Сидя в вольтеровском кресле у ярко пылающего камина, она снова услышала приглушенное хлопанье кожистых крыльев в застывшем горячем воздухе.
— Ну же, давайте, — проговорила она. — Знаю, что я вам не нравлюсь, но вы все-таки мои гости, так что покажитесь и составьте мне компанию, пока решаете, как от меня избавиться.
Очевидно, ее приглашение их удивило. По крайней мере, как только она заговорила, хлопанье крыльев смолкло.
«Должно быть, — подумала она, — им встречались только те люди, кого страшит даже мысль о смерти. Или, возможно, они привыкли к ненависти, и теперь ее отсутствие их тревожит. В дружелюбной обстановке им труднее делать свое черное дело».
Она открыла глаза, вглядываясь в пустоту комнаты. Когда достаточно долго живешь в пустоте, к тебе приходит умение видеть ее, различать в ней образы. Элизабет Дикенсон их различала. В последние годы она вообще стала специалистом по пустоте.
Элизабет нацепила очки в роговой оправе — когда зрение начало портиться, пришлось извлечь их из бабушкиного комода. Очки не могли полностью избавить ее от дальнозоркости, но это все-таки лучше, чем ничего. Взяв книгу, она открыла ее наугад и опустила взгляд на знакомые слова: «Все вмиг переменилось в этом мире. Шаги твои впервые услыхала, и для меня не стало больше смерти, от пропасти спасла меня любовь».
Закрыв книгу, она тихо уронила ее на пол подле кресла, сняла очки и положила на желтый плед, укутывающий ноги. Когда-то и она услышала шаги, звучавшие в туманном отдаленном будущем. Но позволила ему уйти, и больше он никогда не возвращался.
Хлоп-хлоп! — крылья завели свою мрачную шарманку.
Она снова оглядела пустоту комнаты. Мебели в доме почти не осталось, только вольтеровское кресло, табуретка для ног и в комнате наверху кровать со столбиками. Впрочем, пустота появилась еще раньше, чем исчезла мебель. Часть мебели Элиабет продала, чтобы заплатить налоги, остальное пустила на растопку. Книги тоже сожгла — кроме той, что лежит сейчас на полу возле кресла. Что же касается мостов, то их она сожгла намного раньше.
Теперь, когда дом наконец-то обрел себя и очутился в своем времени, дрова найти несложно. Но их нельзя заказать, потому что невозможно оплатить деньгами со счета, которого еще не существует. То же самое и с деревьями во дворе: несомненно, это ее собственность, но нельзя топить ими камин или кухонную печь — надо нанять кого-то, кто бы их спилил и порубил на дрова. Кроме того, даже если она найдет способ не замерзнуть насмерть, то все равно умрет от голода, ведь все припасы закончились. Неудивительно, что за ней пришли Крылатые Гоблины.
На каминной полке стояли часы без стрелок. У всех часов в доме Элизабет не было стрелок — они исчезли раньше, чем сами часы. А от календарей она избавилась давным-давно, еще в самом начале. Дом был больше похож на корабль времени — корабль, который она сама отправила в плаванье к далеким островам прошлого. Но океан времени на поверку оказался темной, бездонной, опасной рекой. И еще до отправления на борт успели пробраться крысы памяти, и долгие годы одинокими ночами она слушала, как они скребутся за стенами. Но ничего, Гоблины все исправят. Элизабет Дикенсон радовалась их появлению.
Жутковатое хлопанье крыльев снова затихло. Но она знала: они все еще здесь, в комнате. Чувствовала их присутствие. «Чего же они ждут?» — спрашивала она себя. Впервые услыхав шорох крыльев, Элизабет поняла: за ней пришли. Почему тогда они уже не возьмутся за дело, не покончат со всем сразу? Откинувшись в кресле, она закрыла глаза. Хлопанье крыльев усиливалось.
«Лягу я спать, глаза затворю, — проговорила она про себя, — Гоблинам душу доверю свою. Если во сне я случайно умру, гоблины душу мою заберут…»
Дом был с историей. В 1882 году Теодор Дикенсон приехал в городок Свит Кловер, дабы основать «Зерновой комбинат Дикенсона», и влюбился в этот дом с первого взгляда. (Так происходило в той временной плоскости, о которой мы говорим сейчас, в другой же плоскости этот дом он выстроил сам). Большой особняк из красного кирпича в викторианском стиле стоял в полукилометре от городка, неподалеку от пыльной дороги, которую когда-то назовут улицей Лип. На первом этаже располагались большая библиотека, просторная гостиная, огромная столовая, впечатляющих размеров кухня и компактная кладовка, на втором — шесть больших спален. Подвал тоже был большой и совершенно сухой. Вокруг особняка раскинулись обширные нетронутые угодья, которые в руках опытного садовода обещали превратиться в прекрасный ухоженный сад.
Примериваясь к покупке дома, Теодор провел опрос местных жителей. Всплыло несколько неоднозначных фактов. Все местные прекрасно знали дом, но никто не мог вспомнить, кем и когда он построен. В доме давным-давно никто не жил, что для большинства обитателей городка однозначно указывало на присутствие приведений. Поскольку владельцы не объявлялись, управа конфисковала дом и теперь стремилась продать его как можно скорей почти за бесценок, лишь бы покупатель заплатил наличными. Этот факт перевесил всю неоднозначность предыдущих, и Теодор, недавно получивший скромное дядюшкино наследство, немедленно воспользовался щедрым предложением: купил дом вместе с обширным участком и спустя совсем короткое время въехал в новое жилище вместе с женой Анной.
Супруги немедленно взялись за работу. Наняли маляров, каменщиков и плотников, дабы отреставрировать особняк внутри и снаружи. В 1882 году викторианский стиль мебели уже утратил популярность, однако в маленьких городках наподобие Свит Кловера все еще считался модным. Исходя из этого, Теодор и Анна обставили дом викторианской мебелью, самой лучшей, какую только смогли купить, перемежая ее, впрочем, современными произведениями искусства. Чисто из сентиментальных чувств они оставили несколько древних предметов интерьера, сохранившихся в доме, и бережно их отреставрировали. Теодор к тому же выписал из-за границы клавесин, надеясь, что супруга будет музицировать. Однако Анна совершенно не вдохновилась, и инструмент оказался предоставлен самому себе — стоял в дальнем углу гостиной, собирая пыль и рискуя постепенно прийти в негодность.
А вот «Зерновой комбинат Дикенсона», напротив, расцветал на глазах. Несмотря на экономический кризис, под чутким руководством Теодора заводик, первоначально размещавшийся в нескольких шатких сараях, превратился в крупное предприятие, которое принесло городку невиданное благосостояние. В 1888 году, как будто в награду за тру-ды, Анна подарила супругу сына, которого назвали Нельсон. Теодор начал готовить наследника к руководству комбинатом буквально с того момента, как ребенок встал на ноги. Процесс обучения продолжался в отрочестве и юности, а комбинат тем временем пережил еще три кризиса и стал одной из самых стабильных компаний штата.
Нельсон оказался столь же умным и проницательным бизнесменом, как и отец. В 1917 году он женился на Норе Джеймс, скромной девушке двумя годами старше его, но, как выражался Теодор, «с хорошей аристократической закваской». В городке судачили, что Нельсон женился якобы затем, чтобы не подпасть под мобилизацию. Однако это были всего лишь слухи. Если б Теодор захотел, он бы избавил от воинской повинности всех молодых людей Свит Кловера, не говоря уже о собственном сыне. Так или иначе, на войну Нельсон не пошел, и в 1919-ом, когда отец внезапно скончался от удара, стал главой и комбината, и Дома Дикенсонов (так теперь жители городка называли особняк из красного кирпича). Спустя несколько месяцев умерла и мать Нельсона. С ее уходом привычный уклад жизни, сложившийся в доме за тридцать семь лет, прекратил свое существование.
Хотя… не совсем. Нельсон унаследовал сентиментальность, свойственную как матери, так и отцу, и не собирался полностью разрушать несколько архаичную атмосферу своего жилища. С другой стороны, он хотел, чтобы в доме появились и свидетельства его собственного существования. Теодор и Анна противились любым переменам, когда речь шла о мебели, и Дом Дикенсонов по большей части был обставлен все теми же викторианскими предметами интерьера, которые супруги купили в самом начале. Все эти предметы, сработанные на совесть, содержались в прекрасном состоянии и выглядели точно так же, как в день покупки.
Нельсон любил их все в целом и каждый в отдельности, но, к счастью — или к несчастью, — любовь эта имела пределы. Каждый день фабрики выпускали новую мебель, и, конечно, они с Норой имели полное право покупать что-то современное, не отставая от своих не столь состоятельных соседей. Тем более что привносить новое и, вместе с тем, сохранять старое — достойный подход к убранству дома, указывающий на хороший вкус и известную долю смелости. Так что Нельсон и Нора начали заменять некоторые — далеко не все — викторианские предметы интерьера мебелью, произведенной после Первой мировой войны, стараясь гармонично сочетать старое и новое. Завершив проект, оба были приятно изумлены. Никакой разнородности, одно сплошное очарование — очарование двух миров, спаянных воедино с изяществом и подлинным вкусом.
