АСТ АХЭ: Черная лютня

574, 586 — 590 годы I Эпохи


"… Таков закон для тех, чей дар — слагать песни, и ткать видения силою слов, и пробуждать сердца силою музыки:

Говорящий о деяниях прошлого, да запомнит он: не терпит песня лжи. Да не изменит он правде, да не исказит повести, будь то ради того, чтобы украсить песнь, или ради совершенства формы; ради того, чтобы возвысить одних, скрыв то, что бросает тень на них, или, напротив, умалить деяния других. Тот же, кто изменит Правде Песни, недостоин Дара своего.

Сплетающий видения, да запомнит он: опасный Дар доверен ему судьбой, ибо силою своей может он исцелить душу — но может и сломать ее; может он даровать свободу — или подчинить себе волю слушающих его. Дано ему читать в душах людских — да не станет Дар его злом, да будет он на благо людям. Тот же, кто обратит во зло Силу Песни, недостоин Дара своего.

И тот, кто достиг мастерства, да не скажет он: вот, я стал лучшим среди собратьев своих, и нет песен равных моим, ибо достиг я совершенства. Сказав это, остановится он в пути своем и не создаст более ничего нового. Бессчетное множество граней у Дара Песни; кто может сказать — лишь одна из них совершенна и не найдется более яркой? Есть песня, что подобна полету сокола; и есть та, что подобна трели жаворонка; и есть та, что подобна шелесту трав: кто может сказать — вот, это более совершенно, нежели иное? Как любой твари земной есть место свое в Песне Арты, так и каждой песне есть время свое и место свое. Тот же, кто возгордится и вознесет себя в мыслях своих надо всеми, недостоин Дара своего…"

(Из летописей Аст Ахэ)


— Учитель… Тебя хотят видеть.

Мелькор отнял руку от лица:

— Кто?

— Какой-то мальчик… Кажется, давно в пути. Мы не смогли не впустить его; он… — воин замолчал, не зная, как продолжить.

— Пусть войдет.

Недетские глубокие глаза смотрели снизу вверх прямо в лицо Валы:

— Приветствую тебя, Властелин Мелькор.

— Приветствую… Как имя твое?

— Дайолен. Дайо. Я знаю, я не должен был…

— Я понял. Подойди.

Мальчик осторожно приблизился к черному трону, остановился, потом начал неуверенно подниматься по ступеням, не отводя взгляда от лица Мелькора. Вала положил руку на плечо Дайолену, помолчал:

— Мне жаль, Дайолен. Я не смогу излечить тебя.

— Я почти не надеялся, Властелин. Ты прости меня. Я не из-за себя. Тетушка, золотое сердце, когда мама умерла, взяла меня к себе. А у нее самой — шесть ртов, да я еще… Что ж я, не понимаю? Она мне как-то сказала: «Ходил бы ты по селениям, на хлеб подавали бы за твои песенки — хоть какой-то толк…» В сердцах сказала, не со зла: добрая она женщина, да живется вот… Плакала потом, все просила простить, что попрекнула этим. А я тогда подумал, вдруг все-таки поможет кто? Пошел к целителю, а он мне: не под силу это людям. Я и сам не знаю, как решился… Я бы ничего, тетушку жалко… Ты прости меня, видно, и правда, судьба моя — по селениям петь… проживу как-нибудь… это ничего… Пойду я…

— Дайо!

— Властелин? — снова этот неподвижный взгляд в лицо.

— Останься.

— Зачем я тебе… такой?

— Ты сам не знаешь своей силы. Я помогу тебе, оставайся. У тебя душа крылатая, мальчик.

— Ты… правда, хочешь, чтобы я остался? — с удивленным недоверием.

— У тебя зрячее сердце, Дайо. Ты видишь сам.

— Да… я вижу твои глаза… Я раньше думал: звезды — что это? Какие они? Теперь я знаю…


— …Дайолен.

Юноша поднял голову. Под сводами зала гасли последние отзвуки песни.

— Да, Тано?

— Собирайся в дорогу, Дайо.

