Возбужденная толпа вывернула из-за угла, и Томазо положил руку на эфес — рев становился все более угрожающим.
— Бей его!
Томазо прищурился. По залитой солнцем, раскаленной брусчатке волокли привязанного за ноги к ослице мальчишку лет пятнадцати.
— За что его?
Томазо обернулся; из дверей храма осторожно выглядывал падре Ансельмо — глаза испуганы, рот приоткрыт.
— Не знаю, святой отец. Наверное, вор.
— Прости его, Господи, — торопливо перекрестился Ансельмо; он и сам был ненамного старше преступника.
Рокочущая толпа протекла мимо них, и стало ясно, что это баски. Именно они дважды в год привозили на ярмарку сырое железо, и полный ремесленников город оживал — до следующего завоза.
— Хотя… откуда здесь воры? — вдруг засомневался падре. — Два года служу, а тюрьма как стояла пустой, так и стоит.
Исповедник четырех обетов[1] Томазо Хирон ничего на это не сказал и лишь проводил окровавленное тело затуманившимся взглядом. Именно так, за ноги, со съехавшей до горла бурой от пыли и крови рубахой волокли его самого — в далеком Гоа. И если бы не братья…
— Свинца ему в глотку залить! — взвизгнули из уходящей толпы.
Томазо мгновенно покрылся испариной, — так свежи оказались его собственные воспоминания. Он тогда спасся чудом.
Нет, поначалу, когда португальские моряки обнаружили в Индии огромную христианскую общину, Ватикан исполнился ликования: найти опору в Гоа, самом сердце азиатского рая, — о такой удаче можно было только мечтать. И лишь когда люди Ордена ступили на Малабарское побережье, стало ясно, сколь трудным будет путь к единению. Здешние христиане, яро убежденные, что их общину основал сам апостол Фома, тяжко заблуждались в ключевых принципах веры.
Пользуясь оказанным радушным приемом, братья внедрились во все структуры общины, изучили храмовые библиотеки и пришли в ужас. Мало того зла, что индийские христиане-кнанайя были потомками беглых евреев, они оказались еще и верными учениками египетских греков. Старые астрономические таблицы, свитки с указами Птолемеев, труды отцов-ересиархов — все буквально кричало о том, что именно здесь, в Индии, недорезанные донатисты[2] спрятали остатки еретической Александрийской библиотеки.
Работа по исправлению незаконной религиозной традиции предстояла долгая и кропотливая. Но англичане уже появились у берегов Гоа, угрожая перехватить инициативу, а потому Ватикан ждать не мог. Папа распорядился немедленно взять епископаты Индии в свои руки, принудительно ввести в них латинские обряды, а истребление еретических Писаний и ненужных летописей поручить Святой Инквизиции. И рай превратился в ад.
Исповедник четырех обетов поежился. Отпор последовал незамедлительно, и, боже, как же их били! Его так не били с того самого дня, когда, совсем еще неопытным щенком, размазывая по лицу кровь и слезы, Томазо понял, что его таки приняли в Орден.
Толпа завернула за угол, и рев начал отдаляться. Однако спокойнее не стало. Из каждого дома, из каждой лавки, из каждой мастерской выбегали все новые и новые люди, и все они отправлялись вслед за разъяренной толпой басков — на центральную площадь.
— Что произошло? — ухватил за шиворот чумазого мастерового Томазо.
— Не знаю, ваша милость, — хлопнул глазами тот. — У нас такого отродясь не было.
Томазо отпустил его, прикрыл шпагу плащом и решил, что идти на площадь, невзирая на жару, придется.
Уже когда его повалили наземь и начали бить, Бруно с недоумением осознал, что жить ему от силы четверть часа. Баски не прощали обид, а уж за своих стояли стеной. Так что, когда полгода назад Бруно убил старшину баскских купцов Иньиго, он сам подписал себе смертный приговор. И это было странно: Бруно совершенно точно знал, что у него иная судьба.
Поскольку баски кричали на своем, Бруно так и не понял ни кто его выдал, ни что именно с ним собираются делать. А потом его привязали за ноги к ослице, к толпе начали присоединяться горожане, и до Бруно стало доходить, сколь трудно ему придется умирать.
— Свинца ему в глотку залить! — орали вокруг. — Чтоб неповадно было!..
И задыхающийся от боли Бруно уже не успевал прикрываться от ударов.
— Постойте! Это же Бруно! Подмастерье дяди Олафа!
Бруно с трудом приоткрыл залитые липкой кровью глаза. Но так и не понял, кто из горожан его опознал.
— За что вы его?!
Баски разъяренно загомонили на своем варварском языке.
— За что тебя?..
Бруно сосредоточился. Это был непростой вопрос.
Собственно, все началось, когда старшина баскских купцов Иньиго решил, что пора поднимать цену сырого железа. Для Бруно и его приемного отца Олафа по прозвищу Гугенот это означало потерю ремесла: свои запасы железа они израсходовали на храмовые куранты. А по новым ценам пополнить запасы невозможно — даже если изрядно задержавший оплату курантов падре Ансельмо наконец-то отдаст долг.
— Бруно! — прозвенело в мерцающей тьме. — Ты еще жив?! За что тебя?!
— Я убил… — прохрипел подмастерье.
Его снова одолел приступ удушья, а потому голос вышел чужой, а слова — неразборчивыми. Он и сам бы не понял, что сказал, если бы эти слова часовым боем не звучали в его голове шесть месяцев подряд.
И все же вовсе не подъем цен сам по себе стал причиной, по которой он устранил Иньиго. Старшина иноземных купцов посягнул на самое святое: филигранно выверенный ход лучших из лучших когда-либо виденных подмастерьем часов. А даже сам Бруно — лучший часовщик во всей Божьей вселенной, а возможно, и Некто Больший — использовал свои права на подобное вмешательство с огромной осторожностью.
Бессменный председатель городского суда Мади аль-Мехмед изучал показания каталонского гвардейца, похитившего молодую рабыню сеньора Франсиско Сиснероса, когда прибежал его сын Амир, приехавший на каникулы из Гранады студент медицинского факультета.
— Отец! Отец! Там Бруно убивают! Нашего соседа!
— Где? — не понял Мади.
— На площади!
Судья тряхнул головой.
— На центральной площади? Возле магистрата?
— Да! — выпалил Амир. — Самосуд!
Судья яростно пыхнул в бороду и вскочил. Последний самосуд произошел в его городе сорок шесть лет назад, когда он был еще совсем юным альгуасилом. Мастера цеха часовщиков отрубили пальцы и выжгли глаза португальцу, вызнавшему секрет удивительной точности здешних курантов; они лгали не более чем на четверть часа в сутки.
Мади отнял пострадавшего как раз перед тем, как тому предстояло усечение языка, начал дознание и тут же оказался в юридическом тупике.
— Мы не преступили закона, — уперлись ремесленники. — Цех имеет право на месть.
И это было чистой правдой. Арагонские законы позволяли отомстить чужаку за нанесенный ущерб — малефиций.
— Но я же ничего не успел сделать! — задыхаясь от боли, рыдал изувеченный португалец. — Я только смотрел! Кому я причинил вред?!
И это тоже было правдой. Да, португалец определенно посягнул на интересы цеха, но нанес ли он вред? Ведь ни вывезти секрет, ни построить часы с его использованием он так и не успел.
— Отец! Быстрее! — заторопил его Амир. — Убьют ведь!
Мади схватил шпагу, выскочил во двор здания суда и махнул рукой двум крепким альгуасилам:
— За мной!
Все четверо выбежали на улицу, промчались два квартала и врезались в гудящую, словно пчелиный рой, толпу.
— Прекратить самосуд!
— Посторонись!
— Дайте дорогу!
Горожане, узнав судью, почтительно расступались, и только баски так и гомонили на своем варварском языке, а там, в самом центре площади, уже вился дымок.
— Свинца ему в глотку!
Альгуасилы утроили напор и, расчищая дорогу судье, обнажили шпаги и отбросили самых упрямых смутьянов прочь.
— В сторону, дикари! Судья идет!
— Это он?
Мади сделал последние два шага и присел. На булыжниках мостовой лежал именно Бруно, приемный сын и весьма толковый подмастерье его соседа-часовщика.
— Что случилось, Бруно?
Парень приоткрыл один глаз, попытался что-то сказать, но лишь выпустил кровавый пузырь.
— Говори же! — потряс его за плечо Мади.
— Часы… — выдавил подмастерье. — Мои часы…
Ни на что большее сил у парнишки уже не было.
Поначалу Бруно хотел сказать об Иньиго, но в последний миг понял, что это было бы неправдой. Ибо все дело заключалось в часах — единственном, что у него было…
— Мои часы…
Подмастерье и приемный сын часовщика, Бруно был бастардом, рожденным, судя по всему, в расположенном близ города женском монастыре. И об этом его позоре знал каждый.
Нет, на него не показывали пальцами — сказывался авторитет приемного отца, лучшего, пожалуй, часовщика в городе. Но вот эту мгновенно образующуюся вокруг пустоту — в лавке, в церкви, на сходке цеха — Бруно ощущал столько, сколько себя помнил. Его не хлопали по плечу, не приглашали разбить руки спорящих, ему даже не смотрели в глаза.
Помог Олаф. Приехавший откуда-то с севера мастер был прозван Гугенотом за равнодушие к службам и священникам. Он понимал, что найденный им на детском кладбище монастыря бастард никогда не будет признан равным в среде хороших католиков, а потому сразу же подсунул ему лучшую игрушку и лучшего товарища в мире — часы.
— У честного мастера и часы не врут, — часто и с удовольствием повторял он, — а кто знает ремесло, тот знает жизнь.
Олаф приучил сына к ремеслу почти с пеленок. Уже в три года Бруно целыми днями сидел рядом с приемным отцом в башне городских курантов, разглядывая, как массивные клепаные шестерни с явно слышимым хрустом двигают одна другую; ощущая, как содрогается перегруженная многопудовой конструкцией дубовая рама, и с восторгом ожидая мгновения, когда окованный медью молот взведется до конца, сорвется со стопора и ударит по гулкому литому колоколу.
Вообще, в пределах мастерской Олафа мальчишке дозволялось все. Уже в пять лет отец разрешал ему кроить жесть, в семь — помогать в кузне, а в девять — копаться в чертежах, и даже его не всегда уместные советы Олаф принимал с одобрительной улыбкой.
— Кто знает ремесло, тот знает жизнь, — охотно повторял Бруно вслед за приемным отцом, и его жизнь была столь же прекрасной, сколь и его ремесло.
Он и не представлял, сколько жестокой истины сокрыто в этих словах.
Баски запинались через слово, и Мади нашел переводчика среди горожан, однако понять, почему Бруно говорил о часах, так и не сумел. Никакой связи ни с какими конкретно часами не проглядывалось.
— Он пришел покупать железо, — переводил горожанин. — Отобрал самое лучшее, потребовал взвесить…
Мади слушал, поджав губы.
— Затем они поспорили о точности весов, и баски уступили…
Судья ждал.
— А потом Бруно расплатился и велел погрузить железо на подводу.
— Полностью расплатился? — прищурился Мади.
Горожанин перевел вопрос баскам, и те, перебивая друг друга, опять загомонили.
— Он дал двадцать мараведи, — пожал плечами переводчик, — столько, сколько запросили.
Судья удивился. Он все еще не видел, в чем провинился Бруно.
— А потом?
— А потом его — ни с того ни с сего — начали бить, — развел руками переводчик. — Это я лично видел.
Мади нахмурился. Баски были в этом городе чужаками и могли позволить себе самосуд лишь в одном случае — если вина подмастерья совершенно очевидна.
— Господин… — тронули его за плечо.
Судья повернулся. Перед ним стоял новый старшина баскских купцов — зрелый мужчина с короткой курчавой бородой, и в его руке был толстый кожаный кошель.
