ТРЕУГОЛЬНИК НЕНАВИСТИ[37] Вера Камша

— В нескольких милях отсюда живет старый негр. Хочу с ним потолковать. То, с чем мы столкнулись, выходит за пределы понимания белого человека. Черные в таких делах разбираются лучше.

Роберт Говард, «Голуби ада»

И умер Петро.

Н. В. Гоголь, «Страшная месть»

Дверь кофейни распахнулась, и Адам Шиманский, за глаза чаще именуемый Хлюпом, возрадовался. Гость — отличный повод не закрывать заведения, а значит, не подниматься в квартиру, где с самого утра распоряжается теща. Хлюп всегда любил праздники, а сочельник с запеченным карпом и подавно, но пани Янина портила все, к чему прикасалась, а прикасалась она ко всему. Пока был жив тесть, бедствие переносилось сравнительно легко, но весной случилось непоправимое, и чертова перечница принялась портить жизнь дочерям и зятьям. Рождество — праздник семейней не бывает, в это время по кофейням не сидят, а, значит, закрыть их до срока не в убыток, но Адам тянул и дотянулся.

Посетитель сбросил пальто, тускло блеснули чужие эполеты, однако Шиманский узнал бы гостя пана Бурульбашева и без них. Данилув — город немаленький, но худой, высокий подполковник был фигурой примечательной, и городские газеты не обошли его появление своим вниманием. Начитанный Хлюп помнил, что проведший всю жизнь на востоке русский состоятелен, холост и не переносит кофе по-венски.

Журналисты любят приврать и приукрасить, но на сей раз они написали истинную правду. Подполковник, его звали Сергей Юрьевич Волчихин, в самом деле любил крепкий кофе. Еще он любил жару, непривычные славянскому уху наречия и черные глаза, а вот угодливости и слякоти не терпел. Увы, в славном городе Даниэльберге, бывшем польском Данилуве и еще более бывшем червонорусском Данилове сырости и угодливости хватало. Электрический трамвай, телефоны и прочие выдумки сего никоим образом не искупали, но здесь была Ривка и здесь было дело. Единственное, подошедшее изрядно поистрепавшему здоровье подполковнику.

Девятнадцать лет из своих сорока четырех Сергей Юрьевич отдал диким азиатским краям. Счастье Серги-бея составлял риск, причем отнюдь не всякий. Сын небогатого тамбовского помещика, заядлого охотника и отъявленного задиры не находил удовольствия в драке ради драки, а к бретерам относился с презрением. Впрочем, задирать «тамбовского волка» желающих не находилось даже в провинциальном юнкерском училище. Товарищи балагурили и радовались жизни, Волчихин учился.

Проявляя недюжинные способности к экзотическим языкам, он по собственной инициативе выучил с дюжину, включая узбекский, и смог добиться назначения в отряд генерала Черняева. Неоднократно проникал во вражеский тыл в качестве лазутчика, поначалу вместе с опытными старшими товарищами, затем сам. Участвовал во взятии Ташкента и разгроме бухарской армии в Ирджарской битве, был дважды ранен и награжден двумя офицерскими георгиевскими крестами. В дальнейшем участвовал в походе против Хивинского ханства и, сумев проникнуть в Хиву, способствовал взятию города 29 мая 1873 года, за что был награжден уже Святой Анной и произведен в штабс-капитаны. После чего прогремел на весь Туркестан, набив морду старшему по званию, пытавшемуся влезть в гарем дружественного бека.

Военный суд Волчихина полностью оправдал — сказалось заступничество командующего Туркестанским военным округом, но побитый оказался злопамятным и к тому же имел влиятельную родню. От предложенной по всем правилам дуэли прохвост уклонился, но пакостить начал. Черняев, узнав об этом, предложил толковому офицеру уйти в длительный отпуск «для поправки здоровья» и отправиться на Балканы. Разумеется, Волчихин согласился. Во время разгрома сербской армии под Джунисом попал в плен, но успешно бежал, убив турецкого солдата и переодевшись в его форму. Когда в войну вступила Россия, успевший заговорить по-сербски и болгарски Сергей Юрьевич присоединился к Рущукскому отряду цесаревича Александра и под Еленой, когда пять тысяч русских были атакованы двадцатью пятью тысячами турок, умудрился обратить на себя внимание будущего императора.

Майорский чин, Святая Анна уже третьей степени и золотое оружие не заставили ждать, но главным для Волчихина стало возвращение в любимый Туркестан. Недоброжелатели дружно поджали хвосты, зато появились серьезные люди из Петербурга. Встречи с ними дурно сказались на волчихинском здоровье, которое следовало немедля поправить.

Майор лечился, поставляя оружие афганцам во время англо-афганской войны, после чего участвовал во взятии Геок-Тепе, причем сумел отговорить несколько влиятельных кланов от выступления на стороне защищающих крепость текинцев. К Аннам прибавился Владимир, после чего здоровье Сергея Юрьевича вновь пошатнулось. Лечиться пришлось испытанным способом, чем майор, а затем подполковник и занимался, пока очередная пуля и малярия не превратили черняевскую выдумку в правду.

Белые пески, синие горы, смуглые бородачи, горбоносые тонконогие кони — все это стало прошлым. Остались ордена, высочайшее расположение и некоторое количество лет, которые следовало к чему-либо приспособить. Перебраться в столицу, объехать вокруг земного шара, выучить еще с дюжину языков, написать роман, жениться, наконец…

Восторженные девицы и дамы не обошли бы благосклонностью героя многих войн и походов, а солидные отцы были бы не прочь увидеть зятем военного, угодного самому государю. Увы, Сергей Юрьевич не стремился ни к розовому семейному счастью, ни к государственной карьере, ни к большим деньгам. Спасение явилось в лице генерала Потрусова, что, еще будучи в полковничьем чине, раз за разом доводил вернувшегося с Балкан майора до всяческих «хворей».

За время разлуки серьезный человек лишился даже той чахлой растительности, что прежде украшала его череп, но в остальном почти не изменился. Разве что вырос в чинах, о коих тотчас попросил забыть.

— Общая младость стирает морщины с лиц и звезды с эполет… О делах твоих наслышан, что надумал?