Дайолен вздрогнул:

— Ты… ты гонишь меня, Учитель? Тебе не нравятся мои песни? — Лицо его стало растерянным, по-детски беззащитным.

— Твои песни прекрасны, мальчик. Они достойны того, чтобы их слышали многие, не только я. Ведь не можешь ты вечно жить в замке. Да ты и сам об этом думал.

— Я не хочу уходить от тебя, Учитель.

— Не от меня. К людям. Слушай свое сердце.

— Сердце велит мне остаться, Учитель. Я слышал, снова война… Мне неспокойно, Учитель; прости, но… но я боюсь за тебя. Я останусь; я ведь тоже могу защищать тебя, я умею сражаться — на звон оружия…

— Зачем тебе меч, Дайо? Слово и песня тверже стали, острее клинка. Иди. И — вот, возьми эту лютню.

— Но у меня…

— Это мой дар.

Дайолен провел по струнам. Улыбнулся, начал играть одну мелодию, вторую…

— Она… она живая, Учитель!.. Поет… плачет… никогда не слышал такого…

— Я сделал ее для тебя.

— Ты, Тано?.. Разве я достоин такого дара?

— Твои песни — ее душа. И живой ее могут сделать только твои руки и сердце.

— Она говорит, слышишь? И струны — как лучи звезд… Ох, Учитель, как мне благодарить тебя?

— Не нужно. Пусть тебя слышат люди. И — помни. Не забывай ничего.

Дайолен взял руку Учителя в свои: осторожные прикосновения чутких пальцев почти не причиняли боли.

— Я буду помнить все, что ты говорил. Тебя. Твои глаза. Твои руки. Ты прав, я давно решился. Но мне тяжело уходить. Сердцу больно, словно не встретимся больше.

— Не думай об этом. Прощай.


… — Ты говорил с ним? — выспрашивал мальчишка. — Ты знаешь его? Какой он, расскажи?

— У него глаза — звезды, а руки — чудо и боль. Он крылатый, но в его венце — вся скорбь мира. И голос — как музыка… когда он говорит, хочется просто сидеть у его ног и слушать, слушать…

Дайолен умолк, потом промолвил, отвернувшись:

— Все, хватит, Андар. Иначе я не смогу уйти. Слишком тяжело уходить от него. Как сердце разорвать надвое. Идем. Пора в дорогу.


Они шли на восток — много дней, много месяцев. Голубые горы в туманной дымке поздней осени встретили их резким ветром, хлещущим по лицу, как мокрое полотнище. Здесь мучительно остро ощутил Дайолен свою беспомощность и ненужность: он не мог охотиться, не мог даже набрать сучьев для костра. Тем усерднее учился он разводить огонь, готовить пищу, искать целебные травы и съедобные коренья. Когда удавалось отыскать ночлег, надежно защищенный от пронизывающего ветра и злого мокрого снега, Дайолен брал в руки черную лютню, и Андар замирал, иногда в чудовищно неудобной позе, боясь вздохнуть, и слушал…

Когда спустились в долину, наступила зима. Дайолен теперь спал мало: мучили тревожные сны, и часто он просыпался от собственного стона…

Андар проснулся от того, что кто-то тряхнул его за плечи. Мальчишка заворчал; «Ну что тебе, что…»

Прямо в лицо ему смотрели темные неподвижные глаза Дайолена.

— Что там? — отрывисто спросил менестрель.

Андар взглянул и ответил сонно:

— Ну, закат…

Сон как рукой сняло. Какой закат на севере? Да и ночь ведь…

Но там, за горами, вставало зарево, и небо стекало кровью по черным горным пикам… А потом — словно кто-то клинком рассек живую плоть неба — разошлись рваные края низких туч и ослепительно ярко вспыхнула Звезда… Из груди Дайолена вырвался хриплый звук, похожий на стон раненого зверя, и он упал ничком, впиваясь сведенными судорогой пальцами в мерзлую землю…

И потянулись дни — краткие и туманные, а ночи длились бесконечно, и Андар сидел рядом с Дайоленом, не решаясь ни на минуту оставить товарища одного. И, склоняясь к синеватым губам менестреля, слушал бессвязные слова, и глухие рыдания, и навязчиво повторяющееся: «Я думал… звезды… какие они?.. Теперь я знаю… Я вижу твои глаза… Твои глаза…»

Он все-таки задремал, наверно. Очнулся, как от удара, от страшного крика, рванулся к Дайолену — и отшатнулся, встретив неподвижный, нечеловеческий взгляд.

