Часть третья

Я робот, бесконечно делаю других роботов на фабрике роботов в темноте.

Джеймс Ли Байерс

Глава двадцать вторая

Измаил согласился вернуться в Ворр. Ответил Флейшеру, что будет готов в три дня. Снова навестил Шоле и рассказал о своем решении, желая одобрения, совета и поддержки, каких не дождался бы от Сирены.

Шоле внимательно выслушала, пока на страхи Измаила лез его гнев, а голод по судьбе стравливал уют. Затем устремилась к нему, зажала идеальной ладонью рот, вторая рука скользнула к талии. Его зубы зашипели под касанием, а толстый спиральный ствол разбух в хватке.

Небсуил сказал Шоле, что Измаил — не из этой эпохи. Что его родословная и империя существовали только в старом мире. Что он урод и дар. Выпавший из времени. Небсуил сказал ей, что не хотел оперировать, превращать циклопа в приемлемое существо. Ему не дали выбора. Шоле не верилось; она насмотрелась на хитроумие и мудрость колдуна, и ей не верилось, что его можно принудить действовать против воли. Но не стала расспрашивать — потому что не смела и потому что во время своей речи он запустил ей два пальца в рот. Он растирал швы на нёбе и деснах, выщупывал перед новой операцией какие-нибудь промашки в своей работе.

— Измаил заставил меня сделать его «нормальным». Не исправить врожденный порок, как тебе, дитя мое, но обратить в иное существо, — он замолчал, чтобы узнать, поморщилась она из-за боли от прикосновения или слов. Когда понял, что из-за первого, продолжил: — Он даже принес для подделки живой глаз. Неумирающий глаз, отвергавший тлен и существовавший без питания. Хотелось бы его сохранить и изучить, но он настоял разместить его на свое идеальное лицо.

Небсуил вынул руку изо рта с довольным видом.

— Глаз он забрал у одного антропофага. Человечий глаз. Позже я узнал, что в Ворре пропал без вести надсмотрщик рабского барака в Эссенвальде и что тело так и не отыскали. Очевидец заявлял, что его прибрало одно из этих существ. Это случилось возле места, где Измаил наткнулся на их гнездо. Как он пережил встречу, мне уже не узнать.

— Зачем ты согласился? — наконец спросила она.

— Потому что он угрожал мне луком. Это была противоестественная вещь с энергией, от которой меня мутило; мне буквально становилось дурно. Этот лук — не зло, но сила его была омерзительна и шла наперекор всему в моем доме и в моем сердце. Его магнетизм даже привлек сюда убийцу, чтобы казнить человека в этих самых стенах, — он грозно сплюнул и пробормотал благословение. — Так я, испуганный луком и заинтригованный живучим глазом, уступил и переделал миф в человека, чтобы он скитался по обычному миру. Где он теперь находится и куда ты теперь пойдешь, чтобы узнать, как он живет, и утешить, если потребуется? Ты сама сказала, что хочешь повстречать «странных людей» — что ж, он явно из них.

Теперь она была вместе с существом вне времени, и его странность возбуждала ее, а это, в свою очередь, явно возбуждало его. Вспыхнувшая между ними страсть направилась в ее руки, и она отчаянно хотела его внутри себя. Хотела снова ощутить, как в ее влагалище разворачивается и сплетается уникальное движение. Разделась в считанные секунды и оседлала его, подавляя свою страсть осторожностью, чтобы ей не стало больно из-за его изначального и изумительного входа.

У Измаила еще не было такой женщины. Любая до нее чахла в незначительности. Их сердца и тела становились бледными подражаниями в рамках слабых объятий. В Шоле жил цепляющий огонь, как будто равный его собственному. Дело не в одной силе или технике; дело в уникальном, ненасытном сиянии на наречии голода. Совсем не похожем на другие огни страсти, а словно найденном на другой планете, в другом магматическом ядре. Часами они качались и ныряли, в конце концов провалившись в роскошную усталость. В тяжеловесный и сиропный сон, презревший любое сопротивление. Их тела сплелись в изнеможении, зациклившись на действии. Ныне скрывшийся вожделеющий центр все еще продолжал двигаться. Словно бы автономно. Никто из них не хотел, чтобы мировое время развеяло силу этой встречи. Так что, когда пробили часы собора, оба тихо простонали, комната раскололась и они начали медленный ритуал расставания. Оделись без слов, пока оба не стали частью других мест.


Флейшер и Урс ожидали на вокзале. С собою в Ворр они собрали отряд из девяти человек. Шестеро — из полиции, еще трое — мимохожие наемники в поисках работы. Освальд Макомбо был ашанти с Золотого берега и ни разу не видел коня до того, как прибыл в Эссенвальд на излете Имущественных войн. Мерином же его прозвали из-за роста и лощеной кожи. Он работал инженером и машинистом, и прозвище идеально шло к профессии. Барышами его соблазнили вернуться и прихватить с собой сводного брата на место нового кочегара. Именно Мерин вел поезд в тот роковой день, когда исчез надсмотрщик Маклиш и лимбоя растворились в лесу. Он зарекся возвращаться туда, но не мог не признать, как приятно слышать гудение и шипение локомотива. В северо-западном уголке города отсутствие поезда ощущалось засухой. В метельник забили ножеподобные клинья, чтобы расчищать упавшие деревья и заросли, ожидавшиеся на пути во внутреннюю часть, ближе к лесопильне, где лес рос гуще всего. Еще для расправы над воображаемыми преградами загрузили цепи, крюки и пилы.

О готовности поезда объявил пронзительный вопль дыма под высоким давлением. Эти же фанфары встречали на перроне Измаила. Тот снял рюкзак, чтобы пожать руки новым товарищам. Больше это смахивало на охоту или сафари, чем на разведывательную миссию в поисках лимбоя. Каждого снарядили винтовкой и пистолетом. У одного на плечах лежал пулемет Гочкисса.

— Ждем неприятностей? — спросил Измаил.

— Лучше быть готовыми ко всему. Лимбоя там уже давно. Бог знает, в каком они состоянии, — сказал Антон.

— К тому же есть и другие звери, — сказал Урс.

— Хватит на целый пулемет?

Все рассмеялись.

— Бояться надо самого леса, — сказал Измаил.

— На всякий случай… — Антон поискал в зеленой брезентовой сумке и достал револьвер «Уэмбли» в толстой армейской кобуре. С широкой улыбкой предложил Измаилу.

Измаил мотнул рюкзаком, показывая на его боку отполированную кобуру из черной кожи.

— На всякий случай, — сказал он.

— Что это? — спросил Урс.

Измаил открыл защелку на дорогом чехле. Поставил рюкзак и в том же движении извлек длинное элегантное тело полуавтоматического пистолета.

— «Штайр Манлихер», — сказал Измаил.

— Боже мой, откуда у вас такой в наших краях? — спросил Антон.

— Его заказала для меня Сирена Лор. Подарок на день рождения.

Не успел никто из мужчин ответить или сменить выражение с восхищения на презрение, как Измаил передернул затвор и взвел пистолет. Промасленная сталь отозвалась рептильным совершенством. Он знал, о чем думали мужчины, и решил отредактировать эти мысли здесь и сейчас. Обернулся и вытянул руку, навел пистолет на поезд и прохлаждавшийся у вагонов отряд. Не успел никто яростно возразить, как он вскинул ствол к жестяной кровле вокзала. Там, под сенью низкой ветки, резвилось семейство желтохвостых обезьян. «Манлихер» гаркнул восемь раз и хлестнул по воздуху, так что Антон и Урс отскочили от своего нового спутника. По доскам зазвенели латунные гильзы, а с гальванизированной крыши сползла заляпанная кровью шерсть — пронзительные голоса животных еще цеплялись за визжащие языки. Измаил опустил пистолет. С последним выстрелом лощеный казенник вытянулся, раскрылся. Его словно выпотрошили. Из внутренней пустоты поднимался завиток ленивого голубого дымка. Выстрелы были произведены на расстоянии больше двадцати метров. С точностью и убеждением, которые отмели все вопросы и сомнения. Таково преимущество стрелка, имеющего идеально наметанный глаз и пистолет под стать.

Поезд заревел со станции. Кочегар яростно работал лопатой, а инженер позволил силе пара, стали и огня преодолеть его страхи, снова положив руку на надежность жаркого, намасленного регулятора. Без обычного груза из плоских платформ поезд пошел с новой уверенностью. Первый рабочий вагон с надписью «РАБЫ» на боках вез вооруженных людей. Остальные пять были пусты и ожидали загруженного возвращения. Вагон по соседству с охранным, с обивкой и отделкой из красного дерева, вез Измаила, Антона и Урса. Их сцепленная скорость гремела вперед с растущим возбуждением. Ворр ждал, всасывая их приближение.

Их быстро переборол сон. Его неотразимый груз рос вместе с высотой деревьев. Все, кроме инженера Мерина и его кочегара, храпели и кивали под движение вагонов, лязгающих по железным рельсам. Двое впереди яростно работали и высматривали препятствия в бесконечной перспективе путей.