В 1920 году Нора родила мальчика, и его назвали Байрон — в честь ее любимого поэта. Он тоже был единственный сын, но на том его сходство с отцом заканчивалось, и начиналось сходство с обладателем основоположника байронизма. Он даже выглядел, как Джордж Гордон Байрон; ну и, разумеется, вел себя так же буйно. По сути, единственное, что отличало его от поэта — упорное нежелание писать стихи. Это отличие воодушевляло Нельсона; в любом случае, несмотря на Великую Депрессию, он видел, что его сын досконально изучил анатомию комбината. Вторая мировая война, конечно, вмешалась в планы отца, но не разрушила их окончательно. Понятно, что Байрон стал героем войны; к тому же он вступил в короткий «военный» брак, подаривший ему ребенка — девочку. После того, как жена оставила младенца в корзине у дверей управления демобилизации, а потом сбежала с любовником, заботы о ребенке полностью легли на плечи отца. Нисколько не колеблясь, Байрон принес дочку в Дом Дикенсонов, к своим родителям, которым ничего не оставалось, как любить ее и лелеять. После этого Байрон окончательно успокоился, отправился работать на комбинат, а страстность своей натуры тешил лишь бешеной ездой на спортивных автомобилях, которые как раз начали входить в моду.
Девочку назвали Элизабет. С самого детства она была чувствительна, застенчива и одиночество предпочитала любой компании, кроме компании отца. К отцу она относилась с огромным почтением. И это неудивительно, учитывая атмосферу, в которой она выросла — антикварная мебель, литографии Карриера и Айвза, дедушкины часы… Естественно, старое она предпочитала новому и, естественно, пожелала играть на клавесине, который пылился в дальнем углу гостиной. Играя Баха, она чувствовала себя, как рыба в воде, она любила Куперена[1] и Скарлатти. Но не музыка была ее главной страстью. Едва научившись говорить, она начала читать, а в девять лет написала первое стихотворение. В двенадцать в ее жизни появились три женщины, которым суждено было остаться с ней навсегда, а одна из них стала для нее примером во всем. Вот эти трое: Элизабет Барретт Браунинг, Кристина Джорджина Россетти и Эмили Дикинсон[2]. Нежно подшучивая, Байрон называл дочку «Элизабет Джорджина Дикинсон».
Байрон старательно трудился на комбинате, однако было очевидно, что деловой хватки отца и деда он не унаследовал.
Но ему все-таки пришлось взять на себя руководство компанией — летом шестидесятого года Нельсон и Нора погибли: их яхта попала в бурю на озере Эри. Байрон и шестнадцатилетняя Элизабет торжественно отсидели поминальную службу в церкви, торжественно выслушали соболезнования на кладбище под тентом, установленным над двумя гробами, затем сели в машину и торжественно поехали в огромный пустой дом.
Горевали они недолго. Комбинат был теперь целиком на Байроне, и эта внезапно свалившаяся ответственность напрочь лишила его душевной и физической энергии. Что же касается Элизабет… Она, конечно, любила деда и бабушку, но основная доля ее любви всегда предназначалась отцу, так что ее скорбь ограничилась написанием оды в память о погибших. Закончив ее, она взялась за другие стихи более насущной тематики, а потом лето закончилось, и она отправилась в пансион благородных девиц.
Она никогда не любила школу, а пансион и вовсе терпеть не могла. Учеба лишала ее привычного уединения. В Доме Дикенсонов ее комната была святая святых, и все ее существо противилось тому, чтобы делить жилище с двумя однокурсницами. Тем не менее, она честно старалась это преодолеть и писала стихи по ночам, прячась с карманным фонариком под одеялом. По большей части она сочиняла короткие лирические строфы, представляя себе, что пишет в манере Эмили Дикинсон. «Летним днем я нашла свое счастье, — написала она однажды ночью, — отплясывая с собственною тенью».
Летом шестьдесят второго она познакомилась с Мэтью Пирсоном, инженером, которого ее отец нанял на должность главного экспедитора. Достаточно молодой для своей профессии, Мэтью все же был десятью годами старше Элизабет. Он считался завидным женихом, но те, кто знал Элизабет, вряд ли могли предположить, что она в него влюбится. Однако это произошло — она влюбилась. Это была ее первая и последняя любовь, и память о вечере их встречи она увековечила в таких строках: На холмы пустынной жизни я взбиралась одиноко. Озаренный светом солнца, он явился предо мною. Небо осени сияло в его ярко-синем взоре, зимний лес делился тенью с облаком его волос.
Дела на комбинате шли неважно. Байрон смирил свой буйный нрав, держал себя в руках и волю безумству давал лишь, гоняя на спортивных автомобилях по холмам за городом. Его новый «феррари» идеально для этого подходил. Но умение держать себя в руках не всегда равнозначно умению держать компанию на плаву: к сожалению, с момента смерти отца Байрон нисколько не продвинулся в изучении бизнес-стратегий и планов продвижения. Комбинат пал жертвой научно-технического прогресса. До появления Мэтью Пирсона, которого Байрон нанял по совету юрисконсульта компании Кертиса Хэннока, все рабочие процессы на комбинате происходили точно так же, как во времена Нельсона Дикенсона. Естественно, компания не могла конкурировать со своими продвинутыми собратьями. Реорганизацию необходимо было начать еще лет десять назад, вводя инновации постепенно, шаг за шагом. Но этого не произошло, и вовсе не потому, что Нельсон так сильно цеплялся за традиционные методы производства. Просто Байрон не проявил вовремя инициативу и не выступил с новыми идеями, когда компания в них так нуждалась. Теперь же спасти комбинат могли только радикальные перемены, причем проводить их следовало срочно, а денег на это не хватало. Мэтью Пирсон знал, как выбраться из кризиса, но Байрон, не вняв совету Кертиса Хэннока, отказался брать займы на покупку и установку нового оборудования. Пытаясь выкарабкаться, компания хваталась за мелкие контракты, от которых отказывались конкуренты, рассчитывающие на крупную рыбу. Дела шли все хуже, работники сокращались, а Байрон все чаще устраивал бешеные гонки на феррари.
Любовь Элизабет вначале была безответной: девушка жила романтическими мечтами и воображением, Мэтью же об этом даже не подозревал. Но внезапно все изменилось, и между ними вспыхнуло сильнейшее чувство. Однажды вечером Байрон пригласил Мэтью в Дом Дикенсона, чтобы поговорить о нововведениях на комбинате. По чистой случайности Мэтью подошел к лестнице, ведущей на второй этаж, в тот момент, когда Элизабет, одетая в белое девчоночье платье, спускалась вниз. При всей поэтичности своей натуры, она не знала, что такое бывает — при правильном освещении и определенном внутреннем состоянии, в некий волшебный момент высокая, стройная девушка, не красавица, но с четкими, нежными чертами лица и грациозной осанкой в глазах смотрящего превращается в сказочную принцессу. Так оно и случилось. Холодным дождливым вечером Мэтью впервые вошел в Дом Дикенсонов, и дом принял его в свои объятия, окружил теплом, очаровал старинными интерьерами — правда, с некоторыми вкраплениями привнесенной Байроном современной техники. Во всем этом Мэтью увидел невероятную прелесть, возможно, открытую только ему одному. Но это первоначальное ощущение от встречи с Элизабет осталось с ним до последнего дня жизни.
Мэтью стал частым гостем в доме. Свои визиты он не стремился оправдывать необходимостью обсудить плачевное состояние комбината. А после того, как в конце шестьдесят третьего он признался Элизабет в своих чувствах, никакие оправдания уже не требовались. Впрочем, Мэтту они и вовсе были не нужны, а вот Элизабет, предпочитавшая приватность даже в самых обыденных вещах, хранила свою любовь в глубокой тайне, так же, как стихи, которые писала в своей комнате в пансионе. Весной шестьдесят четвертого она закончила учебу, и они с Мэтью объявили о помолвке. Объявление об этом появилось в местной газете ровно в тот же день, когда Байрон Дикенсон на полной скорости влетел в опору моста. Рулевая колонка разбитого феррари раздавила ему грудь и аккуратно срезала макушку.
Хуже всего было с цветами.
Элизабет любила дикие цветы, а вот культивированные терпеть не могла. Больше всего она ненавидела хризантемы. Но хризантемы были в каждом букете, в каждом венке. И цветочная композиция с уродливой золоченой надписью «От дочери», заказанная по телефону, почти вся сплошь состояла из хризантем. Лучше бы там были фиалки и незабудки, горечавка и донник, тысячелистник и наперстянка, лютики, вероника и люпины…
«Как выразить мою любовь, бескрайнюю любовь к тебе? Словами? Нет, слова пусты, они избиты и мертвы. Пусть скажет о любви рассвет, и солнца луч, и синь небес».