В ту ночь на землю обрушился звездопад…

Дайолен молчал. Часто брал он в руки черную лютню, и струны стонали и плакали под его пальцами, но он никогда не пел. Они шли на восток, а Дайолен все оглядывался назад — туда, где горела Звезда — так ярко, что и свет солнца не мог затмить ее; туда, где билась Звезда — как задыхающееся, рвущееся в агонии сердце. И свет ее был — свет глаз, которым не сиять уже никогда; и свет ее был — боль, которой нет сильнее…

Прошла странная молчаливая весна, отплакало печальное лето, отпылала огнем и кровью осень… Ранняя зима застала их в лесу, к которому пришли они, миновав неприветливый перевал и переправившись через широкий речной поток на неумело связанном плоту.

— Стойте!

Стройный лучник возник бесшумно, словно из ниоткуда: только что не было никого — и вот, стоит у ствола тысячелетнего дерева, и волосы отливают бледным золотом в лучах неяркого предзимнего солнца.

— Кто вы, откуда и куда держите путь? — лучник говорил на наречии Синдар со странным непривычным акцентом.

— Кто это? — тихо спросил Дайолен.

— Не знаю, — так же приглушенно ответил Андар. — По обличью вроде элда. Одежда странная…

— Мы странники, — сказал Дайолен. — Идем на Восток.

— Ты менестрель? — лучник заметил лютню.

— Да… Позволите ли нам обогреться? Правда, нам нечем отплатить за гостеприимство… разве что песней.

Эльф подумал немного.

— Идите за мной. Я отведу вас к правителю.

Андар с некоторой опаской поглядывал на Дайолена, но тот шел уверенно, лишь изредка касаясь стволов деревьев, и мальчик перестал волноваться.

Дом правителя здешних эльфов был украшен тонкой резьбой по дереву: золотисто-светлый, словно пропитанный солнцем, звенящий и легкий. Андар заметно робел, но Дайолен держался с достоинством, и мальчик успокоился, только старался держаться поближе к менестрелю: мало ли что может случиться?

Правитель эльфов встретил их в небольшом круглом зале. Пол был устлан мягкими шкурами, и люди шли словно по щиколотку в мягком теплом мху. Остановившись, Дайолен учтиво поклонился. Андар последовал его примеру.

Собравшиеся в зале эльфы — кто сидел на резной скамье, кто прямо на полу, на шкурах — с интересом разглядывали людей.

Старший — невысок ростом, строен и красив, в черных одеждах. Тонкая талия перетянута поясом из стальных пластин — у правителя почти такой же, серебряный: металл здесь — редкость. Черные волосы спадают на плечи тяжелой волной, лицо смуглое, с острыми по-птичьи чертами. Но самое странное — глаза: в мягких, по-девичьи длинных ресницах — две темно-зеленых, горящих странным огнем звезды, неподвижно смотрящие в лицо правителя. Становится не по себе от глубокого взгляда: как в душу глядит.

Младший — совсем мальчишка, светловолосый и хрупкий; кожа тонкая, прозрачно-белая, яркий румянец на высоких скулах. Смотрит настороженно, как лесной зверек: глаза — черные, глубоко посаженные. Одет не по-здешнему, но цвета те же — цвета леса. Только меч у пояса или скорее длинный кинжал: словно паж или телохранитель — у старшего оружия нет.

А темные глубокие глаза не отрываются от лица правителя. У эльфа глаза тоже зеленые, но светлые, как листва, пронизанная лучами солнца, с золотыми искрами. Если бы не это да не странная — зеленый лист с золотыми прожилками — пряжка подбитого мехом плаща, правитель ничем не отличался бы от собравшихся в зале: та же одежда из тонко выделанной тисненой золотисто-коричневой кожи и темно-зеленого полотна, разве что рубаха вышита богаче — зелено-золотыми нитями: тонкая вязь цветов и листьев.