— Господин… — повторил старшина, сунул кошель в руки судьи и что-то сказал на своем языке.
«Неужели хочет откупиться?»
— Он говорит, что все до единой монеты фальшивые, — удивленно перевел горожанин. — Говорит, что ему их подмастерье дал…
— Фальшивые? — обомлел судья и торопливо развязал кошель.
Новенькие, практически не знавшие человеческих рук мараведи полыхнули солнечным огнем. Мади осторожно достал одну и поднес к глазам. Лично он от настоящей такую монету не отличил бы.
— Ты уверен? — взыскующе посмотрел он в глаза старшине.
Тот дождался перевода и кивнул:
— Я много монет на своем веку повидал. Эти — подделка.
Мади сунул монету обратно в кошель и покосился на залитого кровью Бруно. Если все так, ему и его приемному отцу Олафу и впрямь придется испить жидкого свинца.
— Приведите Олафа Гугенота, — повернулся он к вооруженным альгуасилам. — И еще… пригласите Исаака Ха-Кохена тоже. Скажите, Мади аль-Мехмед со всем уважением просит его провести экспертизу.
— Приведите Олафа Гугенота, — услышал Бруно и встрепенулся, однако ни подняться, ни даже открыть глаз не сумел.
Олафу он был обязан всем. Именно Олаф, по звуку определявший характер неполадки в часах, расслышал на детском кладбище неподалеку от женского монастыря слабый хрип и вытащил кое-как забросанного землей ребенка. Именно Олаф нашел кормилицу и привел к страдающему приступами удушья младенцу лекаря-грека Феофила. И именно Олаф назвал приемыша нездешним именем — Бруно.
Это редкое для Арагона имя отбросило Бруно от сверстников еще дальше, и лишь услышанная на проповеди история рождения Иисуса помогла ему сохранить достоинство — пусть и на расстоянии от остальных. Как оказалось, мать Христа тоже была Божьей невестой, и, понятно, что дети презирали маленького Иисуса так же, как теперь — Бруно.
Подмастерье навсегда запомнил рассказ священника о том, как маленький Иисус запруживал ручей, а какой-то мальчик все сломал, и будущий Христос проклял его, так что мальчик высох, как дерево. Затем был другой мальчик, толкнувший Его в плечо, — Иисус проклял его, и тот умер.
Понятно, что родители погибших высказали Иосифу претензии и потребовали от него либо научить ребенка сдерживать язык, либо покинуть селение. И тогда Иисус проклял обвинителей, и те ослепли. Но лишь когда умер учитель школы, ударивший Иисуса по голове за строптивость, до селян дошло, с кем они имеют дело.[3]
Бруно так не умел, однако с той самой поры свято уверовал в свою избранность, поскольку его настоящим отцом мог быть только жених его матери, то есть сам Господь.
Чтобы развеять это его заблуждение, понадобилось вмешательство Олафа — уже к девяти годам. Старый мастер просто взял сына за руку и отвел туда, где нашел. Хаотично разбросанных детских могил здесь было немыслимо много, и шли они от стен женского монастыря и до самого оврага!
— Не суди их строго, — сказал задыхающемуся от волнения сыну Олаф. — Это все обычные деревенские женщины, и ни одна не думала, что отойдет за долги монастырю.
И Бруно смотрел на бугорки, под которыми спали вечным сном маленькие Иисусы, и даже не знал, что лучше: лежать здесь, среди своих братьев по Отцу, или жить под вечным прицелом чужого враждебного мира.
А еще через год Олаф окончательно разрушил тот замкнутый, прекрасный, как часовое дело, и логичный, словно механика, мир, в котором Бруно упрямо пытался пребывать.
— Пора тебе увидеть остальных, — сказал приемный отец.
Три дня, показывая и рассказывая о работе каждого часовщика, Олаф водил его по мастерским цеха, и Бруно смотрел во все глаза, — как оказалось, он еще не знал ни ремесла, ни жизни.
Часовщики держали мальчишек в подмастерьях чуть ли не до тридцати лет и жестоко пороли — даже взрослых мужчин — за малейшую провинность.
— Но и подмастерья платят им той же монетой, — усмехнулся Олаф, — и стараются подсунуть свинью при каждом удобном случае.
Как результат, «сырые» шестерни «съедало» за год работы, деревянные рамы курантов требовали усиления медными пластинами уже через полгода, а перекаленные шкивы так и вовсе лопались, когда им вздумается.
Почти то же самое происходило в мастерских и с людьми. Едва ли не каждый месяц кому-нибудь отрывало палец или выжигало глаз. Раз в год кого-нибудь забивали до смерти, а раз в три — какой-нибудь изувеченный подмастерье сам сводил счеты с жизнью.
Бруно был так потрясен уведенным, что на третий день, прямо в мастерских, его снова поразил приступ удушья. Он еще помнил, как Олаф нес его домой на руках, как лекарь Феофил пускал ему кровь, а затем его протащило сквозь вибрирующую черную пустоту, и Бруно увидел все как есть.
Он снова видел цеха, мастеров и подмастерьев, но мастерские вдруг приобрели очертания обшитых кожухами часовых рам, а шестерни капали не маслом, а кровью. Бруно бросился убегать, но, где бы ни оказывался, вокруг были только шестерни, и в их наклепах Бруно каждый раз узнавал искаженные ковкой лица и части тел мастеров и подмастерьев.
Как оказалось, Бруно пробредил три дня и очнулся уже другим человеком.
— Кто знает ремесло, тот знает жизнь, — все чаще и чаще повторял подмастерье вслед за приемным отцом.
Теперь он понимал, что подразумевал под этим Олаф. Ремесло действительно равнялось жизни. И как его с Олафом отлаженный быт напоминал негромкое тиканье превосходно отрегулированных курантов, так и жизнь цеха в целом была наполнена скрежетом плохо склепанных и отвратительно сопряженных шестерен.
Но видел все это он один — единственный выживший из всех захороненных на монастырском кладбище маленьких Иисусов…
Городской меняла Исаак Ха-Кохен был немолод уже тогда, когда с доном Хуаном Хосе Австрийским воевал в Марокко. И хотя на площадь его под руки привел его последыш — девятнадцатилетний Иосиф, ум у старика был ясным, а взгляд внимательным.
— Что случилось, Мади? — надтреснутым голосом поинтересовался старец.
— Похоже, Олаф и его подмастерье фальшивки пытались сбыть, — протянул ему кошель городской судья. — Проверишь?
Иосиф принял кошель, развязал кожаный шнурок, вытащил монету и с поклоном протянул отцу. Меняла поднес монету к пораженным катарактой глазам, прищурился и удивленно хмыкнул.
— Дайте-ка мне пробирный камень…
Иосиф достал из перекинутой через плечо сумки и подал отцу плоский, похожий на точильный, камень, и меняла аккуратно чиркнул ребром золотой монеты по краю камня и сравнил цвет полосы с эталоном.
Собравшиеся на площади горожане напряженно замерли.
Исаак печально вздохнул. Судьба фальшивомонетчиков была незавидной, а часового мастера Олафа Гугенота он искренне уважал.
— Ну, что там, Исаак? — впился в него взглядом судья.
— Не торопись, Мади, — покачал головой меняла, — я еще должен свериться с таблицами.
Старик и так уже видел, что золота в монетах не хватает, но посылать человека на смерть всегда неприятно. Он кивнул сыну, и тот вытащил из сумки стопку вальвационных таблиц с точным указанием должного содержания золота для каждой монеты.
— Держите, отец…
Меняла неторопливо просмотрел страницы, описывающие несколько типов арагонского мараведи, и так же неторопливо отдал таблицы сыну.
— Ну, что там, Исаак?
Еврей поднял подслеповатые глаза на судью.
— Содержание золота занижено, Мади. Я думаю, раза в полтора.
— Значит, все-таки фальшивые… — скрипнул зубами судья. Он тоже не любил назначать смертную казнь.
— Не торопись, — покачал головой меняла и еще раз внимательно осмотрел монету.
Он мог бы поклясться, что монета отчеканена не без помощи королевских патриц. Нет, сама матрица с зеркальным отображением мараведи могла быть использована для штамповки монет где и кем угодно, но вот патрица — точный образ монеты на каленой стали, который применялся только для тиснения зеркальных матриц, — определенно была оригинальной, с королевского монетного двора.
Исаак отдал монету сыну и дождался, когда тот вернет кошель судье.
— Откуда у них эти монеты, Мади?
— Пока не знаю, — покачал головой судья и насторожился. — А в чем дело?
Меняла на мгновенье замешкался и сделал знак рукой, приглашая судью подойти ближе.
— Похоже, что матрицы были сделаны с королевских оригиналов, — в четверть голоса, так, чтобы слышал только Мади, произнес он.
Судья оторопел.
— Ты уверен?
— Более чем…
Оба замерли, глядя друг другу в глаза. И тот и другой превосходно осознавали, насколько опасной может стать такая утечка с королевского монетного двора — особенно теперь, когда возле престола неспокойно. А потом судья опомнился и распрямился.
— Где этот чертов часовщик?!
— Еще не привели, — виновато развел руками стоящий рядом с городским судьей альгуасил.
Судья яростно крякнул, наклонился, ухватил Бруно за окровавленный заскорузлый ворот рубахи и рывком подтянул к себе:
— Откуда у твоего отца эти монеты?! Ну?! Говори!
Мальчишка пошевелил разбитыми губами, но вместо слов у него получалось только невнятное сипение.
Бруно уже не был здесь, и он снова видел Часы.
После первого озарения — там, в бреду — он стал видеть элементы часов повсюду, словно горожане составляли собой огромные невидимые куранты. Как и в часах, рама общественного положения крепко удерживала каждую «шестерню» в ее «пазах» — священника в храме, перевозчика возле стойла, а ремесленника в мастерской.
Как и в часах, давление нужды заставляло горожан безостановочно двигаться и, стирая свои и чужие «зубья», принуждать к движению других. И, как и в часах, каждой шестерне приходил свой срок — как старшине басков Иньиго или, как теперь могло бы показаться со стороны, самому Бруно.
Вот только Бруно не был шестерней. Он был Часовщиком — даже если кое-кто этого еще не понимал.
Когда Олафа наконец привели, судья уже изнемогал.
— Ко мне его! — яростно приказал он альгуасилам, держащим арестованного часовщика с двух сторон, и прищурился: — Откуда у тебя эти монеты?!
Ремесленник растерянно хлопнул рыжими ресницами.
— Заказчик расплатился.
— Не ври, — подался вперед судья. — Ты сам говорил, что сеньор Франсиско заплатил за клепсидру только четыре мараведи, а здесь — двадцать! Откуда ты их взял?
— Эти деньги не за клепсидру, — пояснил мастер, — этими деньгами падре Ансельмо вернул долг за храмовые куранты.
Судья оторопело приоткрыл рот, посмотрел на Исаака, а меняла изменился в лице и оперся на руку сына.
— Священник?..
Исповедник четырех обетов слышал все. И как только старый еврей закачал головой и горестно зацокал языком, Томазо подался назад и растворился в толпе.
«Чертово племя! — бормотал он под нос. — Создал же Господь такое наказание всем остальным!»
Исповедник стремительно прорвался сквозь толпу, пробежал последние два десятка шагов, ворвался в храмовую тишину и столкнулся с Ансельмо — лицом к лицу.
— Что же вы так внезапно исчезли? — изобразил беспокойство святой отец и тут же получил кулаком под ребра. — Боже!..
Томазо ухватил молодого священника за ворот.
— Я тебе что говорил, тварь?!
— О чем… вы?.. Я не понимаю… — вытаращил глаза падре.
Томазо огляделся по сторонам, грозно цыкнул на испуганно перекрестившуюся богомолицу и потащил мальчишку в сторону.
— Сейчас ты у меня все поймешь!
Затащил его за колонну и начал хлестать по щекам — наотмашь, от души.