Шел дождь. Торжественно-печальная процессия автомобилей проследовала на кладбище. Гроб установили внутри бетонной будки — эти сооружения кладбищенские власти придумали для того, чтобы сделать проводы в мир иной максимально комфортными для провожающих. Будка была выкрашена в травянисто-зеленый цвет, внутри пахло сыростью и затхлостью. Скорбящие, частью друзья Байрона, частью враги, выстроились рядами позади двух стульев, стоящих у гроба. На одном из стульев сидела Элизабет, на другом — Мэтью Пирсон. Друзья и враги у Байрона имелись, что же касается родных, то, кроме дочери, у него было лишь несколько кузенов, которые жили так далеко, что их прибытие на похороны даже не рассматривалось.
Элизабет молча слушала банальные слова священника. Она не знала про существование бетонной будки, думала, что будет стоять под трепещущим на ветру тентом. Ей бы хотелось и вовсе стоять под дождем, чувствовать его на своем лице. В дожде есть поэзия, он приносит умиротворение и покой. В бетонной будке — только безразличие и смерть.
— Прах к праху…
Нет, только не прах. Мой отец никогда не станет прахом. Он станет ветром. Проезжая по ночным холмам, вы услышите его голос. Он будет говорить с вами сквозь открытые окна автомобилей, он расскажет вам множество удивительных историй. Он станет ветром, мой отец!
Священник протянул ей цветок — конечно же, хризантему. Она поднялась и бережно положила цветок на гроб. «Вот тебе колокольчик, отец. Я сорвала его на лугу, к югу от города. Сорвала, потому что он напомнил мне твои глаза — нежные, глубокие, понимающие — глаза, которые я никогда больше не увижу…»
Мэтью стоял рядом с ней.
— Элизабет, милая, ты в порядке?
— Да. — Она смотрела ему в лицо. — Твои глаза тоже похожи на колокольчики.
Он взял ее за руку.
— Пошли, Элизабет. Нам пора.
Притихший Дом Дикенсонов дремал под дождем. Байрон и Элизабет некоторое время назад уволили всех слуг, только дважды в неделю приходила уборщица. Мэтью помог Элизабет выйти из машины и проводил до порога.
— Для меня невыносимо оставлять тебя сегодня, — сказал он, — но по отношению к компании было бы нечестно пропустить аукцион Шварца и Берхарда.
— Почему же ты не отправишь кого-нибудь вместо тебя?
— Потому что нельзя рисковать. У компании не так много денег, а купить надо именно то, что необходимо. Не грусти, это всего на два дня.
— Два дня… Как два столетия. — Она изо всех сил постаралась изобразить храбрую улыбку. — Ну что ж, надо так надо… поезжай.
— Вот что мы сделаем. Я попрошу миссис Бартон прийти и побыть с тобой, хотя сегодня не ее день. Но…
— Ничего подобного ты не сделаешь! Если я захочу послушать банальности, то включу телевизор. Уезжай скорее. Я же не маленькая девочка.
— Ну, хорошо. Я остановлюсь в отеле «Уилтон». Если что, сразу звони. — И он поцеловал ее на прощание.
— Пока, — тихо сказала Элизабет.
Беда в том, что на самом деле она была маленькая девочка.
Проводив взглядом машину, она вошла в дом, сняла шляпу и пальто. Не глядя по сторонам, прошла в гостиную и поднялась по лестнице в свою комнату. Окна были открыты, и занавески промокли от дождя. Небольшой относительно современный письменный стол, за которым она писала стихи и в ящике которого их прятала, стоял возле антикварной кровати, по возрасту превосходившей дом. На подушке лежала открытая книга — она тоже была старше, чем дом: «Сонеты» Элизабет Баррет Браунинг. Элизабет села на кровать, взяла книгу и прикоснулась к поблекшим буквам… «Как когда-то Электра урну с прахом, подняла я торжественное сердце и к ногам твоим высыпала пепел. Этой скорби во мне сейчас так много — посмотри, как пылают эти угли, красный цвет пробивается сквозь серый»[3].
Наконец-то Элизабет смогла заплакать. Она лежала на кровати поверх шелкового покрывала. Свет дня плавно перетек в сумерки, и вот уже в комнату на цыпочках вошла ночь. Около полуночи дождь прекратился, взошли звезды. Лежа на спине, Элизабет видела их в оконном проеме. Сосчитала драгоценные камни в поясе Ориона, провела взглядом по хвосту Малого Пса, ощутила туманную магию Волос Вероники. И наконец заснула.
Ответы на свои вопросы она нашла в теплом сиянии раннего солнца, в сладком дуновении утреннего ветра, и выбросила вчерашний день из головы. «Встав из утренней постели, я пойду навстречу дню. Я пойду туда, где город ветром солнечным омыт. Брызги солнца колют кожу, будоражат и манят. Мрак и прах для тех, кто верит в миф о смерти. Смерти нет».
Она шла по аллее в тени кленов, чьи кроны пели чудесные песни, шелестя на ветру. На станции она села на электричку в девять сорок пять, в городе оказалась чуть позже полудня и решила пока не ехать в отель «Уилтон». Она отправится туда позже, когда Мэтью вернется с аукциона. Это гораздо лучше, чем сидеть и ждать его в пустом номере, как перепуганная маленькая девочка. Тем более что она хорошо знает город, не так ли? О да, спасибо, вполне хорошо.
Элизабет зашла в небольшое кафе, съела чизбургер и выпила стакан молока. Потом купила билет на дневной спектакль из двух частей. Первая часть была про девушку, которая встретила свою любовь на одном из островов Тихого океана, вторая — про Моисея. Обе ей очень понравились. Выйдя на улицу, она обнаружила, что уже вечер — ну, не совсем вечер, на востоке еще виднелись проблески дневного света. И все же, не тот час, чтобы в одиночку разгуливать по улицам большого города.
Элизабет легко нашла «Уилтон», она бывала в нем раньше с отцом. Долгие годы Дикенсоны останавливались здесь, когда дела приводили их в город, здесь всегда ночевали и руководящие работники комбината. Элизабет помнила, каким роскошным когда-то было лобби отеля — с толстыми коврами и большими уютными креслами с бархатной обивкой. Теперь же, хотя кресла и ковры никуда не делись, лобби выглядело обшарпанным, дешевым и безнадежно устаревшим. Как будто с тех пор, как она сюда приезжала в последний раз, прошло не несколько лет, а целое столетие.
В лобби никого не было. И за стойкой рецепции ее никто не встретил. Ну что ж, она прекрасно знала, где хранится книга регистрации. Она быстро заглянет туда, только и всего. Где же его фамилия? А, вот она… или нет? Написано как-то странно. Но кто еще это может быть, если не он? Напротив фамилии значилось — номер триста четыре.
Лифт поднял ее наверх, и скоро она уже пересекала холл, застеленный ковром. Ковер был потертый, стены отчаянно нуждались в покраске. Нужный номер находился в самом конце. Прежде чем Элизабет успела подойти к нему, дверь распахнулась, и в холл вышла молодая женщина с ярко-рыжими волосами.
Женщина как будто только что сошла с конвейера завода, где таких, как она, собирают, как новые «форды» или «шевроле». Увидев ее, Элизабет сразу почувствовала себя неуклюжей, неуместной и инстинктивно прижалась спиной к стене. Много лет спустя, вспоминая эту минуту, она представляла себя существом из прошлого, кем-то вроде Эмили Дикинсон, которой внезапно продемонстрировали некий аккуратно упакованный аппарат, какого она не могла увидеть даже в самом фантастическом сне. Возможно, в самой глубине сознания, куда не добралась игра в маленькую девочку, Элизабет действительно впервые почувствовала себя выпавшей из времени. Ведь когда еще могла начаться вся эта путаница?
Молодая женщина не смотрела на Элизабет. Она ее просто не видела. С тем же успехом Элизабет могла быть картиной на стене, ростовым портретом высокой стройной девушки с обманчиво строгим выражением лица, голубыми глазами и изумленным детским взглядом. А вот мужчина, который стоял в дверях номера — тот самый, которого Элизабет собиралась (хотя теперь уже не собиралась) навестить — прекрасно ее видел. Он вышел в холл — в сером костюме, встревоженный, с алым отпечатком помады на щеке.
— Элизабет, я никак не мог подумать, что ты… — начал он, запнулся. — Что с тобой? Ты выглядишь странно.
Портрет Элизабет Дикенсон не шелохнулся.
Мэтью беспомощно стоял перед портретом.
