1. Погоня
Их предваряли лай собак, стук конских копыт, крики и возгласы. Словно буря, они ворвались в окрестности Крысинова; челядь и господа-товарищи разделились на четыре группы, поскакали верхом через поля, помчались по тропинкам к хатам, распугивая кур, уток и гусей, вызывая ужас у крестьян и деревенских слуг. Глядя на всадников, скачущих через дворы, перепрыгивающих через заборы, заглядывающих в амбары и хижины, обыскивающих гумна, можно было подумать, что на деревню напали татары или жестокие сабаты из Венгрии.
Товарищи и слуги, ведущие на поводках породистых борзых, своры гончих псов, наполняющих окрестности лаем и воем, помчались прямо к усадьбе. Они осадили вспененных скакунов перед деревянным строением, увенчанным крытой гонтом крышей, опирающейся на обширные подсени, с высоким крыльцом. Челядь и гайдуки бросились к дверям, забарабанили кулаками и обухами.
– Открывайте, сто громов вас порази!
– Двери отворите!
Прошло мгновение, прежде чем лязгнули засовы. На пороге появился старый шляхтич, одетый в выцветший зеленоватый жупан с закатанными рукавами. Он был без сабли, с седыми усами, белыми волосами, как у почтенного старца, но возраст не подточил его сил – он выглядел бодрым и здоровым, не сгибался к земле, не опирался на трость или палку.
– Приветствую вас, господа! – сказал он приветливо. – Что привело вас в мой скромный дом?
– Изгнанника прячете! – крикнул усатый гайдук с лицом, украшенным двумя шрамами от сабельных ударов.
– Через лес убежал!
– В деревне укрылся!
– В усадьбе!
– Неужели вы заблудились на охоте, братья?! – насмешливо спросил шляхтич. – Или, может, чёрт вам дороги попутал в поле? Что скажете на это, пан Хамец?
Подстароста саноцкий, худой как жердь, выпрямился в седле, подкрутил пышные усы и откашлялся.
– Простите за вторжение, пан Крысиньский. Мы преследуем шляхтича, пойманного in recenti при нападении на усадьбу его милости пана Миколая Тарновского в Загуже.
– У этого человека, должно быть, есть имя и фамилия, брат.
– Это Яцек Дыдыньский, – проворчал подстароста. – Сын стольника саноцкого. Изгнанник и преступник! Он будет повешен!
– И вы говорите, что он напал на Тарновского? А я слышал, что пан Тарновский незаконно захватил Загуж почти год назад.
– В усадьбу! – крикнул молодой гайдук и бросился к дверям. – Ловите Дыдыньского!
Быстро, как рысь, старый шляхтич схватил слугу за плечо и остановил на месте, словно могучий тур останавливает атакующего козла.
– Куда это ты, брат?! – насмешливо спросил он. – Господа, даю вам слово шляхтича, что никто не переступал порог этого дома. Здесь нет ни Дыдыньского, ни кого-либо из его слуг.
– Тот, кто изгнанника в своём доме укроет, должен быть схвачен iudicio castrensi, – пробормотал Хамец. – Вы знаете, пан, что вас ждёт, если вы говорите неправду?
– Если уж мы в латыни состязаться будем, – проворчал Крысиньский, – то помните, пан подстароста, что изгнанников в шляхетских домах можно хватать только стороне iure vincenti, то бишь – победившей в суде. Разве вам недостаточно моего слова, брат? Разве я мог бы лгать?! Зачем? Дыдыньский мне ни брат, ни сват.
Зигмунт Хамец, подстароста саноцкий, задумался. Он смотрел на Крысиньского из-под прищуренных век, ёрзал в седле. Гайдуки напирали на старого шляхтича, но он стоял неподвижно, словно могучий вепрь перед сворой дворовых псов.
– Я верю вам, – наконец пробормотал подстароста. – Если вы даёте слово, то я уверен, что вы не укрываете беглеца.
– Благодарю вас, брат.
– Господа, на большак! – приказал Хамец своим людям. – По коням и вскачь! Должно быть, Дыдыньский на Хочев поехал! Погонимся за ним! Кто первым беглеца увидит, талер получит!
Сабаты, гайдуки, челядь и товарищи пана подстаросты вскочили на коней. Вскоре звуки труб подняли на ноги остальных старостинских слуг – рассеянных по деревне, обыскивающих стога, гумна, амбары и житницы. Не прошло и полминуты, как погоня исчезла за холмом, оставив после себя двор, поля и пустоши, изрытые конскими копытами.
Крысиньский вошёл в сени. Он остановился возле двух молодых дворовых слуг и покачал головой.
– Не бойтесь, братья, – сказал он. – Уже всё закончилось. Видно, моё слово ещё что-то значит в Саноцкой земле.
2. Отцовская сабля
– Смотри, что я нашёл, сестра.
Гедеон опустился на колени перед стогом сена, засунул руку под деревянный помост. Он долго искал и, наконец, вытащил длинный деревянный ящик.
Рахиль опустилась на колени рядом с младшим братом. С любопытством погладила гладкое дерево.
– Что это?
– Тише. Это футляр отца.
– А если он нас увидит?
– Он никогда сюда не приходит.
Рахиль огляделась вокруг. Отец никогда их не бил; до сих пор все проступки, которые она совершила, такие как увод без разрешения жеребца из конюшни или вытаптывание пшеницы братьям из деревни во время весенней охоты, заканчивались только строгими выговорами и чтением молитв. Правда, отец ещё не знал, что совсем недавно, на святого Иоанна, она была на Конопляной Горе, где проходил шабаш ведьм и баб со всей округи. С другой стороны, её родитель не верил в колдовство или какие-либо суеверия, называя их иезуитскими выдумками. А иезуитов пан Крысиньский страстно не терпел. Как и остальные братья в Крысинове, называемом жителями новым Иерусалимом.
Однако Рахиль не была уверена, не рассердится ли он, узнав, что они добрались до такого тщательно охраняемого секрета. Она думала, не приказать ли Гедеону спрятать ящик обратно, но её женское любопытство победило. С румянцем на щеках она откинула крышку, чувствуя себя почти так, будто открывала древний и пресловутый ящик Пандоры.
Внутри было оружие. Длинное, изогнутое, в чёрных ножнах, украшенных тонким серебряным узором, увенчанное простой, как крест гардой, украшенной сбоку полукруглым палюхом для большого пальца. Гедеон взял рукоять с украшенным золотом навершием и поднял вверх. Оружие было не таким тяжёлым, как ему казалось. Оно хорошо лежало в руке.
– Это сабля, – прошептал он, глядя на оружие во все глаза. – Сабля нашего отца. Ведь мы из шляхты. Почему батюшка не носит её на поясе, как другие господа?!
– Это большой грех, – сказала Рахиль. – Этим причиняют смерть, боль, страдание. Спрячь это, прошу, а то отец увидит.
Гедеон не слушал. Он дёрнул за рукоять и вытащил клинок из ножен до самой широкой части лезвия. С восхищением посмотрел на него.
– Убери это! – прошипела она предостерегающе и дёрнула его за плечо. – А то всё расскажу отцу!
– А почему батюшка не вынимает её, чтобы нас защитить?! – гневно вспылил он. – Когда снова приедут к нам люди Паментовского, я им головы поотрубаю!
– Что ты говоришь! – воскликнула она. – Господь тебя накажет, пошлёт на тебя несчастье. Нельзя желать ближнему самого худшего.
– Даже Паментовскому?
– Даже ему! Ведь он человек!
Он вложил саблю в ножны, убрал оружие в ящик, и тогда Рахиль увидела, что там было ещё что-то. Какой-то предмет из золота. Она погрузила руки в деревянный футляр и, почти не осознавая, что делает, вытащила этот предмет на свет. Это был крест. Большой, подвешенный на золотой цепочке.
– Что это?
Гедеон посмотрел на неё с удивлением.
– Идол папистов? Откуда он здесь? Как так?
– Это тоже отца?
Внизу зашуршала солома. Гедеон испуганно огляделся, а затем быстро бросил саблю в ящик. Рахиль втиснула туда крест, захлопнула крышку. Её брат засунул ящик под доски, осмотрелся. К счастью, никто их не видел. Шорох соломы повторился. Рахиль первая добралась до края помоста, посмотрела вниз, на гумно, и замерла.
В сарае был какой-то молодой незнакомец; видимо, шляхтич, судя по зеленоватому жупану и кольчужному поясу, которым обычно не подпоясывался ни один из плебеев. А уж тем более никто из крестьян или мещан не носил бы на правом плече блестящий наруч, а на боку саблю в чёрных ножнах.