— Приветствую тебя, Правитель Лесов, — Дайолен говорил на языке Синдар.

— Привет и тебе, менестрель, странник, пришедший от Заката.

У правителя был мягкий звучный голос, похожий на ласковый свет солнца, пробивающийся сквозь листву — по крайней мере, так казалось Дайолену.

— Ешь и пей, обогрейся у огня. Потом, если захочешь, расскажешь нам о своих странствиях: должно быть, ты многое видел в пути…

Андар метнул быстрый взгляд на Дайолена, но менестрель только тихо улыбнулся и поблагодарил.

— …Правитель Айонар, позволь задать тебе вопрос…

Дайолен говорил тихо, почти шепотом — так, чтобы услышать его мог только Айонар.

— Спрашивай, менестрель, — невольно эльф тоже понизил голос.

— Твои глаза… У Эдил они другие. Почему?

Правитель задумался. Андар внутренне ахнул: откуда Дайолен знает? А если эльф разгневается?..

— Трудный вопрос задал ты, странник. Я не знаю и сам, из какого рода была моя мать. Я плохо помню ее. Она тоже пришла от Заката в давние времена… вернее, ее нашли в лесу. Она была молода, совсем девочка, дикарка; все молчала и смотрела, как испуганный зверек. Одета была в обноски, ноги изранены и загрубели — видно, долго бродила по лесам. Она была — эллет, но не похожа на нас — может, из Лаэгрим, может, из Данвайт, не знаю: волосы у нее были как черная бронза, а глаза — зеленые звезды… Говорят, она была очень красива. Говорят, когда пела — умолкали птицы, словно стыдясь своих грубых голосов. Я помню только ее руки: маленькие, тонкие, теплые… Имя у нее было странное — Айони. Отец мой полюбил ее, и она стала его женой. Она умерла, когда мне минуло пять лет. Прилегла на траву и уснула… Так и думали, что спит. Отец тосковал по ней и через несколько лет ушел. Он говорил — однажды, незадолго перед смертью матери, пронесся над лесом черный ветер, и она плакала, протягивала руки к небу и шептала странные слова, словно вдруг вспомнила, откуда она и кто она… Только никому не рассказала об этом, все повторяла что-то об ушедшем народе, о сбитых черных птицах и о Звезде… Одно осталось от нее — взгляни…

Менестрель протянул руку, и в его ладонь легла брошь — кленовый листок из камня с мягко мерцающей каплей росы. Дайолен вздрогнул, глаза его заволокла туманная влажная дымка. Несколько мгновений, казалось, он хотел сказать что-то, но только тихо коснулся рукой струн.

Он пел, глядя куда-то поверх головы правителя, и все ниже опускал голову эльф. Человек говорил — Учитель, не называя имени; человек именовал Людьми тех, кого знали как Эльфов Тьмы, Черных Эльфов, отступников. И плакала лютня, и высокая скорбь была в словах, и полынным серебром звенела мелодия…

Долго молчал правитель, а потом молвил:

— Этого не может быть… но песня не лжет…

Новый голос хлестнул, как плеть:

— Прислужник Врага! Как ты смеешь… как смеешь петь такое!

Эльф выступил из тени. Он был одет по-иному: в доспехах, опоясан мечом, чью рукоять стиснули сейчас пальцы, унизанные драгоценными перстнями.

Взгляд менестреля остановился на лице говорившего.

— Прости, я не сразу увидел тебя, нолдо, — с легкой усмешкой сказал человек.

— Лжец! Морготово отродье!

Дайолен вздрогнул, как от удара, но голос его звучал спокойно:

— Я говорю правду, и ты знаешь это. Иначе мои слова не разгневали бы тебя, нолдо.

— Я загоню их тебе обратно в глотку, смертный!