— Лиз, со мной произошла одна из тех невероятных историй, которые случаются, когда ничего подобного не ждешь, — наконец заговорил он. — Разбирая старую корреспонденцию, я наткнулся на письмо с логотипом «Уилтона» и, естественно, подумал, что это вполне респектабельный отель. Я даже не представлял, что он превратился в настоящую дыру, пока не увидел все это собственными глазами, а ведь я уже заплатил за две ночи вперед. Один из коридорных сказал мне, что никто из нашей компании здесь не останавливался, но я все-таки решил рискнуть. Я даже вообразить не мог, что они… что они пришлют мне проститутку.
Портрет оставался неподвижным.
— Заходи и садись, Лиз. Ты же бледная, как привидение. Поверь, это совсем не то, что ты думаешь, и не имеет к нам никакого отношения…
Портрет ожил и превратился в девушку. Девушка повернулась и пошла прочь. Мэтью следовал за ней до лифта, отчаянно доказывая, что все не так, что она ошибается, и при этом след помады на его щеке разгорался все ярче и ярче. Элизабет вошла в лифт и молча смотрела, как двери, закрываясь, стирают его страдальческое лицо. Часом позже, садясь в поезд, следующий в Свит Кловер, она навсегда оставила на перроне маленькую девочку, которой когда-то была.
Дом Дикенсонов, задраив все двери для внешнего мира, встал на якорь, как большой корабль посреди реки времени.
Элизабет Дикенсон сидела в вольтеровском кресле у холодного камина. Телефон звонил, наверное, десять раз подряд, но она не подняла трубку.
Вскоре звонки прекратились, потом начались снова. Элизабет не шелохнулась.
Рядом на табуретке для ног стоял поднос, на нем — тарелка с остатками тоста, которым она позавтракала, и полчашки остывшего кофе. Часы показывали четыре-шестнадцать. Значит, сейчас день. Первый день после женщины с рыжими волосами.
На подъездной дорожке взвизгнули шины, хлопнула дверца автомобиля. Телефон, наконец, замолчал, но начал звенеть дверной звонок. Он звонил, звонил и звонил.
— Я знаю, что это ты, Мэтт, — прошептала Элизабет. — Уходи. Пожалуйста, уходи!
Звон прекратился. Его сменил стук медного дверного молока. Бесплотная душа Элизабет бросилась в холл и ухватилась за защелку, изо всех сил стараясь сдвинуть ее и отпереть дверь. Но сил не хватало. «Помоги мне, помоги же! — кричала она той себе, что осталась в комнате. — Еще мгновение — и он уйдет, и тогда будет поздно!»
Но тело, управляемое разумом, не двинулось с места.
«Почему ты хочешь, чтобы он ушел? Потому что ты видела в нем отца, и значит то, что он сделал — вдвойне отвратительно? Или потому, что в глубине души ищешь повод навсегда затвориться в этом доме и писать свои стихи?»
Элизабет Джорджина Дикинсон не ответила.
Стук в дверь умолк. Хлопнула дверца автомобиля. Еще раз взвизгнули шины.
Тишина.
Элизабет встала, подошла к резному бюро в стиле шератон[4], взяла телефонную трубку и набрала номер конторы Кертиса Хэннока.
— Это Элизабет Дикенсон, — сказала она секретарше. — Извините, вы пытались связаться со мной сегодня?
— О да, мисс Дикенсон. По правде говоря, звонили битый день. Пожалуйста, останьтесь на линии — мистер Хэннок хочет с вами поговорить.
— Элизабет? Где же, прости меня Господи, ты бродила, девочка моя?
— Это неважно. Что вы хотели, мистер Хэннок?
— Конечно, увидеть тебя, а как иначе я смогу прочитать тебе завещание отца? Что, если я заеду завтра примерно в полтретьего?
— Хорошо. Мне надо связаться с кем-нибудь еще?
— Нет. Это касается тебя одной. Значит, в два тридцать, договорились? Береги себя, девочка.
Элизабет повесила трубку и постояла немного, глядя в стену. Наверное, пора готовить ужин. Она прошла на кухню, пожарила яичницу с беконом и сварила кофе. Кухня, огромная, обставленная по-современному, с множеством блестящих аппаратов, была, как другой мир — мир, совершенно ей чуждый. Байрон переоборудовал кухню по полной программе, но надо отдать ему должное: ничего из старой мебели и предметов, купленных еще во времена Теодора Дикенсона, он не выбросил. Все это хранилось в подвале дома вместе с другими предметами разных эпох, которые Байрон, повинуясь здравому смыслу, заменил новыми.
Покончив с ужином, Элизабет вымыла посуду, вытерла ее и убрала в шкаф. Потом смотрела телевизор в библиотеке, не зажигая свет и не обращая внимания на время от времени звонивший телефон. Один раз позвонили в дверь, что она тоже проигнорировала. В половине одиннадцатого она отправилась в постель и долго лежала без сна в темноте своей спальни. Около трех часов утра усталость, наконец, взяла свое, и она уснула.
Кертис Хэннок появился ровно в полтретьего. Лысеющий, с острым взглядом, он сел напротив нее за большой чиппендейловский[5] стол.
— Мэтт попросил меня передать тебе вот это, — он протянул ей конверт, который он взяла и тут же выронила. — Он сказал, если ты не ответишь на письмо, он больше тебя не потревожит. Хочешь прочитать сейчас или позже?
Она не дотронулась до лежащего на столе конверта.
— Позже.
— Как знаешь. — Хэннок открыл портфель, вытащил бумаги, разложил их и одну начал читать. Закончив, перешел к объяснениям. — Это значит, что твой отец завещал тебе все, что имел, или, точнее, дом и комбинат. С сожалением должен сообщить, что его банковские сбережения полностью исчерпаны… — Хэннок поднял глаза. — Что касается дома, то здесь все в порядке — нет долгов по налогам, нет ипотеки, и право собственности бесспорно. С комбинатом другая история…
— Я хочу, чтобы вы его продали, — перебила его Элизабет.
— Попридержи коней, девочка. Дай мне сказать, а потом уже принимай решение. Сейчас, как ты, конечно же, знаешь, комбинат переживает не лучшие времена. И твой отец, как ты тоже знаешь, взял на работу Мэтта в надежде вдохнуть в компанию новую жизнь, сделать конкурентоспособной. Беда в том, что финансовое положение компании не позволило Байрону предоставить Мэтту достаточной свободы действий. Мэтт сделал все, что в его силах, но этого оказалось недостаточно. Я советовал твоему отцу занять денег на покупку нового оборудования, но он меня не послушал. Я бы посоветовал тебе, Элизабет, ровно то же самое, но, к счастью, сейчас в займах нет необходимости. За вычетом расходов на похороны и даже с учетом оплаты налога на наследство, страховая премия твоего отца составит около двадцати тысяч долларов, и все эти деньги теперь твои. Вложи все до цента в комбинат, девочка моя, дай Мэтту возможность вытянуть компанию из ямы! Клянусь, это самое разумное, самое правильное вложение и самая надежная гарантия стабильного будущего. Ужасная глупость — даже допустить мысль о продаже компании!
— Возможно, мистер Хэннок, но я все равно хочу, чтобы вы ее продали, и чем быстрее, тем лучше. Вырученные деньги, сколько бы их ни было, прошу приложить к страховке отца и высылать мне ежегодно на мое содержание. Разумеется, равными платежами.
Лицо Хэннока побагровело, ноздри затрепетали.
— Черт возьми, Элизабет, ты же толковая девушка! При необходимости ты и сама могла бы управлять компанией, а уж с Мэттом в роли директора дела сразу пойдут на лад. Послушай моего совета, вложи деньги в комбинат и дай Мэтту карт-бланш. Ты перестанешь уходить в себя, снова почувствуешь вкус к жизни. Уж слишком ты замкнутая, девочка моя, и всегда такая была. А теперь подумай обо всем, как следует. Не знаю уж, чем там Мэтт так тебя обидел, но, по-моему, ты делаешь из мухи слона. Послушай меня, девочка, прости его. Забудь, и начните все с чистого листа.
Элизабет встала.
— Простите, мистер Хэннок. Но я не могу.
Он собрал бумаги в портфель и тоже поднялся.
— Мэтт, скорее всего, уволится, сама понимаешь. — Он пожал плечами. — Будем на связи, девочка.
Она проводила его до двери. Когда он повернулся, чтобы уйти, Элизабет тронула его локоть.
— Как вы думаете… Мэтт… он найдет другую работу?
Хэннок посмотрел на нее в упор.
— Наверное, сейчас уже поздно тревожиться об этом, правда? — Внезапно глаза его наполнились состраданием. — Да, да, конечно, он найдет работу. Береги себя, девочка моя.
— До свидания, мистер Хэннок.
