XXVII Черт

Пир у Бурбы был в самом разгаре, когда внезапно вспомнили о Скрипице, которого за столом, среди пирующих, не оказалось. Вспомнили о нем потому, что между Синеносом и толстым фельдшером Гущей возник спор, которого разрешить без Скрипицы, вернее — без его музыки, никак нельзя было. Гуща недавно был в Конотопе в театре, где его поразили два молодца, с большим искусством танцевавшие гопак. Фельдшер тщетно пытался рассказать об этом гопаке: у него заплетался язык и слов не хватало для того, чтобы дать хоть приблизительное представление об этом удивительном гопаке. Он разводил руками и, закатывая под лоб глаза, с упоением говорил:

— От то гопак, так гопак! И сказать не можно!.. Видал я на свете всякого, а такого еще не видал. Так, сучи дети, танцуют, так танцуют, аж меня всего забрало та скрючило. Не можно сидеть на месте, та й годи, ноги сами так и крутятся! Я уж и руки в боки взял, не могу удержаться, от что хочешь, та кто-то потянул меня сзади за свитку и тихесенько, с сердцем, сказал: «Сидайте, дядько, бо через вас не видно!». А как же, говорю, тут усидишь, когда они, матери их бис, так и выворачивают, будто сам черт их за чоботы дергает!.. «А вы все ж сидайте, говорит, а то стражника буду гукать!..» Ну, я и сел. Сижу себе, только ногами топочу, аж за сердце взяло от того гопака. От то танцуют, так танцуют! Ну, ну!..

Синенос, совсем пьяный, красный, как рак, с сине-баг-ровым носом, молча слушал его, мигая своими маленькими, заплывшими жиром, посоловелыми глазами, и кивал головой, икая от подступавшей к горлу пьяной тошноты. Когда Гуща умолк, беспомощно, в глубоком изумлении перед искусством конотопских танцоров разведя руками, Синенос покрутил носом, не головой, а именно только своим толстым, пестрым носом, как это умел делать только он, когда хотел выразить недовольство или презрение, и, выждав подлиннее промежуток между двумя икотами, мрачно сказал, недоуменно уставившись глазами на свой стакан, который четверился перед ним и ставил его в затруднительное положение, так как он уже несколько раз пытался взять его и никак не мог разобрать, который из них настоящий:

— Не велика важность! Я еще лучше станцую!..

Широкое тело Гущи все затряслось от беззвучного смеха; он замахал на Синеноса обеими руками.

— От так так!.. Хе-хе-хе! Хи-хи-хи-хи! Хо-хохо-хо!..

Синенос снова нацелился на свой стакан и опять, не поймав его, обиженно сказал:

— Ей же Богу станцую! От тогда и порегочешься!..

— Где ж тебе так станцевать! — смеялся Гуща. — Ты и ступать как нужно для гопака не умеешь!..

— А вот и умею! — стоял на своем Синенос; он махнул по столу рукой, точно ловил муху, задел, наконец, свой стакан и опрокинул его.

— Сто чертей батьке его! — выругался он, рассердившись. — Чтоб я да гопака не станцевал! Не дождетесь вы того!..

— Куды ж тебе, Синенос! — дразнил его Гуща. — Разве у печки с колбасами, да под кочергой Домахи, так то ж будет не гопак, а черт зна что!..

Синенос окончательно вышел из себя; его нос засиял красным цветом, как у сильно рассерженного индюка. Он встал и, придерживаясь руками за стол, гаркнул на всю хату:

— Гей! Музыки! Гопака, сто чертей батькови и матери их!..

Жена его, Домаха, сидевшая позади, потянула его за полу свитки, сердито зашипев:

— Та сиди, черт пьяный! От еще танцор выискался!..

Колбасник отмахнулся от нее назад рукой, сердито буркнув:

— Брысь, видьма, пока я тебе твой чертячий хвост не от-цупал!..

— Пускай Скрипица играет гопака! — сказал кто-то из гостей.

