XL Наваждение

По неровно мощеному скату главной улицы загремела возвращавшаяся к табору цыганская гарба. С пением, свистом и гиканьем подкатили цыгане на тройке к шатрам. Поднялся невообразимый шум, — приезжих встретили восторженными криками. Среди них находились жених и невеста, которых тотчас же потянули танцевать. Около молодых образовался огромный круг, музыка эагудела еще громче. Контрабас трещал и скрипел, точно собирался рассыпаться на мелкие щепки, скрипка Янкеля Портного визжала, как будто он резал ее своим смычком, кларнет пронзительно заливался и верещал на самых высоких нотах, задавшись, видимо, целью перекричать весь этот шум, что ему отчасти и удавалось, а барабан ухал беспрерывно, словно решил скорее лопнуть, чем сдаться перед каким-нибудь несчастным кларнетом.

Чернобородые молодые цыгане, седые старики, смуглые цыганки в пестрых шалях, страшные ведьмообразные старухи, полуголые цыганчата, похожие на чертенят — завертелись с диким визгом бешеным вихрем, от которого заметались, точно в бурю, огни ближайших костров.

Цыганская свадьба была в полном разгаре…

— Чуешь? — сказал Синенос, прислушиваясь к шуму цыганского веселья, толкнув в бок Гущу. — Гарба приехала! Зараз и Бурба объявится…

В палатке, с приездом свадебной гарбы, стало тихо; цыгане вывалили наружу, а батуринские гуляки молча сидели и ждали.

Бурба не замедлил явиться. Откинув полу рваного полотнища и слегка нагнув голову, он шагнул в палатку — и тотчас же остановился, увидев компанию гуляк. Видно было, что он не испугался, а только удивился. Он спокойно оглядел их, усмехнулся в бороду и, выпрямившись, прошел в противоположный угол. Следом за ним прошмыгнул в палатку Скрипица в своей рваной свитке и вылезшей бараньей шапчонке…

У толстого фельдшера тряслись губы и глаза бегали по сторонам от страха. Да и все остальные храбрецы чувствовали себя неважно; они поглядывали друг на друга, словно выискивая того смельчака, который первый поднимется и бросится на Бурбу. Такой смельчак, однако, не находился, никто даже не пошевелился, точно они все поприлипали к своим местам…

Цыгане очистили на земле место для Бурбы, постлали ему плахту и поставили перед ним и Скрипицей кувшин с вином и стаканы. Бурба сидел в своем углу, смотрел на ба-туринцев и усмехался, словно говоря: что, взяли?.. Он спокойно потягивал вино и, как ни в чем не бывало, не спеша, набивал табаком из вышитого разноцветным бисером кисета свою трубку, блестевшую медной оправой.

— А добрая люлька! — шепнул Гуща, тихонько подтолкнув Синеноса. — За такую люльку и жинку отдать не жалко!..

Колбасник в свою очередь толкнул Кривохацкого, собираясь поделиться с ним и своим наблюдением, — но так и остался с раскрытым ртом, не успев сказать ни одного слова: в палатку ворвалась Домаха, простоволосая, растрепанная, полуодетая, с кочергой в руках, похожая на ведьму, только что оставившую чертов шабаш. Она, видимо, долго искала мужа по всему Батурину, пока ее бабье чутье не привело ее в цыганский табор.

— Где мой чоловик? — разразилась она криком, от которого у всех зазвенело в ушах. — Подайте его сюда, я ж ему, пьянице, всыплю, чтоб он знал, как гулять по ночам!..

Синенос пригнулся к земле и втянул голову в плечи, — но Домаха уже увидела его.

— А! Ты тут? Горилку пьешь? Гроши пропиваешь?..

Она ринулась к нему, как дикая кошка, размахивая кочергой, от которой все шарахнулись в разные стороны, повскакав с своих пригретых мест…

Не сдобровать было бы Синеносу, и хорошую порцию железной кочерги пришлось бы ему принять, со стыдом и срамом, при многочисленных свидетелях. Но он, при всей неповоротливости своих мозгов, все же сообразил, что на этот раз легко избегнуть жениной расправы. Уклоняясь от кочерги, с видом человека, который не боится даже самого черта, он захрипел осипшим от страха голосом:

— А ну, хлопцы, берите злодея! Ну же, швыдче!..

Как ни страшен был Бурба, но у того в руках была только люлька, у Домахи же — железная кочерга: Синенос из двух зол выбрал меньшее.

Домаха, обернувшись, увидела Бурбу и, присев на землю, завопила не своим голосом:

— Ой маты, злодий!..