На рассвете Мерин увидел, как рельсы переходит какая-то стая. Осоловелый, он даже не заметил, как под колесами локомотива хрустнул первый. Впечатление на чувства произвел только третий или четвертый. Он посмотрел вперед и увидел их скопление. Мерин рявкнул приказ кочегару и отвел регулятор назад, чтобы уменьшить пар из котла. Схватился за тормоз и продвинул по зазубренному храповику. Кочегар завалился на уголь, чертыхаясь и роняя лопату. По проржавевшим железным рельсам завопили колеса. Локомотив попытался стряхнуть вагон, и Мерин перевел злой пар на выход из клапанов под котлом. Вопль утроился, сцепки ударились и лязгнули. Пассажиров в вагонах выбросило из сна в спутанный гнев. Некоторые поднимались, когда поезд содрогнулся и дернулся по путям назад.

Измаил перекатился и удержался на кровати. Антон и Урс стояли прямо и рассеянно, как лунатики; когда поезд жестоко остановился, Антон замахал руками, пытаясь за что-нибудь ухватиться, но запоздал в реакции и грузно упал на Урса, принявшего удар и полетевшего вперед, чтобы хрустнуть головой о дверь. Звук был тошнотворный. Никто не мог подхватить беднягу, потому что оба держались за собственное закрепленное равновесие. Урс сполз на пол с лицом, залитым кровью. Через минуту после того, как замерли вагоны, он уже перестал двигаться.

Тишина вокруг пульсирующего поезда стояла осязаемая, как не севшая оберточная бумага.

Лес замолк, осматривал инородное тело и внимательно прислушивался к слабым расщепленным звукам и стонам, доносившимся из вагонов, пока их обитатели приходили в себя.

Измаил и Антон осматривали Урса. Измаил выпрямился и смотрел, как Антон на коленях промокает рассеченную голову друга. Урс не приходил в сознание. Рану уже закрыли, больше кровь не текла.

— Кажется, ему нужен врач, — сказал Измаил.

— Пришлось бы вернуться, но кажется, это всего лишь скверный порез и ушиб. Раны головы всегда обильно кровоточат и выглядят хуже, чем есть. Нам нужен Вирт, у него есть опыт в оказании первой помощи на поле. Не мог бы ты его привести?

Измаил вышел из купе и прошагал по гравийной тропинке к вагону рабов.

— Мистер Вирт? — окликнул он громко.

Много медленных стонов, затем внезапное быстрое движение и хлесткий ответ.

— Для тебя — сержант Вирт, — сказал белый амбал, протолкнувшись наружу и спрыгнув, чтобы взглянуть на Измаила, съежившегося в его тени. Вирт был выше двух метров, с широкими плечами и грудью колесом. Его четыре словца окрасились в красный сильным африкаансом. Жестокая подача сделала их темнее; слова продирались через гнев и чувство превосходства.

— У нас раненый, вы не могли бы помочь?

— Хайнц, — рявкнул он в лицо Измаила, не поворачиваясь к вагону, — тащи медицинскую сумку, которая бишь с крестом.

Хайнц подчинился и вынес саквояж к двери.

— Вот, — сказал он и бросил Вирту, тот обернулся и поймал ее одной рукой. Его атлетизм, реакция и выдержка впечатляли, и Измаил прочувствовал их в полную силу. Затем Вирт снова ошпарил взглядом тощего уродца, который ранее пытался удивить стрельбой из полуавтоматического пистолета по цели над головой сержанта.

— Чего ждешь, веди.

Он залатал макушку Урса, замерил пульс и внимательно заглянул в глаза.

— У него контузия, а то и трещина.

— Что мы можем сделать? — спросил Антон.

— Мы? Ничего. Ему нужно в больницу.

— Обязательно ли возвращаться? Он может остаться с нами еще на три дня, пока мы не закончим? Контузии же не слишком серьезны?

Вирт оставил пациента и навис над Антоном.

— Это правда, многие получали контузии и выздоравливали за считанные дни. Мы не знаем, что творится у него под черепом. Может, кровотечение или что похуже. Нужен рентген.

Антон глядел встревоженно и разочарованно.

— Исход может быть смертельным?

— Да, если отрастет шишка.

— Шишка? — настороженно переспросил Антон. Вирт сузил глаза и объяснил.

— Когда происходит неуправляемое опухание, начинается компрессия. Мозгу некуда деваться, и он выбирает для расширения единственно возможный маршрут, — он посмотрел в дрожащие глаза Флейшера. — Попрет в хребет.

Вагон молчал. Где-то словно отсчитывало минуты далекое сердце ожидающего поезда.

— Нужно вернуться, немедленно, — сказал очень слабым голосом Антон.

— Есть другой вариант, — сказал Вирт.

Все обернулись послушать. Он подождал и вынудил Флейшера спросить.

— Мы в одном дне от станции у лесопилки, да? Как только прибудем, пошлем поезд назад с одним этим вагоном, пациентом и тобой. В остальных вагонах устроим лагерь и продолжим то, за чем ехали. Поведет он, — Вирт грубо ткнул в Измаила.

Флейшер чувствовал, как его мир, его возможности уходят из рук. Его отправят назад, нянчиться, пока Вирт и Измаил украдут всю славу, либо же мероприятие отложат или отменят вовсе. Экспедиция отправилась под самое начало сезона дождей. Следующего шанса придется дожидаться месяцами. Выбора не было. Так или иначе, возможно, потребуется всего несколько дней. Он доставит Урса, дозаправит поезд и направится назад; к этому времени дело будет сделано, и он сможет вернуть командование, прибыть в город победоносным и водворить лимбоя обратно под замок в их лачугах. Его новые планы прервал голос в конце помещения.

— Почему я? — спросил Измаил, которому не улыбалось войти в проклятый лес в обществе одних только задир и головорезов.

— Все просто. Ты здесь уже был. Выживал больше двух недель безо всякого вреда. Или не так? — сказал Вирт.

— Да, но я был не один.

— Ты и сейчас не один.

Кое-кто рассмеялся, на том и порешили.

— В любом случае кажется, ты уже бывал в передрягах.

Другой смех, и Измаил ничего не ответил.

— Нечего терять время, — сказал Вирт, принимая командование.

Некоторые сошли с поезда расчистить пути, ожидая найти расчлененные тела лимбоя. Из-за того, что нашлось там на самом деле, они передумали, так что после недолгого обсуждения поезд покатил дальше, затаскивая под колеса рваные ошметки антропофагов, где их и перемололо.


Станция лесопильни была заросшей и сумбурной. Горы спиленных и неотвезенных деревьев просто валялись и гнили. Здание покрылось плющом и другими цепкими сорняками. Деревья с удовольствием делили свои паразитные кружева с рабочими убежищами. Признаков человеческой жизни не наблюдалось, но с прибытием поезда в лес сбежали орды обезьян и стаи птиц. Люди быстро привели в действие ручную поворотную платформу и отцепили все вагоны, кроме того, что с раненым Урсом. Вирт собрал экспедицию и подвел к опушке джунглей, где ждал Измаил.

— Теперь — за настоящую работу, — сказал сержант.

Измаил подключился к разговору.

— Готовы к вашим приказаниям, бвана, — шутливо сказал Вирт, ухмыляясь.

С непривычной уверенностью Измаил приступил к руководству. Сперва спросил совета Вирта, кому следует остаться с Флейшером и его раненым другом. Они отобрали двух полицейских, потому что те знали азы первой помощи, и приказали защищать двух аристократов и держать в узде машинистов, пока отряд не вернется. Оставили им долю пайков и медицинских припасов. Остальные пойдут вдоль путей до развилки, где партия разобьется и приступит к более широкому поиску в лесу.

— Как нам найти дорогу назад? — впервые вежливо спросил Вирт.

Измаил достал мешочек и вручил Вирту.

— Здесь компасы и наручные часы для каждого. Как только начнем рассеиваться, можно двигаться с ними кругами, по стандартной процедуре, — он вопросительно посмотрел на Вирта. Тот широко улыбнулся и кивнул.

— Нам всем знакома эта схема.

— Хорошо, не придется тренироваться. Еще я взял вот это, — сказал Измаил и передал Вирту мешок побольше. В нем лежали четыре банки с краской.

— Займемся рисованием на досуге от поисков?

— Краска флуоресцентная, и мы будем помечать деревья на пути, чтобы по возвращении не было ошибок и никто не потерялся.

Вирт громко рассмеялся.

— А вот это умно, теперь я вижу, зачем тебя взяли.

Измаил позволил себе приобщиться к смеху Вирта, и тогда к ним присоединилась вся партия.

Глава двадцать третья

Сидрус наблюдал. Их лица растворялись и колебались в горячем металлическом тубусе подзорной трубы. Расплывались и непристойно сношались, точно розовый пластилин, текуче сплавлялись между собой из-за яркого солнца. За время наблюдения жар в латунном стволе усилился. Сидрус был рядом, когда прибыл поезд. Слышал его издалека и поспешил найти точку обзора. Влез на дерево и устроился в ветках, навел подзорную трубу на выцветшую платформу станции. Наблюдал за разговором. Следил за тем, кто раздает приказы, наблюдал, как он встает рядом с другим. Предводители этого сафари. В молодом, со шрамом на лице, что-то было. Сидрус сомневался, он это или нет. Раньше никогда так не везло. Вот первая группа людей со времен преображения и пребывания в Ворре, и один из них выглядел в точности как мерзавец, которого Сидрус поклялся разорвать. Юнец, которого оперировал Небсуил. Тот, кто лицезрел его унижение и коварное отравление. Недолго им осталось смеяться. Он живее, чем когда-либо, и предвкушение возмездия ныло и питало часы бодрствования и масляную бурю снов. Как же зашкворчит их память, пока он будет лущить тонкие бледные оболочки всех их нервов. Он видел, как группа разделилась, оставив несколько человек у поезда на станции. Слез по дереву и понял, кого вырежет первым. Их число и вооружение не значили ничего перед его новой и растущей силой.