Сразу загалдело несколько голосов:

— Эге ж! Где ж Скрипица?

— Та нема Скрипицы!

— Куда ж он девался?..

Все недоуменно смотрели друг на друга и на пустое место, где недавно сидел Скрипица. Он как будто провалился сквозь землю или сами черти унесли его в пекло. Никто не видел, чтобы он выходил из-за стола: без помощи нечистой силы он ни как не мог скрыться так незаметно!..

Недоумение, а за ним и страх побежали вдоль столов, покрывая лица бледностью. Красное лицо Синеноса стало совсем белым, даже багровый нос его принял лишь бледно-фиолетовый оттенок. Колбасник забыл уже о гопаке, его губы прыгали и выговаривали только:

— Бу… бу… бу…

Тут все заметили Бурбу, точно выросшего среди хаты. Он стоял, заложив руки за свой красный кушак, и поводил во все стороны тяжелыми, злыми глазами; его рыжие усы шевелились от дергавшейся под ними усмешки…

— Зараз будет Скрипица! — сказал он, хитро подмигнув одним глазом. — Уже он за Городищем!..

В хате сразу стало тихо. Лица гостей еще больше побелели и вытянулись. Все слушали, затаив дыхание. Где-то далеко-далеко не то звенели тонкие стеклянные колокольчики, не то пел кто-то нежным детским голоском, не то птица какая-то ночная летела в высоком небе с грустным, призывным щебетанием. А Бурба стоял теперь с опущенными глазами, тоже слушая, и всем видом своим точно говорил, что он знает, что сейчас должно произойти. Его губы под усами все еще дергались скрытой усмешкой…

Странные звуки приближались, становились все ясней. Скоро уже можно было разобрать, что это пела скрипка на конотопской дороге. Кто-то из гостей сказал про себя:

— Дуже добре играет, будто и не Скрипица…

— Тсссс… — раздалось со всех сторон…

Бурба поднял голову, угрюмо обвел глазами гостей, сверкнув из-под бровей злым огоньком, и снова опустил голову, прислушиваясь к музыке…

В наступившей тишине слышно было, как на дворе у хаты сонно шелестели листьями от ночного ветерка тополя. Прошло две-три минуты в томительном ожидании. Музыка вдруг зазвучала совсем близко, громко и отчетливо: она раздавалась уже в самом Городище; игравший шел прямо к хате…

Еще несколько секунд — и по ступеням крыльца затопали тяжелые сапоги, певучие звуки скрипки ворвались в хату и, точно звенящие мухи, запутавшиеся в паутине паука, забились у стен, в углах, под потолком.

Где-то под столом завыла собака Бурбы — глухим, не собачьим, почти человеческим голосом. Какая-то женщина тихо вскрикнула:

— Ой, маты ридна!..

У Синеноса громко лязгнули зубы…

В дверь, тяжело пошатываясь, ввалился Скрипица, не переставая играть на скрипке. В первую минуту у всех вырвался вздох облегчения: то было не Бог знает что, а в самом деле Скрипица. Но лицо Скрипицы было желтое, страшное, точно он пришел с того света, и глаза у него были, как у мертвеца, закрыты, — и от этого страх не только не рассеялся, но еще больше сгустился. К тому же собака Бур-бы, услышав музыку в самой хате, взвыла еще громче, протяжней, заунывней. Главное же, в чем заключался весь ужас, было то, что дело, по-видимому, не кончалось одним Скрипицей: Бурба стоял лицом к двери, и по тому, как он смотрел туда, было видно, что там еще кто-то шел к хате; Скрипица же, посторонившись к косяку, продолжал пиликать на скрипке, словно встречая кого-то своей музыкой…

Лицо музыканта дергалось гримасами; заметно было, что его руки и пальцы устали, и он напрягался из последних сил. Открыв глаза, он посмотрел на Бурбу красными, пьяными, по-собачьи покорными глазами — и с новой силой, точно почерпнутой им в тяжелом, жестком взгляде Бур-бы, ударил смычком по струнам. Но руки его дрожали и не слушались — и музыка звучала все тише и тише, слабее и умирая…