Андар вскочил и схватился за меч, заслонив собой менестреля. И тогда заговорил правитель. Тихий голос его прозвучал властно и сурово:

— Ты, нолдо, и ты, мальчик, — вложите оружие в ножны. Умерь свой гнев, воитель: пока еще я властвую здесь, и никто не поднимет меча на моих гостей — таков закон гостеприимства. Не заставляй меня жалеть о том, что тебе позволили оставить при себе меч.

Нолдо резко развернулся и вышел из зала. Правитель проводил его долгим взглядом:

— Странны песни Смертных… Верно, слово ранит больнее клинка… Горько слушать тебя, менестрель… и все же — пой. Я хочу слышать, хочу знать. Пой, я прошу тебя.

И снова запел Дайолен — о том, чего не мог видеть, о том, что услышал в биении Звезды. И правитель сидел, впившись в виски пальцами, а потом еле слышно прошептал:

— Не надо… Не надо больше… Больно…

Звенящая тишина повисла в маленьком зале. Правитель беспомощно смотрел в глаза менестрелю, и голос его прошелестел, как осенняя листва:

— Мне нечем одарить тебя… да, кажется, ты и не взял бы дара: твои песни выше всех даров… Прими хотя бы это…

Бесшумно подошел к менестрелю слуга и, поклонившись. подал ему резной деревянный кубок, оправленный в серебро:

— Правитель посылает тебе эту чашу, менестрель.

Дайолен поднял глаза на эльфа и протянул руку. Рука замерла в воздухе — как-то беспомощно.

— Что же ты? — начал было правитель. И вдруг осекся. — Ты… ты не видишь?

Горькая улыбка тронула губы Дайолена:

— Я слеп от рождения, правитель.

— Но как же…

— Глаза — я вижу. Больше ничего.

Андар осторожно принял у эльфа кубок и положил на него руку Дайолена. Менестрель поднялся:

— Пью за тебя, правитель!..


Эльф в простых темных одеждах подошел бесшумно и сел рядом.

— Менестрель.

— Да?..

— Я хотел просить тебя спеть мне.

— О чем ты хочешь услышать? — Дайолен выглядел задумчивым. — О заповедных лесах Дориата? О государе Элу Тинголе и его королеве Мелиан? Или о королевне Лютиэнь, прекраснейшей из Бессмертных?

— Да! — порывисто ответил эльф — и тут же вскинул на Дайолена удивленный взгляд. — Но как ты…

— Ты Синда, и, судя по выговору, из Дориата.

— Ты так хорошо знаешь языки Элдин? Откуда? Впрочем, нет, потом; пой.

— Хорошо, — у менестреля была странная улыбка. — Только я буду петь по-другому. Не так, как рассказывают у вас.

— Это все равно.

…Только один раз эльф не смог сдержать тяжелого вздоха.

— Странная песня…

Теперь Дайолен смотрел ему в лицо — очень серьезно и печально.

— Откуда вы там, на Севере, знаете это?

— Но ведь они пришли именно к нам, — так же серьезно ответил менестрель. — Я не думал, что ты дослушаешь до конца.

— Теперь уже все равно. Кто тебе это рассказал?

Дайолен не ответил.

— Я хотел бы спеть тебе еще одну песню, — и, не дожидаясь согласия, запел:

Из сумрака Севера вновь в колдовские леса

Вернулась твоя звезда, о Даэрон.

В вечерней тени звенят соловьев голоса -

Умолкла твоя весна, о Даэрон…

Цветы и звезды в венок вплетай,

Как сердце, бьется пламя свечей…

Прощай, любовь моя, прощай,

О Лютиэнь Тинувиэль…

Как под ноги — сердце, ты песню бросаешь свою -

Последнюю песню, о Даэрон.

Легенды слагают о птицах, что лишь перед смертью поют, -

Но смерть не излечит тебя, о Даэрон.

Полынью песню в венок вплетай,

Горчит на губах золотистый хмель -

Прощай, любовь моя, прощай,

О Лютиэнь Тинувиэль.

Зачем тебе пить эту чашу до дна?

Вино золотое горчит, как вина,

Шуршат, как осенние листья, слова,

И сломана флейта — но песня жива:

Прощай, любовь моя, прощай,

О Лютиэнь Тинувиэль…

Зачем тебе пить эту чашу до дна?