Перед тем как свисток паровоза привлек Сидруса сюда, он неделями странствовал в возлюбленном лесу безо всяких вредных последствий. Набирался сил и решимости. Рацион из свежей дичи, корешков и ягод поддерживал эволюцию до растущего изумления перед собственными здоровьем и энергией. На девятый день он задержался у лужицы, скопившейся у скалы. Хотел отпить, как вдруг увидел свое отражение. Отскочил, испуганный, выронил в воду чашку из рога. Рябь улеглась не сразу. Отражение понемногу сложилось вместе, перед этим перебирая в изогнутом волнении света все его предыдущее уродство. В зеркальной глади он выглядел вылитым своим братом — тем, кому разрешили иметь потомство. Болячек как не бывало. Опухлость спала. Солнце запекло и растянуло бледность. Сидрус выглядел нормально.

На следующее утро, прорубая перед собой тропинку, он уловил перемену атмосферы… напряжение в воздухе, и в ответ пробудилась его частичка. Развернулась, нисколько при этом не тревожа. Он остановился и огляделся в поисках другого. Уставился через ширмы листвы, хранившие миллион форм жизни, кипящей и влачащей свое существование без раздумий. Он восхищался природой, ее неустанной страстью, свободной от сдержанности или сомнений. Во многом это шло в параллель с его собственной верой и ее моралью, подчиненной праведному направлению. Потому он сейчас и остановился, чтобы поискать причину жутковатого притяжения. Вперился глазами через деревья и висящие лозы. Перед ним стоял низкий пригорок. Нахохлившийся силуэт на исцарапанной поляне. Здесь деревья были другими. Они казались настороже, на карауле. Сидрус аккуратно ступил вперед, проталкиваясь меж древних стволов. За века курган порос змеистыми корнями. Одна корчащаяся масса наползала на другую. И теперь сетка из живых, мертвых и ископаемых лиан описывала узлистую клетку. Изначальная форма пригорка стала призраком, негативом того, что здесь некогда находилось. Сидрус наклонился всмотреться через плетеный невод. Пока его новые блестящие глаза всматривались поглубже, на него нахлынуло нарастающее удивление. Он обогнул эту массу и нашел вход. Внутрь вела расселина. Он снял с себя рюкзак и оружейный пояс и попробовал проползти. Но оказался слишком велик. Какое бы существо ни обитало здесь раньше, было оно меньше и стройнее. Он решил хотя бы заглянуть. Останавливала только ширина плеч, не размер головы. Так что он снова вполз, втискиваясь боком.

Внутрь он сумел просунуть три четверти головы. Здесь было идеально защищенное жилье. Невероятно съеженное в сравнении с первоначальной постройкой — должно быть, прямоугольной. Внутри стоял отчетливо обезьяний запах. Почва казалась усталой и непричесанной, словно бы непотревоженной на протяжении месяцев или, возможно, лет. Что бы здесь ни жило, оно давно ушло. Он с удовольствием ломал голову над этими загадками, а солнечный свет, клетчась через переплетенные корни, становился мягким, с раздробленной силой. Сидрус позволил мышцам расслабиться и повернул голову, чтобы найти еще следы прошлого жилища. Рядом с лицом попались остатки белых волос, длинных и тонких, скорее выдернутых из бороды библейского пророка, нежели из зада чешущегося бабуина. Корни фильтровали даже птичью песнь. Возможно, что-то в неустанно движущихся питательных веществах высасывало непосредственность из их задорных голосов, делая те слабыми, мягкими и далекими. Он снова повернул голову, царапнув подбородком землю. Ненароком перевернул щепку коры — или же кожи?

Тут он учуял. Корица и морские ракушки. Запах не потревожил передние доли, но скакнул и бросился прямиком в старый мозг, в рептилий разум, разгоняя лимбическую систему, словно мчащиеся кольца Сатурна. Он заставил себя лежать неподвижно и не дергаться. Как бы чудесно ни было это место, застрять здесь не хотелось бы. Он снова сосредоточился на найденном клочке и с силой принюхался глубже. Былые. Они побывали здесь, но жилье построили не они; на такое они неспособны. Сюда они приходили посторонними. Былые жили в земляных норах и в полых стволах, а здесь налицо доказательство, что они кукушками подселились в чужое обиталище. С каждым годом каждого века они нарушали все больше и больше сакральных правил.

Некоторые пытались сношаться с людьми; о других говорили, что они сбежали и даже покинули континент. Некоторые вернулись — и не было ничего хуже, ведь они несли на себе заразу от человечества в самое сердце леса. Подобных созданий должно останавливать и уничтожать. Это труд не для обычных людей. Потребна строгая и безжалостная решимость, чтобы жечь бывших ангелов самого Бога. Большинство не знало об этом ни сном ни духом.

В Эссенвальде для подобного только у него и Лютхена хватало знаний и отваги. У них двоих не было ничего общего, кроме неприязни к духовным взглядам друг друга. Но это казалось нюансами в сравнении с прозаичной неправильностью того, что Былые выходят из леса по желанию. Охваченный паникой молодой священник обнаружил, что двое Былых тревожат часовню Пустынных Отцов. Их привлекли висящие внутри картины. Это были ренегаты. Вновь пробужденные, что впадали в слишком глубокую спячку, из-за чего переплелись завитки и остатки снов. Снов о том, чтобы снова стать ангелами — или хуже того, людьми. Сидрус с Лютхеном изловили их и сожгли живьем, разворошив потом подергивающиеся останки в прах. Затем вспомнилось «пробуждение». До той затянувшейся ночи Сидрус переживал его лишь раз. Очень редко покидавшие Ворр Былые сшелушивали в процессе свою видимость. Это они делали с помощью темпорального отделения. Каким-то образом разлучали свой зрительный ориентир от телесного существования, которое натягивалось за ними. Поэтому той ночью Былые могли трогать и передвигать предметы в часовне, не будучи увиденными. Удлиненная, вытянутая часть их видимой формы прибыла бы часы спустя и оставалась совершенно безразличной к обстоятельствам и своему эффекту на обычных смертных. А когда видимая часть прибывала в растущий шок от кончины сознательного «я», это называлось «пробуждением». Послушника тогда отослали прочь. Явления отвратительного видения дожидались они на пару с Лютхеном. Стали ему невольными свидетелями, и веки или повязки ничем бы не помогли. Теперь, в мирной хижине, Сидрус передернулся и увидел фрагмент приливной волны, когда-то промчавшейся через его голову. Пытался больше не принюхиваться и начал пятиться из впадины. Сел снаружи в лютом свете, задаваясь вопросом, что все это значит и как стыкуется между собой. Былые не живут в замкнутых пространствах. Должно быть, этот мусор натащила обитавшая здесь тварь. Но чего ради?

Здесь было не место для костра, так что, приготовив себе постель, он сидел в сумерках и жевал корку сушеного мяса. Когда солнце пропало, деревья и земля еще несколько секунд удерживали свечение, когда то словно сгустилось в гнезде из корней, и на миг Сидрус узрел предыдущие его измерения. Словно этот интерьер никогда раньше не видели, а теперь, потревоженный, он отправлял вибрацию или заряд по линии интереса, в зрение наблюдателя, тараня оптический нерв, прямиком в вытаращенный мозг. Его ошеломило знание о том, что здесь находилось, пошатнуло. Жесткое мясо перестало жеваться и одеревенело, разлеглось в слюнявом недвижном рту. Форма, некогда занимавшая эту поляну, была рукотворной. Первая форма, когда-либо созданная божьим орудием на земле — человеческой рукой. Однажды здесь был дом Адама в раю.

Остаток дня Сидрус молился, благодаря своего дикого Бога за столь судьбоносный знак. Подтверждение его преображения, его мести и его оставшейся неумолимой жизни.

Перед сном он принял тинктуры. Закапал по три капли строго выстроенных химикатов в каждый глаз. Не для сна, а для растравления демонов под своей потребностью во сне, который он всегда считал тратой времени. Он знал, что во сне не останется один, что Ворр присматривает за ним и снижает пульс, принюхивается к дыханию, ковыряется в недрах мозга. Бороться с этим было бесполезно, так что Сидрус поддался вездесущести чащи, позволив себе стать проницаемым для ее нужды.

Той ночью к нему приходили другие. Без обычных гнева и провокаций. Пузырящийся сон, что он счел столь полезным, перекрылся, и хлынула его противоположность. Вялый ступор в экзотическом бездонном пространстве, где пахло специями и океаном. Они вышли из леса, из-под опавшей листвы и почвы. Из ленивого камуфляжа полога. Двигались медленно, что и его залитый мозг, так что они стали совершенно невидимы. Перешептывались внутри его сна. Первыми человеческими словами, что они произвели за очень долгое время. Они рассказали о том, как проснулись в лесу. Им снова дали цель, но не Бог. Их воскрешал сам лес, чтобы наладить связь с теми, кто ушел. С Былыми, что похоронили себя в мире Слухов и теперь звались людьми. Великая угроза шла на Африку — война, что без задней мысли изничтожит Ворр.