Слова ли Синеноса, вызванные его отчаянным положением, или крик Домахи подействовали на гуляк, только они вдруг все задвигались и полезли кучей из своего угла…

У Бурбы беспокойно забегали глаза во все стороны. Хитрые цыгане куда-то все улетучились из палатки и он остался один перед надвигавшейся на него толпой пьяных мужиков, размахивавших кулаками и подбадривавших себя криками:

— Держить! Го-го! Мы ж ему!.. Го-го-го!..

Единственный человек, который мог быть на стороне Бурбы — Скрипица — трусливо заерзал на земле, отодвигаясь все дальше, забыв со страху на плахте скрипку и смычок; добравшись до края полотнища, он приподнял его и шмыгнул вон из палатки. Бурба поглядел ему вслед и презрительно усмехнулся…

Окружив разбойника тесным кольцом, гуляки кричали друг другу:

— Та бери ж его! Не бойся!…

Но никто не осмеливался «брать» Бурбу. А он, поднявшись с земли, выпрямился во весь свой громадный рост. Зубы его оскалились, глаза грозно поблескивали из-под насупленных бровей, концы усов топорщились и дергались, как у злого, свирепеющего пса. С мгновение он стоял в нерешительности, оглядывая бушевавших вокруг него людей, потом вдруг неожиданно нагнулся и поднял с земли скрипку и смычок Скрипицы. Не обращая ни на кого внимания, он потрогал струны, точно пробуя — настроены ли они, не торопясь приправил скрипку к подбородку, взмахнул смычком — и ударил по струнам…

Сначала музыки не было слышно за пьяными криками гуляк; потом вдруг резкие, веселые звуки выскользнули из общего гула голосов наверх — и полилась звонкая, лихая плясовая, точно брызнули яркие солнечные лучи над темными бушующими волнами; и эти волны медленно опадали, становились ниже, слабее, тише, как будто таяли и теряли свои силы. Одни из гуляк еще продолжали, сами не зная для чего, кричать, другие, пораженные неожиданностью, затихнув, с недоумением, вытаращив глаза и раскрыв рот, смотрели на Бурбу и друг на друга, словно спрашивая: что это такое? Третьи, поддаваясь неудержимой веселости музыки, бессмысленно улыбались и толклись на месте, притопывая ногами…

Среди наступившей тишины, в которой еще ярче зазвенели, запели струны скрипки, раздался вдруг хриплый голос:

— От гопак, так гопак!.. А ну, вот теперь я покажу, кто лучше танцует гопака — чи батуринцы, чи конотопцы!..

Это сказал Синенос, в пьяном мозгу которого как будто все перевернулось вверх дном от этой «чертовой» музыки; ему казалось, что это продолжается пирушка у Бурбы в Мазеповом Городище, и он весь горел желанием доказать Гуще, что конотопские танцоры в сравнении с ним никуда не годятся.

Он расставил руки, расчищая вокруг себя место и, притопывая и выкручивая ногами в своих пудовых чоботах, выступил вперед и пустился в пляс. Все расступились, одобрительно кивая вконец захмелевшими головами…

Подбоченившись и другой рукой размахивая над головой, вместо платочка, кочергой, поплыла ему навстречу Домаха, кокетливо склонив набок свою распатланную голову, выпятив вперед живот, улыбаясь церемонно поджатыми губами…

Синенос дошел до середины палатки, присел, сорвал с себя шапку и ударил ею о землю; оставив ее там, он подпрыгнул и, снова присев, схватил шапку, продолжая танцевать.

— Ось, як у нас! — сказал он, выбивая мелкую дробь, совершенно, казалось бы, невозможную для его грубых сапог.

А вокруг него, быстро семеня ногами в старых рваных черевичках, надетых на босую ногу, плыла павой Домаха, с любовью глядя на своего мужа. Это был единственный случай в их супружеской жизни, когда всегда злая и недовольная Домаха, казалось, любила своего благоверного и гордилась им…

Взяв руки в бока, колбасник вывернул в сторону свои плечи, чтобы показать свою стройность и гибкость, и пошел бочком-бочком, выбивая каблуками, глядя на носки своих чоботов. Поравнявшись с Гущей, он победоносно взглянул на него, словно спрашивая: а что, разве это не лучше коно-топских танцоров?..

Фельдшер поглядел на его ноги и упрямо покачал головой. Синенос, ни слова не говоря, еще чаще забил каблуками, вывертывая ноги и так, и этак, и на стороны, и вперед, и назад, — но Гуща уже не смотрел на него: он сам, не вытерпев, пошел вприсядку.

За фельдшером вывалился на середину палатки Криво-хацкий; он долго топтался на месте, как медведь, пока, наконец, поймал равновесие и темп музыки. Он пошел вслед за Гущей и Домахой, с трудом ворочая неповиновавшими-ся ему пьяными ногами.