Она с удивлением смотрела, как он выбирался из соломы, как неуклюже опирался о деревянную подпорку и хромал в сторону открытых ворот. Только теперь она увидела, что весь его бок был покрыт кровью, а жупан разорван, изодран и испачкан алым.
Одним быстрым движением она спрыгнула на гумно, схватила старую ручку от бороны, валявшуюся в углу, и подскочила к незнакомцу.
Шляхтич замер, увидев перед собой вооружённую панну, и оперся на край закрома. Только теперь Рахиль заметила, что у него зелёные, хищные глаза, тёмные, нахмуренные брови и, несмотря на молодой возраст, несколько белёсых шрамов на голове.
– Стой, сударь! – крикнула она, поднимая палку. – Кто ты и что здесь делаешь?
– Сударыня, пощади моё здоровье! – весело рассмеялся он. – Мне уже немного нужно, чтобы на крылышках в рай полететь!
– Вы издеваетесь надо мной! – пробормотала она, не зная, что сказать, но догадываясь, что он, вероятно, прятался в конюшне уже долгое время. – Я...
Он бросился к ней, морщась от боли, хромая, схватил за плечо, не обращая внимания на суковатую палку в её руке, и зажал руку девушки словно в кузнечных клещах.
– Где они? Уехали?
– Какие они?
– Люди старосты! Всё ещё ищут меня?!
Только теперь она поняла всё до конца. Поняла, почему он прятался в соломе и спрашивал о погоне, которая всего две четверти часа назад помчалась в сторону Хочева. Она дёрнулась, но безуспешно.
– Вы беглец! Это вас преследует его милость пан подстароста!
– Тише, сударыня. Я Яцек Дыдыньский, сын стольника саноцкого. Ты должна мне помочь. Мой конь пал в лесу, а погоня совсем близко. Мне нужен новый скакун, хоть какая-нибудь кляча!
– Вы в розыске... И наверняка за дело! – всхлипнула она. – Оставьте меня в покое, я вам ничего не сделала.
– Я ещё не осуждён, – весело пробурчал Дыдыньский. – Но если меня схватит подстароста Хамец, я буду не только изгнанником, но и мертвецом. К чему сударыня легко приложит руку, если не приведёт мне коня.
– Батюшка... Я не могу так...
– Нет времени, веди в конюшню! И не трясись, сударыня. Я не причиню тебе вреда. Венка со мной не потеряешь, потому что я ранен и нет сил. Иди в конюшню, пташка, – нетерпеливо рыкнул он, – и оседлай подъездка. Меч висит над моей головой, так что, наверное, ты не хочешь иметь на совести мою душу!
Она не знала, что сказать. Она была напугана и удивлена смелостью этого шляхтича, который распоряжался ею, панной Крысиньской, как своей безвольной подданной, простой крестьянкой или дочерью мельника с хутора. Отец... Где был её отец? Она знала, что должна обо всём ему рассказать, сообщить, а батюшка уже справится с этим проходимцем.
– Давай! Не буду я тут торчать целую вечность.
Он отпустил её плечо, и тогда она направилась к открытым дверям конюшни. Дыдыньский двинулся за ней, а потом застонал, остановился, схватился за ногу, опустился на одно колено. Кровь сочилась из его шляхетских шаровар. Даже хромая, он оставлял за собой следы тёмной крови.
– Крепко меня задело, – пробормотал он. – Остаётся мне только рассчитывать на милосердие сударыни.
Она отскочила на безопасное расстояние, видя, что в таком состоянии он мало что ей сделает.
– Я пойду за батюшкой! – заявила она. – Он решит, что делать с вами.
– Не нужно, – раздался голос за её спиной. – Я уже здесь.
Она испуганно обернулась и увидела старого Крысиньского, рядом с которым стоял Гедеон и несколько помощников со двора. Отец подошёл ближе, впился блестящими, пронзительными глазами в сына стольника. Хватило мгновения, и он всё понял.
– Вы Дыдыньский, – сказал он спокойно. – Это вас ищет подстароста с прислужниками. За набег на шляхетский двор.
– Мне нужен конь, пан-брат. Заплачу, если надо.
– Мы мирные люди. И не ищем неприятностей, пан Дыдыньский. А у вас после последнего набега на руках кровь.
– Моя кровь.
– Кровь всех, кого вы зарубили в ссорах, убили на дуэлях, в набегах, замучили на войнах.
– Они вставали передо мной лицом к лицу, пан-брат. Я не убиваю из-за угла.
– Убийство всегда остаётся убийством. Независимо от того, совершено ли оно на дуэли или в... как вы это называете, победоносном сражении.
– Кто вы такой, пан-брат? – выдохнул Дыдыньский. – Вы благородного происхождения, а говорите как паршивый поп. И не носите саблю.
– Я отрёкся от вооружённого насилия и не проливаю крови. Вы попали в Иерусалим, пан-брат, и находитесь среди народа Божьего, который презирает земные страсти. В этой деревне нет господ, крестьян, вельмож и помещиков. Мы все братья и признаём только одного Небесного Короля.
– Вы христиане... Анабаптисты? – прошептал с изумлением Дыдыньский. – Я проездом был в Ракуве. В вашей академии, где подтирал зад в отхожем месте иезуитскими пасквилями.
– Мы польские братья, пан Дыдыньский, – печально сказал Крысиньский. – Мы презираем мирскую славу, но осуждаем вооружённое насилие. И поэтому не можем принять того, кто живёт, причиняя вред ближним.
Дыдыньский побледнел. Кровь из раны на ноге потекла быстрее. Шляхтич упал на землю, опершись на руки.
– Так убейте меня, – прохрипел он. – Или отдайте подстаросте. Ну же, пан Крысиньский, смотрите, как я буду умирать. И радуйтесь, что вот покарал Господь Бог грешника!
Он осел на утоптанный пол, залитый кровью. И тогда Рахиль почувствовала, что что-то в ней ломается, что-то рушится. Почти не осознавая, что делает, она бросилась к Дыдыньскому, схватила его под руку, поддержала.
– Батюшка, не оставляйте его без помощи! Ведь это человек! Он умрёт!
Крысиньский оглянулся на прислужников и крестьян.
– Что делать, братья? Есть у вас какой-нибудь совет?
– Сказал Господь: возлюби ближнего своего, как самого себя. Нельзя оставить так человека, хоть и грешного, – сказал седовласый брат Йонаш.
– Пусть саблю отдаст, – проворчал Эфраим. – А то ещё начнёт в нашем Иерусалиме невинную кровь проливать!
Крысиньский подошёл к Дыдыньскому, наклонился над раненым.
– Мы не оставим вас без помощи. Но сначала отдайте мне саблю, которая столько крови пролила. Вы не можете находиться среди народа Божьего, имея при себе железо, запятнанное кровью невинных.
В глазах Дыдинского появился проблеск понимания. Не без помощи Рахили он отстегнул саблю от портупеи и подал – рукоятью вперёд. Старый шляхтич не вынул её из ножен, поднял вверх и причмокнул, как бывалый рубака, пробующий прелести пани из Сташува, Бара или Сандомира.
– Добрая сабелька, – проворчал он. – Будто приросла к руке за годы. Хороша для ударов и парирований. В самый раз для заездника.
– Отец, спасите, – простонала Рахиль.
Крысиньский наклонился над молодым рубакой. Быстро и без церемоний разорвал штанину шаровар, оторвал руку Дыдыньского от раны на бедре. Кровь брызнула вверх, а сын стольника застонал от боли.
Старый шляхтич положил обе ладони на кровавый разрез от сабли или палаша. Прикрыл глаза и прошептал слова молитвы.
А потом отнял окровавленные руки от тела пана Дыдыньского. Яцек застонал, но не от боли. Кровотечение остановилось. Рана была опухшей, но не синей, кровь из неё перестала течь. А потом Дыдыньский наклонился и упал в объятия панны Рахили. Он не потерял сознания, не лишился чувств. Он просто заснул.
3. Во дворе
Дыдыньский встал с постели уже на следующий день. Он чувствовал себя довольно неплохо; жар спал, раны перестали кровоточить. А самое удивительное, что зажил ужасный шрам на бедре. Шляхтич ощупал его, развернул повязку и удивился, увидев узкую, затянувшуюся полоску. Когда он встал с постели, то обнаружил, что почти не чувствует боли. Он быстро оделся, не прибегая к помощи челяди, а затем направился в светлицу двора. Побелённые стены больше напоминали внутреннее убранство крестьянской избы, а не дворянского дома. Здесь не было роскошных гобеленов, ковров и тканей, как в других шляхетских усадьбах. На стенах тщетно было искать оружие, потому что польские братья отрекались от насилия. Их оружием было слово, а защитой – помощь и опека Небесного Короля. Однако не всегда этого было достаточно, чтобы остановить ядовитые иезуитские пасквили, суды, трибуналы и упрямых, фанатичных панов-братьев с головами пустыми, как бочки из-под варецкого пива. Они нападали на «новых христиан» за непризнание Святой Троицы, отказ от службы в армии и освобождение крестьян от повинностей.