— Боже! Нет! — охал при каждой пощечине мальчишка. — Не надо!
— Я тебе что про монеты сказал?! — цедил сквозь зубы Томазо. — Не раньше чем через неделю в ход пускать! А ты что наделал?!
— Я же… не знал! Я же… не думал!
Томазо с наслаждением сунул мерзавцу кулаком в печень и за ворот подтянул его к себе — глаза в глаза.
— Слушай меня, болван. Теперь к тебе, рано или поздно, придут альгуасилы городского судьи, и не дай бог, если ты проболтаешься! В самый дальний монастырь сошлю! В самую глушь! На Канарские острова!
Мальчишка лишь хватал ртом воздух, — словно рыба, выброшенная на берег.
Первым делом Мади аль-Мехмед отправил Олафа в пустующую городскую тюрьму, а Бруно передал в руки сына. И как только Амир после краткого осмотра гарантировал, что опасности нет и что подмастерье при должном уходе и медицинской помощи вполне будет способен давать показания, судья приказал горожанам разойтись.
— Все! По домам! — кричали альгуасилы. — Казни сегодня не будет! Нечего здесь торчать! Не будет казни, вам сказали! По домам!
И лишь затем судья через переводчика объяснил старшине басков, что дело скорым не будет. Понятно, что баски заволновались, но судья своей властью приказал им забрать почти проданное часовщикам железо, а фальшивые деньги конфисковал и передал одну монету старому Исааку для детальной экспертизы. Что такое вызвать священника для допроса, Мади знал и хотел подойти к этому этапу хорошо подготовленным.
Собственно, проблемы со святыми отцами возникали всегда. Церковь не признавала над собой арагонской юрисдикции и умудрялась останавливать самые беспроигрышные иски.
Как раз пару недель назад произошел весьма показательный случай. Огромное семейство в полторы сотни душ, обреченное лишиться земли и перейти за долги в рабство, представило судье закладную в пользу бенедиктинского монастыря, и даже судебное собрание ничего не сумело сделать. Все полторы сотни человек вместе с землей перешли к монастырю, хотя никаких сомнений в том, что закладная составлена задним числом, у Мади не было.
Но более всего хлопот причиняли монастырские и епископские монетные дворы. В массовом порядке скупали они полноценные королевские мараведи, переплавляли, добавляли серебра и меди и выпускали свою монету, которой и платили работникам и кредиторам.
Понятно, что менялы тут же отслеживали появление «облегченной» монеты, составляли ее детальное описание и новую вальвационную таблицу и мгновенно рассылали предупреждения по всему королевству. Однако люди уже успевали пострадать, и никакой суд не мог доказать, что их обманули. Ордена и епископаты, как, впрочем, и любые сеньории, имели право чеканить свою монету, но вовсе не были обязаны вечно поддерживать в ней фиксированное количество драгоценного металла.
В такой ситуации единственно надежной, пригодной для сбора налогов монетой было королевское мараведи, но его безжалостно переплавляли, а теперь, судя по всему, еще и подделали.
Томазо понимал, что без проведения «мокрой пробы», когда монета целиком растворяется в кислоте, а затем составляющие ее металлы порознь выделяются и взвешиваются, старый еврей не рискнет вынести окончательный вердикт. А значит, у него еще было время. И первым делом следовало обеспечить охрану из имеющих право использования оружия членов военного ордена.
— Пошлешь надежного человека к доминиканцам, — жестко диктовал он промокающему глаза рукавом священнику, — пусть даст человек десять-двенадцать.
— Как скажете, — шмыгнул носом Ансельмо.
— От вызова на допрос уклоняйся. Пока я не разрешу.
— Хорошо, святой отец.
Томазо на мгновенье задумался. Он не любил торопить события, но теперь уже сами события торопили его.
— И главное… Мне нужны кандидаты для Трибунала. Срочно.
Ансельмо глупо хлопнул ресницами, открыл рот, да так и замер.
— Ты понимаешь, о чем я говорю? — уже раздражаясь, поинтересовался Томазо. — Буллу Его Святейшества читал?
— Инквизиция? — наконец-то обрел дар речи священник. — У нас?.. А зачем? Со здешними грешниками я и сам справляюсь…
Исповедник четырех обетов едва удержался от того, чтобы не выдать какое-нибудь богохульство. Создание сети Трибуналов Святой Инквизиции по всему Арагону было одной из главных задач Ордена, и он думал заняться этим недели через две, после основательной подготовки. А теперь, чтобы иметь козыри в этой истории с монетами, приходилось начинать столь важное дело экспромтом.
— Чтобы твою промашку исправить, недоумок.
— Сколько вам нужно? — сразу же подобрался священник.
Томазо сдвинул брови. Людей нужно было много. Два юрисконсульта, фискал, альгуасил, нотариус, приемщик… Но где и как скоро Ансельмо найдет столько грамотных людей в этой глуши?
— Хотя бы троих… — нехотя снизил требования Томазо. — Комиссара, секретаря и нотариуса.
— У нас в городе только один нотариус — королевский, — виновато пожал плечами священник, — но он — еврей, хотя и крещеный.
— Никаких евреев, — рубанул рукой воздух Томазо, вскочил и заходил по келье. — Никаких мавров, греков и гугенотов. Никого, кто имеет в роду хоть одного еретика или неверного. Никаких бастардов. Только добрые католики. Ты меня понял?
Священник неопределенно мотнул головой, но Томазо этого не увидел, — он уже смотрел в будущее.
— Вон у тебя под боком бенедиктинцев полно, — чеканил исповедник. — Большинство, конечно, мразь, но это не беда, через пару недель ненужных вычистим… Поищи среди них.
— Когда вам нужны эти люди? — осмелился подать голос падре.
Томазо прикинул, сколько времени потребуется еврею для экспертизы, а судье — для согласования допроса священника, но понял, что и новичкам в Трибунале тоже понадобится время — просто чтобы войти в дело.
— Завтра, — отрезал он.
Когда Бруно очнулся, первый, кого он увидел, был Амир.
— Ты?!
Увидеть уехавшего в далекую Гранаду соседского сына он никак не ожидал.
— Я, Бруно, я… — улыбнулся араб. — Тихо! Не вставай.
— Откуда ты здесь? — пытаясь удержать плавающее изображение, спросил подмастерье.
— На каникулы приехал, учителя разрешили… Ты ложись.
Бруно, подчиняясь не столько жесту Амира, сколько нахлынувшей тошноте, кое-как прилег на охапку сена.
— А что с Олафом?
— Ты что, ничего не помнишь? — насторожился студент-медик.
Перед глазами Бруно вспыхнул цветной калейдоскоп картинок, в основном в кровавых тонах. Он помнил многое, но главное, он помнил, как так вышло, что он убил Иньиго.
Понятно, что старшина басков поднял цену железа не вдруг. Сначала, как рассказывали мастера, сарацины перекрыли генуэзским купцам доступ в Крым — Османская держава и сама нуждалась в первосортной керченской руде для своих корабельных пушек. В результате генуэзцы взвинтили цену, и железо стало почти недоступным. Ну и в конце концов Иньиго решил, что и он имеет право на больший куш.
— Бруно! Ты слышишь меня, Бруно?! — затряс его Амир. — Ты хоть что-нибудь помнишь?
Бруно застонал — так ясно перед ним встала картина всеобщей разрухи. Едва Иньиго переговорил со своими купцами и те подняли цены, жизнь города встала, как сломанные часы. Закрыли свою лавку менялы, перестали появляться на рынке крестьяне. А затем окончательно встали продажи самых обыденных товаров — у мастеров просто не было денег. Даже воры-карманники и те ушли из города — говорят, в Сарагосу. А баски так и держали цену, не уступая ни единого мараведи.
— Часы… он вмешался в ход часов… — ответил наконец подмастерье.
— Каких часов? — не понял Амир.
Бруно с трудом открыл глаза.
— Ты помнишь, как Олафа арестовали? — навис над ним Амир.
— Но за что? — выдохнул Бруно. — Он ведь никого не убивал…
Амир, видя, что приемный сын их старинного соседа пришел в себя, немного успокоился.
— В тюрьму попадают не только за убийство, — пожал он плечами. — А Олафа за фальшивые монеты арестовали… те, которыми ты с басками расплатился.
У Бруно перехватило горло. Получалось так, что об убийстве Иньиго никто не знает, а Олафа судят за чужой грех…
— Эти монеты дал моему приемному отцу падре Ансельмо, — произнес он. — Олаф невиновен.
— Знаю, — кивнул Амир.
— Знаешь? — поразился Бруно.
— Об этом теперь весь город шумит.
Подмастерье сосредоточился. Весь город знал, что фальшивки пустил в оборот священник, и тем не менее арестован был Олаф. Составленные из горожан, как из шестеренок, невидимые часы города безбожно врали — впервые за много лет.
Охрана из двенадцати дюжих доминиканцев прибыла через два часа, а вот кандидата в Комиссары Трибунала — крупного широколицего бенедиктинца лет сорока с коробом для сбора подаяний — падре Ансельмо привел только к утру.
— Как звать? — подошел к монаху Томазо и заглянул прямо в глаза.
— Брат Агостино Куадра, — спокойно, не отводя глаз, ответил тот.
— Где учились? — тут же поинтересовался Томазо.
— В Милане, — поняв, что уже прошел первый экзамен, и внимательно оглядываясь по сторонам, отозвался монах.
— Языки? Науки?
— Еврейский. Греческий. Латынь. Римское право.
Томазо удовлетворенно крякнул: это была огромная удача.
— Взыскания были? За что?
Монах на секунду скривился:
— Как у всех… пьянство, мужеложство, недостаток веры…
Томазо понимающе кивнул. Запертые в стенах монастырей крепкие деревенские парни рано или поздно кончали именно этим набором грехов.
— А кем вы теперь, брат Агостино?.. — с интересом посмотрел на короб для подаяний исповедник.
— Отсекающим, — пожал широкими плечами кандидат. — Кем же еще?.. С моей-то фигурой…
Томазо улыбнулся. Посылаемые на сбор подаяний монахи довольно быстро усвоили, что, стоя на месте, много монет не соберешь и урока не выполнишь, а значит, будешь сидеть на каше из прогорклого овса. И как следствие довольно быстро изобрели метод коллективного вымогательства, когда жертва — как правило, небедная женщина или ремесленник — заранее тщательно выбирается, отсекается от окружающей толпы и ставится перед выбором: выглядеть перед людьми совершенной безбожницей или подать-таки милостыню.
— Отсекающим — это хорошо…
— Чего ж хорошего? — повел широкими плечами Агостино Куадра. — Весь день, как собака за костью, бегаешь.
Исповедник засмеялся и перешел к делу.
— Думаю, вы понимаете, на что согласились, да и вы меня вполне устраиваете…
Монах внимательно сощурился.
— Но у меня просьба, — призывая к особому вниманию, поднял указательный палец вверх Томазо, — о нашем с вами деле пока никому ни слова — ни настоятелю, ни братьям.
— А как же я из монастыря отпрошусь? — оторопел монах.
— А это уже не ваша забота. Ансельмо похлопочет, — кивнул в сторону молодого священника Томазо. — Он, кстати, и короб с подаянием вернет.
Падре Ансельмо покраснел. Задание было достаточно унизительным, и он помалкивал лишь потому, что заслуживал куда как большего наказания.
Монах удовлетворенно хмыкнул. Такое начало ему нравилось.
— А теперь — к присяге, — посерьезнел Томазо.
Старый Исаак Ха-Кохен провозился с «мокрой пробой» необычного мараведи до утра, а когда выяснил весовое содержание последнего ингредиента, покрылся холодным потом. Подобное соотношение золота, серебра, меди и сурьмы задавали только два монетных двора во всей Европе, и оба принадлежали Ватикану.
— За что евреям это испытание? — застонал Исаак.
