Глава семнадцатая

На другое утро, еще в синем предрассветном сумраке, провожали хлопцев в дальний путь.

Накануне Тэкля весь вечер не отходила от печи: пекла лепешки, жарила копытки — Савке в дорогу. Леська, сидя неподалеку, проверяла и чинила его белье. Уж которую неделю ждала она его ухода, чтобы наконец-то вольно вздохнуть без его тяжелой руки, а теперь с чего-то вдруг приуныла, пригорюнилась.

Нитка отчего-то не лезла в иголку; пальцы вдруг стали ледяными, не хотели гнуться.

— Ну, что ты засумовала? — обернулась к ней Тэкля.

— Жаль его, — вздохнула Леська.

— А чего жалеть-то? Нешто он на веки вечные уходит? На вот, скушай копыточку!

Девчонка послушно сунула в рот горячий пресный коржик и сосредоточенно потянула длинную суровую нитку.

— Длинна, оборви, — поглядев на нее, мимоходом велела бабушка. — Длинная нитка — ленивая девка.

«Вот и Савке все блажится, будто ленива я», — невесело подумала Леська, однако нитку все же оборвала. А что любит она шить длинной ниткой — так это правда, есть тот грех. И не потому, что лень ей лишний раз вдевать нитку в иголку; просто нравится ей наблюдать, как нитка понемногу укорачивается, перестает путаться, и с каждым стежком все ловчее шить дальше.

Подошел Савка, поглядел, как скворчат в горячем сале лепешки, как Леська затягивает узелок. Девчонка невольно поежилась под его хмурым взглядом, однако он вскоре отошел в другой угол хаты, так ничего и не сказав.

Однако вечером, когда все легли спать и Леська, угнездившись под одеялом, уже отвернулась к стенке, она вдруг услышала, как он шепотом ее зовет:

— Аленка! Ты не спишь еще?

Она еще не спала, однако уже задремывала; тело уже стало тяжелым и мягким, перед глазами уже плыли какие-то бледные тени, лица, фигуры — те смутные видения, которые еще нельзя назвать настоящими снами. И тут снова послышался приглушенный Савкин голос:

— Тебе что — лень голову повернуть? Аль опять шея болит?

Она с трудом разлепила веки и подняла тяжелую голову. Савка лежал, приподнявшись на локте; в сине-серых потемках отчетливо виднелась его голова с растрепанной чуприной и чуть светились глаза.

— Я вот, Аленка, ухожу завтра. Рада, небось? Да ты башкой-то не мотай: и без того вижу, что рада. А мне вот за тебя боязно.

— Отчего ж тебе боязно? — спросила Леська.

— Непутевая ты девка, вот что! Я тебе вот что скажу, — продолжал он. — Держись ты от того Данилы подальше! Он шляхтич, голубая кровь, тебе, вахлачке, не пара. Путного ничего не выйдет, это любому ясно, баловство одно, а на жида оно мне! Да и тебе тоже…

— Ах ты, господи помилуй! — вздохнула она. — Ну какое баловство, что ты плетешь?

— Молчи уж! — бросил он. Уж я-то знаю, что никакой у тебя оглядки, ты как нырнешь — так сразу головой в омут! Скажешь, нет? Вот то-то! Да вот еще что: к Янке без меня тоже поменьше бегай! Мужик он молодой, одинокий, а ты уже девчина большая. Худого, может, и нет ничего пока, а толки уж ходят про вас… А тебе до хлопцев дела быть еще не должно, твое дело — прясть да ткать, а с хлопцами водиться — теленок ты еще!

— Ну вот, опять за свое! — рассердилась Леська. — В поле с серпом — так кобыла, а с хлопцами водиться — теленок? Да ну тебя вовсе, я спать хочу! — она сердито завозилась, натягивая одеяло на самую макушку.