– Ваша милость уже встали?
Рахиль вошла так тихо, что он почти не услышал стука её башмачков. Сегодня вместо ермолки она была одета в колпачок, украшенный перьями цапли, и женский жупан из серебристой парчи. В нём она выглядела ещё красивее, чем вчера, поскольку этот наряд больше подчёркивал её округлые бёдра и приподнимал грудь.
– Это чудо, - сказал сын стольника, – рана на бедре уже зажила. Я должен в благодарность осушить бочку венгерского за здоровье вашего батюшки.
– Мой отец умеет исцелять людей. Давно, много лет назад, он получил дар от Небесного Господа. Тогда он оставил своё шляхетское сословие, вступил в ряды польских братьев и здесь, в нашем родном Крысинове, основал новый Иерусалим, освободил крестьян от повинностей, привёл братьев, а свою саблю... – она замолчала, когда осознала, что оружие отца нашли в сарае – отложил на всю оставшуюся жизнь.
– Я ваш вечный должник. – Он галантно поклонился перед ней. – Приказывайте, сударыня, и будьте уверены, что во мне вы имеете верного слугу. Нуждаетесь ли вы в вооружённом сопровождении? А может, нужно исполнить приговор? Соседский хутор захва... то есть... кхм, кхм, отобрать, назойливому нахалу задницу надрать, нос утереть? Во всём можете положиться на меня! Я никакой работы не боюсь!
– Вы оплатите долг у нас, если перестанете проливать кровь. Мы мирные люди, ни с кем не воюем, а если и воюют, то с нами – иезуиты и священники, сеймики и трибуналы.
– Сударыня, не хмурьтесь, но если бы я хотел проповедовать мир и милосердие, я бы ушёл в монастырь. К отцам-бернардинцам, потому что они большие пьяницы. А кстати, где моя ангелица-сабелька благородная, сандомирская? Под Буковом, Кирхгольмом и Клушином она хорошо мне послужила. Скажу вам по секрету, что без неё я как без руки или жены. Потому что когда эта сабелька свистнет, то будто хоры ангельские запоют!
– Как вы смеете говорить такие вещи здесь, в новом Иерусалиме?! Неужели вам такое удовольствие доставляет убийство своих братьев?
– Не знаю, чьи они там братья, но, наверное, не с моей ветви Дыдыньских. Ну, не сердитесь, сударыня, вы так прелестно выглядите, когда злитесь. Я не разбойник, бандит или своевольник с большой дороги, для которого убить человека – всё равно, что плюнуть. Я наёмник, но не убийца.
– Это небольшая разница.
– Я не служу негодяям и извергам, – проворчал он неохотно. – Я не обнажу саблю для старосты Красицкого из Дубецка, для «дьяволят» Стадницких или других изгоев. Я нанимаюсь для заездов, споров и исполнения приговоров, но помогаю тем, у кого нет сил держать саблю в руке. Даю вам слово шляхтича, что никогда в жизни не убил невинного человека. А если и убил, то непреднамеренно.
– И всё же вы обмениваете человеческие жизни на червонцы, талеры и дукаты.
– Мир полон дерьма, сударыня. Бешеных псов, изгнанников, бездельников, своевольников, смутьянов и бунтовщиков, а также обычной человеческой зависти. Кто-то должен это убрать; хотя бы для того, чтобы вы, сударыня, едучи в свой собор, не запачкали туфелек в конском навозе. Не буду отрицать – я убивал, и дальше буду разбивать шляхетские головы. Но при этом я помог многим достойным людям, которые были в беде хуже татарского набега. Где моя сабля?
– Батюшка забрал.
– Придётся мне, значит, бить ему челом. И поблагодарить. А знаете, сударыня, почему я говорю вам всё это?
Она молчала, словно испуганная.
– Потому что я даю мою шляхетскую голову на отсечение, что, господа польские братья, у вас проблемы не с одним соседом.
Рахиль разразилась плачем. Слёзы, крупные как блестящие жемчужины, стекали по её щекам. Шляхтич подскочил ближе, обнял её, успокоил как маленького ребёнка.
– Сударыня, что случилось? – спросил он. – Кто-то вас обидел? Кто такой?
Она ничего не сказала. Расплакалась ещё сильнее.
4. Люди пана Паментовского
Их приехало восемь, с челядью, с обнажёнными саблями и чеканами, заряженными пищалями и бандолетами, словно они собирались на куявский пир или свататься к пьяным запорожцам, а не в арианский двор. Медленно, не торопясь, они подъезжали к крыльцу. Оглядывались вокруг, присматривались к усадьбе, крестьянским хатам, загонам и полям, огороженным плетнями и заборами. Первый из всадников был маленький, в мисюрке, надвинутой на лоб, в рваной стёганке и кольчуге. Второй – толстый, потный, одетый в кунтуш, подбитый облезлым мехом. У него не было левого уха, зато природа украсила его подбородок тремя обвислыми складками, пышными усами и длинной бородой, ниспадающей на могучее брюхо. Третий выглядел значительно моложе; один ус у него был короче, другой длиннее. Он всё время щурил правый глаз, может потому, что на его брови, щеке и глазнице виднелся страшный зарубцевавшийся шрам от удара саблей или палашом. А четвёртый...
Этот был хуже всех. Самый молодой из новоприбывших, одетый в простой адамашковый жупан с алмазными пуговицами. К поясу у него была приторочена чёрная сабля, а к седлу – обушок с окованной железом рукоятью. У него были длинные, завитые волосы, выбивавшиеся из-под колпака. Он выглядел бы как школяр или подмастерье, если бы не глаза – голубые, смотрящие на всех с безграничным презрением.
Увидев необычных гостей, Крысиньский вскочил с лавки на крыльце. Быстро втолкнул двух челядинцев во двор, а затем встал на ступени и остановился там, преграждая приезжим путь в господские сени.
– Здравствуй, пан Крысиньский! – крикнул писклявым, старушечьим голосом самый мелкий из новоприбывших.
Старый шляхтич ничего не ответил. Слегка поклонился, но не настолько, чтобы надвигающиеся сорвиголовы приняли его поклон за жест, продиктованный страхом.
– Пан Паментовский шлёт вашей милости поклон, – пропищал шляхтич в мисюрке, – и просит бакшиш. Две тысячи польских злотых, червонцами, талерами, шостаками или ортами!
Кудрявый даже не взглянул на Крысиньского. Казалось, его занимал только позолоченный клевец-наджак и куры, суетившиеся на площади перед двором.
– А по какой причине, – грозно спросил Крысиньский, – я должен что-то заплатить пану Паментовскому? Я не являюсь ни его должником, ни арендатором. Это наследственная шляхетская деревня, и что я должен был заплатить Речи Посполитой, то уже давно заплатил. Чоповое, подушное, донативы и всё остальное...
Разбойники подъехали ближе – слева коротышка в мисюрке, а справа грузный обжора, от которого несло потом, застарелым салом и чесноком.
– Пан Паментовский просит дружеский подарок, – прохрипел толстый шляхтич. – А если ваша милость не захочет по-хорошему, то силой возьмёт.
– Не припомню, чтобы я брал деньги в долг у пана Паментовского. Я уже говорил вашим милостям, когда вы были здесь раньше – ваши старания напрасны, ибо я не знаю, по какой причине вы требуете от меня бакшиш.
– Причина проста и ясна, – рыкнул тот в мисюрке. – Плати бакшиш, сукин сын, потому что ты мошенник, еретик и безбожник, враг и обидчик нашей польской католической веры!
– Деву Пресвятую ты презираешь, – загудел толстяк. – Святого отца антихристом называешь. Поэтому мы – рыцари Христовы, защитники католической веры, – не можем такое оскорбление оставить безнаказанным. Плати, если хочешь спокойно свои чёртовы обряды совершать!
– Турка поддерживаешь, на погибель Речи Посполитой замышляешь! – прошипел третий из них. – Чтоб на вас, еретиков, перекрещенцев, Иисус Христос чёрную чуму наслал! Чтоб вас, как неверных жидов, в вечный огонь бросили! Чтоб вам святой Пётр все члены испортил, чтоб Господь Бог сделал так, чтобы вы при жизни сгнили, как трупы в могилах, ибо вы псы, сукины дети, ростовщики и жиды! И поэтому, как евреи в Кракове, будете козубалец платить.