Тут уже не выдержал и сивоусый хохол. Поросята у него за спиной заливались в мешке отчаянным визгом, — он прикрикнул на них, пнув в мешок кулаком:

— Та цытьте, оглашенны!..

Махнув рукой, словно говоря: пропадай все пропадом! — он с такой залихватской удалью бросился выплясывать перед Гущей, что тот, глядя на его сапоги, остановился и только топтался на месте, думая, что это его ноги так ловко танцуют…

— Гоп-гоп!.. Гоп-гоп!.. — приговаривал толстый фельдшер, поглядывая с гордостью вокруг себя и самодовольно крутя головой:

— Ай да мы! От так-так!.. Гоп-гоп!..

«Чертово наваждение», как батуринцы потом назвали музыку Бурбы, скоро охватило всех, — и пошло такое веселье, что цыгане бросили свои танцы и столпились у входа в палатку, удивленно глазея на развеселившихся бату-ринцев. Дело приняло совсем неожиданный оборот: о зло-дее-Бурбе было совершенно забыто…

В Батурине, много времени спустя, не могли забыть этой музыки; те, кто слыхали ее, говорили, что такого гопака им никогда уже не придется услышать. Как будто сам черт сидел в тех струнах и выгонял из них эти, затмившие разум даже у стариков, звуки. Если бы там был сам батько Хома, говорили они, то и он, несмотря на свои семьдесят лет и священный сан, пустился бы выделывать ногами всякие гопацкие выкрутасы. Такая это была музыка!..

Пальцы Бурбы по грифу скрипки и смычок по струнам ходили с такой быстротой, что нельзя было различить их движения, как это бывает с колесными спицами при быстрой езде. Звуки вылетали из-под смычка точно целые стаи птиц, весело заливающихся на ранней утренней заре при первых лучах солнца. Столько в них было радости, веселья, молодого задора, страстного огня, что даже те, которые никогда не танцевали, выделывали ногами такие фокусы, каких им даже во сне не приходилось выделывать.

Скрипка пилила все быстрей и быстрей, заставляя плясунов делать неимоверные усилия, чтобы поспевать за ней. Это было трудно, утомительно, — и веселье мало-помалу начинало пропадать. Уже редко кто смеялся, никто не вскрикивал, не подпевал в такт музыке, не приговаривал. У всех лица стали серьезные, хмурые, точно они делали какое-то важное дело или как будто им было уже вовсе не до гопака, а они плясали только потому, что не могли остановиться. У иных даже лицо почернело от усталости, глаза сами закрывались, голова моталась во все стороны, точно на сломанной шее. Казалось, что никто уже ничего не сознавал, не понимал, где он и что с ним…

Вдруг Домаха вскрикнула тонким, умирающим голосом:

— Ой, лышечко, не можу!..

Бурба засмеялся, резко дернул смычком по струнам — и музыка умолкла. Все сразу остановились, выпучив друг на друга глаза…

Никто не заметил, как и куда исчез Бурба; только полотнище палатки слегка колыхалось в том месте, где он стоял. Звуки скрипки, казалось, еще звенели в воздухе, а музыканта со скрипкой — как и не бывало. Может, его и вовсе тут не было, и все это было только дьявольской «марой»? В тишине слышно было, как в Батурине пели петухи…

Плясуны оттирали свиткой пот с лица, недоуменно пожимая плечами. Синенос прислушался к пению петухов, склонив голову набок, и сказал сам себе:

— Чи то первые, чи то вторые?..

— А вот сейчас узнаешь, какие! — визгливо отозвалась его жена, пробираясь к нему в толпе и снова угрожающе размахивая кочергой. — Ступай до дому, чертяка поганая!.. — она добралась до мужа и забарабанила по его спине и плечам крючком кочерги. — Вот тебе! Вот тебе!..

Синенос согнулся под градом ударов.

— Тю, ведьма! — сказал он, удивленно разводя руками.

— Ей-Богу ж, таки настоящая ведьма, сто чертив ии бать-кове!..

Пьяная, ошалелая ватага двинулась вон из палатки. У всех вышибло из памяти, что здесь с ними было; помнили только, что хорошо выпили и что пора идти домой. Дорогой гуляки мирно разговаривали заплетающимися языками. Мозги их, правда, плохо ворочались, но они хорошо понимали друг друга:

— От и так! — сказал один, балансируя направо и налево руками. — Чего-ж? Хай Бог милуе!..

— Эге ж… — отозвался другой, деловито кивая головой.

Третий замитил:

— А мы й то… Чи не то… Як его…

— Та так… А вже ж… — согласился четвертый…

Потолковав, гуляки разбрелись по своим хатам и завалились спать. Только на другой день они вспомнили о Бур-бе и о том, как их морочила «нечистая сила»…

А на берегу Сейма уже было тихо и пусто. Костры потухли, цыгане угомонились в своих шатрах. Только в большой палатке, при свете сальной свечки, воткнутой прямо в землю, сидели на плахте Бурба и Скрипица. Бурба наливал в стаканы вино и говорил:

— Теперь мы будем гулять! Пей!..