Утром поели второпях. Сперва все молчали, глотая горячую гороховую похлебку с картошкой и накрошенным свиным салом. Потом Леська неловко задела локтем горшок с похлебкой. Он не упал, но с громким скрежетом подвинулся ближе к краю стола.

— Я ж говорю — беда, не девка! — осердился Савел.

— Да, — тут же вспомнил дед. — А о чем это вы вчера до самой ночи гутарили? Бубнили и бубнили, уснуть не давали…

— Да так… Ничего, — смутился Савел.

— Савка не хочет, чтобы я к Ясю ходила, — пояснила девчонка. — Мозоль он, что ли, Савке отдавил, не разумею, право!

— Да ты и вовсе ничего не разумеешь! — вновь осерчал Савка. — Что мне, право, и делать, татусь, коли нашей дурехе что на лавку с ногами взобраться, что к Янке на колени — один черт, ей и дела нет! А он, жулик, и рад с девчиной поластиться.

Леська вспыхнула в ответ на его слова, однако возразить ей было нечего. Вот оно — опять то самое, что не давало покоя Савке, очевидно тревожило Тэклю, да и ее самое невольно вынуждало вести себя со старым другом с какой-то опасливой сдержанностью. На самом деле она ни разу не села к нему на колени с самого его возвращения — все то же полуосознанное девичье сомнение запрещало ей это делать. До сих пор не может она забыть, как вдруг сделалось ей неловко и стыдно, когда она, привычно целуя его на прощание, отчего-то вдруг промахнулась и заехала в губы. Она ничего не успела понять, когда они скользнули по ее губам, слегка раскрылись и дрогнули — теплые, упругие, прильнувшие к ней с какой-то пугающей готовностью. Лишь мгновение это длилось — а потом он отпустил ее и резким поворотом отвернул голову, пряча вину в глазах.

Дед заметил ее смущение и поспешил выручить:

— Ну, ты, сынку, все же перехватил насчет Яся! Уж коли мы Янки бояться станем — так других-то и вовсе, выходит, за три версты обходить придется?

— Вот пусть и обходит за три версты! — отрезал Савел. — Дома пускай сидит, нечего ей перед хлопцами подолом вертеть!

— На-ка, выкуси! — нахально возразила девчонка. — Вот нынче же на вечерки пойду!

— Да с кем тебе там зубоскалить, коза неугомонная? — засмеялась Тэкля.

И в самом деле, Леська уже и забыла, что все хлопцы нынче уходят в извоз; из дома останутся лишь Ясь да Михал Горбыль, некстати подвернувший ногу. Но с Михалом Леське и так не захочется зубоскалить, ибо никогда он ей не нравился, а Янка и сам не охотник по вечеркам ходить.

Меж тем кто-то постучал в окошко, выходившее на улицу. Савел подошел к окну, отдернул завеску. Леська видела, как с улицы махнул рукой Симон Горбыль. Савка заторопился, выскочил в сени, распахнул дверь:

— Иду уже! Запрягаю!

Гнедой Ливень еще дожевывал свое сено, когда молодой хозяин накинул на него узду и повел из стойла во двор.

— Да не вертись ты под ногами! — шуганул он подошедшую Леську, и тут же добавил:

— Эх, ты! Нешто я тебе худого хочу? Для тебя же, дуры, это к лучшему было бы — от хлопцев подале…

— Он меня на руках выносил! — бросила она с горьким упреком. — Тебе-то я не нужна была, сам же ты меня ему и подбрасывал, ровно…подкидыша!

— Ладно, хватит! — оборвал родич, прекрасно зная, что сказать ему нечего. — Мне запрягать пора, хлопцы совсем заждались…

А на большой дороге, в последнюю минуту перед расставанием, ощутила девчонка все ту же ноющую тоску, что охватила ее вчера над шитьем. И, прощаясь, по-настоящему горячо обняла она Савку, зарылась щекой в его полушубок.

— Ну, будет! — оттолкнул он ее наконец.