Кудрявый ничего не сказал. Казалось, все его мысли занимало только созерцание собственных ногтей, золотого перстня-печатки и двух колец на пальцах. Он плюнул на то, что побольше, и растёр слюну рукавом жупана, чтобы вставленный в кольцо бриллиант засиял ярче.
– Успокойтесь, братья, – спокойно сказал Крысиньский. – Гнев вас сжигает, дьявол у вас на плече сидит и шепчет на ухо. Вы недостойны пребывать в нашем Иерусалиме, поэтому прошу вас, уходите, ибо вы оскверняете наше Царство Божье.
– Ваша милость, видимо, нас не поняла, – возмутился молодой. – Шутки с нами шутит и на посмешище людям выставляет!
– Тогда я объясню проще! – рыкнул коротышка. – Давай, сукин сын, талеры, а если не дашь, то мы тебе двор сожжём, дочь обесчестим, а твою чёртову молельню на все четыре стороны света развеем! Ты богатый, так что лезь в кошелёк!
– Ничего не заплачу. Убирайтесь прочь!
Кудрявый сделал одно движение, быстрое как молния. Незримо для глаза он замахнулся обушком, а потом ударил железным молотком Крысиньского прямо в висок. Старый христианин вскрикнул, пошатнулся, упал на колени. Колпак слетел с его головы, а из виска хлынула кровь, потекла на песок двора.
Кудрявый что-то напел себе под нос и снова потерял интерес к старику. Но это был не конец ссоры. Толстый шляхтич схватил Крысиньского за волосы, поволок за конём, ударил подкованным сапогом в живот. С другой стороны его настиг худощавый в мисюрке, хлестнул наотмашь нагайкой. Старик рухнул на землю, перекатился, съёжился, защищаясь от ударов.
– Хватит!
Кудрявый, наконец, заговорил. Однако он вовсе не смотрел на стонущего от боли Крысиньского. С безразличным лицом он вглядывался в аистиное гнездо на вершине одной из крестьянских хат.
– Пан Островский, дай ему, ваша милость, последнее предупреждение.
Мелкий шляхтич подъехал к залитому кровью Крысиньскому. Наклонился над раненым.
– Пан Паментовский предвидел, что ваша милость будет чинить препятствия. Поэтому даёт тебе время до воскресенья на сбор всей суммы. Когда через четыре дня мы сюда приедем, я хочу видеть все две тысячи злотых. В хорошей монете и в одном кошельке! Понимаешь, ваша милость?
– Понимаю, – простонал Крысиньский. – Не нужно вашей милости повторять.
– Отлично. А значит, до свидания, пан Крысиньский.
5. Рахиль
Дыдыньский вскочил со скамьи, услышав грохот копыт за окном. Его рука сама, совершенно непроизвольно потянулась к левому боку и бессильно опустилась. У него не было сабли. Не было пистолетов, коня или челяди. И всё же на крыльце творилось что-то недоброе. Он быстрым шагом направился к дверям в сени.
– Нет! – крикнула Рахиль. – Останьтесь, ваша милость.
– Твой отец в опасности!
– Не ходите туда, умоляю!
Он не обратил внимания на её слова. Он был уже у самого порога, но Рахиль оказалась проворнее. Одним движением она захлопнула дверь, задвинула засов. А потом обвила его шею руками, прильнула к нему, дрожа от горя и ужаса.
– Прошу, – прошептала она. – Не ходите туда... Вас убьют! Отец...
Он отстранил её. И тогда она закрыла ему рот поцелуем. Дыдыньский замер, обнял девушку.
– Останьтесь, – прошептала она и сплела руки у него на шее. – Не покидайте меня...
Он не мог ей противиться.
6. Раковский катехизис
– Мне нужна моя сабля и пистолеты. И добрый конь. Вооружите челядь, ваша милость, и отдайте под моё командование. Я немедленно выезжаю в Голучков. А вы, сударь, направляйтесь в Санок, подать протест. Через два дня я доставлю Паментовского в кандалах в темницу Перемышльского замка. Сломленного. Но живого.
Крысиньский покачал окровавленной головой.
– Вы ничего не понимаете, ваша милость. Я не одобряю вооружённого насилия. Я не могу согласиться на кровопролитие.
– Что вы такое говорите!? – вспылил сын стольника. – Чёрт возьми, перестаньте читать мораль и посмотрите на себя в зеркало. Вы сами жертва насилия со стороны Паментовского. Эти изгои приехали, как татары на сейм, чтобы выдавить из вас бакшиш, а если вы не дадите им денег, они готовы убить вас, сжечь ваш двор, обесчестить вашу дочь и повесить ваших братьев-христиан на порогах хат! У меня долг перед вами, и я охотно его оплачу, и бьюсь об заклад, что и вы будете рады, увидев голову этого бандита в руках палача!
– Гнев говорит через тебя, брат, – горько сказал Крысиньский. – Ты грешишь гордыней и гневом. Ты не Господь Бог, чтобы судить ближних. Паментовский поступает плохо, поэтому будет осуждён на Страшном суде. Но я не могу этого сделать.
– Хорошо, – проворчал Дыдыньский, – сделаем иначе. Отдайте мне мою саблю, а я соберу челядь и сам позабочусь о Паментовском. Поверьте мне, ваша милость, он скорее съест свой колпак, чем снова пришлёт сюда свою ватагу.
– Твоя сабля хорошо спрятана, пан Дыдыньский.
– Когда же я смогу её вернуть?
– Как только попросишь. Но помни, я не позволю, чтобы кто-либо в новом Иерусалиме носил при себе оружие, обагрённое кровью.
– А если я дам слово, что не буду её обнажать?
– Если хочешь саблю, я отдам её тебе. Однако тогда ты должен покинуть Иерусалим.
Дыдыньский замер. Он смотрел на Рахиль, промывающую рану на голове старого шляхтича, и молчал.
– Ей-богу, не понимаю я вас, христиан, – пробормотал он через минуту. – Знаю я, что разные есть на свете конфессии и веры. Не собираюсь я бить кого-то за то, произносит ли он сначала «Отче наш», а потом «Аминь», или наоборот. Мне нет дела до Пресвятой Девы или Святой Троицы. Но вы... не носите сабель. Отвергаете шляхетские привилегии, призываете прекратить войны. Именно это и породило многих, кто выступает против вас. Я уверен, что если бы вы раз-другой помахали саблей и усмирили нескольких крикунов, сразу бы нашлось для вас больше места в Речи Посполитой. И уважение бы имели среди братьев-шляхтичей.
– Сказано, брат: кто прольёт кровь человеческую, того кровь прольётся рукою человека: ибо человек создан по образу Божию. Всякое насилие и вооружённая агрессия приносят только новые убийства и ничего более. Сегодня ты убьёшь кого-то, а завтра родственник отомстит за его смерть. Послезавтра твой сын будет искать мести за тебя. Оставь саблю, оставь свою гордыню, и войдёшь в Царство Небесное, пан Дыдыньский.
– Значит, вы не будете, пан брат, подавать протестацию на Паментовского?
– Я его прощаю. Сказал Иисус Христос: кто ударит тебя в правую щёку твою, подставь ему и другую. И кто захочет судиться с тобой и взять у тебя рубашку, отдай ему и верхнюю одежду. И кто принудит тебя идти с ним одно поприще, иди с ним два.
– И поэтому пишут на вас пасквили доминиканцы и иезуиты. Обвиняют, что турецкого султана ждёте, Москве благоволите. А то у вас есть тихари, которые предпочтут стать турками, чем славить единого в Троице истинного Бога.
– Веришь им, брат?
– Ни во что уже не верю. Когда был в Москве, видел такие вещи, что совсем усомнился в помощи и опеке самого Отца Небесного.
– Это плохо, пан Дыдыньский. Исповедовался ли ты в этом?
– Нет, милостивый пан Крысиньский. Потому что я всё ещё верю в одно.
– Во что, если позволено спросить?
– В то, что как шляхтич я должен здесь, в этом паршивом мире, что-то сделать.
– Похвально, брат. Что же это? Позволь угадать: разбивание голов панам-братьям на пиру? Похищение девиц? Дуэли? Пьянство до беспамятства? Порабощение крестьянок?
– Я защищаю тех, кто сам себя защитить не может. Правда, беру за это золото, хотя и не всегда. А иногда pro publico bono защищаю вдову, вырываю наследство для сирот у родни, побью задиру, дам в морду сутяге.
– И проливаешь кровь. Как те римляне, что пролили её из Иисуса на кресте. Не стыдно тебе, брат?
– А тебе не стыдно уговаривать нас, шляхту, чтобы мы сабли отложили и посохи в руки взяли? Не может Речь Посполитая разоружиться, а шляхта с коня сойти, чтобы с вами в молельнях часы читать. А знаешь почему?