— Я не думаю, — негромко откликнулся подполковник, — я надеюсь. На вас.

— Мы на тебя тоже надеемся, хотя дело для тебя, ежели согласишься, новым будет. Ты Балканы средь песков не забыл? Антона Бурульбашева помнишь?

— Помню.

— И он тебя помнит. Не любопытно, с чего их сиятельство встречи ищут, да не напрямую, а с вывертом?

— Любопытно. Как меня выверт сей от министерства с академией избавит.

— Так и мне любопытно. Дело у Бурульбашева, если оно в самом деле есть, странное, что-то он сам расскажет, что-то прочитаешь, а начало — с меня. Антон Данилович о том знает, с того и запаздывает. Семейное белье приличные люди перетряхивать не любят, а без этого толку не добьешься.

Бурульбашевых графами за немалые заслуги матушка Екатерина сделала, и не прогадала. Толковые люди были, захочешь, почитаешь про них. Антоша тоже молодец, а вот брат его старший по младости отличился.

Дурь его, впрочем, была самого безобидного толка. Карбонариев Федор Данилович не одобрял, но полагал своим долгом искупить хотя бы часть страданий, что принесла знать народу. Особое впечатление на юный ум произвела малороссийская поэма о девице, соблазненной и брошенной молодым офицером. Ничего нового в сравнении с «Эдой» Баратынского или пушкинскою «Русалкою» сей опус не являл, однако наследник Бурульбашевых вознамерился связать свою судьбу с обесчещенной девицей низкого звания и обязательно из Малороссии. Семейство не отнеслось к сему серьезно и ошиблось — Федор за свои слова отвечал. Невесту он подбирал придирчиво: мещанки и тем более дворянки, какие бы несчастья на них ни валились, безжалостно отвергались. Наконец, в Полтавской губернии ему сказали о юной поселянке, пытавшейся утопиться в мельничном омуте. Несчастную откачали, а мельник оказался настолько добр или же настолько виновен, что взял ее в дом. Спустя полгода грешница, кою, словно по заказу, звали Катерина, благополучно разрешилась от бремени ребенком мужеска полу, окрещенным Петром. Молодая мать осталась на мельнице, где ее и нашел Бурульбашев.

Скандал вышел отменнейший, однако таинство брака свято. Старый граф, смирившись, истребовал из армии младшего сына, коему отныне предстояло служить отечеству на партикулярном поприще, но за двоих. Молодые же оказались в весьма щекотливом положении: Катерина не только встретила бы холодный прием, она просто не могла войти в общество по причине полнейшей неграмотности и неумения себя вести. Федор это понимал и не стал подвергать семейство подобному испытанию. Он увез жену с пасынком, заботу о котором взял на себя, за границу. Супруги объехали всю Европу и наконец осели в Галиции.

«Похоже, теперь будет Австро-Венгрия, — промелькнуло в мыслях внимательно слушавшего подполковника. — Не бог весть что, но хотя бы не Генеральный штаб».

— Брак на удивление оказался удачным. — Генерал неожиданно и весело улыбнулся. — Не знаю, слышал ли ты в своих пустынях о юродивых, пытавшихся, по их собственному выражению, идти в народ, но вылетали данные господа из оного, как пробка из дурно охлажденного шампанского. Графиня Катерина, однако, явила мужу тот народ, коего он искал. Она позволяла себя учить и училась, не забывая, кем родилась, и не пытаясь стать светской дамой. Супругам вдвоем не было скучно, а ведь скука и привычка гасят самое яркое пламя. Имело место и взаимное влечение, брак дал обильные плоды, причем, проживай Бурульбашевы в Петербурге или же Малороссии, они вряд ли бы вырастил своих детей столь верноподданными.

— С ними что-то случилось?

— Угадал. Год назад погиб старший сын вместе с сестрою. Графиня после этого напрочь отказалась видеть своего первенца. Более того, мать настояла на том, чтобы сын не получил никакой выгоды от смерти других членов семейства. Бурульбашев, однако, выделил Петру хорошее содержание, кое должно уреза́ться с каждой смертию в семействе и вовсе прекратиться со смертию самого Федора Даниловича. Желаешь что-то спросить?

— Позднее.

— Хозяин — барин… Если старшая ветвь Бурульбашевых увянет, наследство перейдет к Антону Даниловичу, чье состояние сейчас значительнее братнего, а положение, кое он занимает, и отношение к нем государя исключают саму мысль о чечевичной похлебке. Младшие сыновья Федора не вошли в приличествующий убийцам из корысти возраст, кроме того, несчастие произошло в их отсутствие. Если б не два обстоятельства, я бы счел поведение графини следствием помешательства.

Потрусов замолчал, вперив пристальный взгляд свой в собеседника. Он ждал и дождался.

— Первою из причин, — начал Волчихин, — является интерес, коий к сему делу не может не проявлять Вена. Разговор же наш предполагает, что я гожусь для разрешения сего дела, хоть и не знаю местных наречий, а по-немецки изъясняюсь не лучшим образом.

— В Галиции, если ты там задержишься, твое собрание языков прирастет самое малое польским, но в главном ты прав. Трагедию в семье Бурульбашевых местные власти без внимания не оставили. Наша же сторона итогами расследования не удовлетворена. Антон Данилович желает направить к брату надежного человека, который сможет охранить его жизнь. Твой приезд будет выглядеть совершенно естественно. Мало того, ты получишь возможность не только ознакомиться с выводами местных чиновников, но и провести собственное расследование. Возможно, ты женишься или же случится нечто иное, что заставит тебя под тем или иным предлогом остаться в Австро-Венгрии на длительный срок.

— Я бы предпочел если уж не Туркестан, то колонии. Английские. Не все им к туркестанским границам подползать… С туземцами я через пару месяцев объясняться смогу, так почему бы мне не поправить здоровье, к примеру, на Цейлоне?

— Римские колонии частенько возникали вдали как от моря, так и от самого Рима. В Галиции ты будешь не столь уж далеко от столицы Римской Дакии.

— Со времен Рима мир изрядно вырос.

— Эти места так и остаются захолустьем[38], хоть из Вены смотри, хоть из Петербурга… В них только и смысла, что плохо лежат. Между нами лежат и, черт ее бей, Европой, а государь не исключает в не столь отдаленном будущем войны, в которой против нас вновь объединятся двунадесять языков.