Не одна Леська грустила сегодня — много здесь собралось народу. Почитай что из каждого дома провожали кого-то в извоз. И у всех уходящих — жены, невесты. И все невольно тревожатся: вдруг да изменит, разлюбит, другую найдет… В городе немало красавиц, да каких: гладких, ухоженных, не чета здешним… Вот где-то рядом заголосила Владка, уткнувшись в своего Степана; вот разнесся над дорогой резкий окрик, которым оборвала ее свекровь. Вот один за другим тронулись молодцы. Леська долго стояла на обочине, глядя, как мерно раскачивается в потемках широкая спина Савки, сидящего на облучке, пока, наконец, не исчезла за крутым поворотом.


И серой суровой нитью потянулись скучные зимние дни, долгие вечера, тоскливые, словно обрядовые песни. С тех пор, как ушли хлопцы на заработки, приуныла Длымь, почернела. Не слышно было теперь ни девичьего смеха, ни прибауток у колодца. Не выбегали вечерами девчата за околицу — больше сидели по домам или собирались у кого-нибудь из подруг на вечерки. Сучили пряжу, лениво грызли припасенные с осени орешки, иногда тянули песни — все на один лад: протяжные, невеселые. Так бывало каждый год.

Выздоровевший Михал тоже вскоре ушел в город вслед за остальными, и Горюнец, бывший до этого в тени, стал теперь пользоваться особым вниманием девчат и молодиц. Уж не раз они звали его на вечерки, и настойчиво звали, однако он не приходил. Он и прежде почти не бывал на посиделках, а теперь в такой перемене виделось ему что-то обидное: на безрыбье, мол, и рак — рыба. Не пришел он и сегодня.

Собрались на этот раз у солдатки Насти, той самой, что еще не так давно растревожила Янкино сердце недобрым словом. Жила она одна, словно яблоня без корней: ни детей, ни родных. Втихаря, хотя об этом все знали, к ней вечерами ходили женатые; носили под полой кто горелку, кто сала, кто белой муки. Ну а нынче расселись в ее хате по лавкам с полтора десятка девчат и молодок: кто за прялкой, кто за шитьем.

Потрескивают лучины, роняя огарки в подставленные ведра; их мутный, неровный свет скользит бледно-алыми бликами по русым девичьим головам, оседает на белых намитках женщин. Низко и глухо урчит возле чьей-то юбки Настина кошка. Сама хозяйка сидит у себя на кровати и, храня молчание, мерно водит иголкой, подрубая какой-то подзор, закрывший совершенно ее ноги и cлоями лежащий на полу. Для чего она, хотелось бы знать, расшивает все эти подзоры, простыни, сорочки? Для кого старается? Замуж снова метит? Так не возьмет ее никто, да и нельзя: муж законный хоть и далече, а жив еще. А она все гнется вечерами над своими подзорами, слепит очи…

Словно угадав чьи-то мысли, Настя горько вздохнула: видно, о том же подумала. Леська протянула ей на ладони горсть орехов.

— Попробуйте, Настечка! Сладкие, каленые!

Настасья безучастно подставила ладонь; еле слышно, одними губами, прошептала:

— Дзянкую…

Леська, кивнув ей, снова потянула пряжу. Прялка у нее знатная: легкая, крепкая, вся покрытая затейливой резьбой; колесо у ней быстрое, неутомимое, вертится так, что только спицы мелькают, а пряжа тянется тонкая, ровная, серебристым коконом наматываясь на мотовило.

А Леська про себя меж тем думает: было бы посветлее — не пряжей бы она занялась, а рантухом своим. Да только там вышивка нужна тонкая, нежная, не деревенским крестом, в этакой темени с ней не справиться. Это уж потом, к весне ближе, когда дни долгими станут… Она уже решила, что не цветами и не гроздьями калины разошьет свой рантух. Гибкие, извилистые языки пламени расцветут на белом поле.