Конечно же, он понимал: Папы будут причинять им беды всегда. Но проблема, с которой Исаак столкнулся, грозила всему меняльному ремеслу.
Собственно, все началось после появления спроса на старые греческие монеты из электрона — сплава золота и серебра. Ни один еврей не рисковал оценивать их выше реального содержания ценных металлов — это было запрещено уставом. Однако помешанные на своей древней истории христиане платили за них втрое, а то и вчетверо, и этим охотно воспользовались монастырские монетные дворы. В считанные годы «древнегреческие» монеты из недорогого сплава буквально заполонили Европу.
Понятно, что в своем большинстве это были примитивные итальянские подделки, однако даже самые сведущие в античных монетах менялы не имели оснований протестовать. Ведь ни монархов, изображенных на монетах, ни государств, которые они олицетворяли, в Европе давно уже не было, а значит, ничьи монетные привилегии не нарушались. А затем появились падуанцы, и с таким трудом удерживаемое евреями денежное равновесие в Европе дало еще одну — самую опасную — трещину.
Падуанцами называли бронзовые древнеримские монеты. Их с удовольствием покупали и брали в залог по всей Европе, за них охотно отдавали земли и строения, и никто не считал, что прогадал, — отчасти потому, что римские историки исправно вносили каждую новую находку в свои каталоги античных раритетов.
Исаак даже не представлял, сколько полновесных золотых мараведи и луидоров было собрано за эти бронзовые кругляши, ибо каждый новый обнаруженный монахами вид падуанца оказывался все более редким и все более ценным — именно так их описывали в каталогах.
Исаак связался с друзьями в Риме и подтвердил худшие опасения: эскизы этих «древних» монет создавали лучшие мастера современности, такие, как Кавино и Камелио, а издание каталогов контролировала Папская курия. И старый еврей уже понимал, чем заняты 34 монетных двора, безостановочно работающие на Ватикан.
«И что потом?» — задал себе вопрос Исаак.
Он чуял: это лишь начало, что называется, «проба сил». И рано или поздно отточенный на античных фальшивках опыт, помноженный на поступающее из Тьерра фирма[4] золото и мощь рассыпанных по Европе 34 монетных дворов Ватикана, заработает в полную силу. И тогда вся система оборота драгоценных металлов рухнет.
— Бедные монархи, бедный Арагон…
Исаак не мог не видеть связи между приходом ко двору королевы духовника из Ордена, похищением с королевского монетного двора оригинальных матриц и явным почерком папских литейщиков, задавших состав «разбавленной» монеты короля. А то, что фальшивое мараведи сбыто через храм Иисусов, лишь ставило последнюю точку над «i».
Поутру, сразу после восхода солнца, сын менялы Иосиф принес председателю городского суда результаты «мокрой пробы».
— Передай отцу мою искреннюю признательность, — похлопал юношу по плечу Мади и углубился в чтение алхимических знаков.
Содержание в монете золота, отмеченного значком солнца, и впрямь было занижено — более чем в полтора раза.
«Что ж, официальный повод вызвать священника на допрос у меня уже есть…» — хмыкнул в бороду судья. Однако умнее было предварительно получить одобрение епископа.
Мади вызвал альгуасила и сунул ему заранее приготовленное письмо.
— Возьмешь самого сильного мула и отвезешь в епископат. Когда отдашь, настаивай на немедленном ответе.
Альгуасил скрылся за дверью, и Мади вдруг подумал, что падре Ансельмо наверняка будет опережать его, что бы он ни делал. В отличие от судебного собрания у церкви всегда были деньги, а значит, и все остальное: много лошадей — роскошь для судьи непозволительная; много нотариусов и писцов, много посыльных и адвокатов — короче говоря, всего, что можно купить за мараведи.
«А если не ждать?»
Мади имел право начать судебное преследование и без санкции епископа — на свой страх и риск, разумеется. Судья еще раз просмотрел данные проведенного менялой алхимического анализа монет.
«В конце концов, может быть, Ансельмо и не виноват? Ну, получил он эти деньги, скажем, в качестве дара от какой-нибудь престарелой сеньоры… и зачем же мне тогда мешкать? Надо срочно искать „первые руки“…»
Некоторое время председатель суда колебался, но соблазн как можно быстрее разделаться с этим неприятным делом уже одерживал верх.
Бруно постепенно приводил мысли в порядок. Он верил, что известный своей честностью судья заставит священника дать показания. Однако точно так же он знал, что святой отец наверняка найдет свидетелей, которые, скрестив за спиной пальцы, сто раз подтвердят, что падре Ансельмо расплатился с Олафом полноценной монетой, и где мастеровой взял эти сатанинские фальшивки, надо спросить у самого мастерового. Поэтому поутру, едва Амир вышел на кухню за очередной порцией настоя из лечебных трав, Бруно сжал зубы, перевернулся на живот и, не позволяя себе стонать, встал на четвереньки.
В такой позе он вдруг напомнил себе старшину баскских купцов Иньиго — за пару минут до смерти. Матерый, сильный, словно дикий вепрь, мужчина никак не хотел умирать и даже с выпущенными кишками пытался отползти подальше от юного подмастерья.
На кухне что-то упало, зазвенело, зашипело, и Бруно услышал, как чертыхается на своем арабском языке Амир.
«Прямо сейчас!» — понял подмастерье и, преодолевая режущую боль в боку, поднялся на ноги, сорвал с гвоздя и со стонами натянул на себя заношенный сарацинский халат. Выходить на улицу в пропитанной кровью рубахе было немыслимо. Затем, хватаясь за стену, проковылял к маленькому, завешенному тряпицей окну, сорвал тряпку, ухватился за глинобитные края окошка и начал протискиваться наружу — с трудом удерживаясь от крика.
Старшина купцов кричать не боялся, и Бруно даже подумал, что ему конец и теперь уйти незамеченным не удастся. Но Господь, вероятно, видел, что Бруно всего лишь восстанавливает порушенный ход невидимых часов города, а потому позволил все: и добить старшину, и скрыться.
— Ч-черт!
Шипя от боли, Бруно вывалился из окошка и оказался на ведущей к реке грязной, узкой улочке — и не скажешь, что здесь живут фанатично опрятные арагонские мавры.
— Бруно?! Ты где, Бруно?!
«Амир…» — механически отметил подмастерье и, со свистом втягивая воздух сквозь стиснутые зубы, побежал.
Старшине баскских купцов тоже было больно, и он тоже хотел убежать. В какой-то миг Бруно даже пожалел его, но отпустить человека, посягнувшего на такое, было немыслимо. Бруно знал: стоит баску вырваться, и он снова примется за старое.
— А часы должны идти… — пробормотал Бруно и завернул за угол дома.
Отсюда было два пути — к реке и на центральную площадь, к храму. Бруно свернул к реке и тут же услышал, как отбивают простенький ритм новенькие церковные куранты, за которые падре Ансельмо расплатился с ними фальшивой монетой.
Это определенно был знак свыше. Бруно остановился, несколько мгновений колебался и двинулся назад — в центр города.
Председатель суда подошел к сияющему в золотых лучах утреннего солнца храму Иисусову и оторопел.
— А это еще кто?
Проход к дверям перегораживали два крепких молодца в черных рясах.
— Назад, Моро[5]… — с угрозой произнес один, по виду старший, и положил руку на пояс.
Мади аль-Мехмед прищурился. Под рясой угадывалась шпага, а на кисти монаха синела татуировка: собачья голова с пылающим факелом в зубах. Судья стиснул челюсти.
— Domini canis…[6]
Появление вооруженных монахов военного ордена недвусмысленно говорило: падре Ансельмо боится, а значит, скорее всего, виновен.
«Зря я ответа из епископата не дождался…» — на мгновение остро пожалел Мади, но дело было сделано, и отступать он уже не мог.
— А вы ведь не из этого города, братья…
— Назад, тебе сказали, — сдвинул мохнатые брови на бугристом, покатом лбу монах.
Судья принужденно улыбнулся. Все, почти без исключений, доминиканцы проходили суровую боевую школу на границах католической Европы, и зарезать мавра или сарацина, коим по всем признакам являлся Мади аль-Мехмед, для них не значило ничего.
— Я — председатель городского судебного собрания. И я хочу знать, что делают вооруженные монахи в моем городе.
— Назад, мусульманин, — мрачно и явно не собираясь вступать в переговоры, произнес монах.
Судья не хотел схватки, однако наличие охраны могло, к примеру, означать, что падре Ансельмо прямо сейчас прячет улики — те же запасы фальшивых мараведи. Мади повернулся к альгуасилам:
— Убрать их.
Альгуасилы вытащили шпаги, решительно двинулись вперед, а едва улица заполнилась лязгом разящей стали, двери распахнулись и из храма Иисусова вывалилось еще восемь или десять монахов.
— Назад! — мгновенно отреагировал Мади. Он видел эти глаза опытных убийц, а своими людьми судья дорожил. Однако монахи навязывать боя не стали, а просто рассыпались и встали полукругом, напрочь перегородив подходы к храму.
Судья с облегчением выдохнул и снова перешел в наступление.
— Где падре Ансельмо?
Монахи молчали.
Мади окинул окна храмовой пристройки быстрым взглядом и увидел, как штора второго этажа вдруг всколыхнулась.
«Никуда он не денется, — подумал судья и глянул на стрелку новеньких храмовых курантов. — До начала службы всего ничего осталось».
И сразу же, словно подтверждая сказанное и предупреждая горожан, что скоро им идти в церковь, куранты завели долгий незамысловатый перезвон.
«Ансельмо не допустит, чтобы люди увидели это, — разглядывая вооруженных монахов перед храмовыми дверями, думал судья. — Слишком велик будет удар по самолюбию…»
И, словно подтверждая его мысли, двери храмовой пристройки распахнулись и на пороге появился молоденький священник.
— Пропустите их… — печально распорядился он и заставил себя посмотреть председателю суда в глаза. — Проходите, сеньор аль-Мехмед.
Решение пришло само собой, едва Бруно увидел созданные его отцом храмовые куранты. С трудом забравшись по скрипучей дощатой лестнице под кровлю храма, Бруно дождался, когда куранты наконец-то отзвонят, и вытащил самый главный механизм — регулятор хода. Ничем не сдерживаемые шестерни тут же начали ускорять ход, а стрелка помчалась по кругу, словно прижженная под хвостом собака.
Бруно предусмотрительно отодвинулся. Огромные шестерни в целях экономии клепали из листа, а потому были они полыми и не слишком прочными. И разорвать их на такой скорости могло запросто.
Но и этого ему показалось мало. Постанывая, Бруно ухватился за стопор хода и, напрягая все силы, выдернул его из гнезда. И в считанные мгновения льняной трос механизма заводки размотался до упора, а привязанный к нему, точно выверенный по весу камень помчался вниз, ухнул об пол башни и разлетелся вдребезги.
«Ну, вот и все…»
Теперь, не видя чертежей регулятора и не зная точного веса грузила, ни один мастер города не смог бы восстановить храмовые часы быстрее, чем за месяц.
«Да они и не возьмутся…» — улыбнулся Бруно: цеховые правила категорически запрещали совать свой нос в чужой заказ. А значит, судьба живущего по часам храма теперь зависела от судьбы Олафа, как ведомая шестерня от ведущей: сломается одна, и навечно остановится другая.
Мади аль-Мехмед сразу увидел: святой отец будет отпираться до конца, а потому подал знак альгуасилам, и вскоре те притащили всклокоченного, взвинченного после бессонной ночи в тюрьме Олафа.
— Скажи, Олаф, откуда у тебя эти монеты? — подбросил в руке кожаный кошель судья.
— Падре Ансельмо за куранты расплатился, — свирепо глянул в сторону священника мастеровой.
— Ложь, — покачал головой падре. — Гнусная, безбожная ложь.
