопись, куда более короткую, тоже не стал бы математиком. Ученым математиком не стал бы. Но зато понимал бы, что такое вычисления, почему они устроены, как устроены — и мог бы осуществлять самые необходимые операции без посторонней помощи и особого труда. Мигель исписал цифрами два листа, следуя инструкциям… и на третьем листе с ужасом, пробирающим до костей, осознал, что понимает, что делает. С ужасом. Потому что для того, чтобы придумать все эти простые способы заставить числа танцевать перед тобой, раскрывать себя, нужно было знать их изнутри, залезть в мировой часовой механизм, разобрать его, собрать снова — и уже потом, по образу и подобию, сочинить детскую игрушку. Удобную. Понятную. Действующую. Обычному человеку хватит и этого понимания. А будущий ученый оттолкнется и пойдет дальше, сэкономив… черт его знает сколько времени. Столько, сколько сберег бы фехтовальщик, которому быстро и без ошибки поставили руку. Человек, прочитавший трактат, не стал бы чернокнижником… не потому, что Петруччи не включил в работу основы теории, он включил — и не только основы — а потому что ему больше не нужно было поклоняться Сатане, чтобы получить желаемое.
Все описанное мог бы проделать — самостоятельно или при небольшой помощи — любой дурак. Как со счетом. Не нужно много лет учиться, получать из рук в руки скрываемое от посторонних знание, разбираться, где ошибки и суеверия, а где действенные средства. Вот подробное, четкое описание — бери и делай. Описание… странное. Как те инструкции для армейских лекарей. Ничего лишнего. Никаких рассуждений, кроме самых простых, объясняющих суть. Механику. Бери и делай… вот Бартоломео Петруччи взял и сделал. Вот рукопись… а вот дневник, и одно без другого еще можно пережить. Если не сопоставить изложенные в будущей книге принципы и методы и дневниковые заметки, сделанные кое-как, потом уже дополненные поверх угольных штрихов — и датированные. В эти дни в прошлом году должен был случиться штурм Марселя, а вместо него произошла невиданной силы буря, а доминиканцы… доминиканцы ничего от врага рода человеческого в той буре не признали. Какое прекрасное совпадение!..
Капитан де Корелла смотрит на серебряный подсвечник в виде совы. Ему кажется, что птица издевательски подмигивает. Да уж, не признали, была бы шутка из шуток — «встретил доминиканец черта, и не узнал». Но ведь обычного черта, рогатого, узнают же. А тут нет. И Его
Светлости говорили, что Петруччи с дьяволом не водится. Хотя я бы на их месте не о невмешательстве герцога просил. Я бы на их месте этого исследователя убил тут же. За такие вот учебники, о Марселе уже не говоря. Как это у него: «может быть слишком опасно»? А что тогда — не слишком? Капитан де Корелла перевязывает все листки шнуром, запечатывает тут же найденным воском. Ладно доминиканцы… хотя они разбираются. Но сам герцог? Ему ведь, как обнаружилось в Орлеане, много не надо. Та троица из чернокнижного борделя ему не понравилась с первого взгляда, а они ничего не делали, просто разок-другой побывали в скверном месте. А с Петруччи герцог разговаривал лицом к лицу, потом встречался едва ли не каждый день две недели подряд… и сиенец Его Светлости понравился. Надо понимать, это какое-то удвоенное коварство Сатаны? Хотя, что происходит с Хуаном, он тоже не заметил. Но Хуана Чезаре без всякого черта ненавидел и старался держаться от него подальше. А тут… может быть все правы — и Петруччи, и доминиканцы, и чернокнижники? И через зеркало ходит тот, кого позовешь? А что? — де Корелла кивает сам себе. — Очень похоже. Позовешь черта, придет черт. Позовешь мелкого божка языческого, которому достаточно ночку с девицей посвятить и весельем порадовать — явится божок. Позовешь самого Нептуна — ну тут видно крепко звать надо и не всякий такое переживет, но если докричишься — придет. Еще как придет, сами видели.