На крыльце послышался слабый топот босых ног — и в дверях появилось белое привидение. Оно переступило порог и остановилось с поднятым кверху лицом и протянутыми вперед руками. Бледное, спящее, с закрытыми глазами лицо дрогнуло, и губы жалостно искривились; испуганно забились над глазами трепетные ресницы…

А Скрипица, казалось, и сам умирал вместе со своей музыкой. Квинта на его скрипке вдруг слабо звякнула, он зашатался — и опустил руки вниз со смычком и скрипкой. Прислонившись к косяку двери, он смотрел на Бурбу со страхом, как смотрит провинившаяся собака, ожидающая побоев…

Вместе с музыкой как будто рассеялись и навеянные ею дьявольские чары. Белое привидение покачнулось и застонало, — и все гости разом зашевелились и заговорили. Что говорили — в общем гуле трудно было разобрать. Слышно было только псаломщикову Одарку, которая рвалась вперед и кричала не своим голосом:

— Марынка!.. То ж моя Марынка!.. О, Боже ж мой!..

Несколько голосов громко повторили за ней:

— Эге ж, и вправду Марынка!..

И вдруг загремел хриплый голос Бурбы, покрывший весь поднявшийся в хате шум:

— Та играй же, собачий сын!.. Убью!..

Скрипица опустил голову, но не пошевелился. Марын-ка от крика Бурбы вся задрожала, как осиновый лист, захваченный в бурю ветром. Она испуганно откинулась назад и — проснулась…

С невыразимым изумлением повела она вокруг себя глазами.

Что это за сборище? Куда она попала?..

Ее взгляд остановился на Бурбе — и она точно вся окаменела. Он смотрел на нее в упор своими тяжелыми, злыми глазами, и его усы дергались страшной усмешкой, открывавшей сбоку волчьи зубы. В широких зрачках Марын-ки темным блеском засветился ужас. Она с тихим стоном отвела от него глаза — и увидела свою мать, пробиравшуюся к ней между столами и скамьями.

— Мамо! Ой, мамо!.. — крикнула она слабым, придушен-ньш от страха голосом.

Вместе с этим криком из ее груди как будто вылетела и сама жизнь: лицо и руки Марынки стали совсем белыми, как бумага, голова склонилась на плечо и она без звука повалилась на пол.

— Я здесь, дочко! — крикнула Одарка, работая во все стороны локтями…

Но Марынка ее уже не слыхала…

В хате стало тихо…

— Го-го-го-го-го!.. — послышался тихий смех, похожий на блеянье барана…

Это смеялся Бурба.

Все со страхом обернулись к нему.

Его лицо было страшно, — оно стало почти черным, рыжие волосы, усы и борода торчали во все стороны и окружали его точно огнем, глаза, налившиеся кровью, крутились в орбитах и, казалось, вылазили на лоб…

Кто-то из гостей тихонько, в ужасе, вскрикнул:

— Черт! дывиться — черт!..

И тотчас же по всем столам волной прокатился глухой рокот, в котором только и можно было разобрать слово: «черт». Оно повторялось все громче и громче, и этот шум похож был на ночной ропот древесных листьев, захваченных внезапно сорвавшимся ураганным вихрем…

Внимание всех было обращено только на Бурбу — и никто не видел, как в дверях хаты появился Наливайко! Один Бурба смотрел на него своими крутящимися от злобы глазами и кусал своими волчьими зубами конец рыжего уса.

— Га, нечистая сила! — сказал Наливайко, засучивая рукава. — Чертовой музыкой девчат заманиваешь!..

Он кинул вокруг себя беглый взгляд — не помешает ли ему что-нибудь как следует размахнуться — и тут увидел распростертую на полу Марынку. Бурба поймал его взгляд и быстрым скачком стал между ним и девушкой.