После долгих часов тело Сидруса поползло червем по шершавой земле. С закрытыми глазами оно скользило и извивалось обратно в корневую пещеру. Внутрь он вместился с легкостью — теперь широкие плечи сложились или усохли. Внутри он с великой целеустремленностью скреб земляной пол. Они же сидели или лежали снаружи, наблюдая через сплетенные корни, ощущая оживление, что так внимательно их слушало. Все было кончено, и его от них закрыла тяжелая туча пыли. Он выполз обратно, в сон, запечатавший это мгновение наглухо. Скоро Уильямс сбросит с себя шкуру этого существа и выйдет на свет.


На следующий день он продолжил путь на юг, в блаженном неведении, что Былые лизнули внутри него стык с иным, жившим в теле. Слова Уголька звучали в глухих, плотно упакованных частичках его плоти, принадлежащих ему не до конца. В теле истязателя заворочался Уильямс, первый Лучник, бывший враг, но разуму Сидруса никогда не найти его в этом укрытии. Сидрус был зафиксирован на будущем и на своем пути через эти благословенные места. Этим утром болела его левая рука. С самого пробуждения, когда он обнаружил переломанные ногти и налипшую почву. Он оттер ее прохладными освежающими травами, что росли поблизости, но боль продолжалась и смущала. Он грешил на дурные сны и нервный зуд неудачного места. Он не заглянул на прощание в пещеру, которой столь восхищался. Не видел написанный во весь пол текст. Но услышал в отдалении поезд, убрал мачете в ножны и набрал скорость.


Тропа привела к дереву, откуда Сидрус наблюдал за прибытием поезда. Теперь ему попались они. Он следил, как партия Измаила исчезает на противоположной стороне поляны, а затем подобрался присмотреться к тем, кто остался позади.

Спустя часы, пока машинисты пилили дрова для локомотива, он услышал крик Флейшера; когда добрался до вагона, предводитель экспедиции молча колотил по деревянным планкам окна в купе.

— Урс умер, — сказал он одному из оставшихся с ним полицейских. — Урс умер, и мы никуда не едем.

Когда из деревьев начала выскальзывать тьма, полицейский коснулся темы обороны. Флейшер был слишком погружен в скорбь и разочарование, чтобы понимать, о чем ему толкуют.

— Нам лучше занять один из вагонов или хижину до наступления ночи. Чтобы обезопаситься и закрыться. Еще надо определиться с периметром и назначить смену караула.

— Кто, по-твоему, на нас нападет? Лимбоя? Мы можем просто расстрелять их на месте и избавиться от хлопот и трат.

Солдат отказался слушать оскорбления Флейшера и ответил:

— Там есть нечто похуже лимбоя. Звери и твари, что едят людей.

Флейшер, конечно, слышал эти истории. Как и любой эссенвальдец, он на них вырос. Теперь же впервые он, трое других людей и труп единственного человека, о ком он когда-либо заботился, застряли в центре этих сказок по меньшей мере на следующие три дня.

— Берем хижину, — объявил он. — Ее проще оборонять.

Все поторопились сделать двухкомнатную хижину обитаемой и надежной.

— Можем разжечь огонь. Здесь есть небольшая печь. Дымоход чистый, я вижу через него солнце.

Мерин услышал эти слова хозяина и покачал головой.

— Это привлечет лесное, сообщит, что мы здесь.

— Что еще за лесное, звери боятся огня, а ночью будет холодно.

— Не все здесь звери, кому-то огонь нравится, — сказал Мерин.

— Просто делай как сказано, — потребовал Флейшер.

Закончив в хижине, Мерин направился обратно в поезд, чтобы разровнять шлак в зольнике и навалить в огневую коробку сыроватые дрова. Ранее он уже наполнил брюхо локомотива водой из цистерны, собиравшей дождь над хижиной. Он бы не позволил паровозу остыть. Хотелось, чтобы мощности хватило спешно вывезти их со станции, если понадобится. Тут он услышал новый крик Флейшера и вернулся узнать, в чем теперь дело. Антон вопил на полицейских, решительно флегматичных. Требовал, чтобы ему помогли перенести тело Урса из поезда в хижину. Они наотрез отказывались.

Вступил Мерин.

— Можно сегодня запереть его в купе и похоронить наутро.

— Я не стану хоронить Урса Толгарта в этом богом забытом месте. Я заберу его с собой, когда прибудут остальные.

— Но его нельзя заносить в дом.

Флейшер проигрывал и знал, что не посмеет терять лицо в спорах с черным рабочим на глазах у двух полицейских, в чьей преданности и огневой мощи так остро нуждался. Так что он забил купе досками и договорился сколотить наутро гроб.


Первая ночь в хижине прошла сравнительно тихо — только сделали один выстрел в потолок, чтобы отпугнуть то, что скреблось и стучало по крыше в три утра. После этого до самого буйства утреннего хора ничего не шевелилось и не говорило. Они вышли из хижины под сияющий дождь при светящем солнце. Казалось, все в порядке, пока не обнаружилось, что тела Урса больше нет.

Глава двадцать четвертая

Похищение Ровены сильно растревожило дом Муттеров. Прошло три дня с тех пор, как ее забрали, а никаких следов так и не нашли. Не было и никаких объяснений поведению хозяйки, из-за которого недоумевающую семью накрыл покров стыда. Фрау Муттер ругалась и цокала языком из-за происходящего, путаясь в чувствах, трепыхавшихся между ужасом из-за кражи младенца и резкими, нехорошими словами, высказанными ее дочери госпожой Гертрудой, в чьей морали и надежности фрау до сих пор сомневалась. Зигмунд говорил, эта глупая женщина отказывалась видеть бедняжку Мету в упор. Твердила, что она пропала, и смотрела мимо, будто ее и нет. «Смотрит сквозь», — сказал он.

Фрау Муттер надеялась, это всего лишь гнев или безумие, потому что знала, что для подобной избирательной слепоты бывают поводы и похуже. И что невинность могут невидимо высасывать зловещие силы. В детстве ее затащили в чумазую деревеньку на дальней стороне Ворра. Отец нуждался в работе и схватился за первую же предложенную халтуру. Там она повидала кое-что за гранью понимания добрых христиан. Повидала то, что трогало ее ночью и лизало днем. Невидимые люди жили свободно, голодно и грязно.

Она видела, как хворают, умирают или сходят с ума из-за заклинаний джуджу и презрения гри-гри.

Если этаким заражена или проклята ее бедная дочь или госпожа Гертруда, тогда их уже ничем не отмолить. Младенца могли забрать для жертвоприношения или чего похуже. Создания Ворра могут выйти на волю и проследовать по запаху стыда до их порога. Она гремела на кухне, всхлипывала в фартук и кляла мужа за то, что он такой дурак и подверг маленькую Мету катастрофе.


Наверху Тадеуш в своей тесной спальне вычеркнул очередной день из мыслей и тонкого бумажного календаря, висевшего на стене. Пять лун отведенного отцу времени шли на убыль. Если прозаичное пророчество синего существа в саду правдиво, то все может произойти в следующий месяц. Невозможно угадать, какая часть луны считалась, не говоря уже о последствиях ее прихода. Он страшился худшего. Тадеуша приводило в ужас, что в столь короткий срок он может стать главой семьи. Ежился и под бременем знания. Никому нельзя рассказать. Назойливую рифму отцовского приговора вклинили в голову именно ему. Все вычеркивания, все вырванные страницы, все обведенные даты не могли приглушить или убрать слов с бумажной полоски, звеневших в ушах.

Мета сидела на кухне, покинутая и недоумевающая. Что произошло? Как же растерялась ее забота в том доме надвигающихся ужасов? У давления, что расцвело из-под лестницы, не было лица. Оно всосало ее сознание и оставило в обмороке и ознобе в ту страшную ночь. Когда она пришла в себя, Ровена уже пропала, все было спокойно. После прибытия Гертруды и после того, как отец велел уйти, она еще помедлила по дороге к дверям. Остановилась посмотреться в зеркало в коридоре, хотела убедиться, что не стала невидимкой. С тех пор там, где нельзя было увидеть, в ней разрасталось чувство вины; из утраты и ответственности за Ровену составлялась другая Мета. Доппельгангер, вечно стоящий напротив, подтверждавший все переживания и ухмыляющийся в ее мимолетные моменты самообладания.

После того как Муттер отрапортовал Гертруде, что сызнова обыскал дом и подвал и ничего не нашел, долгое время она просидела, глядя в никуда. Услышала, как Муттер запирает ворота по дороге домой. Обратила слух в каждый закоулок дома, выжидая, когда звук посмеет предать движение. В конце концов встала и спустилась, как сомнамбула. Слезы в глазах пересохли в болезненный песок. Она подошла к вешалке в прихожей, где висели плащи и пальто — нетронутые, ожидающие скорого сезона дождей. Промеж них, словно ноги множества скелетов, собралась коллекция ценных или забытых палочек, тросточек, тростей-сидений, зонтиков и прочей подмоги и аксессуаров для ходьбы. Она перебрала их, свирепо расталкивая плащи. Один слетел к ногам, словно опавший лист гуннеры. Она не обратила внимания и продолжала искать цепкими ладонями, пока не коснулась холодной стали. Извлекла метровый лом. Схватила ключи с их одинокого крючка у двери в подвал, открыла и спустилась.