Но с этим пусть Его Светлость разбирается. А у капитана охраны вопрос простой донельзя и донельзя же понятный: поймали мы за усы настоящего чародея. А что с ним теперь делать? Очень жаль, что интересующийся всем на свете чародей, так любящий писать простые рецепты — вот на что это более всего похоже, на рецепты для поваров, можно, если грамотой владеешь, записать, а можно и наизусть заучить, все равно коротко, ясно и не забудешь, — не написал рецепт для поимки колдунов, а также для обращения с ними. Значит, придется самим, своим умом. Капитан смотрит из окошка на едва различимые в вечерней темноте крыши соседних домов, вспоминает сожжение борделя и слегка передергивается. То ли от сквозняка, то ли от воспоминаний о том, что такое «своим умом» в применении к Его Светлости и куда оно обычно заводит. Встает, поднимает с пола случайную страничку. Аккуратные черные буквы, ни крючков, ни сетей, а взгляд цепляют.
«Указания для приготовления мяса без огня. Возьми небольшой глиняный горшок с глиняной крышкой, той же ширины, что и горшок; затем возьми другой горшок из такой же глины, с крышкой как и у первого горшка; этот должен быть глубже первого на пять пальцев, с окружностью большей на три пальца; затем возьми свинину и кур; нарежь большими кусками, возьми специи по вкусу, добавь, посоли; возьми меньший горшок с мясом и поставь в больший горшок; накрой крышкой и замажь влажной, глинистой землей, чтобы ничего не ушло; затем возьми негашеную известь и наполни большой горшок с водой, убедившись, что вода не попала в меньший горшок; пусть постоит столько времени, сколько займет прогулка длиною от пяти до семи лиг; после открой горшки и найдёшь свою пищу несомненно готовой.» Тьфу ты, пропасть.
«Магию — стремление изменить мир желаемым образом, путем прямого или опосредованного приложения чистой воли, нельзя истребить совершенно. Можно скрыть от профанов принципы и самые действенные средства, однако все, что было некогда известно, может быть и непременно будет открыто заново, свидетельством чему эта рукопись. Если хотя бы десятая часть описанных здесь методов станет достоянием круга грамотных людей, который с каждым годом все расширяется, можно не сомневаться, что в течение поколения или двух поколений новоявленные маги додумаются и до всего остального. Запрет и преследования не смогут даже намного отодвинуть сроки, ибо в мире достаточно мест, куда не достает рука церкви, более чем достаточно людей, готовых пожертвовать жизнью и состоянием, лишь бы добиться нужного им чуда, и все больше ученых, не способных оставить в покое тайны мироздания. Однако, по моему мнению, надежная защита все же существует. Это неверие. Достаточно убедить людей, что колдовство — бессильно, и они станут преследовать свои цели на иных путях.