Леська не думала о том времени, когда ее рантух, по обряду, накинут на сноп и поднесут пану Любичу. Она старалась ради себя самой, а вовсе не потому, что хотела его порадовать.

Сам же Любич, как, впрочем, и для остальных длымчан, был для нее пустым местом, попросту ничем. С Яроськой Островским все было, по крайней мере, ясно: злодей, распутник, супостат — одним словом, личность вполне определенная. Леська еще ни разу его не видела и люто ненавидела за глаза. Он представлялся ей как две капли воды похожим на ее давнего недруга Апанаса, если бы тот вдруг поднялся до панских покоев и модного фрака, какой носил Ярослав.

А этот… Что можно было о нем сказать? Она видела пана Любича несколько раз, в последний день жатвы приходила вместе с односельчанами к нему на двор. Этой осенью она случайно оказалась достаточно близко к нему и смогла рассмотреть его как следует. Это был человек среднего роста, несколько оплывший, с каким-то желто-серым дряблым лицом и очень редкими седыми волосами, зачесанными назад и плохо прикрывавшими изрядную плешь. Вероятно, на деле он был моложе, чем выглядел, но уж таким казался измятым, засаленным и, как она про себя его назвала, растекучим, словно плохо сваренный кисель. Не требовалось слишком долго его разглядывать, чтобы понять, что он давно уже не живет, а лишь устало тянет с грехом пополам свой век. Он глядел на всех, но ни на ком не задерживал водянистого взгляда, словно и вовсе не видел. Легко было понять, что он не вполне здоров — даже не то чтобы душевнобольной, а как Янка потом очень точно выразился, «подвинутый трошки».

Жил он мирно, мужиков не обижал, даже разговаривал с ними почти как с равными. Иных даже пускал в верхние комнаты (это деревенских-то лапотников!). Эти самые лапотники, стоило ему отвернуться, выразительно крутили пальцами у виска, но он этого даже не замечал.

А впрочем, хоть над ним и посмеивались, но в целом принимали без всякой вражды: пусть себе чудит!

Сквозь свои думы Леська вдруг почувствовала тяжесть на плече. Поглядела — Владка Мулявина приклонилась головой, прикрыв измученные глаза.

— Ты лягай поудобнее, — шепнула Леська. — Чтобы не на кость.

Владке уже не впервой было недосыпать. Авгинья, намаявшись за свою долгую замужнюю жизнь, теперь — во второй уже раз — решила вздохнуть посвободнее, и почти всю работу перевалила на младшую сноху. Да еще на ночь засаживала ее прясть, толочь зерно или, того хуже, перья щипать. Перья свекровь готовила на продажу и строго наказывала Владке, чтобы не оставляла никаких стерженьков — один чистый пух. И чтобы на выброшенных стержнях тоже не оставалось ни пушинки. А много ли разглядишь при слабом свете лучины, да еще когда глаза неумолимо слипаются — спать хотят. Да и лучинки были совсем тоненькие, ибо большуха, ко всему прочему, была еще и чрезвычайно скупа и жалела даже щепы на лучину. Из той же самой скупости Авгинья предпочитала, чтобы невестка щипала перья вне дома и лучину жгла не свою, а потому довольно охотно отпускала ее на вечерки.

Вчера Владка тоже щипала перья, и сегодня гнется над ними, а все не убывает.

Леська остановила колесо своей самопрялки.

— Дай лукошко, я пощиплю, — предлагает она.

Владка было засомневалась:

— А как же твой-то урок?

— А что же мой урок? — засмеялась Леська. — Да и не кончу — так не беда: моя бабуня не твоя свекровь. И потом, я ведь не одна щипать буду; зараз Виринке передадим, а там Агатке, Доминике, Зосе…

— Все равно, нехорошо как-то…

Вчера Владкино лукошко тоже пускали по кругу, и ей в самом деле было неловко перед подругами.

Тем не менее, Леська решительно забрала у нее лукошко с перьями и принялась легко и споро ощипывать перо тонкими пальцами.