Она стояла в родильной палате, где все было прибрано, словно ничего из воспоминаний здесь на самом деле не происходило. Нашла ящик, села и стала ждать. В конце концов появилась Лулува и встала поодаль, у дальней двери. Сет и Аклия ждали за дверью.

— Что вы с ней сделали? — спросила Гертруда, сдерживая гнев.

— Ты хочешь сломать нас этим? — сказала Лулува с осциллирующим трепетом, какому Гертруда уже приучилась доверять. Тонкая и идеальная коричневая рука показала на лом.

— Это вы ее забрали? — сказала Гертруда.

— Она в целости и сохранности.

Гертруда поднялась, великое возбуждение вливалось в ее кровь и быстро бежало, хлестало в унисон с адреналином.

— Где она? — голос ее был надломлен и звучал так же, как их. — Где она? — лютые слова, вонзенные в преддверии нападения.

Внезапно они двинулись со скоростью, которой она раньше не видела. Оказались вокруг, равноудаленные, по-богомольи взведенные, готовые хватать с внезапной силой.

— Я же сказала. Она в целости и сохранности.

— Это вы ее забрали?

Гертруда боролась сама с собой и искала в себе расщелину, из которой можно напасть. Она знала, что в этот раз не победит. Каждое движение или уклонение, на какие она способна, парирует сила за пределами ее ярости. Теперь словно даже ее чувство справедливости оказалось под угрозой. На ее стороне остались лишь материнская скорость и боль, и она знала, что на такой арене это тупое и неточное оружие. Так что, пока она прогоняла свои шестеренки тактики, вырвалась эмоция, беспримесная и уязвимая.

— Но вы же помогали мне в родах, всегда были на моей стороне.

— Мы всегда были на стороне ребенка, на стороне правды, — заговорил Сет.

За ее словами навернулись слезы.

— Но она моя.

— Она наша.

— Я ее мать.

— А те, кто нас сделал, — ее отец, — сказала Лулува.

— Как и Измаила, которого ты украла, — сказала Аклия.

Вес смысла и вес лома стали едины. Гертруда уронила руки со вздохом поражения.

— О чем вы? Ровена зачата во время карнавала Измаилом или кем-то из гуляк, которых я там встретила.

— Нет, — ответил Сет.

Гертруда крутилась в вязком дурманящем круге, чтобы видеть их лица, когда они заговаривали.

— Но… но…

— Ровена была вызвана в твоей собственной постели нами, пока ты спала.

Нервозность переходила в тошноту.

— Нет, этого не может быть, — они надвинулись, и она бросила железо и схватилась за живот. — Не может бы…

— Мы осеменили тебя в неделю перед карнавалом и запечатали утробу, чтобы огородить малышку от других вторжений.

Гертруда сомлела в виде кривобокой «S», словно ей подрезали нитки. Поймали ее раньше, чем она коснулась земли, и нежно подхватили.

Казалось, что по лестнице взбирается гигантский осторожный паук, где ее тело было серединой, а их ноги растягивались, слаженно двигались, несли ее к постели на втором этаже. К постели, которую все они так хорошо знали.


Гертруда лежала и таращилась в потолок. Больше она не будет спать в этой кровати. Уже перелегла на пол. Больше она не будет спать. На спине она лежала, потому что ковер промок от того, как она лежала на боку. Через одежду сочились распухшие груди. Молоко пропитывало голодный пыльный узор абстрактного плетеного сада. Хотелось расколотить Родичей вдребезги, расплескать и разлить их жидкие разумы и спасти Ровену от их козней. Но этому не бывать. Гертруда останется вовек потерянной. Ей нужно понять больше. По-настоящему понимала она только то, что сама во всем виновата: из-за того, что так давно соблазнила циклопа, из-за того, что забеременела, оставила ребенка без защиты. Мучения были невыносимы. Хотелось плакать или кричать, но ползучая полая боль закупорила и сошкурила все выражения себя. Впредь эта роскошь позабыта. Раньше самоубийство всегда казалось выдумкой. Мыслью, что в ее голове была лишь цитатой. Чем-то для низших классов, слабых разумом или волей. Для бедняков и трусов. Теперь же оно расселось на сердце теплой жабой. Тешилось им как своим естественным ареалом.

Когда Аклия принесла поесть, Гертруда закусила губу и сжала кулаки.

— Она далеко отсюда?

— Нет, в близости и сохранности. Если все пойдет хорошо, ты ее еще увидишь.

— Когда?

— Позже.

Аклия двинулась к двери.

— Кто из вас это сделал? — спросила Гертруда.

— Что сделал?

— Трахнул меня во сне.

Слово странно прозвучало на ее устах. Она еще никогда его не произносила. Подслушивала много раз, но никогда не воображала, что скажет сама, да еще с такой ненавистью. Аклия его не поняла.

— От кого из вас, тварей, я понесла?

— А, я понимаю. Ото всех. — Она посмотрела на Гертруду, склонила голову и дотронулась до спиленного края на губе.

— То есть ты хочешь сказать, вы трахали по очереди.

Через сырое пятно на ковре в ее кости проник последний холод. Жаба стала тяжелее и беспокойней.

— Потому что мы любим тебя, — сказала Аклия.

Жаба дрогнула.

— Ч-ч-что?

— Потому что нас просили собрать наши жидкости и переработать их для тебя.

— Но вы меня изнасиловали.

Бакелитка задумалась над словом.

— Нет, мы тебя не неволили. Мы ласкали и поощряли тебя, как в детстве.

Жаба ужалась до лягушки.

— Как в детстве? Что это значит? — Гертруда села с затекшей спиной.

— Мы знали тебя всю твою жизнь. Ты не должна помнить.

Гертруда Тульп поднялась и сказала:

— Я не понимаю.

— Дражайшая, почему, по-твоему, тебя так привлек этот дом? Что о нем говорили твои родители? Почему они проявили такое понимание, когда ты переехала сюда жить «одна»?

От сердца отвалился осколок вины.

— Отец, — сказала она.

— Да, и твой дед. Тульпы, как и другие в гильдии, были нашими друзьями на протяжении десятилетий. Этот город основан на нашем сосуществовании.

Вытек весь триумф молодой жизни Гертруды. Преуменьшилось ее владение Кюлер-Бруннен. Когда гнев проходит все степени, когда он сменяет направление, то часто удваивается в силе и воле. Она невольно улыбнулась Аклии, когда ярость метнулась в сторону отца.

— Как я вас забыла? Как я могла забыть так много?

Аклия подошла, заглянула ей в глаза и протянула ладонь. Гертруда взяла ее и успокоилась прохладной твердостью. На лестничную площадку они вышли рука об руку. Там было тихо и бессмысленно. Вместе они сели на ступеньку.

— Под нами — древний колодец. Он напрямую стыкуется с Ворром. Вода — глубоко под землей, где ее не коснется ни один человек. У нее есть свойства отсутствия, — сказала Аклия с нажимом, похожим на гордость.

— Вы поили меня этой водой?

— Поили? Нет. Ее нельзя пить. Этой ошибке мы научились на других.

— Каких других?

— Неправильных.

— Каких неправильных?

— Verloren. Тех, кого вы зовете лимбоя.

Глава двадцать пятая

ЛОНДОН, 1925 год

Шуман сидел на длинной деревянной скамье. В этот раз ошибок не будет — профессор потребовал, чтобы от необъявленного прибытия в приемную его забрал Бэррэтт и только Бэррэтт. Всклокоченный доктор пожал ручку Гектора, переусердствовав с напором.

— Мы можем начать в комнате пациента 126, пожалуйста?

— Да-да, конечно, профессор, сюда, прошу, — заикался Бэррэтт.

Длинный проход верхнего коридора нырял в ту же невозможную перспективу, что и прежде. Они спешили вперед, иногда Гектор мешкал из-за одышки и чуть не терял суетливого врача. К ним обращались пациенты, говорили вопросы и задавали ответы. Помахал Кошатник, и Гектор встал.

— Как ваши дела, мистер… э-э…

— Уэйн, — вмешался Бэррэтт.

— Да, мистер Уэйн, как ваша новая картина?

Кошатник наклонился, пока они чуть не соприкоснулись носами. Он был одного роста с Гектором и таким же красавцем — вернее, был им раньше. Он отличался угловатым, остро вырезанным лицом с раскосыми, добрыми глазами, полными меланхолии. Гектор гадал, не еврей ли он. Изгиб лица шел вертикально, округляя лоб и подбородок от отвесного носа. Аккуратно подстриженные усики выступали за контуры тонкой челюсти. Гектор спросил себя, не считал ли Уэйн их кошачьими вибриссами.

— Очень шипасто, — сказал художник. — Извольте видеть.

Бэррэтт смешался из-за смены направления, но не стал жаловаться на желание профессора взглянуть на новые картины. Перед кроватью Уэйна стояли три новых ярких работы — так, чтобы он мог их видеть перед сном.

— Хм-м, — сказал Гектор, поглаживая подбородок. — И правда шипасто.