Дело это не является невозможным, более того, с изобретением книгопечатания и возвышением практических наук у нас появляются средства совершить его повсеместно — и достаточно быстро. Необходимо следующее…» Человек будет работать всю ночь. Жечь свечи одну за другой, вымерять шагами узкую комнатушку на втором этаже полукаменного придорожного дома, морщиться на скрип половиц. Кто-то когда-то решил поставить себе не каменный, обычный дом, а такой как обычно строят далеко отсюда, на севере. За один переход до Ромы — редкость. Но сейчас главное, что в нем есть узкие, тесные, но отдельные комнатушки. Чисто прибранные, тихие — хотя это и не так уж и важно. Если надо, можно работать в любой обстановке. Если очень надо — можно работать очень быстро. И письма в Рому хозяйский сын отвезет завтра же поутру, об этом уже уговорено. Если ты уже наделал море ошибок и собираешься в здравом уме и твердой памяти совершить еще одну — будь любезен рассчитаться сначала по старым обязательствам. Этих обязательств не так много, на одно меньше, чем хотелось бы, но все они важны. Обещанные советы — тем, кто в них особо нуждается. Предупреждения — тем, кто может его искать. О том, что его дом, книжная лавка и больница Святого Фомы могут быть опасны, он уже написал всем, кому нужно — еще перед отъездом из Ромы. А что до его круга знакомых, там любая ищейка сойдет с ума, отделяя важное от неважного, разыскивая лист в лесу. Письма ученым коллегам. В его отсутствие обмен идеями станет куда менее… плодотворным, поэтому стоит хотя бы свести корреспондентов друг с другом. И самое главное. Самое. Книга. Человек разминает руки, греет их над свечой. У хозяйки не было восковых, но она пошла и купила. Любая причуда постояльца — закон, если постоялец платит. А постояльцу нужен хороший ровный свет, потому что свет — это время. Он знает, что в этом состоянии нельзя принимать решения. Он знает, что слишком устал за последние три года — он не мальчик, а новая сфера исследований потребовала крайнего напряжения сил. Он потерял слишком много друзей… и теперь вынужден своими руками хоронить идею. Самую перспективную, самую богатую в своей жизни идею. Не единичное открытие — действующий и действенный способ постигать и изменять мир. А похоронить нужно, потому что это не порох. Этим будут сносить города… и новую точку равновесия найдут не вдруг и дорогой ценой. Слишком дорогой. Даже для нового мира. По-хорошему, следовало бросить все и уехать на север. И месяца три, не меньше, просто отдыхать. Ничего не делать, ни о чем не думать, жить, дышать, смотреть на зеленую лагуну, пить вино, любить женщину… ждать, пока судороге, сведшей горло, надоест, и она осыплется, наконец, мелкими иголочками. Но это значит — оставить все, как есть. Уехать, и оставить. Стать человеком, который повернулся спиной. А зачем ему нужен он сам — такой? Очень жаль переписки, идей, открытий, которые могли бы случиться. Очень жаль именно этой части будущего, которое с каждой строкой все глубже погружается в туман области «будущее невозможное». Но есть вещи, терпеть которые попросту нельзя. Это не значит — исправить, совершить нечто разумное и тем закрыть ошибку, словно дыру заплатой. Нет. Совершить еще большую ошибку, обменять золотой на мелкую монету, но именно без этой монеты не дожить до завтрашнего дня, а золотой, залог будущего — да Господь с ним… Кое-кто в городе Роме ошибся — а кое-кто другой этим воспользовался. Чужой ошибкой, чужой надеждой на лучшее. На милосердие, разум и снисхождение. Беспочвенные надежды — глупость, пыль и прах, этак любой нищий бездельник может лежать на обочине и надеяться, что завтра же его позовут во дворец понтифика и сделают кардиналом. А вот подавать, расчетливо и намеренно, надежды ложные, чтобы заманить в ловушку, прикидываться благоразумным и доброжелательным, чтобы убить — это уже подлость.
Это было очень просто — заметить, что герцог Беневентский смотрит на нежданно пригодившегося врача так же и с тем же выражением, с каким смотрели на него некогда люди из Трибунала. Это было легко — вычислить по вопросам, что герцог Беневентский знает о чернокнижии очень много и ненавидит его всем своим существом. Это было естественно — свести воедино кинжал, «забытый» в ставне,