* * *

Кофе Хлюп варил с особым тщанием, и получилось отменно. Подполковник оценил и сорт, и крепость, а пан Адам оценил польский гостя, получил заказ на вторую порцию и ушел. Кофе в самом деле удался, но особый вкус напитку придавало то, что был он в жизни подполковника, скорее всего, последним. Вот на пару папирос Сергей Юрьевич рассчитывать еще мог. Волчихин пил медленно, смакуя каждый глоток. В своем выборе, как и в своих выводах, он не сомневался, хотя в Петербурге предпочли бы живого полковника уничтоженному упырю. Если это, конечно, упырь.

Серый день неотвратимо кончался, приближая прогулку, поединок, бросок на вокзал, где уже дожидаются вещи и куда подъедет сообщник. Тадик, пан Тадеуш, русского царя ненавидел почти так же, как императора, но речь шла о нечисти, сожравшей тадикового дядю. Хуже, чем сожравшей.

— Надеюсь, пан поймет. Я скоро закрываю.

— Хорошо.

— Пусть пан не торопится, я сказал заранее. Кофе не терпит спешки.

— Несомненно.

Стучит дождь, и часы в углу тоже стучат. Хозяин уселся и развернул газету… То-то было бы шуму, напечатай она, что случилось с Петром Хыжамлынским. Что в самом деле с ним случилось?


Сперва все казалось простым, да оно и было простым — зависть сложной не бывает, проще ее разве что голод. Проще и чище: голодный может остаться человеком, завистник вряд ли, Сергей Юрьевич, по крайней мере, таких не встречал. Петруша, как называл приемыша Бурульбашев, исключением не стал. Учили и кормили его не хуже, чем единоутробных братьев, а спросу было даже меньше, только корм оказался не в коня: с науками Хыжамлынский не сдружился, ростом и лицом тоже не вышел. Мать его и на склоне лет оставалась удивительной красавицей, а Петруша напоминал блеклого суслика. И держался он, как суслик, тихо, только не хотел числиться крестьянином, а так и не растерявший идеалов Бурульбашев не считал верным отсекать Петра от живительных народных корней. Молодой человек без спроса съездил в Петербург представиться родне и получить протекцию. Не преуспел — Антон Данилович подобных тихонь не терпел, серьезные люди Хыжамлинским тоже не прельстились. Петруша вернулся в Галицию, попытался жениться, получил два отказа: от красавицы и от богачки, предложил себя уже Вене, оскорбился на ничтожность вознаграждения и отравил брата с сестрой. Убийство доказано не было, и отравитель, войдя во вкус, отомстил отвергшей его красивой паненке. Улик и на сей раз не осталось, но Катерина Бурульбашева обвиняла сына открыто. Резун-Кробатковский, узнав об этом, решил выяснить правду, как выясняли ее во времена Речи Посполитой. Застигнутый врасплох тремя решительными шляхтичами, мерзавец попытался отравиться; яд не подействовал, зато наконец взялись за дело власти. Хыжамлинского, чтоб чего не вышло, взяли под стражу, но до суда он не дожил. Смерть списали на сердечную болезнь, умершего тихо похоронили, а через неделю Катерина захотела, чтоб могилу вскрыли. На Балканах, заподозри кто упыря, все бы решилось мгновенно, но в просвещенной империи пошла бумажная канитель, прерванная смертью одного из мстителей. Очень странной смертью.

Похороны выпали на день приезда Волчихина. Бурульбашевы гостю обрадовались не слишком, но приняли, как положено. Вечером к гостю пришла графиня.

— Вас, добродию, послал мне Господь, — сказала женщина. — Если вы не поверите, не поверит никто, но убивает Петрусь. Я всегда его боялась, всегда!

— Почему, Катерина Афанасьевна?

— Просто Катерина… Не живой он, хоть и крещен, и солнца не боится. Тому и бледный такой… Не в меня, не отца своего.

— А кто был его отец? Мельник?

— Як бы! Сын головы нашего. Красивый хлопец был, в старости как пан Резун, мабуть, стал. Любила я его, только заказали ему с голотой знаться. Да я и не ждала другого… А как заслал мой милый сватов к другой, пошла к дурному омуту, про дытыну не подумавши. Сама жива осталась, а Петро умер, а заместо него кто-то другой стал. Кто — не знаю, при мельнице всякое кормилось… Видела я их, страшные такие, мерзли, тепла просили. Пане Сергию, вы ж от деверя приехали, вас послушают. Пусть Петра с кладовища освещенного уберут. Филипп Данилович не верит мне, так хоть вы поверьте.

Вскрытия могилы Волчихин добился, там было пусто. Подполковник обживался в Данилуве, по своему обыкновению канув в новый язык и не забывая приглядывать за двумя выжившими мстителями. Тогда он и обратил внимание на молодого человека с внешностью суслика. Таких редко замечают и еще реже помнят, но Волчихин запомнил, и графиня подтвердила, а дальше все понеслось, как с горы…

Спешный отъезд Бурульбашевых в кругосветное путешествие, смерть второго мстителя, разговор с Кробатковским, где тот явил себя редким храбрецом и редчайшим болваном, и поиски, поиски, поиски… След отыскался, но лишь потому, что, совершенствуясь в польском, Сергей Юрьевич вслушивался во все разговоры. Вот и разобрал сетования расклейщика афиш на «поганую рожу», что «опять заявилась с заморской чертовщиной». Отыскать проныру, колесившего по Европе с лекциями о всяческой потусторонней ерунде, было проще простого. Магистр оккультных наук, великий жрец Анубиса и потомок Клеопатры квартировал в лучшем отеле, однако принять визитера не мог, ибо был пьян в стельку. Зато сообщивший об этом ассистент магистра, молодой негр со смышлеными глазами, оказался истинным кладезем информации. Когда понял, что неприятности будут не из-за длинного языка, а из-за короткого.

— Я не узна́ю джентльмена, который желал овладеть вуду, — негр ослепительно улыбнулся, — но он был готов хорошо заплатить, а мистер Сальтаформаджо всегда нуждается в деньгах. Мистер Сальтаформаджо, если нужно, представляет меня гаитянином и внуком великого черного жреца. Я диктовал, а джентльмен записывал, вот и все.