— Ишь ты! — прошипела из угла Дарунька. — Добрая какая, скажите на милость! А по какому это праву ты, скажи мне, за других отвечаешь? Кто ты здесь? Никто! Звали тебя сюда?

— А вот и звали, ты сама слышала!

— Как позвали, так и выставят! Нет у тебя еще права тут сидеть, венка еще не носишь.

— Зато ты носишь, да так давно, что все цветы в нем привяли!

Это был, по сути, запретный удар. Даруньке было семнадцать лет, венок она и в самом деле носила уже три года, а жениха у нее до сих пор еще в помине не было, и даже не предвиделось. Так что Леська рисковала изрядно: скажи она такое кому другому — ее и в самом деле запросто бы выставили за ворота. Однако Даруньку не слишком любили, и затевать из-за нее свару никому не захотелось. А та, даже видя, что никто и не собирается за нее вступаться, все же не сдавалась.

— О Владке хлопочешь? — подступила она с другого боку. — А Владка-то меж тем женишка у тебя отбивает.

— Это кого же? — не поняла Леська. — Это кто же у меня жених?

— Оно и есть, какой у тебя и жених-то может быть, кроме Янки? Да и за этим-то гляди в оба!

— А и верно, слыхала я про Янку, слыхала! — затараторила все знающая Виринка. Тетка Авгинья их давеча в хате застала, как они с Владкой обнимались, да как пошла их поленом гонять! То-то я нахохоталась, как услыхала!

— Нешто взаправду? — подняла ревнивые глаза полногрудая Катерина.

— А коли и взаправду — тебе-то что в том за беда? — спросила тихая Зося.

— И взаправду, и нет, — подняла голову Владка, бросая на Леську испуганный взгляд: вдруг та сердится?

Однако Леська и сама знала, как было дело: Ясь еще днем рассказал ей об этом. И смутило ее не столько даже известие о возможных Янкиных отношениях с Владкой, сколько Дарунькино колкое замечание насчет женихов, послужившее лишним напоминанием о том, о чем она упорно не желала думать.

А было так: вчера, когда зимний день уже начал меркнуть, Горюнец зашел в Рыгорову хату. Собственно говоря, и пришел-то он к хозяину, да вот беда: не застал его дома. Рыгор с самого утра уехал в лес по дрова, и Авгинья, пользуясь его отсутствием, от души разбранила молодую невестку за какую-то грошовую провинность, да еще и отходила по спине ухватом. Потом, все еще не переставая браниться, она тоже куда-то вышла, и Горюнец застал в хате одну лишь Владку, всю заплаканную, с опухшими веками. На печи, правда, по обыкновению погруженная в свои корешки и никому не понятные заклинания, сидела бабка Алена, но на нее уже давно никто не обращал внимания, как если бы она была сундуком или тем же ухватом.

Горюнец не мог видеть слез, а тут его, наверное, особенно тронул Владкин беспомощный взгляд, так искавший защиты даже у постороннего, и он, собираясь уже уходить, вдруг повернулся к ней и, как старший брат, обнял за плечи.

— Что, извела свекровка? — понимающе спросил он. — Ну погоди, недолго тебе терпеть, вот придет Степан, полегче станет. А к осени, дай Боже, хатку поставите, своим домом заживете, тогда уж никакая свекровка тебе не указ.

— Придет он, как же! — всхлипнула бедная молодка. — Покуда придет, эта ведьма меня живьем в землю зароет…

— Ну же, перестань, перестань, тихо, тихо… — заворковал он в ответ, приклонив ее голову к своему плечу.

От его рубахи шел легкий запах горькой полыни, напомнивший ей сухое жаркое лето, и на душе вдруг стало тепло и покойно, и слезы сами собой иссякли.