— Как это ложь? — изумился часовщик и ткнул пальцем в сторону кошеля. — Вот же они, двадцать мараведи, которые вы мне дали!
— Ну, это еще доказать надо, — с вызовом хмыкнул священник.
Судья примерно такого поворота и ждал. Он уже видел, что Ансельмо готов к любому повороту. По юридической части его явно консультировал скучающий в сторонке мужчина в плаще сеньора и с лицом нотариуса. А на случай попытки ареста у дверей стояли двенадцать крепких доминиканцев. И крепкий, широколицый монах у окна здесь явно стоял не просто так.
«Эх, жаль, что я одобрения епископа не дождался!» — подумал Мади и перешел в наступление.
— Мне очень жаль, падре Ансельмо, но я вынужден требовать обыска в храме и всех прилегающих к нему хозяйственных помещениях. Я уверен, что найду у вас еще мно-ого мараведи того же сорта.
Священник кинул в сторону скучающего сеньора затравленный взгляд. Но тот даже не шелохнулся.
— Вы не можете обыскивать храм Божий лишь на основании лжи проклятого Иисусом безбожника, — выдавил священник.
— Это я — проклят Иисусом?! — возмутился часовщик. — Я что — кому-то солгал?! Или фальшивую монету подсунул?! Это ты проклят Иисусом, чертов каплун![7]
Мади собрался в комок. Скучающий в сторонке сеньор с лицом нотариуса явно заинтересовался ходом очной ставки и со значением посмотрел в сторону стоящего у окна грузного монаха.
«Сейчас что-то будет…» — подумал Мади и еще раз отметил, сколь плотно перекрыли все выходы «псы господни». Однако падре как воды в рот набрал, да и доминиканцы ничего не предпринимали. И лишь стоящий у окна монах счел долгом отреагировать на крик ремесленника и, тяжело переваливаясь с ноги на ногу, отошел от окна.
— Призываю всех присутствующих в свидетели, — поднял он вверх широкую крепкую ладонь. — Только что мастер Олаф по прозвищу Гугенот нанес Святой Церкви тяжкое оскорбление, лживо заявив, что падре Ансельмо проклят Господом нашим Иисусом Христом.
— А что, разве я в чем-то не прав? — удивился ремесленник.
Монах исполнился торжественности и подошел к часовщику:
— С этого момента ты, Олаф, подлежишь передаче в руки Трибунала Святой Инквизиции для проведения детального расследования совершенного тобой преступления.
Председатель суда оторопел. У него явно пытались отнять главного свидетеля.
— А ну-ка отойди, монах, — подался он вперед и тут же отпрянул.
В его грудь уперлась шпага скучающего сеньора.
Мади вспыхнул.
— Поосторожнее, сеньор, как вас там, — закипая гневом, предупредил он. — Я — председатель суда, и нападение на меня карается смертью.
— Я знаю, кто вы, Мади аль-Мехмед, — все с тем же скучающим видом кивнул сеньор. — Но вы попытались воспрепятствовать ходу расследования Святой Инквизиции, а это карается не менее жестоко.
Мади зло рассмеялся:
— Инквизиция?! Вы, сеньор, не в Италии; вы — в Арагоне! И здесь действуют законы, принятые кортесом[8] Королевства Арагон.
Сеньор улыбнулся.
— Не далее как неделю назад король подтвердил исчерпывающие полномочия Трибунала Святой Инквизиции — и в Арагоне тоже.
Председатель суда оторопел. Судя по спокойствию незнакомца, он знал, что говорит. Однако такой поворот был слишком невероятен, ибо ломал всю систему правосудия страны.
— Король не мог этого сделать, — с сомнением покачал Мади головой и, ухватившись за лезвие шпаги незнакомца, отвел ее в сторону. — Это противоречит его присяге соблюдать конституции нашего королевства.
Сеньор лишь пожал плечами, подал еле заметный знак доминиканцам и снова повернулся к судье.
— Будьте так добры, уважаемый судья, передать в руки Трибунала улики, обличающие богохульное поведение Олафа Гугенота.
— Какие? — не понял Мади.
— Вот эти, — положил руку на кожаный кошель с фальшивыми мараведи незнакомец.
Судья огляделся и увидел, что обречен проиграть: его альгуасилы были прижаты к стенке и стояли с кинжалами у кадыков, а его самого справа и слева окружали покрытые шрамами лица «господних псов».
— Я не знаю вашего имени, сеньор, — сделал Мади последнюю попытку удержать единственное вещественное доказательство в своих руках, — и я не видел документов — ни указа короля, ни тех, что подтверждают полномочия этого монаха, как Комиссара Трибунала.
— Меня зовут Томазо Хирон, — сухо поклонился сеньор, — я — исповедник Ордена, а все документы, необходимые для передачи арестованного в руки Трибунала, брат Агостино Куадра предоставит вам в течение четверти часа — еще до того, как зазвонят храмовые куранты.
Бруно видел, как Олафа завели в храмовую пристройку, а спустя некоторое время городской судья с альгуасилами вышел, вот только часовщика с ним не было. А вскоре Олафа через черный ход вывели двое крепких монахов, и повели они его не в городскую тюрьму, а в недостроенный женский монастырь. Они явно думали, что победили.
Но все только начиналось.
Исповедник четырех обетов Томазо Хирон знал, что все только начинается. А потому, даже отобрав у судебного собрания Олафа и кошель со злосчастными мараведи, не успокоился. Там, за стенами храма, еще оставались два свидетеля — подмастерье и проводивший «мокрую пробу» старый меняла. И если арестовать Бруно не представляло труда — по любому, самому надуманному поводу, то с евреем все обстояло сложнее. В силу иной веры евреи не подлежали суду инквизиции; их невозможно было обвинить в ереси, то есть в ошибке, отклонении от канонов веры Христовой, ибо они никогда и не обещали поклоняться Иисусу.
«А что, если подменить мараведи?»
Томазо удовлетворенно улыбнулся. Это был бы неплохой удар, ведь тогда результат «мокрой пробы» стал бы выглядеть как попытка очернить пастыря Церкви Христовой!
Томазо дождался, когда судью и его альгуасилов выдворят за дверь, и подозвал падре Ансельмо.
— Держи, — сунул он священнику кошель с вещественными доказательствами. — Заменишь на полноценные мараведи и передашь брату Агостино.
Священник нехотя кивнул. Он уже понимал, что жертвовать придется своими кровными деньгами.
— Брат Агостино, у вас все готово? — повернулся Томазо к новому Комиссару Трибунала.
— Да, исповедник, — уверенно кивнул монах. — Олафа Гугенота я отправил под стражей в недостроенный женский монастырь, а здесь… — он протянул несколько исписанных листков, — здесь заготовки для показаний свидетелей, обвинительное заключение и постановление на арест.
— Браво, — похвалил такое рвение Томазо. — Неплохо для первого дня.
Монах благодарно улыбнулся, а Томазо повернулся к ссыпающему в кошелек свои личные мараведи падре Ансельмо.
— А вы, падре, когда собираетесь начинать службу? — напомнил он молодому священнику его долг.
— Так это… куранты еще не звонили, — растерянно пробормотал Ансельмо.
Они переглянулись, и Томазо кинулся к окну.
— Господи!
Вся площадь перед храмом была заполнена давно уже ждущими службы горожанами. И тут же, возле храмовых дверей, стоял и отвечал на их вопросы председатель суда.
— Заводи людей в храм, Ансельмо! — заорал Томазо.
— Но куранты… — запаниковал несколько месяцев мечтавший о собственных храмовых часах падре Ансельмо.
— К черту куранты! Заводи их на службу, я сказал!!!
Председатель суда понял, что произошло, когда сквозь толпу к нему продрался Амир.
— Отец! Отец! Бруно сбежал! Прости, отец!
Мади поднял голову. Стрелка храмовых курантов стояла вовсе не там, где ей полагалось находиться в это время.
«Бруно… — как-то сразу понял он, благодаря кому он выиграл столько времени и успел объяснить горожанам, что происходит. — Больше некому…»
Удовлетворенно усмехаясь в бороду, судья медленно, с остановками на каждой дощатой площадке, поднялся под кровлю храма Иисусова и тщательно осмотрел место происшествия. В механизме часов определенно чего-то не хватало, но чего именно, мог сказать только мастер.
Мади с уважением потрогал тяжелые клепаные шестерни. В самом ремесле часовщика он чувствовал нечто магическое, ибо кто, кроме Аллаха, может сделать так, чтобы мертвый предмет стал двигаться — размеренно и точно, как семь хрустальных небесных сфер вокруг Северной звезды. Часовщики это могли.
Снизу послышался отчаянный скрип ступенек, и возле судьи возник запыхавшийся падре Ансельмо.
— Ну, что? Что случилось?
— Сломаны, — кивнул в сторону застывших шестерен судья.
Священник задышал еще тяжелее.
— И что же делать? Как же храм Божий — без часов?! Может, мастеров заставить починить?
— Вряд ли удастся, — с сомнением покачал головой судья. — Устав цеха запрещает брать чужой заказ. Так что, кроме Олафа Гугенота, вам их никто восстанавливать не станет.
— Я его заставлю, — поджал губы священник. — И ничего, что он арестован Трибуналом; у нас — договор.
— И это вам вряд ли удастся, — усмехнулся Мади. — Деньги-то вы ему так и не заплатили…
— Я заплатил, — отвел глаза в сторону священник.
Мади хмыкнул, сочувственно похлопал мальчишку по плечу и начал спускаться по скрипучим ступенькам. Он еще должен был ознакомиться с обещанными ему инквизитором документами.
Бруно даже не стал спускаться, а просто перебрался на верхнюю площадку часов, служащую для регулировки удара молота о колокол. Догадаться, что он прячется здесь, на трех сколоченных и подвешенных над колоколом досках, мог только часовщик, а в том, что часовщики здесь даже не появятся, подмастерье был уверен. Но что ему особенно нравилось на площадке, отсюда, через маленький люк для освещения механизма, был превосходно виден город: и центральная площадь, и магистрат, и здание городского суда, и даже контора старого менялы Исаака.
Сначала, как он и ожидал, судья, падре Ансельмо и прочие значимые лица города один за другим проходили к храму, поднимались по скрипучим ступенькам под самую кровлю и долго и тупо изучали безжизненно замершие шестерни — прямо под взирающим на них сверху вниз подмастерьем. А спустя не так уж много времени все они снова спускались вниз — совершенно обескураженными.
Затем осматривать часы пригласили мастеров, но те, как и предполагал подмастерье, на все уговоры падре Ансельмо отвечали упрямым качанием широкополых шляп.
И в конце концов святые отцы ушли в храм, началась утренняя служба, а нарушенное тиканье невидимых часов города восстановилось. Бруно это устраивало.
Подмастерье начал наблюдать за невидимыми часами жизни сразу после рокового приступа в мастерских и довольно быстро понял: мастерские — лишь часть куда как большего механизма города. Едва невидимая стрелка становилась на четыре утра, подмастерья цеха начинали раздувать горны, а судья аль-Мехмед во главе двадцати пяти городских мусульман шел в маленькую мечеть на окраине. Затем неслышные куранты отбивали пять, и городские ворота открывались, а крестьянский рынок наполнялся торговцами. В шесть у дома председателя суда появлялись заспанные альгуасилы, а возле храмовых дверей — падре Ансельмо. В семь открывалась королевская нотариальная контора и лавка евреев-менял. Каждый час, в одно и то же время что-нибудь обязательно происходило, и лишь после обеда, вслед за солнцем, невидимая стрелка города переваливала верхнее положение, и все начинало сворачиваться.
Первыми начинали собираться и покидать город крестьяне, пытающиеся дотемна успеть домой, затем закрывались все четверо городских ворот, затем прекращал принимать жалобы и выносить приговоры председатель суда, за ним закрывал свою контору королевский нотариус, и самыми последними, словно подводя итог дню, затворяли ставни менялы.