Два озера боли на бледном лице,

А звезды — как камни в Железном Венце,

И память не смоет морская волна,

И в темных одеждах — как скорбная тень -

Один лишь венка из цветов не надел…

Прощай, любовь моя, прощай,

О Лютиэнь Тинувиэль.

И в светлой земле, что не ведает зла,

Истает ли тень, что на сердце легла?

Исчезнет ли боль, что — как в сердце игла…

Прощай, любовь моя, прощай,

О Лютиэнь Тинувиэль…

И жжет предвиденье, как яд:

Тебе — уйти на путь Людей,

Но пусть еще — последний взгляд…

Поет безумный менестрель:

Прощай, моя звезда-печаль,

Прощай, любовь моя, прощай,

О Лютиэнь Тинувиэль…


…Прости, Дайрон.

— Как ты узнал?..

— Слушал и слышал.

— Нет, не это… Сейчас — как?

— Глаза. А еще — когда ты слушал. Ты споешь?

— Я не пел… с тех пор. Откуда ты узнал о флейте?

Дайолен пожал плечами:

— Не знаю… Мне так показалось.

— Хочешь знать, как это было?


— … Ты споешь еще, Дайрон ?

Менестрель поднял взгляд на короля. Он один здесь был в темных одеждах — ни одного драгоценного камня, ни даже тонкой нити серебра.

— Нет, король, — ответ прозвучал твердо, почти жестко. Он стоял очень прямо, стиснув флейту в побелевших руках. — Я больше не стану петь.

Он не сказал — никогда, но это было больше чем отказ, и все почувствовали это.

— Кто возьмет флейту мою ?

Дайрон почти надменно оглядел собравшихся. Никто не шелохнулся.

— Ну что ж, да будет так.

Резко хрустнуло ломающееся дерево.

— Я больше не стану петь, король.

Он коротко поклонился — почти кивнул — Элу и Мелиан и низко склонил голову перед Лютиэнь. Ей показалось — он что-то еще хотел сказать ей, но промолчал и стремительно вышел…

«Прощай, любовь моя, прощай, о Лютиэнь Тинувиэль…»


…Мне не сделать новой флейты. А взять чужую не могу. Руки болят.

— Ты можешь не петь?

Лицо Дайрона дернулось.

— Нет… — почти шепотом ответил он.

Дайолен решился внезапно:

— Возьми лютню. Я покажу.


— …Я хотел спеть тебе на прощание.

— Я буду благодарен тебе.

— В последний раз — позволь сыграть на твоей лютне…

Песня была похожа на печальный осенний дождь; и нездешней тоской звучало: Чаша моя пуста — некому вновь наполнить ее…

Благодарю. Прощай, Дайрон.

— Прощай, Дайолен. Мы должны были стать врагами, но, видно, и врагов равняют потери.

— Разве враждуют менестрели? Разве не все мы равны перед Пламенем и Словом?

— Должно быть, ты прав…


— Менестрель…

— Да, правитель?

— Прости, если мои слова причинят тебе боль… Я все пытаюсь понять… Я могу представить, как это — не видеть… Но ты… Ведь ты всегда смотришь в глаза…

— Я понял тебя. Так и было — я увидел глаза. Его глаза… — Дайолен замолчал, стиснув руки. Потом продолжил: — Глаза Учителя. Вот с тех пор… А он говорил, что ничем не сможет помочь… а я вижу… и Звезду… вижу…

— Скажи, менестрель, как его имя?

Дайолен поднял на правителя взгляд, и тот вдруг тихо вскрикнул:

— Не надо, молчи! Мне кажется, я догадался… я понял…

— Та вещь, что ты давал мне, сделана им. Давно.

— Так, значит, моя мать была…

— Да. Может, последняя из них.

Правитель осторожно коснулся руки менестреля. Его пальцы дрожали.

— Я… я не забуду тебя. И твоих песен. Если хочешь — останься.

— Нет, правитель. Благодарю. Он сказал — иди к людям. Мне пора в дорогу. Прощай.