Когда в хату неслышно вернулась Авгинья; они уже и не обнимались, а просто стояли рядом, однако же сварливая баба разразилась на все село потоком такой грязной брани, что вогнала бы в краску даже видавших виды Митранькиных ночлежников, а после ухватила подвернувшееся под руку полено и запустила им в головы. Потом, не зная как еще выплеснуть закипевшую в груди злость, еще более яростную оттого, что те успели увернуться, кинулась с когтями на растерявшегося хлопца. Тот пытался что-то возразить, но озверевшая баба не желала ничего слушать, и неизвестно, чем бы все кончилось, но, к счастью, тут забежала в гости соседка Маланья, Авгиньина полдружка еще со времен девичества. Хозяйка тут же принялась ей громко плакаться на свою невестку, а Владка с Янкой под шумок выскользнули из горницы. А вскоре вернулся и дядька Рыгор, с которым Авгинья хотя и сварилась без конца, но все же изрядно его побаивалась и обижать при нем Владку не смела.

Но об этом Владка уже не вспоминала: боль от Авгиньиных побоев почти прошла, а оставленные на щеках царапины оказались не столь серьезны и были уже почти незаметны. Помнила она лишь о том, с каким участием отнесся к ней этот почти чужой человек, с которым прежде она ни разу даже по душам не говорила.

— Да, хороший он хлопец, душевный! — вздохнула одна из ее подружек, тоже недавно вышедшая замуж. — Вот бы нам всем такого мужа!

— Ну уж! — грубо оборвала ее Катерина. — А жрать ты что будешь с этаким-то работником? Али думаешь святым духом питаться? Лаской одной сыта не будешь и шубы из нее не сошьешь!

Леська стиснула зубы и поморщилась. Так и несло от этой женщины грубостью и цинизмом, словно перегаром от пьяного.

— По мне, — глухо ответила она, — так лучше сухую корку глодать да знать, что для тебя последнего не пожалеют, чем в богатом доме каждым куском давиться, а все на тебя смотреть будут да считать, сколько ты съела да весь ли свой хлеб отработала… Уж я знаю, что говорю, Савел у нас такой — так ведь он еще молод и в силу не вошел, власть в руки еще не забрал, а потом так и вовсе беда будет…

— Все сказала? — сварливо отозвалась Катерина. — Вот теперь сиди и помалкивай! А то больно много воли себе забрала, верно Дарунька говорила.

Леська не стала спорить. Бесполезно было поминать, что и Катерина явилась без приглашения и осталась лишь потому, что у кроткой Насти попросту не хватало духу ее выставить. При этом Леська и сама помнила, что и вправду не след ей слишком широко расправлять крылышки, а потому склонилась ниже над Владкиным лукошком и принялась еще с большим усердием раздергивать перья по волоконцу.

— Дай помогу, — предложила молчавшая до сих пор Зося.

Та молча передала ей лукошко.

Худые Зосины пальцы замелькали быстро и умело: она в свое время успела приноровиться к этой работе. В недолгом времени лукошко у нее взяла Василинка, потом Агатка, за нею Марта, а там и еще кто-то… Последние перья ощипывала Настасья. Она клонилась над ними так же низко и безмолвно, как незадолго до того над шитьем; мерно шевеля крупными огрубевшими руками, разделяла волоконышки. Лицо ее было по-прежнему безучастно, глаза низко опущены, так что видны были только бледные веки, очерченные тускло-пыльной каймой ресниц. Появились в ней в последние дни какая-то особенная незащищенность и странно-болезненный испуг.

Когда же, не смея оторваться от большинства, руку за лукошком протянула Дарунька, ее пальцы уже не нащупали ни единого стерженька: в лукошке остался лишь тонкий, упругий пух.

Было уже поздно, пора было расходиться. Женщины, вставая, зашуршали, собирая работу и негромко договариваясь, у кого соберутся завтра. Хозяйка нерешительно потянула Зосю за рукав.

— Ты останься еще трошки, как все разойдутся.

Зося повела плечами, но не заспорила. Она снова присела на лавку и стала слушать, как молодая невестка сбивчиво и рассеянно благодарила подруг за помощь, а те лишь отнекивались: не за, что, мол, благодарить.