— Не рушь дивчину! — хрипло сказал он, тоже засучивая рукава…

Глухой ропот гостей, уже почуявших драку, сразу вырос в сплошной гул криков. Злоба и ненависть уже не сдерживались страхом; кричали бессмысленно, пьяно, влезая на скамьи и столы, бестолково размахивая руками.

— Го-го-го!..

— Бейте его!..

— Гукайте стражников!..

— Держи!..

Поднялась невообразимая буча. Валились скамьи, столы, сыпалась на пол посуда, гремя и разбиваясь вдребезги. Бурба, оглянувшись кругом с оскаленными зубами, размахнулся и грузно ударил Наливайко в шею. Тот хотел ответить ему тем же, но в стеснившей его кругом толпе уже невозможно было размахнуться; Бурба воспользовался его минутным замешательством и отпрыгнул в сторону; его красный кушак и синяя шапка мелькнули в дверях и исчезли. Наливайко только погрозил ему кулаком…

Около бесчувственной Марынки голосила Одарка, причитая:

— Марынко, дочечко моя! Та проснись же, Господь с тобою!..

Наливайко поднял Марынку и понес из хаты в сопровождении плачущей Одарки и молча вздыхающего Суховея…

А пьяные гости продолжали неистовствовать: они почувствовали свою силу, и их ничем уже нельзя было удержать. В хате шел настоящий погром. Упустив Бурбу, успевшего куда-то ускользнуть, они ломали все, что там было — столы, скамьи, двери, окна. Но этого было мало; кто-то крикнул:

— Жги чертово гнездо! Чтоб ничего не оставалось!.. Пускай все в пекло провалится, анахвемская худоба!..

Толпа вывалила на двор — и через минуту ярким огнем запылала новая соломенная крыша городищенской усадьбы!..

В горевшей хате выла собака Бурбы…

Огонь с хаты скоро перекинулся и на сарай, соломенная крыша которого тотчас же вся вспыхнула. Из раскрытой двери сарая понеслись какие-то дикие, пронзительные крики, вой, визг.

— Черти воют! — кричали пьяные батуринцы, опасливо толпясь в некотором отдалении. — И сила ж их там, не дай Боже!..

Перед горящим сараем вдруг появился Скрипица, без шапки, испуганный, растерянный; со страхом озираясь во все стороны, он торопливо сунул кому-то свою скрипку и смычок и, перекрестившись, бросился к сараю.

— Гоп-гоп! — закричали ему из толпы. — Стой! Куда?..

Скрипица махнул рукой и исчез в раскрытой двери, откуда уже валил густой дым.

— К чертову батьке! — кричали батуринцы. — За Бурбой в пекло полез!..

— Туда и дорога!..

Но не прошло и минуты, как Скрипица появился в дверях сарая, волоча за собой пронзительно кричавшую женщину. Едва он перетащил ее за порог — как крыша сарая рухнула, выбросив в черное небо целую тучу огненных искр.

— Го-го-го-го-го!.. — восторженно заревела толпа…

Скрипица оттащил женщину от пожарища на несколько шагов и бросил ее: он сделал свое дело, остальное его не касалось. Взяв свою скрипку, он сунул ее под свитку и пошел прочь от Городища…

Женщина поднялась на ноги и дико озиралась кругом. Она была полуголая, лишь кой-где прикрытая лохмотьями, с висящими на спине и груди, точно черными змеями, длинными космами волос. Крадучись и пугливо озираясь, она шмыгнула в толпу и, выбравшись за ворота Городища, побежала в темное, ночное поле…

Пожар затихал, огонь слабел, пожрав в усадьбе все, что можно было. Вместе с хатой сгорели и тополя, стоявшие у крыльца…

Батуринцы расходились, уже тихие, наполовину отрезвившиеся, смущенные своей самовольной расправой с ненавистным Городищем. О причинах пожара все, точно сговорившись, хранили глубокое молчание; полиция так и не узнала, отчего сгорело «чертово гнездо»…

Загрузка...