Крысиньский молчал.
– Потому что тогда враги наши разорвут Речь Посполитую как кусок сукна. А знаешь, пан Крысиньский, брат польский, что случится, когда вместо старост и воевод, которыми вы так пренебрегаете, придут сюда Москва, немцы, шведы и турки? Что будет тогда с вашими молельнями? Сколько костров запылает на потеху толпе? Вы пренебрегаете должностями и достоинствами, унижаете Речь Посполитую, а ведь с ваших проповедников волос здесь не упадёт. Разве что по пьяни начнут буянить в корчме или чернь камнем в окно бросит. Ваши Москожевский, Шлихтынг, Вишоватый и Гославский свободно ходят и пользуются шляхетскими привилегиями. А что было бы с ними в Испании? Во Франции? Да, пан-брат, ты презираешь меня, потому что я бывший солдат, но такие как я, хоть и католики, защищают вас от изгнания и виселицы, которые вы познаете после падения Речи Посполитой. Вот так и назови мой долг.
Крысиньский молчал некоторое время. Прикусил ус.
– Если хочешь и дальше видеться с моей дочерью, милостивый Дыдыньский, то отрекись от сабли, достоинств и герба, – сказал он мрачно. – Я своего мнения не изменю.
Дыдыньский поднялся и вышел из комнаты.
– Пан сын стольника!
Шляхтич остановился в дверях.
– Я не буду ничего платить Паментовскому. Хотя, по правде говоря, у меня есть перед ним долг...
– Значит, всё-таки?
– Это не деньги.
– А что же это?
– Это моё дело, пан Дыдыньский. Но будь уверен, скорее Сан высохнет, чем Паментовский получит от меня хотя бы один талер.
7. Клятва
– Что с нами будет? – прошептала Рахиль, высвобождаясь из объятий пана Дыдыньского.
– Не знаю. Твой отец не очень-то меня жалует.
– Потому что ты не хочешь отложить саблю. Он не отдаст меня никому вне общины.
– Легко сказать. Мне отречься от почестей, привилегий? Бросить всё, даже свою честь и удаль?
– Ты не сделаешь этого ради меня?
– Будь я плебеем, холопом или мещанином, всю жизнь кроившим бархат и замшу, всё было бы гораздо проще. Но это не так. Знаешь ли ты, что для польского шляхтича значат конь, сабля, ночь в степи? Война, ссора, поединок? Бог создал нас рыцарями, так не будем противиться его воле. Понимаешь ли ты, что значит жить в опасности, когда каждый день рискуешь головой?
– Ты, наверное, не поверишь, но мой отец в молодости был таким же, как ты.
– Ну, ты меня удивила. Как это? Не может быть!
– А вот так и было. Пан Миколай Крысиньский бывал на войнах, и во всей Червонной Руси не знали более отважного рубаки. Ходил на Москву при короле Стефане, на татар, на взбунтовавшийся Гданьск.
– Тогда почему он примкнул к новокрещенцам?!
– Однажды в Саноке, – её голос перешёл в шёпот, – когда отец только-только женился на моей матери Анне, упокой, Господи, её грешную душу, он поссорился в корчме со своим лучшим другом. Ранил его в поединке в голову так, что тот чуть не испустил дух. Когда отец протрезвел, его охватило страшное раскаяние. Он молился, плакал, давал на мессу, сердце из груди вырывал, чтобы его друг выжил. И тогда Господь просветил его, послал ему силу исцеления. Отец вылечил раненого, но уже не вернулся к прежней жизни. Долго читал Священное Писание, жития святых, наконец, встретил пана Шлихтынга. И так стал христианином, отстегнул саблю, взял в руки посох и сменил Крысин на Иерусалим.
Дыдыньский задумчиво молчал.
– Что вы сделаете, если сюда снова приедет отряд Паментовского?
– А что мне делать, голову в песок зарыть, как тот африканский зверь с двумя головами в зверинце у пана канцлера под Замостьем? Кровь во мне кипит!
– Не затевай ссоры, пан Дыдыньский. Отец просил, чтобы ты не проливал ничьей крови. Если ты так поступишь, он посмотрит на тебя благосклонным оком.
– Раз ты этого хочешь. Я гость и не стану оскорблять хозяина.
– Дай слово!
– Нет!
– Прошу! – Она обвила его шею руками и поцеловала по-итальянски, то есть таким способом, который описал в своих стихах пан Даниэль Наборовский, а потом замазал в рукописи.
Этот аргумент подействовал.
– Хорошо, – прошептал Дыдыньский. – Я не буду создавать проблем, если Паментовский не даст повода твоему отцу. Торжественно обещаю это.
8. Нарушенная заповедь
Когда тяжёлые двери молитвенного дома открылись, и братья начали выходить наружу, люди Паментовского уже ждали их на другой стороне площади. Их было восемь, они щурились от солнца, поигрывая обнажёнными саблями и чеканами. Горячий ветер трепал полы их делий, бил в глаза песком и пылью. Увидев вооружённых людей, христиане замерли. Однако брат Крысиньский первым вышел во главе процессии.
– Не бойтесь, братья! – сказал он. – Господь защитит и поведёт нас. Идите смело за мной.
Польские братья склонили головы. А затем последовали за шляхтичем. Шли тесной группой, бормоча молитвы, обнявшись; прямо под поднятые клинки, на конские морды, обдаваемые насмешливыми взглядами бесчинствующих.
– Пан Крысиньский, подойдите сюда! – крикнул конный в мисюрке. – Или саблями вашу милость на разговор попросим!
Шляхтич не ответил. Он шёл, смешавшись с толпой, окружённый братьями по вере.
– Вперёд, господа! – скомандовал толстобрюхий пьяница.
Люди Паментовского бросились в толпу, хлеща нагайками, ударяя верующих плашмя саблями по головам и спинам, раскидали, растоптали крестьян и челядь. А затем вытащили из толпы сопротивляющегося Крысиньского, бросили его на землю перед конём кудрявого разбойника, добавив напоследок несколько пинков.
– Где деньги, пан брат?! – спросил бандит в мисюрке. – Где талеры? Давай! Сейчас же!
– Я вам ничего не должен! – ответил Крысиньский. – Оставьте нас в покое, братья.
Бесчинствующие переглянулись с недоверием. Толстый пьяница сплюнул сквозь сломанные зубы.
– Пан Козловский, убедите его, ваша милость, в нашей правоте!
Тот с прищуренным глазом хлестнул Крысиньского нагайкой по лицу. Старый шляхтич застонал, закрыл лицо рукой. Напрасно. Тут же на него посыпались пинки, удары, удары плашмя саблей. Он свернулся клубком, съёжился окровавленный, вскрикнул от боли.
Бандиты застыли над ним, запыхавшиеся, тяжело дышащие. Толстый шляхтич схватил Крысиньского за бритый затылок, дёрнул голову вверх, посмотрел в глаза.
– Плати, сукин сын! – рявкнул он. – Плати, шельма, проклятый предатель, язычник! Плати, или мы тебе двор сожжём, крестьян вырежем! Мы здесь сила, новокрещенец, богохульник, еретик!
– Никакой Дыдыньский тут на твою защиту не встанет! – захохотал конный. – Нет у тебя защитников, так что давай золото!
– Ничего не дам, – простонал Крысиньский. – Уходите прочь, братья!
Даже кудрявый присвистнул сквозь зубы.
– Упрямый, – прокомментировал тот с прищуренным глазом. – Что с ним теперь? Повесить? За конём поволочить? Двор сжечь?
– Староста может быть близко, – сказал толстый, который уже некоторое время наблюдал за окружающими их польскими братьями. – Погодите, братья, у меня для этой птички есть рецепт получше.
Он развернул коня, въехал в толпу христиан. Через мгновение вернулся, таща за волосы сопротивляющуюся и рыдающую... Рахиль!
– Это его дочь!
– Знатная и гладкая! – рыкнул самый молодой, с прищуренным глазом. Он спрыгнул с коня, кивнул слугам. Быстро толкнули девушку назад, пока она не ударилась спиной о бок коня завитого шляхтича, схватили за руки, удержали.
– И что теперь, пан Крысиньский? – спросил пьяница. – Даёте деньги, или нам украсть венок этой птички?!
В глазах старого шляхтича вспыхнул огонёк. Но ненадолго.
– Оставьте мою дочь, братья, – грозно сказал он. – Она невинная девушка!
– Если не заплатишь, будет виноватая! – рыкнул конный. – Даёшь выкуп, или нам показать ей, что значит любить по-католически?!
– Ничего вам не дам!
– Кто первый, господа братья?!