Однако сутки этим не кончались, и едва солнце касалось холмов, на улицы выходила молодежь: по правой стороне отмытые от копоти и ржавчины парни, по левой — одетые в самое лучшее девушки. И лишь когда становилось совсем уж темно, а цикады начинали свою бесстыдную песнь торжествующего порока, наступало время вдов и неверных жен.
Бруно и поныне не разобрался, что движет этим сверхсложным «часовым механизмом»: где его «стрелки», где «шестерни», где «циферблат», а главное, где стоят те регуляторы, которые обеспечивают дивную согласованность движения всех частей города.
Он знал две вещи. По уставу цеха право регулировать часы принадлежит только их мастеру, а претендовать на звание мастера мог он один — единственный, кто сумел все это увидеть. И второе, судьба не случайно подарила это видение именно ему — единственному «Божьему сыну» в округе… а может быть, и во всем Арагоне.
Утренней службы не получилось. Как только падре Ансельмо, совершенно потрясенный видом стоящих курантов, спустился в храм, подали голос ремесленники:
— Святой отец, что там происходит с Олафом?
— Да, падре Ансельмо, куда вы дели Гугенота?
Священник на мгновение замешкался, но поймал жесткий взгляд исповедника Ордена и приободрился.
— Этот еретик арестован Трибуналом Святой Инквизиции и временно содержится в женском монастыре.
— Кем-кем арестован? — не поняли мастеровые.
Падре Ансельмо кинул в Томазо Хирона панический взгляд, и тот многозначительно посмотрел на брата Агостино.
— Вы позволите, святой отец, я объясню? — тяжело поднялся со скамьи монах.
— Да-да, разумеется, — обрадовался священник.
Брат Агостино подошел к трибуне и оперся на нее большими сильными руками.
— Братья и сестры, Его Святейшество Папа Римский, внимая мольбам своей паствы о защите от ереси, издал буллу о создании Трибуналов Святой Инквизиции…
Горожане замерли.
— Отныне каждый погрешивший обязан в трехдневный срок заявить на себя, а знающий о прегрешениях других — донести на них мне или моему секретарю.
— А зачем? — удивился кто-то. — Я и так на исповедь хожу.
Комиссар Трибунала одобрительно кивнул:
— Это хорошо, но ведь не все говорят на исповеди правду. Поэтому отныне каждое греховное деяние, укрытое на исповеди, будет исследоваться Трибуналом, а еретики и отступники — в меру вины — предаваться наказанию…
— Не судите, да не судимы будете! — выкрикнул кто-то.
Горожане сдержанно зашумели, а брат Агостино, спокойно выждав, пока люди успокоятся, кивнул головой:
— Верно. Именно так сказал Христос, но будем ли мы спокойно смотреть, как наши братья погрязают во грехе, обрекая свои души на вечное проклятье? Не правильнее ли будет одернуть и наставить заблудшего? Помочь ему… по-христиански…
В храме повисла тишина.
— А при чем здесь Олаф? — опомнился кто-то. — Он-то в чем погрешил?
Брат Агостино понимающе кивнул.
— Я уже навел справки об Олафе. Да, этот приехавший из Магдебурга христианин не прелюбодействует, много трудится, взял на воспитание сироту, но…
Он оглядел ремесленников. Те, пока не вмешалась инквизиция, даже не знали, что Олаф приехал в этот город аж из Магдебурга.
— …но в Божий храм он все-таки не ходит, за что и получил от вас позорное для всякого христианина прозвище Гугенот…
Стоящие в первых рядах часовщики начали переглядываться. Очень уж мелким и странным выглядело обвинение.
— И это все?! Здесь многие в храм не ходят!
Комиссар Трибунала поднял руки, призывая к тишине.
— Разумеется, это не все. Олаф Гугенот тяжко погрешил против Господа словом.
— И что он сказал?
Брат Агостино покачал головой:
— Материалы Святой Инквизиции не подлежат огласке.
Мастера загудели.
— А кто его поймал на слове? Свидетели — кто?
Монах забарабанил пальцами по трибуне.
— Имена свидетелей Святой Инквизиции также не могут быть разглашены.
— Да что же это за суд такой?! — наперебой заголосили горожане. — А где же наши права?! Куда смотрит кортес?!
Брат Агостино принялся объяснять, что Инквизиция не имеет ничего общего с городским судом, ничьих прав нарушать не собирается, сама, без участия светской власти, никого наказывать не будет. Однако то, чего святые отцы более всего опасались, все-таки прозвучало.
— Я так понимаю, — выступил вперед ремесленник с лицом записного шута, — падре Ансельмо просто денежки Олафу платить за куранты не захотел! Сначала фальшивки подсунул, а как Мади его за ж… взял…
Мастеровые захохотали, и этот хохот, эхом отдавшись от храмового потолка, вернулся и обрушился на вцепившегося в трибуну окаменевшего Комиссара Трибунала. А потом все словно само собою стихло, и вперед выступил самый старый мастеровой цеха.
— Слушай меня, монах, — нимало не смущаясь высоким званием Комиссара Трибунала, произнес он. — Если к полудню Совет мастеров часового цеха не услышит внятного изложения вины Олафа Гугенота, тебя даже ряса не спасет. Мы тебя разденем, измажем в дегте, изваляем в перьях и в таком виде выставим за городские ворота. Ты понял, монах?
Брат Агостино стиснул челюсти.
— Я тебя спрашиваю, монах, — с вызовом напомнил о себе мастер, — ты меня понял?
Широкое лицо брата Агостино побагровело.
— Понял…
Томазо сразу понял, что следует сделать.
— Слушай, Ансельмо, — наклонился он к уху святого отца, — мне нужно, чтобы ты задержал в храме юнцов. Под любым предлогом… скажем, на исповедь.
— Зачем? — не отводя застывшего взгляда от расходящихся прихожан, спросил священник.
— А это не твое дело, щенок, — все так же в ухо процедил Томазо. — Делай, что тебе сказали.
Падре Ансельмо вскочил, подбежал к трибуне, оттиснул брата Агостино в сторону, начал что-то говорить, и Томазо двинулся в сторону исповедальни. Он уже знал, что победит. И не прошло получаса, как первый кандидат в свидетели у него появился.
— Когда мастером станешь, малыш? — мягко поинтересовался Томазо, едва увидел сквозь решетку исповедальни перекошенное от вечной зависти лицо.
Парня перекосило еще сильнее.
— У нас мужики до тридцати лет в подмастерьях ходят…
«Марко Саласар…» — сверился со списком Томазо.
— Мне нет дела до остальных, Марко, — улыбнулся он и отодвинул решетку. — Привет.
— Приве-ет, — неуверенно протянул подмастерье.
— Я слышал, ты способный парень, Марко, — прищурился Томазо, — тебе только своей мастерской да инструмента не хватает.
Подмастерье открыл рот да так и замер.
— Как тебе мастерская Олафа Гугенота? — продолжал жать Томазо. — Подойдет?
— А кто ж меня туда пустит? — хлопнул глазами подмастерье.
— Сам войдешь… как хозяин.
Марко замотал головой.
— Мне на такую мастерскую еще лет двадцать копить надо.
— Ничего не надо, — посерьезнел Томазо. — Вспомни, где и когда Олаф говорил богохульные вещи, подпиши одну-две бумажки для Трибунала, и четверть его имущества — по закону — твоя.
Подмастерье растерянно моргнул.
— Четверть?! Целая четверть?
— Да, — уверенно подтвердил Томазо. — Насколько я помню, мастерская этого Гугенота как раз на четверть потянет…
Лицо Марко полыхнуло, а уши приобрели пунцовый цвет, но он тут же замотал головой.
— Мастера меня убьют.
Томазо рассмеялся:
— Ты же слышал сегодня на проповеди: Инквизиция не выдает имен своих свидетелей.
Марко с сомнением покачал головой.
— Но если я не доносчик, то откуда у меня деньги на мастерскую? Они же не дураки. А вы сами видели, сколько влияния у Совета мастеров.
Томазо понимающе умолк. Он сталкивался с этим в каждом городе: люди боялись общественного осуждения больше, чем Божьего. Но проходило время, и все менялось… если над этим работать, конечно.
— А тебе не кажется, что этих старых дураков из Совета мастеров пора бы и подвинуть? — поинтересовался он.
Этот прием срабатывал не везде — только там, где удавалось найти скрытого лидера. Но с Марко он сработал: подмастерье снова зарделся.
— А как?
Томазо мысленно перекрестился и, стараясь не спугнуть удачу, легко, без особого напора выдал самое главное:
— Папа поручил мне организовать Лигу — народное сопротивление еретикам. Поддержку Ватикан гарантирует. Денежная помощь на первых порах будет. Но мне нужны как раз такие, как ты, — настоящие христиане.
Марко замер.
— И… я буду иметь право тронуть Совет мастеров?.. — осторожно поинтересовался он.
Томазо нахмурился и теперь уже веско, вкладывая значение в каждое слово, произнес:
— На земле, созданной нашим Творцом, Его преданный слуга имеет право на все.
Конечно же, Бруно далеко не сразу понял, что имеет право почти на все, и так же не сразу осознал, что часы, которые он видит, нуждаются в постоянной опеке. Но видения посещали его все чаще — на рынке, в церкви, а то и прямо посреди работы. И в одиннадцать лет он понял, что никто, кроме него самого, не может, да и не хочет всей полноты ответственности за город.
Он уже видел, что человек не всегда полезен городу. Более того, человек вполне может быть «заусенцем», из тех, что появляются на шестернях и начинают мешать размеренному ходу курантов. Стоило такому «заусенцу» появиться, и люди начинали ссориться, а работа — и без того не слишком слаженная — вставала.
Привыкшему к порядку во всем и уже взвалившему груз ответственности за невидимые глазом «часы» Бруно это причиняло невыносимые страдания. Но первым заусенцем, который он решился устранить лично, — едва ему исполнилось двенадцать, — стала юная монашка по имени Филлипина. Выросшая на брюкве, пшеничной каше и житиях святых в маленьком, спрятанном в лесах монастыре, монашка вышла в мир, когда чума выкосила и монастырь, и снабжавших его провизией крестьян. И первым делом начала проповедовать.
Словно шестеренка, всю свою жизнь провертевшаяся в одних и тех же пазах, Филлипина не имела ни малейшего представления о том, как дышит и чем движется город. И тем не менее заклинала жителей немедленно раскаяться, бросить греховную жизнь, то есть работу, и перейти на брюкву, пшеничную кашу и жития святых — пока не явится Христос.
Филлипина даже не задавалась вопросом, кто их будет кормить, но, следует признать, яро убежденная в своей правоте и довольно симпатичная девица имела невероятный успех — особенно среди вдов. В считанные дни хорошо отлаженное «тиканье» города начало давать сбои, а уже через две недели Филлипина создала настоящий отряд из женщин, намеренных бросить все, подобно блаженному Иерониму, уйти в пустынь и ждать второго прихода Иисуса.
И тогда Бруно забеспокоился. Вдовы всегда составляли крайне важную часть городской жизни. Например, стоило какой-нибудь вдове забеременеть, как по городу начинали ползти слухи, у судьи появлялись дела о побоях, на падре Ансельмо нападал дар красноречия, а храм наполнялся жаждущими получить индульгенцию об отпущении греха горожанками.
Исход такого количества вдов лишал их мужчин ночных приключений, городского судью — части работы, а падре Ансельмо — доходов от продажи индульгенций и самых его преданных прихожанок. Злонамеренно или нет, но Филлипина пыталась лишить невидимые часы города жизненно важных для их размеренного хода частей.
Бруно — тогда совсем еще мальчишка — попытался подвигнуть на решительные меры против деятельной монашки городского судью, со всем почтением, разумеется, но получил однозначный отказ.
— Это не мои полномочия, — холодно отреагировал на просьбу подмастерья магометанин.