— Что именно вы диктовали?

— К моему сожалению, я не запомнил. Мистер Сальтаформаджо сказал, что нужно не меньше двадцати страниц, мне пришлось импровизировать.

— Вы в самом деле с Гаити и знакомы с вуду?

— Что вы, сэр! Я родился в Канаде и намерен изучить медицину, но это очень дорого. Мистер Сальтаформаджо предложил мне хороший заработок, я согласился, но я — убежденный материалист. Меня удивляет, что в просвещенных государствах столь популярны дикарские верования. Это оскорбительно для человечества.

— И все же постарайтесь вспомнить, что вы насочиняли.

— Боюсь, сэр, это невозможно. Обычные глупости, что-то из бульварных статей, что-то из лекций хозяина, что-то из мифологии и мистических романов. Джентльмен, о котором вы рассказываете, что-то сделал?

— Он отравился.

— Это невозможно, сэр. Я придерживаюсь принципа «не навреди», ингредиенты, которые я включаю в рецепт черного зелья, совершенно безвредны, хоть и несколько экстравагантны…


— Пан, мне очень жаль.

— Не стоит жалеть, особенно в Сочельник. Прощайте.

— Вам не понравился мой кофе?

— Понравился, и очень.

— Тогда до свидания, пан подполковник. Для вас я заварю новый сорт.

— Спасибо. Счастливо встретить…

Темнеющие улицы, сырость, а окна светятся радостью. Снега бы сюда, а не снега, так белых песков и солнца. Было у него и такое Рождество, чего у него только не было. Напоследок даже любовь приключилась. Ривка… Кудри дыбом, ястребиный носик, и характер впору фельдмаршалу. Случайная встреча, перевернутое на старости лет сердце, твердое решение обходить десятой дорогой и звонок на квартиру Бурульбашевых.

— Пан Сергей, вас.

— Слушаю.

— Пан Волчихин, это Ривка Шевич. Мой отец лечит пани Бурульбашеву, он хороший врач. Лучший в городе. Вы перестали бывать в парке, вы больны?

Он болен и будет болеть, пока жив, болеть счастьем, но это не повод дать волю упырю, да еще такому! И ведь как сошлось… Убитый в утробе ребенок, дурное место, мельник со своими «приятелями», жаждущий справедливости знатный осел, изобретательный итальянец, нахватавшийся с бору по сосенке всякой чертовщины негр, панская дурь и подлость, в которой не виноват никто, кроме подлеца. Вот оно, черное зелье, и ни в каких-нибудь вест-индских болотах, а на задворках пары империй. Ну что б пану Амброзию послушаться и уехать, так ведь нет! Полоснул нежить саблей, закончив сросшееся из совпадений колдовство. Спасибо, хоть Тадик сообразил, что дядю подменили. Он много чего сообразил и взялся помочь.

— Я все проверял, пан Сергий. Эта тварь помнит, как дядька Амброзий, а вот про себя знает только то, что уже делала. Убивать и издеваться она будет, но смерти боится точно. Дядька не боялся, а теперь трусом стал. Я вроде как случайно курок спустил, видали б вы, как он дернулся!

— Отлично. Память пана Амброзия заставит его бросить русскому наглецу вызов, а желание поглумиться — подобрать место потише. Я его убью, но тварью становятся постепенно. Если заранее заказать билеты, когда начнется по-настоящему, мы будем посредине океана. Я успею застрелиться, заперев тварь в трупе, ведь убийцей буду тоже я. Ты отправишь то, что вышло из гнилой воды, в воду соленую, а когда вернешься, отошлешь мои письма.

Письма… Рапорт Потрусову Сергей Юрьевич написал сразу, но объяснить Ривке не получалось хоть убей, а врать Волчихин не собирался. И не соврал. Ни единым словом.

— Ривка, — может, некоторым женщинам и нужно врать, но только не этой! — Все к лучшему. Ты не станешь мерзнуть, тебя никто не назовет жидовкой, я никого за это не убью, моим друзьям не придется, вытаскивая меня, нарушать закон. И потом придет конец этому упырю.

— Когда? Когда ты хочешь… То есть…

— У нас осталась неделя, но соблазнять тебя я не стану. Не мечтай.

— Тогда что мы будем делать?

— То же, что и сейчас, — гулять и болтать. А если мне станет невмоготу, я всегда смогу зайти в заведение пани Розы. Или какой-нибудь другой пани.

— Нет.

— Да. Ривка. Я хочу спокойно и с чистой совестью застрелиться, а ты мне будешь мешать.

— Не буду. Но я скажу дяде, это такой человек, такой…

— Мудрый, как сам Соломон.

— Ну да… Но как пан догадался?

— Есть такая повесть. Господина Гоголя сочинение, но читать тебе ее не нужно.

Они гуляли. Каждый день гуляли и ни разу не вернулись к тому, что случится в Сочельник, а город радовался и ждал праздника. Дождался.

* * *

Виденский проезд встретил их тишиной и молитвенно сложенными руками. Лесом молитвенно сложенных рук. Чужие святые, ангелы и ангелочки выстроились вдоль ведущей к старому костелу аллеи, придавая ей кладбищенский вид. «Все бренно, — напоминали они, — а значит, годом раньше, годом позже, все едино… Главное, покаяться и принять свою судьбу с кротостью и благодарностью… Покаешься — будешь спасен для жизни вечной, а здесь все бренно, бренно, бренно… И вообще мжичка[39]

— Тоже мне, Рождество, — буркнул Волчихин мраморному бородачу с раскрытой книгой и возведенными горе очами. Подполковник, как и всегда на пороге передряги, был слегка раздражен, однако не более того. Решение принято, так к чему метаться? Сие пристало герою романа, на худой конец — столичному гимназисту, а Сергей Юрьевич и так прожил много больше, чем мог рассчитывать. Судьба Волчихина десятилетиями честно висела на его шее, прикрывая своего обладателя от пуль, ножей и чумы, но больше ее услуги не требовались, больше не требовалось вообще ничего. Ривка это уже поняла, поймет, получив рапорт, и начальство: Потрусов о своих ревельских похождениях не распространялся, но тамошняя тварь из Башни, прежде чем ее загнали в огонь, кровушки попить успела во всех смыслах. Данилувская будет поплоше, но оставлять в покое нельзя и ее.