Портреты закладывали вираж от почти нормальной кошки до бестии с зазубренными контурами и совиными очами, чей узор топорщился и вскидывался в повторяющихся геометрических выкриках энергии. Точно контуры ожили и разбились на связанные и самокопирующиеся симметричные кляксы самих себя. В другие времена их бы назвали фрактальными. Краски были дикими и бешеными, излучались электрическими, кислотными ударными волнами.

— Свирепые создания, — сказал Гектор.

— А у него есть вкус, — добавил Уэйн, обращаясь к кошке, затем повернулся обратно к Гектору. — Вы уже приходили вместе с Николасом, интересовались.

— Верно. Вы его сегодня видели?

Кошатник подергал себя за усики.

— Каверзный вопрос, — сказал он и взял клочок бумаги. — Возвращайтесь позже.


Мрачная каморка показалась вдвое более пустой, когда Гектор спроецировал в ее узкую неподвижность сияющего улыбкой отсутствующего Николаса. Все было точно таким же. Отвратительно казенным, за исключением радио и наушников.

— Где он хранит свою картинку, о которой вы мне рассказывали? Блейка?

Они перерыли все. Ни следа.

— Значит, забрал с собой? — спросил Бэррэтт.

— Понятия не имею, доктор, он же ваш пациент, но вы сами говорили, что это самое драгоценное его имущество.

Бэррэтт был сбит с толку.

— Так и есть, картинка да радио.

Бэррэтт заглянул под детектор, проверить, не может ли она лежать там. Замер и медленно опустил голову к радио. Затем к наушникам.

— Включено, — сказал он. — Все еще включено.

— Что там? — спросил Гектор, не думая по-настоящему, что эта раздражающая игрушка может иметь значение.

— Не знаю, — сказал Бэррэтт. — Голос. Кажется, на немецком, — он протянул скелетную металлическую клипсу, словно это неведомая и подозрительная форма жизни. Гектор аккуратно поместил ее в ухо, памятуя о предыдущем опыте. Затем нахмурился и прислушался внимательнее. Металлический голос внутри кричал откуда-то издалека. Лицо Гектора изменилось. Бэррэтт смотрел и не понимал. Глаза старика больше не регистрировали его присутствие. Он остался совсем один, падал внутрь, навстречу проклятию. Только дважды доктор видел подобное раньше. В палатах. Это было осознание. Осознание, очищенное от любых защитных слоев иллюзии. Осознание трагически страдающего, что он в самом деле безумен. Молниеносная вспышка понимания, отвратительное и полное отражение самого себя. Проблеск ужасающего будущего, терзающего неизменными годами впереди. Гектор осел на кровать и выронил наушники на пол.

— Профессор Шуман. Профессор Шуман, что такое? Я могу вам помочь?

Гектор покачал головой и понял единственную причину, почему добрый Николас не хотел отпускать его домой.

— Мне нужно подышать свежим воздухом, можно выйти на улицу?

— Конечно, сэр, вам помочь? — Бэррэтт подал Гектору руку, и они вышли в коридор.

— Знаете, такова моя судьба — вечно покидать эту комнату именно так: в прошлый раз — в инвалидном кресле, теперь — это, — с полуулыбкой Гектор спустился по задней лестнице мимо дюжего сторожа, коснувшегося при их виде козырька. Теперь они стояли там, где ранее находился двор для прогулок неизлечимых. Прямо под окном Николаса. Трава была неухоженной и истрепанной. К кирпичному забору прислонилась пара кроватных рам. Шуман сделал несколько глубоких вдохов.

— Что вы там услышали, профессор?

Гектор сглотнул и наконец ответил.

— Это из фатерлянда. Бредни тирана.

— А! Я что-то читал о вашей новой политике.

Гектор одним взглядом перекрыл следующую шутливую фразу доктора и махнул рукой, обозначая, что ничего не может прибавить.

— Простите, пожалуйста… но.

— Все в порядке, профессор, прошу прощения за назойливость.

Гектор выпрямился и сказал:

— Довольно, теперь давайте найдем его, — он сделал еще один глубокий вдох и крикнул во всю глотку: — Николас, я все еще здесь!

Усилие как будто опустошило коротышку, и он неуклюже уселся на грубую полысевшую лужайку. Никто ничего не говорил — они просто наслаждались влажным прохладным воздухом.

Сверху мякнул новый звук. В окне Николаса показалось тощее точеное лицо.

— Мяу, — сказало оно, — мяу-мяу-мяу.

Бэррэтт улыбнулся и наклонил голову, чтобы видеть Уэйна. Шуман наблюдал, как ветер колышет короткую клочковатую траву. Вдруг сдвинулся вперед, пристально вперившись перед собой.

Бэррэтт обернулся к старику, стоявшему на карачках и ползущему по двору, словно краб.

— Профессор?

— Быстрее, взгляните.

Доктор трусцой подскочил к гостю, которого уже потихоньку принимал за своего будущего пациента. Затем увидел сам. Через траву щупался рябящий узор. Двигаясь так, словно, кроме него, там больше ничего не было. «Мяу-мяу-мяу», — все еще отдавалось сверху. Из листьев уставились глаза; они и были листьями. От них разбегались сильные узоры.

— Это кошка Уэйна, с картины, — сказал Гектор. — Как будто кошка Уэйна нарисована травой. Следуйте за ней.

Это могло быть всего лишь мимолетным порывом ветра, пробежавшим по огороженному двору. Это могло быть всего лишь случайным содроганием, только смахивающим на голову безумного зверя, но оба поверили и проследовали за этим к дальнему углу сада. Там оно остановилось и исчезло, а они начали копать.

— Мяу-мяу-мяу.

К Бэррэтту и Шуману во дворе присоединились еще четыре сильных работника. Они принесли лопаты и быстро отыскали спящего.

Из неглубокой могилы смотрел Уильям Блейк. Свидетель ангелов. Поэт, пророк, визионер, безумец. Ну или его портрет. Зажатый в руках Николаса.

— Николас, Николас, вернись, это Гектор. Ты хотел, чтобы я пришел, и я здесь, а где ты?

Фотография Блейка шелохнулась в заляпанных руках, под поломанными ногтями.

Его отмыли, одели и позволили вернуться в комнату. В течение всех процедур Гектор оставался рядом. Так хотел Николас. К зеленой двери они медленно вернулись вместе.

Надвинулся синеватый вечер — притихшее солнце будто хотело поспособствовать скорой беседе, которая, чувствовал мозгом костей Шуман, даст ответ или хотя бы переосмыслит вопрос. С Темзы принесло нетуманистую мглу, и та совокуплялась с сумеречным светом. Его пытались впитать миллионы кирпичей, которые определяли и сдерживали лечебницу, и какой-то части это удалось. Чтобы пресуществиться на последних лучах солнца, заходящего над миром, который забудет глубину вчерашних дней и будет тянуться только к ограничениям завтрашних. На пути к комнате 126 Шуман в шутку подумал, что в этот раз покинет ее на носилках. В первый раз — на инвалидном кресле, во второй — на плече Бэррэтта. Носилки — вполне естественный преемник. Из шаловливой мысли выплыла истина, чуть не остановившая его на месте. Высокий человек с волнистыми волосами и в халате остановился по правде. Взглянул сверху вниз и показал заботу в лучащейся улыбке.

— Что-то неладно, профессор?

Шуман помялся, а потом ответил:

— Нет, Николас. Все ладно, но довольно странно, — он помолчал под замершим мгновением Николаса в тени его вопроса. — Право, зови меня Гектор.

— Гектор, да, обязательно.

Шуман пригладил свои уложенные волосы и взглянул на самое странное из всех существ.

— Мне просто пришло в голову, что я очень хорошо себя чувствую. До начала этих изысканий я был больным стариком, пережившим удар, и верил, что моя жизнь неторопливо подходит к концу, а теперь? Теперь я и думать забыл о возрасте, боли и колотье, медлительности. Слишком занят в последние несколько недель.

Николас просиял, взял Гектора за руку и сказал, когда они снова сдвинулись с места:

— Но это же хорошо, Гектор, направление волн изменилось.

Гектор хотел было согласиться, еще не понимая по-настоящему, как на углу они чуть не столкнулись с мистером Уэйном. Выглядел тот очень серьезно, его печальные глаза с силой вперились в Гектора. Он молчал.

— Ах, мистер Уэйн, кажется, мы задолжали вам большую благодарность за помощь в поисках нашего друга.

Уэйн ничего не ответил, но слегка вздрогнул. Тут Гектор заметил его руки. Они стиснулись в крепкие белые кулачки.

— Что-то случилось?

— Вы его выпустили, — огрызнулся Уэйн.

Николас отпустил руку Гектора и подошел к Уэйну. Он высился над немногословным человечком, как будто скрученным в узлах едва сдерживаемого гнева. Гектор попытался успокоить разъяренного Кошатника.

— Вы о том, что мы нашли Николаса? Вы же знали, иначе никак. Мы должны были выкопать его из-под земли.

— Вы его выпустили.

— Да, нам пришлось.

— Он не ваш.

Гектор оторопел и обеспокоился из-за грозных упреков. Он не нашелся, что и сказать. Взглянул на Николаса, который, к его досаде, теперь смотрел на него с тем же обвинением, тем же критическим неодобрением.