– Я! – кудрявый отозвался впервые. А потом наклонился в седле и одним быстрым движением разорвал жупан, обнажив грудь Рахили. Похотливо похлопал по ней, схватил грубо и жестоко.
Что-то свистнуло в воздухе. Кудрявый вскрикнул, схватился за правый глаз, вылетел из седла, рухнул в песок, изрытый копытами, прямо в вонючую кучу конского навоза.
Бандиты замерли. Сначала посмотрели на стонущего главаря, потом друг на друга, и только тогда обернулись.
Перед дверями молитвенного дома стоял Дыдыньский. Он был без сабли, без оружия. В правой руке ритмично подбрасывал большой камешек. И холодно улыбался.
Кудрявый поднялся со стоном. Из-под ладони, прижатой к правой глазнице, сочилась кровь, губы искривила гримаса ярости.
– Выбил мне глаз! – заорал он. – Сукин сын!
– Это Дыдыньский, сын стольника саноцкого, – сказал толстяк. – Что он здесь делает?
– Это заездник!
– Подстароста Хамец его ищет!
– Он напал на Загуж!
– Взять его! Живьём!
Первым рванулся в сторону пана Яцека конный в кольчуге. Челядинцы оттолкнули Рахиль и схватились за сабли. Бандит с прищуренным глазом и остальная разбойничья компания изготовились к бою.
Дыдыньский присел на пятки, уклоняясь от первого удара. Избежал широкого замаха сабли, а затем подскочил к противнику. Никто не запомнил его движений, никто не успел заметить, как он схватил конного за запястье, вывернул ему руку, ударил в живот, развернул назад и следующим ударом ноги отправил прямо под ноги товарищей.
– Довольно! – сказал сын стольника. – Вы, матерщинники, пугала для старух! Вы, татарские прихвостни! Уже достаточно посвоевольничали! Садитесь на коней и убирайтесь на большак! Там ваше место!
Плачущая Рахиль упала в объятия Гедеона.
– Уже всё хорошо! Хорошо, – прошептал он ей на ухо.
– Гедеон, беги! – простонала она. – Беги, любимый!
– Зачем?
– За саблей! – зарыдала она. – Принеси саблю твоего отца!
– Но как? Что отец...
– Иди! – она сильно тряхнула его. – Иди и принеси её!
Он больше не спорил. Повернулся и помчался к сараю.
Дыдыньский прыгнул к сабле, выпавшей из рук врага. Не успел. Прежде чем он добрался до оружия, бандит с прищуренным глазом первым наступил на неё ногой. А потом весело рассмеялся.
Сын стольника отступил. Он был один против четырёх изгоев, известных рубак и их прислужников. За спинами тех толпились польские братья – крестьяне и челядь. Однако никто из них не мог ничем помочь Яцеку.
– Пора в землю, пан Дыдыньский, – оскалился кудрявый, всё ещё держась за окровавленный глаз. – Кто бы подумал, пан сын стольника, что закончите под молитвенным домом еретиков.
– Бейте его! – простонал конный в кольчуге, с трудом поднимаясь на ноги. – У... убейте суки... на сына...
Они набросились на него со всех сторон, с саблями, чеканами и бердышами. Кто-то из слуг поднял ружьё и выстрелил. Дыдыньский пригнулся в последний момент. Пуля просвистела над его плечом, пробив дыру в дверях молитвенного дома.
Сын стольника увернулся от лезвия сабли, в последний момент обошёл разогнавшегося пьяницу. А затем вскочил внутрь деревянного храма, помчался к возвышению в конце зала, между двумя рядами деревянных скамей. Однако он побежал туда не для того, чтобы проповедовать Слово Божье. Одним движением он вырвал деревянный брус из спинки скамьи. А потом обернулся к преследователям.
Люди Паментовского набросились на него со всех сторон. Дыдыньский закрутил в руках брус, отбил удары; ударил по голове толстого шляхтича, выбив из него дух. А потом шест треснул в его руках, разрубленный саблей кудрявого. В последний момент заездник увернулся от его сабли, повалил одного из челядинцев. И вонзил сломанный конец жерди прямо в живот пьянице.
Раненый завыл, захрипел, упал на колени, перекатился на бок, не выпуская из руки саблю, схватился за скамью, пытаясь встать, опрокинул её, сдвинул и так замер, ударившись головой о деревянные доски пола.
Вдруг что-то звякнуло под ногами Дыдыньского. Окружённый врагами, он глянул вниз и увидел блестящий клинок. Длинная изогнутая сабля с простой крестообразной гардой и полукруглым палюхом. Он тотчас узнал её из рассказов отца, вспомнив времена, когда пан Крысиньский ещё не сменил оружие на посох новокрещенцев.
Быстро как молния он схватил саблю.
А потом обрушился на своих врагов.
Он налетел на них как ястреб на стайку цыплят. Заглядывающие через ворота крестьяне услышали только три звонких удара стали, увидели только три вспышки лезвия. А сразу после этого холодный клинок прорубил незащищённую кольчугой шею. Шляхтич в мисюрке завыл, хватаясь за разрубленное плечо, сделал четыре нестройных шага к выходу и упал лицом вниз. Красная кровь хлынула из его ран, брызнула обильно из разрубленной артерии, орошая белые стены молитвенного дома, пыльные доски пола; изгваздала красными пятнами оставленный на скамье Раковский катехизис пана Москожевского.
Поднялся крик, когда Дыдыньский проскользнул между опускающимися лезвиями, а затем быстрым ударом отрубил по локоть руку одному из слуг. Покалеченный завыл, схватился за обрубок, брызжущий кровью, бросился вперёд, споткнулся об одну из скамей, упал на пол, метался там, ревел и дрожал. Заглядывающие через открытые ворота польские братья заламывали руки, хватались за головы, а некоторые рыдали.
Дыдыньский не смотрел на них. Перед ним всё ещё было пять противников.
Ещё один прихвостень с грохотом рухнул на пол, получив удар в висок. Он попытался подняться, но сил уже не хватило. Шляхтич продолжал биться. Ловко уклоняясь от ударов, он проскальзывал под лезвиями сабель. Схватка кипела среди разваленных скамей, в лужах крови, между посечёнными балками, подпиравшими крышу собора. Дыдыньский прорвался сквозь строй противников. Одним махом рассёк живот шляхтичу с прищуренным глазом, отправив его на колени, а затем добил ударом милосердия, походя рубанув по голове. Жизнь покинула бедолагу так же быстро, как гаснет свеча, когда подвыпивший шляхтич в корчме лихо срезает фитиль перед продажными девками. Тут же ещё один прихвостень пал, пронзённый саблей в грудь. Последний, с раненой рукой, кинулся к выходу, расталкивая польских братьев. Те шарахались от него, как от прокажённого. С диким криком беглец помчался к лошадям.
Они остались одни, вдвоём. Дыдыньский и меченый с завитыми кудрями.
– Приветствую, пан Жураковский, – пробормотал молодой рубака.
– Милостивый пан Дыдыньский, – ни одна жилка не дрогнула на лице меченого, когда он произносил эти слова, – много говорили мне в Саноке о вашей милости, но из того, что я вижу, ты настоящий мастер сабли. Передать кому-нибудь что-нибудь после твоей смерти?
– Передай привет...
– Кому?
– Прочим Жураковским в аду!
Они сошлись в центре собора. Жураковский отбил удар клевцом, приняв его на окованную железом рукоять. Правой рукой он молниеносно рубанул саблей снизу. Дыдыньский увернулся с дьявольской ловкостью и хлестнул меченого по виску. Промахнувшись, он тут же отразил саблей удар клевца Жураковского, но не сдержал стона, когда вражеская сабля распорола ему рукав жупана, оставив порез на руке.
Дыдыньский крутанулся в стремительном пируэте, нанося удары влево, вправо, крест-накрест. Жураковский поймал его лезвие между рукоятью клевца и клинком сабли, сжав их, чтобы лишить противника возможности высвободить оружие. Мгновение они боролись, не уступая друг другу. Затем Жураковский неожиданно развёл руки, освобождая клинок Дыдыньского, и нанёс полукруговые удары – одновременно клевцом и саблей снизу наискось.
Он не понял, что произошло. Не успел среагировать. Не смог ни уклониться, ни защититься. Лишь увидел несущееся к нему лезвие сабли и раскрыл рот для крика.
Но издать звук уже не успел.
Дыдыньский рубанул по шее, молниеносно крутанулся и нанёс свистящий удар. Кудрявая голова меченого, отделившись от тела, покатилась с гулким стуком, словно пустая бочка, к входу в собор. Она катилась, постепенно замедляясь, пока не выкатилась наружу между польскими братьями, которые с криками отпрянули в стороны. Наконец, голова замерла у ног пана Крысиньского.