Сергей Юрьевич вытащил часы — чувство времени не подвело: десять с четвертью. Странный выбор — не полночь и не закат, но ведь и упырь, или как там его по вест-индски, неправильный. Ладно, вперед, то есть направо.

Власти славного города Данилува, обустраивая парк для общественных гуляний, постарались потрафить всем. Святость в верхней части, цветники, озеро с лебедями и манеж для верховой езды — в нижней, а между ними на склоне почти лес, прячущий то живописный источник, то беседку, то подобие руин. К ним Волчихин и направился. Пара соединенных стеной зубчатых башен старательно изображала средневековые развалины. На верху той, что поближе к аллее, летом играл оркестр, в дальней подавали кофе, шоколад и прохладительные напитки, но по осени рестораторы свое добро вывезли, оставив разве что неподъемного каменного лыцаря в странных доспехах. Охраняемый «преславной стату́ей» замок затих до лучших времен.

Тадеуш полагал парковую игрушку пошлой, Ривка — смешной, однако в этот вечер подделка решила изобразить величие. Морось вкупе с уныло горящим над якобы подъемной решеткой фонарем превратили уголок выстывшего парка в новомодную картину, где все размазано и перекручено. Местная галерея не так давно купила одну такую, где на первом плане томно изгибался труп. Безобразие сие называлось «Ты заплачешь», а буклет на немецком, польском и французском с придыханием извещал, что «…художник черпал вдохновенье в некогда потрясшей Данилув трагедии, когда несчастный молодой человек застрелился на месте первой встречи с предметом своих возвышенных чувств». Посетители при виде покойного страдальца испускали вздохи, но Ривка жалеть дурака не собиралась, о чем и объявила. Волчихин как мог ее поддержал, заодно объяснив, что развороченные выстрелом в упор головы выглядят иначе. Случившийся рядом господин с моноклем заметил, что искусство должно не отвращать, но облагораживать, подполковник ничего облагораживающего в дурацком самоубийстве не нашел, Ривка засмеялась. С этого у них и началось…

— Динь-динь-динь! — напомнили часы, и Сергей Юрьевич прибавил шагу: он намеревался опоздать на две-три минуты, и это ему удалось, однако кукольный замок оказался пуст. Волчихин неторопливо обошел место предполагаемой схватки, затем встал под фонарем и закурил. Со стороны он казался глубоко задумавшимся, однако застать Серги-бека врасплох существу из плоти и крови пока еще не удавалось. Что до нечисти, то здесь можно было лишь ждать, и подполковник ждал.

Без четверти одиннадцать послышались шаги — со стороны лебединого пруда, не скрываясь, поднимались двое. Один оступился, второй что-то раздраженно и коротко буркнул; с ровней говорят иначе, с друзьями и подавно. Загадка вскоре разрешилась — Резун-Кробатковский явился с лакеем, и это было, мягко говоря, странно.

— Вы опоздали, — удивление удивлением, а лишний раз проверить свой польский не помешает.

— Тому была причина. — Пан Амброзий приподнял цилиндр. — Вечерний листок наверняка сообщит о странном происшествии на Верхувской, оно меня и задержало. Вас не удивляет, что со мной лакей?

— В некотором роде. — Резун не только прихватил лакея, он озаботился надеть галоши, и вот тут-то Волчихин почти испугался. Того, что на старости лет уверовал в бабий вздор, а на самом деле его противник по-прежнему пан и дурак, из которого умники изготовили приманку. Возможно, с подачи англичан — эти в пошатнувшееся здоровье своей вечной помехи не верят уже лет двадцать, а тут такая оказия! Избавиться от Серги-бека, даже не запачкав перчаток. Дескать, сцепился русский с поляком, пустил по скверной привычке в ход оружие, а в просвещенных странах подобная дикость наказуема. Австрияки своей выгоды тоже не упустят — либо заявят протест, либо «войдут в положение» и начнут торговаться. Вот вам ваш впавший в помрачение герой, а вы нам в ответ что-нибудь или кого-нибудь. Хоть бы и Ратко Здравича с братьями, у вас они, точно знаем… И ведь знают, сукины дети.

— Скоро вы меня поймете, — пообещал пан.

Сергей Юрьевич отчетливо видел пальто с отворотами и холеные усы, а тень от ясновельможного была не хуже, чем от самого подполковника. Правда, и не лучше — теням нужен свет, в морось они блекнут, а в темноте мрут.

Волчихин небрежно затянулся — поддерживать разговор он не собирался. Если Резун-Кробатковский жив по-настоящему, он таковым и останется, нет — значит, нет, на это и закладывались, а вот чего хочется, так это солнца и горячего сухого ветра. И чтобы все решали ружье и выдержка, хотя выдержка решает всегда. Пан Амброзий окинул взглядом окрестности фонаря и, кажется, остался доволен.

— Антось, — велел он, — ко мне. На колени. Вот здесь! Целуй ручку.

Лакей подчинился, а чего бы не подчиниться? Паны и не такое требуют, главное, чтоб платили, а Резун по праву слыл щедрым. Антось поспешно и при этом ловко опустился в омывающую хозяйские галоши лужицу. Господин небрежно приподнял руку, слуга наклонил голову, готовясь припасть к дорогой перчатке… Что-то тоненько, почти нежно засвистело, Антось схватился за лицо, будто сдирая паутину, заорал, почти взвыл, и забился в корчах у ног все-таки упыря. Ноздри Резуна раздувались — ему нравилась агония, Волчихин же повидал слишком много, чтобы вмешиваться в то, что нельзя изменить.

Пан любовался издыхающим холопом, подполковник, насколько позволял желтоватый свет, разглядывал пана и заметил-таки, что правая перчатка у того лопнула по шву. Ответ на вопрос «как» был найден, ну а «что», Сергей Юрьевич и так понял сразу.

— Гха-а… гха… ххх! — выкашлял чуть ли ни вместе с легкими Антось, замолотил по стылой воде ногами, изогнулся, как в дикарской пляске и, наконец, умер. Резун-Кробатковский соизволил оторвать взгляд от ставшего неподвижным тела.