Тогда Бруно обратился к падре Ансельмо, но тот даже не стал его слушать.
— Филлипина — истинная невеста Господня, — трусливо стреляя глазами по сторонам, выдавил священник. — Мне ее упрекнуть не в чем.
И тогда Бруно исправил ситуацию сам. Узнав, что в гостином доме остановился отряд саксонских наемников, он дождался часа, когда солдатня уже не отличала старухи от девственницы и даже мальчика от девочки, и рассказал Филлипине, что проститутки вдруг раскаялись и страстно желают немедленной проповеди и утешения.
Наутро о множественных безнравственных связях монашки знал весь город, и недоброжелателям было глубоко плевать, что там произошло по своей воле, а что — не по своей.
И «часы» опять пошли, как и прежде, — размеренно и точно.
Когда судья пришел к Исааку Ха-Кохену, он в первую очередь спросил об этой странной монете.
— Что скажешь? Кто мог добыть королевские патрицы? Неужели фаворит королевы?
Они оба знали, что каждый новый фаворит первым делом набивает карманы, само собой, из казны.
Исаак развел руками:
— Очень может быть. Судя по всему, он аферист и пройда. Сведущие люди говорят, что он и у Папы в постели бывал… когда помоложе был.
— Вот шайтан! — от души выругался судья.
Старый еврей дождался, когда взрыв эмоций закончится, и только тогда сказал главное:
— Меня гораздо больше беспокоит другое, Мади. Указ об Инквизиции. Я на днях получил письмо из Неаполя, и евреи пишут, что на Сицилии введение Трибунала закончилось большой кровью.
Судья замер. До него доходили смутные слухи о жутком побоище в Неаполе — столице Королевства Сицилия. Но о его причинах пока не знал никто.
— Ну как? — прищурился старый меняла. — Ты уже догадался, почему там полыхнуло?
Судья вспомнил, как нагло у него отняли и подозреваемого, и вещественные доказательства, и напряженно заиграл желваками.
— Конфликт юрисдикции?
— Точно, — кивнул еврей. — Главный председатель суда Неаполя против главного инквизитора Неаполя. Один вешает преступивших закон священников, а другой сжигает восставших против Церкви законников… и пока не сдается ни тот, ни другой.
За полчаса до полудня на площади собрались мастеровые всего города. У часовщиков был прямой интерес: вызволить своего человека из малопонятного конфликта с Церковью, а ткачей и красильщиков возмутил сам факт нарушения городских привилегий заезжим монахом.
— Король, видно, забыл, как присягал на верность конституциям Арагона, — сокрушенно качали широкополыми шляпами одни.
— Да что король? — отмахивались другие. — Король еще ребенок, и всем заправляют королева-мать и этот ее жеребец в рясе!
Духовника королевы никто как духовника и не воспринимал.
Затем на ступеньках магистрата установили три стула: для председателя суда, королевского нотариуса и старейшины самого могущественного цеха города — цеха часовщиков. А едва единственные работающие куранты города указали полдень, из храма Божьего в сопровождении двенадцати молчаливых доминиканцев вышли все трое нарушителей спокойствия. Впереди ступал бледный от переживаний падре Ансельмо, за ним — исполненный чувства собственного достоинства брат Агостино Куадра и последним — откровенно скучающий сеньор с лицом нотариуса.
— Ну что, святые отцы, вы наконец готовы сказать, в чем обвиняют нашего Олафа? — поднялся со своего места старейший мастеровой цеха.
— Разумеется, — вышел вперед Комиссар Трибунала. — Во-первых, в богохульстве.
Часовщики сдержанно загомонили, но старейшина поднял руку, и на площади воцарилась тишина.
— Ну, за богохульство кого угодно можно осудить, — с ходу отверг он первое обвинение. — Среди мастеровых сдержанных на язык немного, и за это под стражу не берут.
— Верно, — неожиданно согласился Комиссар Трибунала. — Но есть и второе обвинение: в навете на падре Ансельмо, якобы сбывшего Олафу Гугеноту фальшивые мараведи…
— Возражаю, — подал голос со своего места Мади. — Я как председатель суда со всей ответственностью заявляю: сбыт фальшивой монеты — это моя юрисдикция.
— Правильно! — загудели горожане.
— Разбираться с фальшивомонетчиками — не церковное дело!
— Кесарю — кесарево, сказал Христос!
Монах дождался, когда волнение утихнет, и выдал главный козырь:
— И последнее… колдовство.
Ремесленники обмерли.
— Что за ерунда?
— Какое, к черту, может быть колдовство в механике?!
— У нас колдуй не колдуй, а если руки не оттуда растут, стрелка и с места не двинется!
Брат Агостино, показывая, что дискуссия закончена, повернулся, чтобы уйти, и тогда снова подал голос Мади аль-Мехмед:
— Подождите, коллега…
— Да? — обернулся монах.
Судья поднялся со своего стула и оглядел площадь.
— Мне доводилось расследовать дело о колдовстве. Четырнадцать лет назад. Помните?
Горожане одобрительно загомонили; здесь многие помнили это нашумевшее судебное расследование.
— Тогда, — напомнил Мади, — втирание колдовской мази привело к страшным волдырям, а затем и смерти четырех женщин.
Святые отцы переглянулись; они еще не понимали, к чему клонит судья.
— И пострадали не только сами женщины, — возвысил голос Мади. — У них остались дети-сироты, то есть в деле о колдовстве был налицо малефиций — вред.
Он оглядел площадь.
— Я приговорил ведьму, продавшую мазь, к смертной казни через повешение. Как я полагаю, справедливо.
— К чему вы нам это рассказываете? — занервничал сеньор с лицом нотариуса.
Мади сделал знак, что он все сейчас объяснит.
— В том, что касается колдовства, церковь, разумеется, осведомлена лучше остальных, — признал он. — Возможно, вы даже докажете, что Олаф Гугенот — колдун.
Сеньор с лицом нотариуса все еще не понимал, к чему клонит судья, и было видно: нервничал все больше и больше.
— Но в том, что всю жизнь делал Олаф Гугенот, — завершил Мади, — я не вижу никакого вреда! А если нет вреда, не может быть и наказания. Это и есть основы правосудия.
Горожане восторженно заголосили, а святые отцы переглянулись. Сеньор с лицом нотариуса подошел к Комиссару Трибунала, они обменялись быстрыми, короткими фразами и явно пришли к соглашению.
— Вред колдовством Олафа Гугенота нанесен был! — перемогая гул толпы, выкрикнул монах.
— Какой?! Кто пострадал?! Где свидетели?! — затребовали мастера.
— Все есть, — успокаивающе выставил крепкие ладони перед собой Комиссар Инквизиции Агостино Куадра. — Я же говорю, у Трибунала все есть…
Отсюда, из башни курантов, Бруно мог видеть только затылки мастеровых. Они стояли лицом к магистрату и спиной к церкви. Но то, что часы городской жизни застопорило, понял сразу.
Постанывая от боли в избитом теле, Бруно спустился по лестнице, ругнувшись, поднял оброненный в пролет кем-то из непрошеных гостей часовой щуп, запахнул украденный у Амира сарацинский халат поплотнее, прошел полтора десятка шагов и оказался в толпе. От нее исходил вибрирующий гул — точь-в-точь как если бы соскочившие со своих мест шестерни со скрежетом истирали одна другую.
Томазо следил за тем, как сопротивляется брат Агостино натиску мастеровых, с напряженным вниманием.
— Свидетеля! — кричали часовщики. — Покажите нам свидетеля!
— По уставу Инквизиция не имеет права… — пытался перекричать толпу Комиссар Трибунала.
— Свидетеля давай, свиное рыло!
Толпа разогревалась все сильнее. И когда опытные доминиканские бойцы под напором толпы, прикрывая спины друг другу, начали медленно отступать к магистрату, Томазо понял, что свидетеля придется предъявить. Иначе — беда.
— Хорошо! — поднял он руку, едва в них полетели огрызки яблок, а затем и чей-то деревянный башмак. — Я покажу вам свидетеля!
— И где он?!
Исповедник обвел толпу внимательным взглядом. Он видел этого парнишку в толпе не так давно.
— Марко! Где ты?! Подойди сюда!
Ремесленники завертели головами, пытаясь понять, какой именно из нескольких городских Марко согласился сделать навет на мастера самого могущественного цеха в городе. С краю даже возникла короткая свалка — били, не разобравшись, абсолютно не причастного к делу Марко-золотаря.
— Марко Саласар! — требовательно повторил Томазо. — Подойди к магистрату, я сказал!
Он знал, что должен вытащить сюда свидетеля во что бы то ни стало, иначе и впрямь изваляют в перьях.
— Не бойся, Марко!
В центре толпы возникло какое-то движение, и Томазо с облегчением вздохнул. К магистрату, вжимая голову в плечи и стараясь не смотреть по сторонам, пробирался согласившийся дать показания на Олафа подмастерье.
«Ну, слава богу!»
А когда до ступенек магистрата осталось полтора десятка шагов, Марко вдруг словно споткнулся, и вокруг него мгновенно образовалось пустое место.
— Черт!
Единственный свидетель обвинения Олафа Гугенота в колдовстве лежал на брусчатке лицом вниз и не подавал признаков жизни. Томазо сбежал по ступенькам, раздвигая мастеровых плечами, пробился к парнишке и присел.
— Марко…
По ржавой от железной пыли рубахе свидетеля быстро расползалось багровое пятно.
— Врача! — заорал Томазо. — Быстро врача!
Двое стоявших прямо за спиной у Бруно мастеров прекрасно все видели. И они знали: кто бы ни был этот парень в сарацинском халате, он свершил правосудие. Ибо Марко посягнул на самое святое — круговую поруку цеха.
— Беги, — рывком сунул мстителя за свою спину один из мастеров, и второй тут же встал рядом.
— Врача! — орал человек с лицом нотариуса. — Быстро врача!
И обильно смоченные только что пролитой кровью невидимые шестерни города дрогнули и сдвинулись с места. Чего-то требовал склонившийся над телом студент медицинского факультета Амир, орали друг на друга святые отцы, но Олафа уже выводили из недостроенного здания монастыря, а ремесленники мигом потеряли всякий интерес к делу.
— Привет, Олаф!
— Как ты, богохульник чертов?!
— Понравилось тебе в женской обители?..
Только теперь Бруно осознал, каких усилий стоило ему все, что он сделал. В голове начался звон, дыхание перехватило, и он, с трудом дойдя до ближайшей стены, осел на брусчатку. Шестерни перед глазами вращались слаженно и легко. А спустя каких-нибудь четверть часа площадь была пуста, и лишь на ступеньках магистрата валялись огрызки яблок да чей-то деревянный башмак.
Амир погрузил умирающего Марко Саласара на подводу и как мог быстро привез его к городскому лекарю — стремительному в движениях, ясноглазому греку.
— Посмотрите его, Феофил…
Врач приоткрыл полу куртки подмастерья и тут же потерял к раненому всякий интерес.
— Умрет.
— Может быть, что-то еще можно сделать?
Грек отмахнулся:
— Хочешь — пробуй. Но учти: я таких видел десятки, а потому знаю, что говорю.
Амир почесал затылок. Они в Гранадском университете начали изучать полостные операции не так давно, а шанс попрактиковаться у него был только один — раненный в живот раб-христианин с галер.
Аллах ведает, что рабы не поделили, а главное, кто пронес на галеру острейшее лезвие без рукояти, но христианину располосовали всю брюшину слева направо.
— Спаси меня, сарацин, — умолял лежащий на боку раб, едва понял, что Амир собирается запихивать лежащие на палубе кишки обратно.
— Если получится, — честно предупредил Амир. — Я еще только студент.
Потеря крови была относительно небольшая, и Амир дал рабу опиума, расстелил коврик для намаза, тщательно вымыл руки и лицо и вознес Аллаху благодарность за этот прекрасный день.