Старый шляхтич, хромая и истекая кровью, еле волоча ноги, вошёл в собор. Дыдинский ждал его, сжимая окровавленную саблю. Вокруг валялись тела убитых, всюду виднелись пятна крови и обломки мебели. Воздух пропитался запахом смерти. На полу, хрипя и постанывая, умирал толстый пьяница. Неподалёку Жураковский бился в последних судорогах – или, может, начинал свой первый танец со смертью. Остальные лежали тихо и неподвижно, навеки примирившись с Богом в этом соборе новокрещенцев.
Крысиньский тяжело вздохнул, покачав окровавленной головой, и опустил взгляд.
– Верните саблю пану Дыдыньскому, – проговорил он тихо. – И седлайте моего коня. Сын стольника нынче покидает нас. Навсегда...
– Отец! – вскрикнула Рахиль. – Отец, молю вас!
– Пан Дыдыньский больше не гость в нашем доме. Его люди ждут его в корчме в Лиске. Сыну стольника не место в Иерусалиме – он не способен жить по нашим законам.
– Но он же спас нас!
– Довольно! Я всё сказал.
Дыдыньский медленно направился к Крысиньскому, осторожно обходя тела убитых. Чуть не поскользнувшись в луже крови, он протянул саблю рукоятью вперёд. Старый шляхтич даже не шелохнулся.
– Оставьте её себе, пан. Эта сабля – причина моих бед. Мне она больше ни к чему.
Не проронив ни слова, Дыдыньский направился к выходу. Он не обернулся ни к старому шляхтичу, ни к Рахили.
9. На помощь!
– За нами кто-то едет! – прошептал Сава.
– Прячемся между деревьями!
Они разъехались в разные стороны, укрывшись в чаще могучих старых буков. Не прошло и минуты, как Дыдыньский услышал приближающийся топот копыт. За его спиной Миклуш выхватил револьвер и ловко взвёл все курки. Сава притаился с другой стороны узкой дороги.
Вдруг на повороте тракта показался взмыленный белый конь. Дыдыньский вздрогнул, увидев в седле Рахиль. Он выскочил на дорогу, преграждая ей путь.
– Сударыня!
Она так резко осадила коня, что тот заржал, встал на дыбы и гневно мотнул головой. Девушка подъехала ближе.
– Что ты тут делаешь?
Она стремительно бросилась ему на шею. Шляхтич машинально обнял её, прижав к груди.
– Я сбежала от отца, – всхлипнула она. – Пан Дыдыньский, умоляю, спаси нас! Паментовский всё знает! Еврей из Голучкова приехал – грозится сжечь усадьбу и убить отца. Спаси! Не дай нас в обиду. В нашем Иерусалиме никто не сможет защититься. Он нас убьёт... Я...
– Твой отец не желает меня видеть.
– Отец погибнет, если ты его не спасёшь.
– Вряд ли я буду у вас желанным гостем.
– Прошу, спаси его. Забудь, что он говорил. Спаси, и я поеду с тобой куда угодно. Если отец будет против, мы сбежим... хоть на Украину!
Дыдыньский задумался, помолчав.
– Ладно, – наконец сказал он. – Господа, едем в Иерусалим!
10. Иерусалим
– И сказал Господь: если и после этого не послушаете Меня и пойдёте против Меня, то и Я в ярости пойду против вас и поражу вас всемеро за грехи ваши, и рассею вас между народами, и обнажу вслед вас меч, и будет земля ваша пуста, и города ваши разрушены.
– Ваша милость, пощадите! – воскликнул дрожащим голосом слуга. – Я ни в чём не виноват.
Седой шляхтич в чёрном низко склонился над парнем. Схватил его за кафтан на груди, заглянул прямо в глаза. Слуга задрожал. Он уставился на страшный шрам, пересекавший лицо пана: от лба через глазницу и щёку, почти до самого подбородка. Этот след от раны, казалось, рассекал лицо шляхтича надвое.
– Пан Крысиньский в деревне? Мы едем с визитом.
– Во дворе сидит, раны лечит... Ваша милость, не причиняйте мне вреда, я просто...
– Ты католик или еретик?
– Я... я не примкнул к еретикам, пан. Я верный...
– Тогда читай Символ веры. Говори, мальчик. Веруешь ли ты в Пресвятую Троицу?
– Верую в Духа Святого, Господа Животворящего, Который от Отца и Сына исходит... Верую во единую, святую, вселенскую... Церковь. Исповедую одно крещение во оставление грехов... – пробормотал парень.
Паментовский выпрямился в седле.
– Ты ошибся, – мрачно сказал он. – Ошибся в Символе веры, сукин сын. Должно быть: вселенскую и апостольскую Церковь. Ты лжец!
– Господин, помилуй...
Сабля Паментовского свистнула в воздухе, рассекла шею слуги, выпустив из вен две кварты крови. Юноша упал навзничь, задрожал, захрипел.
– Господа, в путь!
Они помчались галопом по тракту, ведущему вниз, в долину. Пронеслись мимо мельниц, плотины и прудов, пока, наконец, перед ними не показались серые крыши предгорных хат, окутанные дымом, сочащимся сквозь солому. Дальше, среди деревьев, замаячила крытая гонтом крыша усадьбы Крысиньского.
Они сбавили ход, въехав между разбросанных вдоль тракта дворов, а затем свернули на дорогу, ведущую к шляхетскому поместью. Ехали рысью – впереди Паментовский с чётками в руке, за ним все его товарищи – могучие, молчаливые рубаки в тяжёлых делиях, жупанах, рейтарских плащах; в волчьих колпаках, капюшонах и шапках.
Паментовский закончил читать молитву и перебирать чётки, засунул их за пазуху. А потом схватился за рукоять сабли-баторовки. Клинок свистнул, выходя из смазанных ножен, блеснул на солнце.
– И вот придут дни Господни, – сказал он, – и будут делить добычу твою посреди тебя. И соберу все народы к Иерусалиму... – он замолчал. Перед усадьбой стоял шляхтич на коне. Он не убежал при виде вооружённых людей, даже не шелохнулся. Спокойно грыз красное яблоко. При его виде Паментовский и его компания остановили коней. И тогда шляхтич откусил сочный кусок фрукта, а потом небрежно бросил его в сторону приближающихся налётчиков. Яблоко описало дугу и полетело в сторону Паментовского, но мрачный шляхтич даже не пошевелился.
Фрукт упал прямо перед ним, покатился в дорожной пыли и замер в нескольких шагах от копыт его коня.
– Убери оружие, сударь. Усадьба окружена стражей, и если кто-то из вас пересечёт эту линию, его встретит пуля из ружья или бандолета.
Паментовский ничего не сказал. Кивнул одному из слуг. Тот пришпорил коня, выдвинулся вперёд, медленно подъехал к линии, обозначенной яблоком, а затем неспешно пересёк её.
Грянул выстрел из револьвера Миклуша. Пуля сдула рысий колпак с головы челядинца. Конь заржал, встал на дыбы, ударил передними копытами о землю.
– Я предупреждал вас, господа, что вам здесь нечего делать. Убирайтесь прочь, ибо эта усадьба под моей защитой.
Паментовский хрипло рассмеялся. Его смех звучал как хрип умирающего, как мрачный хохот смерти, которая как раз готовилась утащить в пляс очередную шляхетскую душу.
– Уйди с дороги, пан Дыдыньский. Не тебя мы ищем.
– Но я стою на страже хозяина! Пока я жив, ваша нога не ступит на порог.
Один из людей Паментовского дёрнул за рукоять пистолета. Другой поднял ружьё, не дожидаясь приказа своего господина.
Два выстрела сотрясли воздух. Слуга, раненный в руку, с криком выронил оружие, челядинец свалился с седла, когда пуля пронзила его бок. Кони заржали, мотнули головами. Налётчики схватились за сабли и пистолеты, но Паментовский поднял руку, давая знак сохранять спокойствие.
– И сказал Господь: Не произноси ложного свидетельства на ближнего твоего. Врёшь ты, пан Дыдыньский, как последняя собака. Крысиньский никогда бы не доверил тебе защиту усадьбы!
– Я сам вызвался. По доброй воле, пан-брат. Бог зачтёт мне это доброе дело на небесах.
– Господь низвергнет тебя в адскую бездну за то, что защищаешь усадьбу еретиков.
– И вашу милость с собой прихвачу, если не отступишь.
– Сожжём дотла храм ереси.
– Если выживете.
Паментовский молчал. Его глаза были совершенно пусты, как у снулой рыбы, дохлой собаки или убитого на поле битвы коня.
– Сразись со мной, пан Паментовский. Выживешь – впущу тебя в усадьбу. Я выживу – позволю тебе уехать с миром.