Он набросил черный плащ, взял лютню — ту лютню, что узнал бы на ощупь из тысяч, как узнал и брошь — творение рук Учителя. Он поклонился правителю, развернулся и пошел вперед, не оглядываясь; а рядом шагал Андар — как юный паж при королевиче.

И глядя им вослед, правитель тихо сказал, не зная, что повторяет века назад произнесенные слова эллеро Гэлеона:

— Мне кажется, я понял… Если бы не было Тьмы, мы никогда не увидели бы звезд…


…Ее дом стоял на краю поселка, у самого леса. Родных у нее не было. Хотя ей минул уже двадцать пятый год и все ее сверстницы давно уже повыходили замуж, она по-прежнему жила одна. Причина тому была проста. Она была дурнушкой — маленькая, но худая и нескладная, как подросток; обветренное широкоскулое лицо, большой, а потому редко улыбающийся рот. Резкая и угловатая в движениях, как мальчишка, она и густые медные волосы свои остригла коротко — в знак скорби по брату, что погиб год назад в лесу. Правда, глаза у нее были чудесные — большие, бархатно-черные, как теплая южная ночь; да голос — чистый, нежный и звонкий… Она уже смирилась с тем, что придется всю жизнь жить одной. Одна радость была у нее — дети любили ее за чудесные песни, за то, что мастерила им игрушки и возилась с маленькими, в эти минуты становясь совсем девочкой.

В то утро она собиралась печь хлеб, как всегда напевая незамысловатую песенку, а потому не сразу услышала осторожный стук в дверь. Она открыла, вытирая осыпанные мукой руки о передник: может, дети?

На пороге стояли двое — странники, судя по обличью, издалека. Когда девушка взглянула на старшего, у нее даже дыхание перехватило, а смуглая кожа вспыхнула ярким румянцем: никогда она не видела такого красивого лица. Наверное, такой прекрасный и благородный господин и не посмотрит на нее… А между тем глубокие зеленые глаза не отрывались от ее лица. Смущенно и неловко поклонившись, стыдясь своей залатанной выгоревшей одежды из грубого полотна и бедного убранства своего дома, пряча в складках передника маленькие, загрубевшие от работы руки, пригласила их в дом.

Не сразу решилась спросить, кто они и откуда. Младший назвался — Андар, ответа старшего она ждала с сильно бьющимся сердцем. Его имя прозвучало как музыка, прекрасная и непривычная: Дайолен. Прибавил еще несколько слов: девушка поняла, что они пришли с Севера. Речь его была сходна с речью тех людей, что прошли несколько лет назад через эти края: угрюмые измученные воины из дальних земель. Чужое наречие было смутно знакомо, сходно со здешним, как два стебля, проросших из единого семени. Она назвала свое имя: Хаггинн.

Так остались странники жить в маленьком доме у леса; Хаггинн быстро выучила чужой язык: очень уж ей хотелось понять песни черного менестреля. Острый слух и цепкая память Дайолена позволили ему легко привыкнуть к языку земли Х'ана.

Не сразу поняла Хаггинн, что ее чудесный гость слеп. И мучительно стыдилась мелькнувшей у нее мысли: может, и для нее, дурнушки, возможно счастье — он ведь не видит, какова она обликом…

Незаметно для себя самой она изменилась: в движениях появилась девичья, чуть диковатая грация, кошачья мягкость. Она старалась получше одеться, забывая о том, что Дайолен не видит ее. Впервые в жизни она осознала себя женщиной. Всю тяжелую работу по дому делал теперь ученик Дайолена, Андар, к которому она привязалась, как к младшему брату. И только грызла душу мысль о том, что придет время уходить этим немногословным людям, что снова придется ей остаться одной…

И вот однажды она увидела, как Андар собирается в дорогу. Она забилась в угол и тихо, чтобы никто не слышал, заплакала. «Конечно, глупо было надеяться, что он… что они останутся здесь навсегда, — уговаривала она себя. — Вот и кончилось мое недолгое счастье, вот ты и уходишь, мой черный рыцарь. Дайолен. Дайо».