Он уехал, а Элизабет вернулась в библиотеку. Конверт все еще лежал на чиппендейловском столе. Некоторое время она смотрела на белый прямоугольник, затем решительно взяла в руки, и, не распечатывая, порвала на мелкие кусочки и выбросила в мусорную корзину. На мгновение ей показалось, что она ощущает запах дыма. Иллюзия, конечно… но ведь дыма без огня не бывает: это горели сожженные ею мосты.
В первый же месяц своего отшельничества Элизабет заказала памятник на могилу отца. Но не пошла на кладбище даже после того, как этот памятник установили. Продукты и все необходимое она заказывала по телефону. Счета оплачивала чеками, передавая их в конвертах почтальону. Она отменила подписку на газеты и журналы, перестала слушать радио и смотреть телевизор. Ее контакты с внешним миром ограничились редкими телефонными звонками от Кертиса Хэннока, случайными письмами от бывших подруг, на которые, впрочем, она никогда не отвечала, кратким общением с курьерами и огромным водопадом слухов, который обрушивала на нее дважды в неделю миссис Бартон, когда приходила убираться.
Шли месяцы, и у Элизабет сложился свой собственный распорядок дня. Она вставала в полседьмого утра, готовила завтрак, ела, мыла посуду и прибиралась на кухне, потом возвращалась в свою комнату и до полудня писала стихи. В полдень готовила себе скромный обед, а после обеда занималась участком: когда трава подрастала, включала отцовскую газонокосилку; секатором подравнивала живую изгородь, надежно скрывающую дом от чужих глаз; полола свой маленький огород возле гаража. Около четырех она шла домой и готовила ужин. Иногда она тушила фасоль или запекала мясо, тогда, конечно, приходилось включать духовку на несколько часов раньше, но по большей части она предпочитала простые, легкие в приготовлении блюда. По вечерам она играла на клавесине Баха, Куперена или Скарлатти, с каждым днем оттачивая свое мастерство. В воскресенье устаивала себе выходной. Вставала в восемь или даже в полдевятого, спускалась вниз, съедала легкий завтрак и неспешно выпивала две или три чашки кофе. Затем ставила в духовку воскресное блюдо — какое именно, она решала заранее, — садилась в вольтеровское кресло в гостиной и до полудня читала Библию. Около часа дня она обедала, мыла посуду и убирала кухню, после чего шла в библиотеку, брала с полки книгу и возвращалась в кресло в гостиной. Читала она бессистемно, повинуясь настроению, бросая одно и начиная другое, и получалось, что возле кресла лежало одновременно с полдюжины книг. Она прочла «Пармскую обитель», «Моби Дика», «Замок» Кафки, «Маленьких мужчин» Луизы Мэй Олкот, «Ребекку с ферма Саннибрук» Кейт Дуглас Уиггин, «Улисса» и «По направлению к Свану» Пруста. Кое-что из этого она, конечно, читала и раньше, но теперь смысл заключался не собственно в чтении: книги, новые и старые, составляли ей компанию, без которой она вряд ли бы справилась, что, к счастью, понимала сама.
Лето плавно перетекло в осень. Прислали квитанцию на оплату школьного налога, и сумма привела Элизабет в ужас. Городской налог уже отнял у нее триста шестьдесят четыре доллара шестьдесят пять центов, а теперь за школы округа надо платить еще пятьсот два с мелочью. В приступе ярости она собралась было продать дом, но потом подумала про населяющие его вещи, столько бережно хранившиеся ее предками, и продала одну из машин Байрона — «крайслер» шестьдесят первого года выпуска, который все равно пылился в гараже. Кертис Хэннок позаботился о продаже. После оплаты налогов осталось еще несколько сотен — Элизабет попросила Хэннока сохранить их до первого января, когда придет расчет по окружному налогу и налогу штата.
Выпал снег, и Элизабет позаботилась о том, чтобы подъездную дорожку к дому чистили всю зиму. Не то чтобы она ждала гостей — знакомые давным-давно перестали звонить в ее дверь, и, хотя она в конце концов начала подходить к телефону, большинство звонков было от «не туда попавших». Но надо было подумать о доставке провизии, не говоря уже о молочнике и миссис Бартон. Последняя с каждым новым визитом приносила все больше новостей и отличалась удивительной разговорчивостью. Иногда, провожая ее, Элизабет впадала в отчаяние и теряла надежду на то, старую даму удастся-таки выпроводить.
«Тема: Амелия Келли только что родила еще одного, так что теперь их уже четыре, а муж без работы, и как только они все живут на пособие! Тема: Новые хозяева зернового комбината остановили производство до послепраздников, и бедные работники остались без получки на Рождество! Тема: Сид Уэстовер снова слег с радикулитом, а значит, готовьтесь к долгой, холодной зиме. Его спина — самый точный синоптик: никогда не ошибается! Тема: Говорят, что Мэтт Пирсон, ну, тот самый, что уволился с комбината после смены владельцев и вернулся в родной город, сейчас вовсю крутит роман со своей старой любовью, и, говорят, свадьба не за горами. Тема: Ну разве не ужас? Младший Гилберт на машине своего папаши врезался в трактор с прицепом и убился насмерть».
В середине января Элизабет сообщила пожилой даме, что из-за постоянно растущих налогов и подорожаний вынуждена с ней расстаться. «Пф!» — фыркнула миссис Бартон, получив расчет и покидая дом.
В середине марта Элизабет позвонил Кертис Хэннок. Он бы сообщил раньше, сказал он, но сам узнал только что: четвертого марта погиб Мэтт Пирсон. В последнее время он работал в Вэллейвилском филиале компании «Фулкрас Индастриз». Помогал выгружать токарный станок, тот сорвался с полозьев, перевернулся, рухнул вниз и задавил несчастного насмерть.
Шли годы, долгие одинокие годы, они проходили мимо медленной и грустной чередой. Есть два времени, запомните, это важно: мировое время и время дома — настоящее и прошедшее.
Элизабет вставала, Элизабет одевалась, Элизабет спускалась по лестнице. Элизабет писала стихи, играла Баха, плакала в подушку по ночам…
Элизабет Джорджина Дикинсон старела.
Участок, за которым раньше заботливо ухаживали, с каждой весной все больше зарастал сорняками. На когда-то ярких подоконниках и карнизах облупилась краска, кирпичи потемнели от влаги и грязи. Каждую неделю на крыльцо, видавшее лучшее времена, доставляли коробку с провизией — Элизабет забирала ее и мгновенно скрывалась в доме. Она уже не знала, солнце на улице или дождь, ориентировалась во времени по звяканью молочных бутылок или по лаю собак. Лицом к лицу с темнотой она встречалась только зимами, когда выходила в гараж за дровами: их каждый год исправно доставлял фермер, которого она никогда не видела.
Впрочем, город, в котором жила, Элизабет тоже никогда не видела. Да, Свит Кловер стал частью большого города. Он и раньше был его частью, только вот никто об этом не знал — частью гигантского мегаполиса, раскинувшегося от Кливленда, штат Огайо, до Буффало, штат Нью-Йорк. Мегаполис с легкостью проглотил городок Свит Кловер, и все зеленые луга вокруг него, и все цветы, и все деревья. Элизабет не знала, что фермер, который доставляет ей дрова, в буквальном смысле уже не фермер, а главный поставщик. Его имя и телефон занесены в базу данных местного бюро услуг, служба информации которого дает Элизабет его номер, когда она спрашивает, где купить дрова для камина.
Но одну вещь Элизабет знала очень хорошо: ее недвижимость выросла в цене втрое. Бесчисленные незнакомые люди по телефону назойливо упрашивали ее продать дом и участок, а ее налоги взлетели до небес, причем так высоко, что на их уплату уходило все ее содержание. Она думала, что во всем виноват дом, но ошибалась. Дело было в земле. Ее участок был последним островком зелени в городе, и городские власти хотели превратить его в общественный парк. Наверное, хорошо, что Элизабет об этом не знала, потому что разбивка общественного парка означала бы, что ее дом сметут с лица земли, а дом был ее миром. А может, наоборот, было бы лучше, если б она знала о парке. Тогда бы она подумала о своем завещании и сделала бы так, чтобы ее собственность попала не в столь кощунственные руки. Но, по большому счету, все это не имело значения. Потому что вскоре в стране произошли бы некоторые изменения, и город получил бы землю для своего общественного парка, практически не прилагая к тому никаких усилий.