— Он не ваш, а мой, — в потерянных глазах Уэйна стояли слезы, а в голосе звучал надрыв. Чего он хотел? В своем желании спасти Николаса Гектор повредил дружбе этой пары? Судя по тому, как они встали бок о бок, выглядело все именно так. Как же ситуация так быстро перевернулась и с чего Уэйн взял, что Николас принадлежит ему? В Гекторе росло странное ощущение — эмоция, позабытая годы назад.

— Николас и мой друг, он не принадлежит никому, мистер Уэйн.

— Я говорю не о Николасе, — сказал Уэйн, на сей раз хрипло и надтреснуто. — Я говорю о Уилки.

— Уилки, — повторил Гектор. — Какой еще Уилки?

— Такой, какого вы выпустили, какой пошел за вами во двор.

Теперь все предыдущие волны чувств Гектора столкнулись. Замерли, ожидая, когда их снова взволнует к действию что-нибудь вменяемое. Николас покачал головой и поцокал языком. Но этого для вменяемости маловато. Недоумение заболотило и разровняло все.

— Я не понимаю, — сказал он.

Николас склонился и ответил:

— Он думает, что вы выпустили Уилки. Что он сбежал за вами на двор. Он думает, вы хотите забрать его себе.

Гектор сорвался.

— Скажите ради Бога, кто такой Уилки?

Уэйн шагнул вперед и ткнул в Гектора; прямо в нос.

— Шипастый, — сказал он.

Николас снова кивнул, и оба уставились на обвиняемого.

В конце концов изо рта Гектора вырвался целый сборник невербальных восклицаний, вдохов и выдохов. Сглатываний, которые наконец закончились неприкрытым и неожиданным смехом.

— Так мы говорим о коте?

— О моем коте, — сказал Уэйн, вытирая слезы с глаз.

Все вместе они пошли в палату к Уэйну, где Николас сел и обнял пациента. На миг Гектор засек отражение своей предыдущей эмоциональной вспышки. Снова ей удивился. Для него ревность или нечто в этом роде осталась далеко в прошлом. Из-за нее он сам себе казался удивительно разоблаченным и надеялся, что никто этого не заметил. За ним наблюдали кошки. Усмехались и урчали над его бедой. Шипастой нигде не было.

В следующие минуты Гектор объяснялся перед Уэйном, что не собирался забирать его кота. А если тот и сбежал, то это недосмотр, нисколько не намеренный. Уэйн не дал себе выслушать объяснения, и Шуман начал терять терпение из-за ситуации. Сама идея о серьезном, прочувствованном заявлении о невиновности в деле о воображаемой кошке полагалась вне его обычной терпимости. Но и дни сейчас настали не самые обычные. Они были совсем другими, и он предпочитал их. Обычных дней он уже прожил на целую жизнь.

— Становится поздно, — сказал Николас, — скоро тебя отсюда попросят. Нам пора.

Он очень формально пожал руку Уэйну и ждал от Гектора того же. Ладони у того были мокрыми — не влажными, а мокрыми, — и Гектор не сомневался, что слышит от них ошеломляющий и характерный запах котов или по крайней мере кошачьей мочи.

Вернулся Гектор в пустое святилище Николаса с облегчением. Устроился поудобнее на единственном стуле, пока хозяин сел на кровати. Время от времени Гектор с подозрением посматривал на радио.

— Почему ты снова похоронил себя, Николас?

Высокий пациент вытянулся, уложив голову на руки.

— Это было отклонение, — сказал он.

— Отклонение от чего?

— От того, что написано на карточке.

Гектору не хотелось, чтобы его странный друг снова заговорил тайнами. Не хотелось теряться в спутанных отсылках.

— Ты что-то услышал по радио?

— Я многое слышу по нему и в нем.

— Ты услышал то, из-за чего спрятался под землей?

— Повтор, — сказал Николас.

— Ты услышал что-то обо мне?

Николас сел и изобразил то же изгибание шеи и укус воротника, что Гектор уже видел прежде. Затем поправил подушку и сел прямее.

— Иногда мне просто надо вернуться из времени Слухов. Так много быстрых минут — это слишком. Они спешат и теснятся. Томом мне было легче. Но я все-таки знал, что меня ждет, потому и пришел.

— Откуда ты пришел? — спросил Шуман, зная, что не поймет ответа.

— Из Темзы, я уже говорил.

— Нет, Николас, до того.

— Ах! Этого я сказать не могу, пока ты не поверишь, что я спал под водой.

— Но в это невозможно поверить.

— Говоришь совсем как мой старик, когда тот меня нашел. Его тоже пришлось подправить.

— Ты сказал «вернуться», как об отливе после прилива, — Гектор крепко держался за остатки понимания. — И ты имеешь в виду Уильяма Блейка, это же он твой старик?

— Он самый и будет-с, ваш-бродие, — Николас снова сменял голоса, игриво становясь кокни. — Как я из воды вышел, у него аж чуть гляделки не выпали, так и уселся да вылупился, как ты нынче. Хочешь глянуть?

— Глянуть? — переспросил запутавшийся Гектор.

— Могу тебя пустить ненадолго, чтобы побыл там, а то и им побыл, коль повезет, — Николас соскочил с кровати и встал позади сидящего друга. — Делай, как говорю, и окромя того — ничего.

Он взял голову профессора в руку и быстро направил ее раньше, чем Гектор успел пожаловаться.

— Закрой глаза да так и сиди, а я займу подводную позу.

Гектор сделал как велено, потому что пришлось. Что-то подергивало за глаза, пока он силился оставаться в сознании, сидя на твердом стуле. Послышался скрип кроватных пружин. Происходила какая-то серьезная активность, и сейчас он отказывался подпускать те отдаленные воспоминания о матери.

— Я готов, открывай глаза, когда услышишь воду.

У здравомыслия Гектора оставалось довольно сил, чтобы покончить с этим вздором, пока тот не зашел дальше, и он уже хотел найти для этого слова, когда Николас начал шипеть и дуть, изображая текучую воду. «А! Темза», — чуть было не сказал Гектор, но его прервала эволюция звуков. Они углубились, стали массивными и низкими. Настоящей водой. Звуками большой реки. Гектор открыл глаза — и она была перед ним. Широкий простор Темзы у Ламбета, но без множества стоящих там ныне зданий. Он сидел на облезлых клочках травы, спускавшихся к галечному пляжику. Там лежали вымытые кости животных и ракушки устриц. Он моргнул и тут оказался снова в комнате. Тогда крепко зажмурился и увидел, как движутся простыни на кровати. Кто-то прятался под ними и подражал волнам, качаясь взад-вперед. Снова открыл глаза — и вернулся на берег, глядел на воду. Снова закрыл — и увидел, как Николас поднимает руку над колыхающейся простыней, увидел, как он тянется. Открыл глаза — и увидел, как рука вырывается из волн. Там кто-то был, кто-то тонул. Он поискал вокруг помощи, но рядом никого не нашлось. Надо было что-то делать. Он позвал: «Плыви же, плыви!» Вскочил и кричал фигуре, отплевывавшейся от воды.

Гектор закрыл глаза — и увидел, как на скрипучей койке бешено играет Николас. Открыл — и увидел другого Николаса, бредущего к нему с вытянутыми руками, словно разыгрывая лунатика. Закрыл — и увидел простыню на полу, одним концом запутавшуюся в ногах ангела, пока тот ковылял вперед. Видение было ясным и четким — но что именно здесь видение? Не хотелось прерывать ни то ни другое. Хотелось расширить зрение и бороться против желания моргнуть. Глаза утруждались, и нервное моргание совершенно дезориентировало и пьянило.

Противоположные мерцающие реальности производили дерганое несвязное движение, напоминавшее бег панических фигурок в зоотропе. Картинки в вертящемся колесе.

Ползущий выбрался к нему из ила и отчаянно обнял. Гектор чуть не свалился со стула, пока Блейк помогал промокшему устоять на ногах.

— Видишь, Гектор, вот как все было, вот как я повстречал своего старика.

Николас улыбался от уха до уха, когда выдернул голову Гектора в единый мир. Смеялся, снимая с лодыжек спутанную простыню и возвращаясь на постель, где вытянулся в притворной усталости.

Гектор ничего не ответил, потому что голос все еще искал сообщение с мозгом — на удивление приятное ощущение. За исключением легкой дурноты, вызванной тем, что глаза побывали вратами-затворами между двумя мирами, это шокирующее событие встряхнуло разрядом необъяснимой радости, а вовсе не страха или опаски. Все прошло так быстро и ярко, что удивление не успело затопиться и замениться необычайным ужасом. Он побывал Блейком — или каким-то его призраком либо двойником. Его зрение отделилось и отправилось на сто тридцать три года назад, на встречу с недооформившимся Николасом. Иного объяснения быть не могло: это сон или некий вид гипноза. Он оглядел руки и одежду и ощутил разочарование из-за того, что они сухие, а не измазаны в грязи. Подивился новой своей способности переживать необъяснимое с такой легкостью и хотел распробовать еще. Вернуть вкус и заново увидеть то время и того человека.

— Можно опять туда попасть?

— Куда?

— В Ламбет, к Блейку, в то время.

Николас повернулся в кровати на бок и сказал:

— Но это будет новое отклонение, у тебя появится зависимость.

— Но я бы узнал намного больше. Я бы приобрел такое понимание, какого нет ни у одного…

— Зачем ты здесь, Гектор? — прервал его Николас голосом, который еще ни один из них не слышал.