— Хаги…

Она вздрогнула: он вошел неслышно, ощупью нашел скамью. Сел.

— Хаги, подойди ко мне…

Она сжалась в комок: вот сейчас, сейчас он скажет «я ухожу». И все. Лучше бы и не жила. Все-таки грустно улыбнулась, услышав, как он зовет ее. Однажды она объяснила ему, что та невзрачная серая птичка, которая так чудесно поет весной в лесах, зовется — хаги. С тех пор он так и звал ее. Говорил — «у тебя такой же голос».

Она подошла и села рядом, опустив глаза. Он осторожно взял ее маленькие горячие ладошки в свои.

— Хаги, я хотел сказать тебе…

— Я знаю, — она постаралась, чтобы ее ответ прозвучал спокойно. — Я знаю, ты уходишь, Дайо…

У нее все внутри похолодело: как вырвалось это — «Дайо».

— Что делают у вас, когда хотят взять девушку в жены?

Она вскинула на него глаза, веря — и не веря его словам, а он заговорил быстро и горячо:

— Постой, молчи, я должен сказать… Я люблю тебя, Хаги. Я не могу остаться и хочу, чтобы ты ушла со мной.

Слезы брызнули из ее глаз:

— Дайо… ох, Дайо, как же… ты не знаешь, ведь я… я так некрасива… разве я тебе пара?

— Это неправда, Хаги; твои глаза — как черные звезды, твой голос звонче лесного ручья, чище родниковой воды, твои руки — как крылья маленькой птицы. Твоя душа яснее звезд, и я люблю тебя, — он смотрел ей в глаза и улыбался своей открытой доверчивой улыбкой.

Она вскочила, высвободив руки.

— Постой… постой, я сейчас…

— Андар! — крикнул Дайолен. Ученик появился мгновенно, встревоженно глядя на менестреля. Хаггинн вернулась, неся деревянную чашу с вином. Серьезная, как маленькая девочка, впервые надевшая взрослое платье. Дайолен встал.

— У нас говорят: я хочу пить с тобой из одной чаши теперь и всегда. Да будут свидетелями мне люди и эта земля, хлеб, вода и огонь очага: я беру тебя в мужья, — она отпила глоток вина, потом положила на чашу руку Дайолена. Тот принял ее и медленно проговорил:

— Перед Артой и Эа, Звездами, Луной и Солнцем говорю я: отныне ты жена мне, и быть нам вместе — в жизни и смерти.

И отпил вина.

— Да будет так, — тихо откликнулся Андар.


…Странная была свадьба. На нее не звали гостей — только дети, откуда-то прознав все, пришли к своей подруге с гирляндами полевых цветов в руках, а потом, притихнув, сидели за столом и слушали песни Дайолена… Они же, видно, и разнесли весть по селению.

Их провожали взглядами: кто-то с радостью, кто-то с насмешкой, кто-то с удивлением или с завистью. И Хаггинн вздрогнула, услышав сладенько-ядовитое:

— Повезло, что и говорить! Только слепой и мог взять в жены такое чучело!

Она обернулась, встретив насмешливую улыбочку местной красавицы; стиснула маленькие кулачки, готовая броситься на обидчицу. И тогда спокойно и грустно заговорил Дайо, ее Дайо:

— Такая юная — и такая жестокая… — Он смотрел в лицо девушке, и та невольно заслонилась рукой от его взгляда. — Ты права, мои глаза слепы; но у тебя слепое сердце, а потому я вижу дальше, чем ты. Я вижу то, что скрыто от вас, и не стыжусь сказать перед всеми: она прекрасна, мой соловей, моя крылатая песня, а твоя красота — лишь блистающая оболочка, позолоченная скорлупа пустого ореха. Пройдут годы, красота поблекнет, и что останется у тебя? Холеные руки, не знавшие труда, и слепое холодное сердце… Мне жаль тебя.

Так они ушли, и никто не бросил им вслед злого слова. И люди помнили горькие рассказы слепого менестреля, и вспоминали дети добрую веселую Хаггинн и странные летящие песни Дайолена.

Загрузка...