Осенью доставили квитанцию на оплату школьного налога — тысяча пятьсот сорок долларов девятнадцать центов. Четыре месяца она жила в режиме строжайшей экономии, но, когда ей удалось, наконец, накопить нужную сумму, пришла квитанция на оплату городского налога и налога штата — точнее, теперь они объединились и назывались «налог мегаполиса». Вместе с неоплаченным школьным налогом общая сумма составила две тысячи пятьсот тридцать шесть долларов двадцать один цент. Надо было каким-то образом изыскать эти деньги. Если Элизабет их не найдет, то следующий налог будет совершенно неподъемным. Ее единственный контакт во внешнем мире, Кертис Хэннок, умер много лет назад, так что обратиться к нему за помощью она не могла. А поскольку ее содержание выплачивалось равными платежами, забрать со счета больше, чем обычно, ей бы не удалось. Оставалось только одно. Нет, нет, не заложить дом, об этом речи не шло! Продать что-что из имущества, вот что она собиралась сделать. Надо было решить, с какими вещами ей легче всего расстаться, но с этой проблемой она справилась достаточно быстро: конечно, с «новыми».
Элизабет провела инвентаризацию мебели, картин, посуды, бытовой техники, всяких мелочей и, наконец, книг, определяя примерный возраст каждого предмета. Переписала их в хронологическом порядке, затем разделила на четыре основные группы: «до-Дикенсоновский период», «Теодор и Анна», «Нельсон и Нора» и, наконец, «Байрон и Элизабет». Вряд ли стоит объяснять, чем она собиралась пожертвовать в первую очередь.
Она прошлась по дому, тщательно инспектируя каждую вещь в отдельности. За редким исключением, все, что купили они с отцом, превратилось в рухлядь. Про никудышнее состояние некоторых предметов, она, конечно, знала — например, про холодильник, отдавший концы десятилетия назад, или про телевизор, который начал барахлить через год после начала ее отшельничества, а она не потрудилась его починить. Но Элизабет и помыслить не могла, что «современная» мебель окажется в столь плачевном виде. «Что же я выручу за это барахло?» — спрашивала она себя. И сама же отвечала: увидим.
«Увидим» означало то, чего она не делала уже много лет, — встретиться лицом к лицу с человеком. Но выбора не было. Когда явился коллекционер, которому бюро услуг перенаправило ее предложение, она встретила его на пороге. Трудно сказать, кто из них был более ошеломлен. Коллекционер увидел перед собой высокую худую даму с суровым лицом и серебристыми волосами, чья одежда, безупречно чистая, устарела лет как минимум на пятьдесят. Элизабет же недоуменно взирала на коротышку с брюшком наподобие арбуза, с круглым лицом, волосами травянистого цвета, в волосатой рубашке, ярко-зеленых коротких штанах и черных туфлях с длинными змееподобными носами, напоминающими корни небольшого дерева. Так или иначе, первым в себя пришел коллекционер. Элизабет провела его в гостиную, где он направился прямиком к клавесину и сказал:
— Это беру за пару сотен баксов.
Элизабет покачала головой.
— Эта вещь не продается. Пойдемте, я покажу вам то, что можно купить.
Она водила его из одной комнаты в другую, с большим трудом отвлекая от предметов эпох Теодора-Анны и Нель-сона-Норы. Когда они вернулись в гостиную, коллекционер сказал:
— За рухлядь на кухне два бакса, за барахло из гостиной шесть баксов, за книжки десятка… за клавесин дам две сотни, за кровати, викторианские, шератоновские и в стиле ампир — по двести баксов, за настенные часы со второго этажа — полтинник, и за напольные тоже, за буфет хепплуайт[6]из столовой двести, за книжный шкаф с бронзовой отделкой — сотня баксов…
— Но эти вещи не продаются, — повторила Элизабет. — К тому же, вы предлагаете очень низкие цены.
Коллекционер пожал плечами.
— Стандартные цены двадцать первого века, леди. Антиквариат сейчас не особо ходовой товар.
Элизабет осенило.
— Я только что вспомнила — в подвале тоже кое-что есть. Не хотите посмотреть?
— Показывайте.
Он предложил ей по сотне долларов за каждый предмет, великодушно согласившись не трогать древнюю плиту и раковину до-Дикенсоновской эпохи, и даже пообещал прислать «своих амбалов», чтобы те переместили этот антиквариат ей на кухню. Но это предложение, объяснил он, действует только, если она продаст ему все, что он перечислил раньше, плюс коллекцию венецианского стекла, которую он заметил в одном из шкафов на кухне. Элизабет вздохнула.
— Думаю, у меня нет выбора, верно? — сказала она и распрямила плечи. — Хорошо. Но кровать из моей спальни я не отдам. И за все, включая коллекцию стекла, я хочу получить тысячу бак… простите, долларов. Если хотите, добавлю еще ковер из гостиной.
Коллекционер сморщил нос.
— Идет. Тыща баксов за все.
Дом казался голым после того, как «амбалы» сделали свою работу и отбыли. На месте проданной мебели зияли тоскливые пустоты. Самая страшная пустота образовалась там, где прежде стоял клавесин. Дрожащими руками Элизабет вложила чек коллекционера, свой чек и налоговые квитанции в конверт, надписала его и вместе с еще одним чеком — на этот раз на двадцать центов за марку — положила на почтовый ящик на двери. Сверху, чтобы бумаги не унес ветер, опустила небольшой камушек, который хранила специально для таких случаев. Счет за газ должен прийти со дня на день, почтальон, который его принесет, заберет письмо и отправит по назначению. Он все еще произносила про себя слово «почтальон», хотя знала, что доставкой почты теперь занимается багрово-волосатая женщина, которая ездит на чем-то вроде скутера, в желтой униформе, похожей на костюм аквалангиста. Элизабет однажды видела через окно холла, как эта дама, тарахтя, подъезжает к крыльцу, и этого одного раза ей хватило. Впрочем, Элизабет редко смотрела в окна. Даже зимой деревья и разросшийся кустарник скрывали мир, простирающийся за границами ее владений, стирали его, делали несуществующим, и это ее вполне устраивало. Новый мир привлекал ее еще меньше, чем тот, который она покинула более чем полвека назад.
Идея путешествия во времени никогда прежде не приходила ей в голову, она и теперь не мыслила такими категориями. Просто с течением дней она заметила, что дом, утратив всяческие связи с «будущим», обрел некую новую, свежую атмосферу. Ощущение свежести и новизны усиливалось, и, чтобы придать ему еще большую четкость, она начала переносить в гараж предметы, которые не вписывались в эту атмосферу. Постепенно это выкорчевывание лишнего стало для нее своего рода одержимостью — вечера не проходило, чтобы она не отнесла в гараж хотя бы одну выпадавшую из времени вещь. Исключение она сделала для «современного» стола в спальне, за которым все еще писала стихи. Некоторые предметы из «будущего» тоже сопротивлялись уничтожению — например, электроприборы. Электричество в дом провели в эпоху Нельсона и Норы, но с тех пор многое менялось, и старая проводка не сохранилась. Первым импульсом Элизабет было уничтожить всю электропроводку, но, к счастью, ей хватило здравого смысла отказаться от замены электрического света свечами, которые пришлось бы покупать ящиками. Хотя свет он включала редко. Иногда вечерами обходилась даже без свечей, обнаружив, что может читать и при свете камина. Отправляясь спать, она зажигала свечу и поднималась с ней по лестнице, воображая, что уютное тепло в доме — это не результат работы автоматического электрокотла, который она сама и установила в 1990 году вместо газового отопления, а от очага, который остался в гостиной.
Однажды вечером, читая в вольтеровском кресле, Элизабет почувствовала: что-то не так. Что-то в доме (не считая письменного стола, электричества и телефона на шерато-новском бюро) не совсем вписывалось в воссозданную ею атмосферу эпохи «Нельсон-Нора». Она внимательно осмотрелась по сторонам, надолго задержала взгляд в темном углу, затем снова опустила глаза на книгу, которая лежала у нее на коленях. Книга называлась «Громы мелодии. Новые стихотворения Эмили Дикинсон». Безусловно, стихи Эмили Дикинсон принадлежали миру Нельсона и Норы. Да, но именно этот сборник датировался тысяча девятьсот сорок пятым, в сорок пятом эти стихи были опубликованы впервые. То есть, миру Нельсона и Норы они не принадлежат. Значит, от них надо избавиться.
Как и от других книг, на дату издания которых Элизабет прежде не обращала внимания. Их было около десяти. Одну за другой она бросала книги в камин. «Громы мелодии» оставила напоследок. Слеза скатилась у нее по щеке, когда она безжалостно отдала драгоценный томик на расправу огню. Обложка потемнела, скукожилась; страницы стали красными, потом почернели. Хлопья пепла взлетели, как маленькие серые призраки, и устремились вверх, в дымоход.