— Вы поняли, не так ли?

— Что вы убийца? Сие касается вас и, видимо, здешних властей. — Волчихин еще раз затянулся и бросил окурок. — Все равно будут убирать… Я не вижу при вас сабли. Раздумали рубиться?

— Сейчас узнаете!

То ли мжичка потихоньку становилась туманом, то ли фонарь над головой мерк, подтверждая, что вест-индская погань вольно или невольно гасит рукотворный свет. Раз иезуит не наврал с этим, он не должен ошибиться и в другом — свинец и сталь нечисть возьмут, а вот на серебро, осину, чеснок и крест ей, скорее всего, плевать. И то сказать, откуда в Караибском море осина?.. Вновь нежный свист на пределе слуха, как сигнал, как предупреждение, но полковник бы и так успел. Потому что ждал, потому что клинок порой может больше и пули, и молитв. Города это забыли, пески и горы все еще помнят.

Вскрик рассеченного воздуха, располовиненная мерзкая смерть, дикий вопль. Ошибки можно не бояться, остального бояться нельзя.

— А-а-а! — господин в пальто трясет покалеченной рукой. Крови нет, пальца тоже нет — эта дрянь заморская таки не делает неуязвимым!

— Не терплю змей. — Саблю подполковник отряхнул с истинно восточным шиком. Тело упыря исчезнет, но куда, черт его бей, девать слугу?

— Пан! Пан… Волчихин… — Ясновельможный валится на колени прямехонько в лужу, вот ведь погань! — Меня нельзя! Нельзя меня!.. Сергей Юрьевич, благодетель, выслушайте! Я все объясню! Как на духу… Этот пшек меня убить хотел, они же нас ненавидят, вы же слышали, что он про государя говорил! Они все тут такие, только бы нож в спину всадить! Ксендзы велят нам вредить, и из Вены тоже. Мы для них хуже индианцев черных, а все потому, что в костел их подлый не ходим… Вот и ненавидят нас, вот и хотят извести…

Бубнит, клянчит, жалуется. Как был, в шикарном пальто и галошах, только без пальца и без себя.

— Назвать бы тебя трусом, да ты про себя это и так знаешь. Как у вас тут говорят? Байстрюк, что ли?

Незнакомая злость на знакомом породистом лице — Петруша ярости не выказывал никогда, а Кробатковский зверел иначе. Кто бы сказал, что дурного пана будет так жаль… Кого видел перед собой бедняга, парой недель назад прикончив, как он думал, мокрицу? Что он сам увидит, когда все случится, что запомнит, и надолго ли хватит памяти и воли? Пустое — Тадик, если что, напомнит. С ляхами можно не только собачиться, но для этого нужна нечисть и, желательно, хотя бы наполовину заморская, а поганец опять трясется и канючит. Мерзость, но такое по доброй воле не застрелится, ему существовать хочется. Вот Резун бы удавился, а на колени перед русским не встал. Значит, от Амброзия ничего не осталось, все сожрал то ли Петруша, то ли вовсе ни пойми что. Его в узде и держать, самое малое до Канар. А пан уже и не пан: ястребиные черты кривятся, расплываются, будто дурной скульптор переделывает хищную горбоносую птицу в суслика.

— Защищался я, ваше превосходительство, и честь нашу защищал, и веру. — Холеные седые усы на незначительной молоденькой рожице, повисшее мешком пальто. Уж лучше б рога козлиные, все не так тошно — черт и черт. — Что ж это будет, если ксендзы верх возьмут, а жиды им помогут? Никак нельзя, чтоб такое было… Вы ж сами, милостивый пан, за то кровь проливали и государем обласканы. Вы ж…

Пора было кончать, но Волчихин медлил, вбирая в свою пока еще человеческую память кусок башни, съежившийся свет, даже раскисшую аллею и тело дурня, которому посчастливилось просто умереть. Гад ныл, но удирать не пытался, топтался в лужице, чуть ли не упираясь в подползающую мглу. Ладно, перед смертью не надышишься, а перед этим — тем паче. Хоть бы луна напоследок проглянула, что ли…

— Пан Волчихин! — дребезжащий, высокий голос из мутной тьмы. Немолодой, словно бы надтреснутый. — Стойте! То ж вы не понимаете… лизрок тамид наспик, лама шело ненасэ кодэм летакен? Рак ше ло йиду ше ата мевин оти!

Сергей Юрьевич понял, пусть и через пень-колоду. Не забывая краем глаза следить за нечистью в луже, он рывком обернулся к весьма нелепой, долговязой фигуре в шляпе.

— Если я знаю албанский, милейший, это не значит, что я разбираю вашу тарабарщину. Если это, конечно, она…

— Это древний язык, милостивый пан, ой-ей какой древний! — затарахтел вновь прибывший. — Сам Соломон на нем говорил…

— И что же он говорил? — Теперь хотелось жить. Зверски, неистово, даже больше, чем под Джунисом. И все из-за проснувшейся надежды. — Тише ты… зомбырь! Так что там Соломон?

— Много говорил, милостивый пан, — сверкнул очками гость, он и впрямь был очень немолод. — Чего б и не сказать, если ты такой мудрый, да еще и царь? Вы ведь желаете этого мертвого пана зарезать?

— Зарубить, — уточнил Волчихин и тряхнул саблей. Вышло несколько по-польски. — И почему бы милостивому пану такого не зарубить?

— Ой, да если б это был то, что ваши глаза видят, его бы обязательно надо было зарубить. — Очкастый, который мог быть только ривкиным «Соломоном», поднял указательный палец. — Идьот со злости сварил и выпил такую дрянь, что просто тьфу! Теперь, кто негодника убьет, сам им станет, вот как бедный пан Амброзий стал. А ведь какой пышный да важный был… На одни троянды для паненок, да на коньяки для панов многие тысячи спускал, а теперь что? Одежда одна.

— Пожалуй, — поморщился Сергей Юрьевич и пустил пробный шар. — Лучше б эта погань и дальше в первой своей шкурке ходила. Молью траченой. Пойти к Хлюпу кофе выпить, что ли? Или покрепче чего? Сыро тут.