Скрипица трусливо поглядывал на него и пил, все почему-то оглядываясь на приподнятое у входа полотнище.

— Озирнысь еще раз, — сердито сказал Бурба, оскалив зубы, — так я с тобой не так побалакаю!..

У Скрипицы затряслись руки и ноги. Бурба налил ему еще вина — и он выпил, стуча зубами о край стакана и расплескивая вино себе на свитку.

— Боишься? — спросил Бурба, усмехнувшись.

— Бо…боюсь… — пробормотал Скрипица, не смея взглянуть на него.

— Чего ж ты боишься?

— Кажут, что ты… не пан Бурба, а… а сама нечиста сила…

Бурба тихо засмеялся своим бараньим смехом.

— Дурни вы все! — сказал он, сердито нахмурившись…

Скрипица снял шапку и низко поклонился ему:

— Сделай божескую милость, пан Бурба, отпусти душу мою на покаяние. Не можу больше… страшно с тобой…

Бурба молча, серьезно посмотрел на него.

— Добре! — сказал он тихо. — Отпущу. Только поиграй мнеи прежде…

— Что играть, пан Бурба? — робко спросил Скрипица.

Бурба махнул рукой, как бы говоря: играй что хочешь.

Скрипица приладил скрипку к своему щетинистому подбородку и заиграл. Это была та самая песня, от которой Скрипица плакал, когда ее играл Бурба на дворцовой стене…

Разбойник оперся локтями о колени, подпер голову ладонями и, закрыв глаза, молча слушал. Скрипица искоса взглянул на него — и ему стало страшно: у Бурбы по щекам катились слезы. Глаза у него были закрыты, он как будто спал и плакал во сне; грудь его тяжело дышала, в горле клокотало и судорожно тряслись его широкие, могучие плечи…

Свечка догорала; на берегу Сейма свежо зашумели от предутреннего ветра старые вербы. В входном отверстии палатки небо чуть засинело рассветом. Бурба вдруг поднял голову и уставился на Скрипицу мутными главами; потом ударил себя кулаком в грудь и, плача, сказал:

— Где Марынка, Скрипица?.. Скажи, где Марынка?..

Скрипица все играл, леденея от страха.

— Не можу я без Марынки!.. — простонал Бурба и, уткнувшись лицом в свои широкие ладони, глухо, как собака, завыл…

Тихий, точно предостерегающий свист проскользнул в палатку. Бурба сразу затих и, махнув Скрипице, чтобы тот перестал играть, прислушался. Скрипица опустил скрипку, боязливо покосившись на вход палатки. Где-то недалеко послышался шорох, точно от крадущихся шагов…

Бурба схватил Скрипицу за ворот.

— Ходил до урядника? — хриплым шепотом спросил он, подняв над его головой туго сжатый кулак.

Скрипица совсем приник к земле.

— Я?.. Та Боже спаси и помилуй!.. — бормотал он, трясясь всем телом.

— Не бреши! Знаю, что ходил!..

Скрипица повалился ему в ноги и заплакал:

— Не губи, пан Бурба! То я сдурел… Чтоб душу свою спасти…

— Га, Иуда!..

Кулак Бурбы тяжело опустился на голову Скрипицы. Тот только крякнул и, как пустой мешок, повалился на землю…

Край полотнища внезапно откинулся — и в палатку вскочили урядник и стражники. У Бурбы оскалились зубы, усы ощетинились, глаза загорелись зеленым огнем.

— Не уйдешь! — сказал урядник, целясь в него из пистолета. — Сдавайся зараз!..

Разбойник отпрыгнул назад, к самому полотнищу. Грянул выстрел, свечка погасла. И тут случилось то, чего не могли предвидеть ни урядник, ни стражники. Быстрым, как молния, движением Бурба выдернул одну из жердей, на которых держалось полотнище — и вся палатка сразу рухнула, накрыв, как птиц сетью, урядника и стражников.

— Го-го! Держи!.. — закричали те, барахтаясь под огромным полотнищем…

Пока они высвободились из неожиданной западни — Бурбы и след простыл…

Говорили, что он уплыл в челне по Сейму или ускакал на цыганской лошади. Но батуринцы охотнее верили одному из стражников, который рассказывал, что в тот момент, когда погасла свечка — земля будто бы под Бурбой разверзлась и оттуда вырвался столб красного пламени, который и поглотил злодея…

Как бы там ни было — но Бурбу в Батурине с тех пор больше не видели…

Загрузка...