Внезапно весь дом вздрогнул, и комната наполнилась теплым свечением. Свет исходил от старомодных ламп с абажурами, отделанными кистями, от люстры из картона с нарисованными на нем свечами и лампочками в форме пламени. Пустоты заполнились мебелью, возникшей из ниоткуда — мебелью Нельсона и Норы вперемежку с мебелью Теодора и Анны, и все это прекрасно гармонировало с лампами и люстрой. Унылые коричневые стены нарядились в цветастые обои, потускневшее дерево засияло. На мохеровом диване, которого мгновение назад не было, сидел молодой мужчина и читал газету. В комнату вошла женщина чуть старше его, она несла поднос с небольшим чайничком и двумя изящными чашками. Пара была одета в одежду, которая была в моде после Первой мировой войны. Элизабет замерла. Молодой мужчина — это же ее дед, а женщина — бабушка! Это Нельсон и Нора, и они счастливы в доме, который теперь принадлежит им, который они только что с большим вкусом обставили новой мебелью, сохранив при этом и наследие прошлого.
Иллюзия — если это была иллюзия — исчезла. Свет потускнел, а потом и вовсе угас. «Новая» мебель превратилась в пустоту, стены снова стали уныло-коричневыми, дерево утратило свой блеск. Нельсон и Нора растворились в воздухе. Видение длилось всего минуту, и эта минута прошла.
Элизабет оглядела стены и увидела, что электрических светильников больше нет. И у часов на каминной полке пропали стрелки.
Она зажгла свечку и прошлась по комнатам первого этажа. Стрелок не стало везде, а некоторые часы — новые, которые она не заметила и не успела отнести в гараж — исчезли. Исчезли и шкафы, которые Байрон поставил, когда обновлял кухню. Исчез линолеум на кухонном полу. Элизабет поднялась наверх и не обнаружила своего письменного стола, в ящике которого хранила все свои стихотворения.
По крайней мере, ее кровать была на месте. Простыни, одеяла и подушки тоже никуда не делись. Понятно, что кровать из до-Дикенсоновских времен в любом случае не исчезла бы, но белье и подушки были относительно новые. Возможно, происходящее с домом затрагивает только значимые предметы? Перепуганная, с колотящимся сердцем Элизабет разделась, забралась под одеяло, задула свечу и закрыла глаза. Лежа в темноте, она старалась себя успокоить. Слишком долго она прожила в одиночестве — в этом все дело. Она позволила одержимости прошлым взять верх над здравым смыслом. Конечно, утром к ней вернется разум, и все придет в норму.
Но утро не наступило.
Она проснулась в кромешной тьме, и вначале не могла поверить своим глазам, ведь она проспала самое меньшее восемь часов. Зажгла свечу, встала, подошла к окну. Чернота лежала перед ней, сплошная чернота, без единого просвета, без малейшего проблеска.
Стоя возле оконной рамы, она вдруг осознала, что в доме очень холодно. Неужели электрокотел перестал работать? Надев голубой халат, она поспешила вниз. Гостиная была, как холодильник, кухня — как морозильная камера. Освещая дорогу свечой, Элизабет спустилась в подвал. Электрокотел исчез так же, как и водопроводные трубы и электропроводка.
Ну что ж, по крайней мере чайник у нее полон воды.
Она дрожала, отчасти от страха, но больше от холода. Вернувшись в кухню, затопила дровяную печь. Когда та разогрелась, отправилась в гостиную и разожгла камин. Стало теплее, и она немного успокоилась. Вспомнила, что на улице лежит снег, нашла на кухне кастрюлю и вышла на заднее крыльцо. Но свет свечи внезапно сжался в маленькую бледную полусферу, и Элизабет поняла, что видит вокруг себя не больше, чем на полметра. Холод стоял невыносимый, темнота пугала. Вдруг пришла страшная мысль: дом уже не стоит на земле, и если сделать шаг с крыльца, это будет шаг в пропасть. Содрогнувшись, она вернулась в кухню и плотно закрыла за собой дверь.
«А как же быть с дровами, — подумала она. — Если я не смогу попасть в гараж, откуда взять дрова? Как поддерживать огонь?»
Ответ был единственный — жечь мебель.
Надо сказать, реакция Элизабет на происходящее отличалась от реакции нормального человека. Она очень много времени провела в одиночестве, и потому сразу не подумала о том, что катастрофа, случившаяся с ней, могла случиться и с другими, и даже со всем миром. Когда эта мысль, наконец, пришла ей в голову, она поспешила в гостиную, впервые за долгое время желая услышать человеческий голос. Однако желание не могло осуществиться. На шерато-новском бюро не осталось ни пылинки, напоминающей о том, что там когда-то стоял телефонный аппарат.
Элизабет стояла неподвижно, изо всех сил сжимая кулаки.
— Нет, я не буду кричать, — сказала она. — Не буду. Нет.
Может быть, где-то в недрах дома сохранился радиоприемник, от которого она не успела избавиться? Может, его батарейки сохранили хотя бы немного заряда для того, чтобы поймать ближайшую станцию? Эта мысль подарила надежду, правда, совсем ненадолго. Она прекрасно знала: если приемник и был, то исчез, как телефонный аппарат и все, что несовместимо с эпохой Нельсона и Норы. Кроме того, даже если бы он каким-то чудом сохранился вместе с заряженными батарейками, то от этого все равно не было бы никакого толка: радиоволны вряд ли способны проникать туда, куда не проходит свет.
Проникать? Но сквозь что? Она нахмурилась, пытаясь во всем разобраться. Возможно, на уровне подсознания она понимает, что произошло, но подсознание не хочет мириться с неприятными фактами?
Элизабет закрыла глаза и постаралась представить себе ситуацию в виде образа.
Вначале она не увидела ничего. Потом постепенно перед внутренним взором возникла река. Широкая река, чьи воды неспешно текли меж размытых берегов. Посредине реки возвышалась скала. Камень был влажный, значит, совсем недавно его скрывала вода, но сейчас ее уровень опустился. Элизабет ждала еще каких-то деталей, но картинка не изменилась. Подождав еще некоторое время, она открыла глаза, так ни в чем и не разобравшись.
Огонь затухал, она подбросила еще поленьев. Вспомнила, что так и не позавтракала, пошла на кухню и сварила немного кофе. Подняла одну из решеток древней дровяной печи и пожарила кусок хлеба прямо на открытом огне. Еды у нее хватит, чтобы продержаться неделю — может быть, две, если расходовать запасы очень экономно. И еще у нее есть пакетов двадцать фруктового сока, им она будет утолять жажду, раз нет воды. Правда, на соке не сваришь кофе, но без кофе она обойдется. «Почему я сейчас думаю о таких глупостях? — спросила она себя. — Как будто еще важно, жива я или нет».
Позже она нашла в подвале старый топор, принесла его наверх и начала рубить мебель на дрова, как обычно сохраняя то, что старше. Точно так же она поступила с книгами — на растопку пустила издания, которые, как и отправившаяся в топку мебель, принадлежали эпохе Нельсона и Норы. Взяв в руки томик Эмили Дикинсон «Дальнейшие стихи», она на секунду замешкалась, но потом решительно положила книгу на стопку других, подготовленных для сожжения.
Она посмотрела на вольтеровское кресло и табуретку для ног. Нет, их она никогда не сожжет. Так же, как и свою кровать. Эти три предмета, вместе с часами без стрелок на каминной полке и дровяной печью на кухне, — самые старые в доме. По сути, они и есть дом.
Аккуратно сложив книги и порубленную на куски мебели возле камина, Элизабет приготовила скудный ужин. Потом села у огня с «Сонетами» Элизабет Баррет Браунинг. Всю, условно говоря, ночь она провела в вольтеровском кресле, греясь у камина, в который то и дело подбрасывала книги и дерево, и кутая ноги в желтый плед. Холод не отступал, но и не усиливался. Ветра не было, хотя, даже если бы он дул, она бы его не услышала: все звуки заглушал гул огня в камине. Потом она решила, что наступило утро, пошла на кухню и приготовила завтрак. В следующие три «дневных периода», как она решила их называть, она разломала всю оставшуюся мебель эпохи Нельсона и Норы, и сожгла вместе с книгами той же эпохи. С огромным сожалением она отправляла в камин последние томики. Ей казалось, что она разрушает не просто целую эпоху, но целую жизнь, целый образ жизни, и это разрушение было еще более ужасным из-за того, что последней она бросила в огонь книгу Эмили Дикинсон «Одинокий пес».
Она смотрела, как скручивается обложка, как чернеют страницы. «Слова, слова, — подумала она. — Твоя жизнь, Эмили, как и моя, это одни слова, слова, слова — слова, написанные в наших одиноких комнатах, в тайне, в тишине и душевных муках. А за окнами поют птицы, и влюбленные, взявшись за руки, гуляют по аллеям. О Мэтт, Мэтт, слов недостаточно, чтобы наполнить существование смыслом, слова питают душу, но сердце остается голодным; узоры, которые мы создаем из слов, это всего лишь узоры, ничего больше. Бессмысленные узоры, жизнь, которая осыпается, как осенние листья, и падает на запыленные колени смерти».