— Никуда ты не уйдешь! — прошипело сбоку. — Ты меня не убьешь, это я тебя убью… Со всеми твоими орденами! Только не сразу убью, не надейся, и за шашку свою подлую не хватайся, не поможет она тебе. Или хватайся, и я стану тобой. Сперва испорчу твою жидовку, а потом поеду в Петербург и получу аудиенцию… Меня не пустили даже к министру двора, а подполковника Волчихина царь примет, и тогда я его убью… Или он меня, и тогда все будет мое. Не вшивое имение, а вообще все! Федора Платоновича я в Сибири сгною, а…

Такое Волчишин видел не раз. Те, кто надо — не надо валится на колени, спит и видит швырнуть в грязь других, и чтоб за это ничего не было, кроме удовольствия. Счастье гиены почувствовать себя львом. И ведь чувствуют…

— А ну слезай с трона! — прикрикнул «Соломон». — Твое место в тюрьме, и ты там будешь, шандар[40] тебя как раз за воротник и ухватит… И спросит, кто это такой в доме пана Амброзия живет и за квартиру не платит? А я и скажу, кто. Байстрюк, скажу, с милости великой паном графом из лужи поганой вынутый.

— Ах ты ж!..

Зомбырь с перекошенной рожей шагнул к «Соломону», широко расставив руки. Живой ли, мертвый ли, застрявший ли меж пеклом и черными чужими болотами, он желал одного. Растерзать мерзкого жида, раздавить, размазать по стене, упиться смертным ужасом, растянуть агонию до третьих петухов, до паршивого местного рассвета. Покалеченная кисть шевельнулась, выбросила неправдоподобно длинный палец с длинным же ногтем. Уже не палец — змея, гадюка все с тех же болот, готовая стать стрелой. И ведь убьет сейчас старика, погань.

— Без двух останешься, — пригрозил подполковник, рассекая саблей морось. — Хоть бы и отросло потом, больно-то сейчас будет… А еще я тебе уши отрежу; там где я бывал, швали режут уши. И не только.

— Сам шваль, чухна тамбовская…

Повернулся! От жида к москалю. Все больше злобы, все меньше разума, все проще убить, во всех смыслах проще. Ну, прыгнет гадина или нет? Лучше бы прыгнула… И тогда от плеча, со всей силы! Сперва палец, потом руку, потом — башку. Для разгона, и второй раз, чтобы наверняка. Вместе с собой, с Ривкиной любовью. Все равно ведь ничего не выйдет…

— Стой! — дребезжит «Соломон», — Ради Ривки — стой!

— Бей… Как раз мной станешь. Тебя возьму и твое возьму…

Сердце заходится, будто на хорошем галопе, и еще эта ярость, будь она неладна. Нельзя! Нельзя, подполковник. Да что с тобой такое?! Стоять! Смирно!

Фонарь пытается гореть, блестят «Соломоновы» очки. Время встало, подернулось льдом, обросло мхом, околело.

— Без всего оставлю! — грозит тварь. — Себя забудешь, мной станешь… В Киеве сяду, а Петербургу быть пусту. И Варшаве с Веной!

— Быдло! — смеются в ответ на аллее. — Только б в чужое пальто влезть. Плевать, что с покойника, драное, и сидит, как на корове седло, — панское же! Надел панские галоши и сам паном заделался? Только с хама не будет пана, а ты хам, Петро Катеринич. Хам и байстрюк, хоть плюйся, хоть шипи…

Ответный вой башни не обрушил, но уши подполковнику заложило. Тадик, небрежно поигрывая хлыстом, глядел на зомбыря. «Соломон» отступил к стене и утер лоб, Волчихин сильней сжал эфес.

— Катеринич, значит? И как я не догадался? По имени-отчеству звал, а ты Катеринич…

— А как его еще, урода такого, звать? Не ясновельможным же!

— Нет, пан Тадеуш, ясновельможным его звать никак нельзя!

— Убью жида!

— Лучше жидом родиться, пся крев, чем жабой. Дохлой жабой с дохлых болот!

— Лях чертов! Мало вас, подлых, гайдамаки конями топтали.

— Мало вас топтали! Ничего, исправим…

— Тадик, убирайся!

— После вас, пан Сергей!..

— И чего из-за эдакой дохлятины два таких славных пана спорят? Не золото ведь, не девица, даже не вино, а так… назвать стыдно!

— Тебя первым, пархач! Вторым собаку царскую…

Кружится безумная карусель, сам сатана ее крутит, не иначе. Ярится, исходит злобой погибель в пальто с отворотами, мечется между тремя жизнями. Выбирает и не может выбрать. Извиваются змеи-пальцы, тянутся к чужому теплу. Разок коснутся — и все! Смерти гаже не придумать, разве что впустить в себя зомбаря. И тащить его с собой до Вены, Парижа, Гавра…

— Пан Амброзий умел драться, а этот…

— И не говорите, пан подполковник…

— Быть тебе без ушей, Катеринич!

Света уже почти нет, это плохо… Тадик в темноте не вояка, а «Соломон» и на свету не орел.

— Лех микан! — вот ты и заговорил на языке давидовом, даже не заговорил — заорал. Только как ляха-то назвать, чтоб поняли? — И… этого… уводи! Филистимлянина, пся крев! Я… управлюсь!

— Вы мои! Все! Не пущу!

— Твои? Да что у тебя есть своего, холера?

— Калоши — и те чужие.

И опять метанья во тьме. Тадик с «Соломоном» дышат по-разному. Тварь не дышит, но по грязи шлепает не хуже других… Где не дышат, а чмокает, там и оно.

— Чмо… болотное!

— Тише, тише, паны… Ой, не пристало мне о таком говорить, но слушайте!

Звон дальних часов, или колоколов, или звезд… Старый костел сзывает добрых людей на добрый праздник.

— Пастерка! — звонко кричит вольнодумец Тадик. — Хрыстус се родзив!

«Хрыстус се родзив!» — подтверждает вновь обретший силу фонарь, становясь почти звездой. Снова радостный звон… Там горят свечи, радуются и поют люди, здесь, у фальшивых руин — молчат. Мертвый Антось валяется темной грудой, а трое живых не могут оторвать взгляда от корчащегося между ними ужаса. Нечто вроде бледной змеи без чешуи, не то желтоватой, не то сизой, разевает губастую африканскую пасть, все еще пытаясь грозить.