– Я встаю только на смерть. Войду в усадьбу по твоему трупу.
– Становись!
– Что ж, извольте.
Паментовский спрыгнул с коня, откинул назад рукава делии, отдал поводья слуге и двинулся к усадьбе, звеня шпорами.
– И сказал Господь, – запел он, – соберу все народы к Иерусалиму на битву, и взят будет город, и разграблены будут дома, и женщин обесчестят...
Они скрестили сабли без лишних церемоний. Перед усадьбой, у ступеней, ведущих на крыльцо. Паментовский рубанул в грудь, Дыдыньский отбил, ответил рубящим ударом, его противник съёжился, ударил в живот.
– И выйдет половина города в плен, а остаток народа не будет изгнан из города, – прохрипел Паментовский.
Они сражались. Сабли мелькали как молнии, сталкивались со звоном, со свистом рассекали воздух. Влево, вправо, снизу, в кисть, в грудь. А потом парирование, дьявольски быстрый удар из четвёртой позиции, ещё удар, ещё...
Дыдыньский слишком сильно наклонился, потерял равновесие. Паментовский отступил, избежал удара противника молниеносным контрвыпадом, хлестнул его по кисти, по голове, залив кровью. Сын стольника вскрикнул, припал к земле, и тогда противник добавил ему по плечу и правой руке.
– И выйдет половина города в плен, а остаток народа не будет изгнан из города... И выйдет Господь и будет сражаться против тех народов, как Он сражался в день битвы!
Дыдыньский рухнул на землю. Хотел встать, но уже не успел. Паментовский ударил дважды, выбил у него оружие из руки пинком, а затем прижал к горлу лезвие баторовки.
– Пора умирать, милостивый пан-брат, – прохрипел он. – Что кому передать, прежде чем отправлю тебя в ад?!
– Оставь его!
На крыльце усадьбы стоял Крысиньский. Бледный, с головой, перевязанной полосами корпии. Рядом съёжилась испуганная Рахиль. Увидев Дыдыньского, она хотела броситься к нему, но сильная рука отца удержала её на месте.
– Пан Крысиньский, – пробормотал Паментовский. – Как давно я не видел вашу милость.
– Чего ты от нас хочешь? Насылаешь на нас своих людей! Требуешь бакшиш! За что, пан Паментовский? За то, что когда-то я был тебе другом? За то, что вымолил у Господа твоё здоровье? Что исцелил тебя от страшной раны?
Гневная судорога пробежала по лицу Паментовского. Он искривил губы в гримасе ярости, его шрам потемнел, налился кровью.
– Ты исцелил меня, а прежде жестоко изувечил в ссоре, пан-брат, – процедил он сквозь стиснутые зубы. – Не могу тебе этого забыть. Поэтому теперь, когда ты стал шельмой, еретиком, костуровцем, ты будешь платить. Платить мне за это до конца жизни. Иначе сожгу твою усадьбу, убью дочь, вырежу крестьян, уничтожу твой Иерусалим так, что не останется от него камня на камне!
– Ведь я мог тогда в Саноке, тридцать лет назад, оставить тебя на улице как издыхающую собаку. Но я дал обеты, и как раньше убивал за деньги, так тогда пошёл лечить шляхту и простой люд.
– И отложил саблю. Ты трус до мозга костей, пан Крысиньский. А я привык давить таких, как ты, словно ядовитых насекомых. Ну же, сукин сын, на колени! Проси прощения! И плати, тогда, может быть, сохраню жизнь Дыдыньскому! Десять тысяч червонцев!
– Не заплачу!
– А что ты сделаешь, предатель, если я перережу глотку вот этому твоему слуге? Если твою дочь отдам моим гайдукам на потеху? Защитишься? Ведь ты сабли не носишь.
– Ошибаешься, брат. Защищусь, потому что... я изменился.
Одним стремительным движением Крысиньский поднял с земли саблю, выпавшую из рук Дыдыньского. Изготовился к схватке.
Паментовский оскалил жёлтые, щербатые зубы. Отступил, освобождая пространство. Крысиньский напал на него с саблей, ударил, встал в защиту, отскочил и снова атаковал, легко, быстро и ловко, как рысь – несмотря на свой возраст.
– Не справишься! – прошипел Паментовский. – Ты слишком стар, слишком мед...
Сабля засвистела в руке Крысиньского, когда он парировал и раскрутил «мельницу». А потом начал бить. Бить изо всех сил, как старый рубака, без передышки и без пощады. Паментовский отступал, отчаянно защищался, а потом всхлипнул, зарыдал, завыл!
Ещё мгновение! Крысиньский перебросил оружие из правой руки в левую! А потом ударил, рубанул Паментовского по голове, параллельно старому шраму, задержал саблю и, выходя на удар, вонзил её в живот.
Паментовский взвыл. Упал на колени, выронил саблю, опёрся на руку. Кровь запятнала его чёрный жупан, стекла на траву, на серую землю.
– Пощади, – простонал Паментовский. – Исцели меня... Кры...
Он вскрикнул от боли, схватился обеими руками за живот.
Крысиньский сделал шаг в его сторону.
– Нет! – простонал Дыдыньский. – Нет, господин...
Окровавленная рука Паментовского метнулась к голенищу сапога и вылетела оттуда быстро, как змея. Крысиньский заметил в его руке чёрный, блестящий предмет, бросился в сторону, и тут кто-то кинулся перед ним, заслонив его собственным телом...
Выстрел был таким громким, что старый шляхтич подпрыгнул. Одним прыжком он настиг Паментовского, а потом ударил, разрубая ему шею, рубя глубоко, перерезая вены и сухожилия. Поверженный захрипел, рассмеялся свистящим смехом, когда воздух вышел из его лёгких. Выпрямился, выронил пистолет из рук, а потом рухнул лицом вниз и так и остался лежать.
Рахиль лежала на боку, тяжело дыша. Струйка крови стекала из её рта. Крысиньский со стоном бросился к ней, схватил на руки, поднял.
– Рахиль, – зарыдал он. – Моя маленькая Рахиль... Что с тобой...? Моё сердце, моя принцесса...
– Исцели её! – простонал Дыдыньский. – Сейчас! Немедленно.
Шляхтич положил дочь на крыльцо. Быстро разорвал её бекешу на груди, обнажив красное отверстие от пули, из которого хлестала кровь. Опустился на колени и приложил руки к её телу...
А когда отнял их, алая кровь и не думала останавливаться. Рана не затянулась! Рахиль задрожала, застонала. Крысиньский схватился за подбритую голову, две слезы скатились по его загорелому лицу.
– Отец... про... прости... – прошептала она. – Я... я...
Рахиль не договорила. Её хрупкое личико побелело, глаза медленно закрылись.
– Не могу! – вскричал Крысиньский. – Я потерял дар, о Господи! Почему? За то, что пролил кровь?!
Он закрыл лицо руками, сломленный, и сидел так рядом с телом своей дочери. А потом взял её на руки, как ребёнка, встал и повернулся к свите Паментовского. Медленно переводил взгляд с одного загорелого лица на другое. Шляхтичи и слуги опускали головы, избегая его глаз. А потом один за другим начали поворачивать коней и уезжать со двора. Никто не оглянулся на тело своего господина и предводителя. Никто не потянулся за саблей или чеканом.
Крысиньский вошёл во двор, неся тело дочери на руках.
11. Эпилог
Они отправились в путь вечером того же дня, когда предали тело Рахили земле. Дыдыньский ехал впереди, за ним следовал Крысиньский с мрачным лицом и чёрной саблей на левом боку. Поднявшись на холм, Крысиньский придержал коня и обернулся, чтобы в последний раз окинуть взглядом Иерусалим.
– Пан Дыдыньский.
– Да, пан-брат?
– Я больше никогда сюда не вернусь.
Молодой шляхтич молча кивнул.
– Я совершил тяжкий грех. Пролил кровь. И Господь справедливо наказал меня, отняв свой дар. Я недостоин помогать людям. Оставляю Иерусалим на попечение сына.
– Прости меня, пан-брат, – глухо произнёс Дыдыньский. – Во всём виноват я. Из-за меня погибла Рахиль, я нарушил покой твоей деревни. Прости. Я твой должник.
– Что сделано, то сделано, – тихо ответил Крысиньский. – Ты вернулся, чтобы помочь мне, и не потребовал ничего взамен.
– Но я разрушил Иерусалим.
– Ты увозишь в своём сердце частицу этого места, пан-брат. Не дай ей растаять, как снег в Бескидах. И... продолжай делать то, что делаешь. До самого конца.
– Прощайте, пан Крысиньский.
Старый шляхтич развернул коня в сторону Санока, кивнул челяди и пустился галопом прямо к долинам.