Но вот уже затихли в сенях последние голоса, растворились в ночной тишине шаги на снегу. Тогда Настя осторожно взяла Зосину руку и, слегка пожав, опустила ее ладонью себе на живот.

— Слышишь? Послухай, — произнесла она прерывистым от волнения шепотом.

Зосина ладонь уловила слабые, едва различимые толчки, которыми пока еще негромко заявляла о себе бившаяся внутри жизнь.

— Никто пока не знает, — прошептала Настя. — Тебе одной говорю. Одна ты меня не осудишь, я знаю…

— Который месяц? — спросила с трепетом Зося.

— Четвертый пошел.

— Да ну? А не видно совсем.

— Ну а ты что же думала? Я ведь скрываю, прячу его. Паневой, передником покрываю… Ты только молчи, Христом-Богом молю!

— Да я-то молчу, так все равно ведь люди узнают.

— Чему быть — того не миновать, — вздохнула Настя.

— И чей же он? — осторожно спросила Зося.

— Василя, — ответила солдатка.

— Что? — растерялась та. — Какого Василя? Кочета?

— Да нет же! За что ты на хлопца безвинного напраслину возводишь? Моего Василя, другого…

— Это мужа твоего, что ли? Окстись, он же сколько годов дома не бывал!

— Нет, Зося, был. Как раз по осени и приходил.

— Да ну? Отчего же его никто не видел? Отчего же не знал никто?

— А он и не к вам приходил — ко мне одной, — мечтательно улыбнулась Настя. — Это, Зосенька, так было: я в ту ночь одна спала, никто у меня не ночевал тогда. А я чутко сплю, знаешь, верно… Да нет, откуда тебе про то знать? И вдруг слышу: кто-то стук в окошко, тихонечко так. Я голову-то подняла с подушки. «Кто там?» — спрашиваю. И слышу в ответ: «Это я, Настуся моя милая! Отопри дверь, голубка моя!» Я засов-то отодвинула, и вижу его: ну совсем такой, как я его помню! Его ведь на другой же день после свадьбы забрали, а с той поры годочков уж восемь минуло, кабы не больше… Янка вон всего за три-то года как переменился! А Василь мой ну совсем прежний, каким на свадьбе был… И сама я словно годами помолодела, ты не поверишь! И радостно мне, и боязно: а ну пытать начнет, как без него жила? Да только он и словом ни о чем не спросил. Так и остался он у меня на всю ночь. До самых до петухов наглядеться я на него не могла. А как петухи прокричали, так он мне и говорит: «Пора уж мне, Настуся, не могу я теперь остаться. А ты смотри, дожидай меня, мужиков поблудных больше не принимай». А еще сказал: «Коли сын родится — моим именем назови».

— Да уж, полно, Василь ли то был? — испугалась Зося. — Это, верно, лукавый сам тебя морочил, не к ночи будь помянут! — она быстро и мелко перекрестилась. — А коли так, то сына твоего, поди, и в церковь-то не внесешь, не то чтобы по обряду крещеным именем наречь!

— Василь то был, Зосенька, — тихо ответила Настя. — Ты мне хоть что говори, а я Василька своего ни с кем не спутаю, хоть и с лукавым! И наказ его я в точности исполню, хоть и трудно мне будет… Думаешь, я с доброй жизни такой стала? Или я без мужика на стены кидалась да углы грызла? Вот уж не было того! Просто одна я тогда осталась, защитить было некому, а они уж — тут как тут! А теперь и вовсе их не отвадить, бо я мирской бабой давно слыву… Ну да ничего — дитя родится, так все само образуется.

— Дай-то Боже! — вздохнула Зося.

И надолго замолчала, уставясь недвижным взглядом в окно, в котором плавал отраженный отблеск лучины, а за этим отблеском чернела бездонная зимняя ночь.

Загрузка...