— Вернусь… заберу… …рок лет… ждые… жды…

Раздвоенный, будто у заморского сцинка, язык уже бессловесен, а сам бледный змей усыхает, выцветает, слабеет, но это все еще он. Петр Катеринич, крестьянин деревни Хыжий Млын, графский приемыш, завистник, убийца, трус, смертельно опасный в своем ничтожестве. Ничтожный в своей опасности. Зомбырь.

— Жд… шд… жш…

Издыхающая гадина вскидывается, встает на хвост. Она большая, выше человека, выше каменного лыцаря в нише, она здесь, она ненавидит… и ее больше нет. Змея скручивается во что-то несусветное, становясь вихрем на манер пустынных смерчей, и тут же оседает, рассыпается в пыль. Но пыли в декабрьском Данилуве не житье: раскисшая земля вбирает прах, словно его и не было. Только валяются у лужи галоши с цилиндром, да распласталось, будто в полете, пальто, накрыв полой мертвого Антося.

— И куда, хотел бы я знать, — бормочет «Соломон», — подевались туфли? Отличные туфли, впору самому бургомистру. У него такие мозоли…

Пропажа Волчихина занимала не слишком, а бургомистровы мозоли и вовсе не волновали.

— Я тоже хочу знать, — полковник вытащил портсигар. — Что мы здесь натворили? Вы, судя по всему, дядюшка Ривки. Она все же спросила у вас совета…

— Это называется спросить совета? — «Соломон» извлек преогромный носовой платок и тщательно вытер лицо. — Она ворвалась ко мне в дом и объявила, что либо я решаю этот вопрос, либо она едет топиться, потому что вы едете стреляться. И что мне оставалось делать? Ривка — хорошая девочка, самоубийство — непростимый грех, а любовь в наше время такая редкость! Ее надо показывать за деньги, как жираф, и люди станут лучше. Я стал спрашивать про пана и узнал много красивого. Потом я спросил наших про пана Амброзия и узнал, что тот изменился. Он никогда не был умным, но он был паном, а стал тьфу! Шавкой.

Если бы я был Ривкой, а пан застрелился из-за такой дряни, я бы тоже поехал топиться. Сперва я сказал, что никак не можно… Не можно?.. А попробовать! Я отпустил клиентов магазин и сел думать. Проще убедить кота не кушать рыбу, чем отговорить ваших красиво умирать из-за чужих упырей, и потом мне не улыбалось, чтоб в Данилуве осела такая подлая нечисть. Лучше всего было бы найти вам замену, но мы не в Тамбове и даже не в Одессе, здесь дурных мало. И тут я вспомнил про осла. Хозяин дал ему две охапки сена, осел принялся выбирать и сдох с голоду, а в самом деле от глупости и жадности. Тот, кто сидел в пане Амброзии, был не только глуп и жаден, но еще и зол на весь свет, и особенно на ваших, наших и, прошу прощенья у пана Тадика, поляков.

— А нас-то за что? — не понял Тадеуш. — Я этого Петра сколько раз видел, а так и не запомнил.

— О! — «Соломон» опять поднял палец. — В том все и дело. Лях ноги вытрет и не заметит, жиды в обман не даются, а москаль отдает не все. Как же тут не озлиться? Дурак сварил зелье, получил силу, но не мозги. Людоеды придумали такую пакость тоже не от ума, а от злости. Подобное растворилось в подобном, и вышло, как вы верно заметили, не зомби и не упырь, а…

— Зомбырь! — хохотнул Тадик. — Он и здесь оказался ублюдком.

— Именно, пан! Силу и привычки зомбырь взял от черных дикарей, но что-то ведь должно быть и родное, и почему не погибель? Время и место вы выбрали очень удачно, оставалось протянуть до начала праздника и посмотреть, что получится. Петро, хоть и в панском обличии, остался мелкой пакостью.

— И вы сперва объяснили, что ему ничего не будет, а потом заставили метаться между москалем, жидом и поляком. В рассуждении, кого убивать первым. Мне следовало бы догадаться.

— Вы очень умный человек, пан подполковник, но вы видели мало подобных и не знаете, что с ними делать. Я знаю, и как бы я не знал, родившись в Данилуве? Они хотят быть самыми большими панами, но никогда не станут даже мелкими. Можно украсть деньги и предков, можно повесить саблю, можно перебить настоящих панов, толку-то? Алхимики так и не выучились делать золото, а переделать пустую душу может только Он, но зачем Ему такая морока?

— Несомненно, — рассеянно кивнул подполковник, которому что-то не давало до конца обрадоваться. — Вряд ли сюда кто-то забредет раньше утра, но лучше бы нам уйти.

— Я вам вот что скажу, молодые люди, — сверкнул глазами «Соломон», — вам надо срочно вернуть билеты. Вы никуда не едете, а делать такой подарок господину Кауфману с его паровозами я не советую. Вы вернете свои деньги и получите свое уважение. Кто уважает тех, кто разбрасывается деньгами? Ривка тоже не будет. Любить будет, это да, это она уже…

— Хорошо, — пообещал Волчихин, пытаясь отшвырнуть скверную мыслишку. — Мы съездим на вокзал.

— Немедленно, — уточнил будущий родич. — И не забудьте зайти в буфет первого класса. Одинокая девица в публичном месте рискует репутацией, хотя зачем Ривке теперь репутация? Мужу моей сестры вы не понравитесь, можете мне поверить, но разве Суламифь спрашивала родителей?

— Соломон тоже не спрашивал, но… В море было бы и честно, и наверняка. А так? Отлежится еще и за старое возьмется.

— А это уже будет не пана забота. Пан двадцать лет воевал, но Париж брал не он, и через двадцать лет воевать не он будет.

— Я и сейчас вряд ли смогу. Он говорил про сорок лет или мне послышалось?

— Да ну его к черту, — махнул рукой Тадик, — сдох и сдох. Слышите, вы, москаль с жидом? Хрыстус се родзив! Радуйтесь!

Загрузка...