Страницы съежились, превратились в пепел, обложка рассыпалась в прах. Пламя потухло, в комнате стало темно. Дом Дикенсонов внезапно снова содрогнулся, и все вокруг озарилось светом газовых светильников. Викторианский столик с мраморной столешницей материализовался у пустой стены, на нем сияли свечи в готическом канделябре. В дальнем углу гостиной возник знакомый клавесин. Плетеные ковры с яркими узорами как по волшебству расстелились на голом полу. Под чистым свежевыкрашенным потолком засияла огнями роскошная люстра, стены и дерево посветлели, викторианская софа из розового дерева раскинулась посреди прежде пустого пространства. Молодая женщина, одетая по моде девяностых годов девятнадцатого века, сидела на софе и вязала крючком в свете лампы со стеклянным абажуром. С кухни неслись божественные ароматы, и где-то в доме музыкальная шкатулка играла «Колыбельную» Брамса.
Видение было мимолетным, как и в первый раз, — как будто пролистываешь книгу, и перед тобой на мгновение возникает картинка. Но вот книга захлопнулась, и комната снова стала такой, как прежде: полной теней, темной, освещенной лишь слабым светом догорающих углей, необитаемой — не считая сидящей в вольтеровском кресле старой женщины, которая, несмотря на слабое зрение, сумела среди пролистываемых страниц времени увидеть собственную прабабушку.
Сквозь полусон Элизабет почувствовала, что в комнату снова прокрался холод. Значит, пришло время ломать оставшуюся мебель и жечь книги.
Она расколола мебель — всю, кроме вольтеровского кресла, табуретки для ног и кровати, — и сложила деревяшки возле камина вместе с книгами, сохранив только «Сонеты» Элизабет Баррет Браунинг. Потом завела часы на каминной полке, надеясь услышать их ритмичный ход. «Тик-так, тик-так», — заговорили часы, отсчитывая несуществующее время.
Третье и последнее видение явилось спустя два «дневных периода». Камин еще пылал, но скормить ему было нечего, кроме остатков чиппендейловского комода. Дом дрогнул, но на этот раз его не заливало ярким светом, просто тени побледнели, и в комнату тихо вступили сумерки. Элизабет подошла к входной двери, открыла ее и выглянула на улицу.
Смеркалось, но света хватило, чтобы оглядеться вокруг. На земле лежал снег, но не тот, что раньше. Земля стала какой-то другой. Деревья изменились, и заросли кустарника исчезли. И улица была уже не улица, а проселочная дорога, на другой стороне которой росли высокие липы. Неподалеку виднелись небольшие деревенские домики, Элизабет слышала звон колокольчиков, какие вешают на шею коровам.
И в этот момент она поняла, кто она, кем она все время была.
«Я умерла прежде, чем родилась, — подумала она. — Прежде, чем увидеть свет дня, я вдохнула воздух ночи. Мое солнце зашло до того, как я впервые открыла глаза. И это я, только я одна виновата в том, что время сыграло со мной такую шутку».
Она вошла в Дом Смерти и закрыла за собой дверь. Внимательно прислушалась к тишине и, наконец, с глубокой радостью различила хлопанье крыльев.
Что есть дом, в котором жило несколько поколений? Это сумма живших в нем поколений, а она, в свою очередь, складывается из тех вещей, которые оставило после себя каждое поколение. Возьмем число восемь и предположим, что оно появилось путем таких вычислений: 2+2=4; 4+2=6; 6+2=8. В Доме Дикенсонов было время Теодора, время Нельсона и время Байрона. А прежде всех них было время старой женщины в вольтеровском кресле. Пусть ее время равняется двум, время Теодора — четырем, время Нельсона — шести, а время Байрона — восьми. А теперь давайте представим себе дерево. Ствол состоит из колец, и по их количеству можно судить о возрасте дерева. Теоретически, если убирать годовые кольца одно за другим, дерево должно постепенно становиться все моложе и моложе. В случае с деревом это невозможно. Но дом — не дерево. «Годовые кольца» такого дома — вещи, оставленные жившими в нем людьми: кресла, диваны, столы, часы, книги. Эти «кольца» можно убрать, наверное, не полностью, но по крайней мере так, чтобы «кольцо» потеряло принадлежность к тому или иному временному периоду. И, если дом обставлялся строго по периодам, то, убирая «кольца», можно обмануть законы времени.
А теперь пойдем от восьмерки назад. 8–2=6; 6–2=4; 4–2=2. Подумайте: что связывает с настоящим временем такую сложную структуру, как дом, где жило несколько поколений одной семьи? Конечно, присутствие вещей, принадлежащих настоящему времени. И присутствие людей, живущих в настоящем. Заброшенный и необитаемый дом, в конечном счете, приобретает репутацию «дома с привидениями». Соседей это тревожит, город ищет возможность быстрее избавиться от такой достопримечательности. Таким образом, люди вступают во взаимодействие с силами времени, которые тоже не особо благоволят заброшенным домам. Дело в том, что о существовании таких домов очень легко забыть, и дурную славу о них распространяют специально для того, чтобы привлечь к ним внимание. Такой дом действительно преследуют призраки, но не из прошлого, а из будущего — могущественные крылатые приспешники сил времени.
Но бывает, что дом теряет связь с настоящим, не будучи заброшенным и необитаемым. О таких домах силы времени неминуемо забывают. Тогда дом возвращается в самый подходящий для него временной момент, синхронизируется с ним и находится в нем, пока этот момент не проходит, после чего оказывается в пустоте и в безвременье. В обычных случаях там он и остается, и память о нем стирается из сознания людей. Но Дом Дикенсонов нельзя назвать «обычным случаем»: его «годовые кольца» были настолько индивидуальны, и их «убирали» так точно, что он возвращался в прошлое не один, а три раза. В третий раз причинно-следственные связи полностью нарушились, да так, что исчезла первоначальная отправная точка. Тогда силы времени пробудились, обнаружив, что цикл изменился без их ведома, и немедленно отправили своих приспешников исправлять ситуацию. Задача у них была такая: сделать так, чтобы двойка равнялась восьмерке, воздействовать на теорию вероятностей таким образом, чтобы Дом Дикенсонов построил Теодор, и тогда первоначальный интерьер датировался бы более поздним периодом. А ключом ко всему была старая женщина, дремлющая в вольтеровском кресле.
Приоткрыв глаза, старая Элизабет Дикенсон увидела комнату, освещенную слабым огнем камина, и трепещущие крылья цвета лаванды.
— Ну же, — сказала она с нетерпением. — Давайте. Делайте свое дело, и покончим с этим. Почему вы заставляете старую женщину ждать?
Тишина, и снова — жуткое хлопанье кожистых крыльев. Элизабет опять задремала. Пламя в камине гудело, пожирая остатки чиппендейловского комода. Что-то холодное и шелковистое коснулось ее щеки, но она не пошевелилась и не открыла глаза.
— Облачите меня в саван, если так нужно, — пробормотала она. — Укройте одеялом из сырой земли. Делайте свое дело скорее.
Хлопанье крыльев усилилось, и этот шум действовал на нее, как снотворное.
— Прости меня, Мэтт, — прошептала она. — Сама не зная, я держала твою жизнь в своих руках. Сама не зная, я позволила тебе умереть.
Она глубже вжалась в кресло. Здесь так тепло, так покойно…
«Лягу я спать, глаза затворю, гоблинам душу доверю свою. Если во сне я случайно умру, гоблины душу мою заберут…»
В дверь громко стучали.
Медная колотушка мерно ударялась в обшивку двери.
Молодая Элизабет Дикенсон открыла глаза.
Серебристая паутина окутывала ее и вольтеровское кресло. Взмахнув рукой, она скинула паутину, и как будто пелена упала с глаз. Часы на каминной полке показывали четыре девятнадцать.
Мэтт, подумала она. Пришел просить прощения. Ее бесплотная душа бросилась в холл и ухватилась за защелку, изо всех сил стараясь сдвинуть ее и отпереть дверь. Но сил не хватало. «Помоги мне, помоги же! — кричала она той себе, что осталась в комнате. — Еще мгновение — и он уйдет, и тогда будет поздно!»
Но тело, управляемое разумом, не двинулось с места.
Внезапно череда долгих, одиноких лет пронеслась перед ее внутренним взором — долгие, одинокие годы, ведущие вниз, вниз, назад, назад, в леденящую черноту… Она увидела старуху у камина. И две надвигающиеся страшные крылатые тени.
И все же она не шевельнулась.
Образ старухи у камина померк, на смену явился образ молодого человека, раздавленного токарным станком.
— Мэтью, нет!
Она вскочила на ноги и бросилась в холл. Дернула защелку, рывком распахнула дверь. Мэтт стоял на крыльце в лучах вечернего заходящего солнца. Вот он увидел Элизабет, и его глаза засияли. Мгновение — и она упала в его объятия.
«Все вмиг переменилось в этом мире. Шаги твои впервые услыхала, и для меня не стало больше смерти, от пропасти спасла меня любовь».