отсутствие атаки на Альфонсо и то, что его самого выпустили из дворца живым… и решить, что, чем бы оно там ни обернулось, а мальчика никто не тронет и никогда не собирался трогать… Едва ли герцог Беневентский тайно предавался чернокнижию, а все его отвращение было показным. Скорее всего, он попросту решил, что, чем бы ни занимались члены его семьи, никто не имеет права препятствовать им, а тем более — убивать их. Вот это было правдой, а все остальное — ложью, ловушкой и притворством. А один глупый сиенец дал Альфонсо совет поехать к Корво и во всем признаться. Это ничего бы не изменило — на герцога Бисельи напали еще по пути,
до признания, а потом, когда убить с первой попытки не получилось, выждали время и добили. По слухам, которые неслись по всем дорогам из Ромы, в этом герцог Беневентский пошел даже против воли отца. Это ничего бы не изменило, но ему солгали, а он не распознал ложь и послал мальчика в ловушку. В ловушку, откуда тому было в одиночку не выбраться. Послал — и уехал. Что ж… сделанного не поправишь, воду не соберешь — но жизнь не кончается сегодня. И Полуостров не обвалился в море. И не обвалится впредь — о чем тоже следует позаботиться. Но вот от того, что Чезаре Корво перестанет дышать, выиграют все. Это будет не очень сложно сделать, если удастся остаться на свободе. И вдесятеро проще, если не удастся. Он, проклятый дурак, пообещал мальчику, что воспользуется потусторонней помощью только при тех обстоятельствах, при которых ею воспользовался сам Альфонсо? Что ж. Шутка оказалась куда более удачной, чем он думал тогда. Перо, бумага, чернила. Больше нет ничего — только нагретое выскобленное дерево под ребром ладони, край стола, пляшущий круг света, желтый с каймой, алой внутри и черной снаружи. На границе света тень всегда заметнее. Пальцы устали, почти не разгибаются: нужно писать быстро, четко, разборчиво — и много, очень много. Собственные руки кажутся чужими — лощеным деревом, покрытым темными пятнами. Но инструмент не подведет, его инструменты никогда не подводят. «Сведущие люди, имеющие представление о человеческой природе, никогда не поверят в то, что Сатаны не существует — равно как и в то, что он неспособен вредить человеку. Но церковь, опираясь на двойной авторитет веры и науки, в силах убедить их, а вслед за ними и простецов, что все совершавшиеся и совершающиеся чудеса имеют либо священную, либо материальную и постижимую разумом природу, а дьявол в силах царить в мире сем только посредством людей, которых побуждает творить зло. И чернокнижники — пища его вдвойне, ибо они отдают Сатане свои души в обмен на магию, но магия эта призрачна, как призрачны были видения, посланные во искушение святым, а надежды колдунов — ложны, ибо на дьявола нельзя полагаться даже во зле. Если эти убеждения прорастут, те, кто ищет могущества, обратятся если не к Богу, то хотя бы к материи.» Даже сверхъестественную силу можно запереть в клетку, если знать — как. Что уж говорить о людях.
День не предвещал дурного — ни подозрительным везением, ни подозрительным затишьем. Ничего необычного в нем не было. Проверить посты, выслушать доклады,
рассмотреть жалобы, велеть с обидами и доносами — кто пил, кто с кем подрался, а кто кого обыграл, — обождать до вечера. Тем более, что и доносов-то было как обычно, полтора. Когда крепко держишь солдат, не давая им повеселиться от кампании до кампании, много жалоб не бывает. После этих дел — список поручений, полученный накануне от Его Светлости. Разъездов на весь день, и по городу, и в окрестностях: очередной отряд, снаряженный Орсини, забрать — а по дороге проверить, о здоровье монны Лукреции во дворце осведомиться, за казнью случайно прихваченных на прошлой неделе уличных грабителей проследить, за заказанные пушки очередную часть оплаты внести… На день хватает. С утра до позднего вечера Мигеля де Кореллу видят и тут, и там — впрочем, зрелище это обыденное и всему Городу привычное. Также всей Роме известно, что сам по себе толедец ничем не интересен, а только исполняет волю герцога Беневентского. Разъезжает себе и разъезжает — вежливый, сдержанный, неразговорчивый. Еще несообразительный, недалекий, но исполнительный. Неинтересный совсем человек. Он и правда человек сдержанный. А потому, увидев на лестнице Тулио Риччи, который должен бы со своими людьми дежурить в том проклятом доме с совой, де Корелла не рявкнул на весь двор — какого, мол, святого покровителя Тулио голова на плечах надоела, а подозвал — и поинтересовался тихо и вежливо, чьим приказом того сместили. И узнал, что его же собственным. Вернее, Его Светлости: если хозяин домой вернется, арестовать и доставить. Вот он и вернулся.