— Ты теряешь время, — прохрипел все еще не ушедший в опиумные грезы раб.
— Время, проведенное в молитве, не потеряно, — улыбнулся Амир и принялся отмывать кишки от приставшей к ним палубной грязи.
Как ни странно, раб выжил, и Амира долго ставили в пример менее проворным ученикам.
— Делайте, как ваш сокурсник, — горячо рекомендовал преподаватель хирургии Ахмад аль-Ахмад. — Среди рабов масса превосходного учебного материала! Их господа слишком жадны, чтобы оплачивать труд врача, а потому они с удовольствием вверят свою собственность вашим кривым, пока еще ни на что, кроме убийства больных, не годным рукам!
Но Марко был ранен намного серьезнее, чем тот раб. Длинное, тонкое орудие проникло в его тело сзади, со стороны почек и, судя по всему, поразило желудок. Проведению таких операций их в Гранаде даже не учили. И похоже, что Феофил, бывший военный врач, познавший хирургию на полях сражений, скорее всего, был прав.
— Я попробую, Феофил, — со вздохом произнес Амир. — Аллах милостив… может, и получится.
Судья был доволен прежде всего тем, что обошлось такой малой кровью.
«Слава Аллаху, что у нас не Сицилия…»
Однако, вернувшись в здание суда, Мади первым делом послал альгуасилов за отбитым у монахов часовщиком. А едва те кивнули и направились к выходу, их чуть было не сбил с ног сам Олаф — раскрасневшийся и взъерошенный.
— Бруно у вас?!
Мади улыбнулся:
— Удрал твой парень… так что жив он, жив, не беспокойся.
Олаф с облегчением вытер мокрый лоб.
— Ты лучше вот что мне скажи, Олаф, — не дал ему расслабиться судья. — Ты уверен в своей невиновности?
— Конечно, — кивнул мастеровой.
— Значит, дело следует довести до конца.
Олаф нахмурился и через мгновение покорно опустил плечи.
— Как скажете, сеньор аль-Мехмед. Мне что — снова в тюрьму?
Мади развел руками:
— Возможно… Я бы тебя не сажал, однако ты же видел этих «псов господних»… им тебя скрутить да в монастырь отправить, как мне — моргнуть.
Олаф угрюмо склонил голову, а Мади поднялся и ободряюще похлопал мастера по плечу:
— Но сначала я все-таки попробую довести очную ставку до конца.
— Вы думаете, падре Ансельмо согласится?
Председатель суда пожал плечами:
— Не знаю, Олаф, не знаю… но вызвать его я обязан. А он обязан прийти. Ну что, ты готов защищать свое честное имя?
Мастер сосредоточенно кивнул:
— Да, сеньор аль-Мехмед.
Шаг за шагом Бруно добрался до мастерской, но Олафа там не обнаружил. Он прошел еще два десятка шагов и вошел в их дом, но приемного отца не оказалось и здесь.
«Суд, — понял Бруно. — Олаф должен восстановить свое доброе имя… А значит, он в суде».
Томазо, как никто другой, понимал важность доведения дела до конца. Самому исповеднику это очень внятно разъяснили, едва приняли в Орден.
— Церковь не может просто проиграть и отойти, поджав хвост, — цедил он мрачно ссутулившемуся за столом Агостино. — Особенно в деле с часовщиком.
Брат Агостино кивнул. Как всякий монах, он прекрасно понимал, какое значение представляет это магическое ремесло для живущей строго по часам, от службы до службы, Церкви.
— И потом, председатель суда наверняка перейдет в наступление, — ослабил кружевной воротник Томазо. — Так было и на Сицилии, и в Неаполе — везде.
И в этот миг в дверь постучали.
— Кто там еще?! — недовольно крикнул Томазо.
В проеме показался растерянный падре Ансельмо.
— Вот, святой отец, повестка…
— Председатель суда? — прищурился исповедник. Он был к этому готов, но не ожидал, что этот мусульманин станет действовать так быстро.
Молодой священник только моргнул, а Томазо, обдумывая что-то свое, отвернулся к окну.
— Что ж, придется тебе дать показания…
Даже не глядя на падре Ансельмо, он почувствовал, как его лицо испуганно перекосилось.
— Но как же?..
— Ты не можешь отказаться, — даже не раздражаясь оттого, что приходится объяснять азы Арагонских конституций, и все так же глядя в окно, произнес Томазо. — Поэтому иди и защищайся.
— Но там же будет очная ставка! — страдальчески напомнил мальчишка.
Томазо заинтересованно обернулся.
— Очная ставка?
— Так здесь написано, — протянул ему повестку священник.
Томазо принял бумагу, пробежал глазами содержание, удовлетворенно хмыкнул и сунул повестку Комиссару Трибунала.
— Вот он, твой шанс, Агостино.
Агостино принял повестку, перечитал и с облегчением рассмеялся.
— Дело ясное. Ну, предъявит этот сарацин результаты «мокрой пробы», а мы ему — изъятый кошель с вещественным доказательством!
— Ты все понял, Ансельмо? — внимательно посмотрел на священника Томазо. — Ну? Ты же сам должен был мараведи подменить…
— Я и подменил, — кисло скривился священник.
— Тогда чего ты боишься?! — рассвирепел Томазо. — Это не тебя теперь надо наказывать, а Исаака Ха-Кохена, давшего ложный результат «мокрой пробы»!
— Исаака? — растерянно моргнул священник.
— Его, — поднялся из-за стола брат Агостино и ободрительно хлопнул Ансельмо по плечу. — Вот увидишь, мы у него еще и право заниматься своим ремеслом отнимем!
Но священник стоял как в воду опущенный, и Томазо сокрушенно поднял глаза вверх и рассмеялся:
— Боже! Как только Ты терпишь под собой таких трусов?!
Падре Ансельмо заискивающе хихикнул, и Томазо выглянул в коридор и подозвал к себе начальника доминиканской охраны — невысокого хромого монаха, что-то шепнул ему, и вскоре все трое святых отцов под охраной четырех дюжих доминиканцев уже входили в здание городского суда.
— Ну, что вам еще надо? — первым насел на сарацина брат Агостино.
— Очную ставку, коллега, — сухо отозвался председатель суда. — Присаживайтесь.
Святые отцы переглянулись, вольготно расселись на скамьях, и судья подозвал альгуасила:
— Приведи в зал суда Олафа Гугенота.
Тот исчез и буквально через мгновение снова появился — уже в сопровождении часовщика.
— Внимание, — поднялся из-за стола судья. — Сейчас я проведу очную ставку между мастером цеха часовщиков Олафом по прозвищу Гугенот и настоятелем храма Пресвятой Девы Арагонской падре Ансельмо, сыном Диего…
Томазо откинулся на стену и со скучающим видом отслеживал шаг за шагом этого безнадежного дела. Он видел множество подобных ситуаций — во всех городах, где Орден вводил свои «правила игры», — и заранее знал: Мади аль-Мехмед обречен проиграть.
— Брат Агостино Куадра, предъявите судебному собранию изъятые вами, как Комиссаром Святой Инквизиции, вещественные доказательства по делу, — потребовал судья.
Комиссар Трибунала поднялся, прошел к столу и положил тяжело брякнувший кожаный кошель.
— Вы узнаете этот кошель, падре Ансельмо? — поинтересовался судья.
— Узнаю, — еле удержался от того, чтобы встать, падре Ансельмо.
— А ты, Олаф, узнаешь этот кошель?
— Да, сеньор аль-Мехмед, узнаю, — уважительно поднялся со скамьи мастеровой. — Я получил в нем от падре Ансельмо двадцать золотых мараведи.
Председатель суда неторопливо развязал шнурок, перевернул кошель, вытряхнул на стол золотистые кругляши и принялся их пересчитывать.
— Один, два, три…
— Постойте, сеньоры! — вскочил Олаф. — Это не те монеты! Святой отец расплатился со мной новенькими, а эти уже потертые!
В зале наступила тишина.
— Уж не хочет ли Олаф Гугенот обвинить Трибунал Святой Инквизиции в подмене вещественных доказательств? — с угрозой проронил брат Агостино.
Олаф открыл рот да так и замер.
— Я думаю, он пытается выгородить давшего ложный результат экспертизы старого еврея, — со смешком поддержал его Томазо. — Я же говорил вам, святые отцы, все эти неверные и еретики друг друга стоят…
Уже понявший, что проигрывает дело, Мади аль-Мехмед стиснул челюсти и продолжил считать:
— Восемнадцать, девятнадцать…
Томазо удовлетворенно прищурился. Он знал, что судья будет вынужден составить акт о соответствии и дело завершится ничем.
— Двадцать. Да, здесь ровно двадцать мараведи.
Томазо насторожился: в голосе судьи определенно прозвучал смешок. Он распрямился, обвел всех присутствующих внимательным взглядом, но оснований для веселья не увидел.
— Скажите, святой отец, — глядя на падре Ансельмо, вытер мокрый лоб рукавом председатель суда, — сколько мараведи вы дали Олафу?
— Двадцать, — растерянно ответил священник.
— А сколько мараведи вы, брат Агостино Куадра, изъяли у городского суда в качестве вещественного доказательства?
— Двадцать, — уверенно отрезал Комиссар Трибунала.
Мусульманин покачал головой:
— Нет, коллега, не двадцать. Одно мараведи Исаак Ха-Кохен по моей просьбе растворил в кислоте, чтобы получить результат «мокрой пробы».
Святые отцы обмерли.
— Вы получили от меня лишь девятнадцать монет, а в этом кошельке, — судья поднял в воздух пустой кожаный кошель, — снова оказалось двадцать.
Сердце Томазо подпрыгнуло и остановилось.
— Из чего я делаю однозначный вывод, — насмешливо поглядел на него председатель суда. — Вещественное доказательство было подменено Трибуналом Святой Инквизиции.
Томазо метнул яростный взгляд в падре Ансельмо. Менявший монеты мальчишка сидел ни жив ни мертв.
— Боже, какой дурак… — прошептал исповедник, но тут же взял себя в руки и уставился на судью.
Тот определенно торжествовал.
— Таким образом, результаты проведенной Исааком Ха-Кохеном экспертизы остаются никем не опровергнутыми, — потряс он в воздухе листком бумаги, — а я имею все основания обвинить падре Ансельмо, сына Диего, в сбыте фальшивой монеты.
Священник громко икнул.
«Черт… пора», — понял Томазо.
Он не имел права рассекречивать сведений об этой монете вплоть до особого распоряжения, но почта в Арагоне шла с задержками, и распоряжение могло просто находиться в пути. А ситуация уже выходила из-под контроля.
— Нет, падре Ансельмо невиновен, — взял на себя всю полноту ответственности Томазо, встал, вытащил из-за пазухи королевский указ и подошел к столу судьи. — Читайте.
Мади аль-Мехмед принял документ, быстро пробежал его глазами и непонимающе наморщил лоб.
— Вы хотите сказать, эта монета — подлинная? Королевская?
— Вот именно, — кивнул Томазо. — Как видите, в королевском указе четко написано об измененной стопе[9] монеты, и экспертиза, проведенная по вашей просьбе, это лишь подтвердила.
— Следовательно, ее сбыт законен… — тихо проговорил судья. Он был совершенно раздавлен таким поворотом.
— Точно, — кивнул Томазо.
Мади аль-Мехмед поднял глаза на исповедника.
— Но ведь факт подмены вещественного доказательства Трибуналом остается. Это ведь тоже преступление.
Томазо язвительно улыбнулся.
— Бросьте, коллега… Вам с братом Агостино еще до-олго работать вместе. Так стоит ли ссориться из-за такого пустяка? И потом, вы же сами сказали: нет вреда, значит, нет и преступления.
Председатель суда возмущенно пыхнул в бороду, а потом, неохотно принимая очевидное, подтвердил:
— Да, это так.