— Потому что ты просил прийти.

— Нет, я не об этом. Зачем ты в Англии? — тон был совсем незнакомый, непривычный для этого места. В нем сквозили превосходство, самомнение.

— Я приехал по просьбе представителей своего правительства для встречи с тобой.

— Да, но почему ты согласился на их задание?

Этот вопрос он то и дело задавал себе сам, особенно в начале приключения. Он не ожидал услышать его вслух — особенно от создания, которое только что выкопал и с которым разделил умопомрачительный внетелесный опыт. А самое странное, что он не мог ответить на столь элементарный вопрос, не мог придумать уважительную причину. Все мотивы и оправдания, какие он приводил себе сам, бессмысленны для всех остальных. Сейчас он остался без слов — и без ваявших их лжи и иллюзий. Все, что приходило в голову, — ответить, что он приехал быть с ним, и Гектор сам знал, как слабо и жалко это звучит. Он раскрыл ладони и всплеснул руками, словно дирижируя всем тем, что не мог сказать. Ждал отклика на свое немое кукловодство, но так и не дождался, потому что Николас спал. Сомлел после уксусной резкости собственного вопроса. Гектор следил за редким дыханием и гадал, мог ли Николас видеть сны.

Он сидел там дотемна. Заглядывали санитары, никто не просил уйти. Никто вообще ничего не говорил. Он сидел, пока в комнате не остались только желтая полоса освещения из коридора да хилые лучи поднимающихся звезд над прогулочными дворами. Сидел, зачарованный покоем ожидания. Слышалось только очень слабое шипение батареи и часы, отмечавшие четверти часа в какой-то далекой части больницы. Николас ни разу не шевельнулся, не поправлялся постоянно, как спящие в своем путешествии к утру. Гектор и сам чуть не задремал в тихом тепле. Наконец решил, что его бдение бесполезно. Лучше вернуться завтра, когда оба будут не так утомлены. Он поднялся со стула и подошел к кровати. Дотронулся до радио. Холодное, без вибрации, что чувствовалась ранее. Минуя на обратном пути окно, он заметил, как в тенях внизу, у стены, что-то движется. Мимолетно и необычно. Промелькнуло, словно быстро извиваясь, чтобы спрятаться. Его нос почти уперся в стекло, которое он и принял за логичную причину феномена. То, что ему примерещилось во дворе, напоминало высокого изогнутого головастика или схематичный сперматозоид. Нет! Еще более странно — бледную запятую, оживший знак пунктуации, а стоило опознать внешний вид, как оно вывернулось из поля зрения, оставляя Гектора сомневаться, что он вообще что-то видел.

Всего лишь отражение, сказал он себе по дороге через комнату и задержался у двери, чтобы снова взглянуть на спящего Николаса. Тот казался мирным и неподвижным. Гектор ушел, тихо прикрыв дверью другой мир.

Он шагал по темной и притихшей лечебнице. Его встретил медбрат и молча шел рядом до самого приемного зала. Воздух наполняли легкие звуки всхлипов и вздохов, хныканья и дыхания. Шуман взглянул на медбрата.

— Так всегда бывает, сэр, в этот час они вспоминают прошлые жизни. К трем утра все будет тихо.

За ним заперли большую дверь, и он набрал полную грудь обнадеживающего воздуха. Спускаясь по залитым лунным светом ступеням в смолисто-зеленую тьму сада, он осознал, что кое-что забыл. Что-то важное в связи с Ламбетом и Темзой. Остался только осадок сладкого возбуждения, но поместить смысл в контуры его образа не удавалось. А когда он добрался до ворот на дорогу, изгладился уже и последний привкус. Он оглянулся назад, на множество окон больницы, и представил себе печальные и пропащие жизни за ними. Задумался о Николасе, и есть ли правда в его словах о столетиях жизни. Задумался обо всех годах, когда тот жил и спал. Обо всей прошедшей мимо истории. Задумался о заданном ангелом вопросе и спросил себя, не была ли на самом деле запятая, спрятавшаяся во дворе, вопросительным знаком.

Глава двадцать шестая

Отцу Тимоти никак не давались сахарные чернила. Он опробовал мед и розовую воду, но для ручки те оказались слишком липкими. Пользовался демерарой и дождевой водой, и они закупоривали предложения. Он начал задумываться о том, чтобы пользоваться кистью. Открыл для себя, что подготовка — это все. С шершавым известняковым полом было трудно. Его пористая натура хорошо впитывала чернила, но привлекала и пыль, а та возникала повсюду. Даже если подмести дважды, по-прежнему был желтый остаточный порошок. Приходилось вставать на четвереньки и тереть губкой, прежде чем получалось отполировать пол в подготовке к вязким словам. Критически важным стало сохранять равновесие между поддержанием чистоты и отпугиванием посланцев. В пыли они чувствовали себя как дома. К ним-то она не липла — их черные ноги поблескивали, когда они проходили всевозможные препятствия. Но метла была к ним жестока, бескомпромиссна в атаках. Подметая в первый раз, он навредил многим. Модеста увидела его нетерпеливое изуверство и закричала. Он спрятался в самодельной ризнице, пока она восстанавливала ущерб, собирая перед часовней кучу из мертвых. Остальные придут и унесут долой раненые черные тела своих.

Теперь он ее боялся. Ну вот. Сказано. В открытую. Он разговаривал с пустой комнатой, и та слушала, недоумевающая и равнодушная. Поначалу требование Модесты научиться писать на полу казалось лишь легковесной сменой их ролей, но через три дня педантичного и бесцельного труда его начали злить приказы, причем он сам не знал, зачем подчинялся. И тогда возмутился, позволил норову плеснуть через край. Стоило словам вырваться, как она изобразила знак и плюнула на Тимоти. Его яд утроился в ее слюне и хлестнул по лицу колючей проволокой. Он завалился навзничь среди банок сахарной воды, весь в слезах. Прикрыл лицо от нового нападения, но крови, к его удивлению, не было. Она широко улыбнулась и поманила к себе.

— Возвращайся к уроку, времени как следует научиться у нас в обрез.

Он вернулся к работе, и она больше не обращала на него внимания, пока он не задел метлой насекомых на полу. Унеся искалеченные тела наружу, ушла, и он снова почувствовал в себе уверенность показать нос из ризницы. Пол и банки остались на своем месте, и он снова взялся за метлу. И тогда увидел, что на стене за его спиной — надпись. Аккуратные каракули углем по желтому камню: «Не обижай их, не то они обидят тебя».

Выразительно и по делу — все-таки больше предупреждение, чем угроза, надеялся Тимоти. Он и не знал, что она умеет писать. Какое скороспелое дитя. Другие бы сказали — аномальное. Он отложил метлу и взял тряпку. Через двадцать минут для испытания все было готово. Он взял последнюю порцию чернил и новую кисточку. Переставил одну из подставок для коленей и припал к земле. С великой торжественностью вывел букву «А». Затем выпрямился на подставке, как на подушке, и принялся ждать. Это зелье смешивалось из сладкого сиропа с четвертью драхмы[9] особой воды, присланной Лютхеном из Эссенвальда. Долгое время ничего не происходило, и его тянуло в сон и клонило к стене, желтый камень расписывался своей ленью на спине протертой рясы. Он не знал, сколько «отсутствовал», но, когда вновь взглянул на невидимую сладкую букву, чуть не подскочил. Теперь на полу образовалась идеальная черная «А». Сработало. Он нашел правильную формулу. Чуть не пустился в пляс, но внял недавнему предупреждению и одернулся. Припал на карачки и пополз по полу, как кот, подкрадываясь к «А». Это было маленькое чудо. Они вели себя, как предсказано, и наслаждались вкусом его чернил. На мазке кисти теснились сжатые и деловитые кормящиеся тельца. Девочка была права, и он почувствовал укол совести из-за раненых и погибших, которых она вынесла наружу, — тех, кого он подавил метлой. Укол дистиллировался в молекулу вины. Все, что удалось выжать для муравья.


Скоро на полу часовни угольно-черным и елозящим поблескивал весь алфавит целиком, и девочка была довольна — не им, конечно, уж это становилось все очевиднее и очевиднее. Его должность защитника осталась в прошлом. Силы, что могла призвать она, куда могущественнее всего, на что способен он. Довольна она была кормящимися муравьями. Кармелла пришла во второй половине дня, когда половина муравьев уже уползла, оставив на пыльном полу случайно изломанный островок букв. Кармелла во время своих визитов для наблюдения за его трудами молчала. Так что он удивился, когда она объявила, что настает время уходить. Эта мысль немало его обрадовала. Он надеялся, они уже скоро получат знак, которого он столько ждал, наконец покинуть эту разнесчастную деревню раз и навсегда. Наверняка об этом и гласил муравьиный текст. Затем Кармелла продолжила:

— Скоро придет серафим, чтобы повести нас к великому лесу.

Очевидно, она получила очередное пророчество от голосов, потому что впервые заговорила с авторитетом библейского лексикона.

— Серафим? — переспросил он.

— Нашему провожатому должно быть из высших эшелонов ангелов.

Тимоти усмехнулся. Он стоял у деревянной кафедры, когда услышал сверху звук. Он не видел и не слышал, чтобы Модеста поднялась к ней по скрипучей лестнице. Теперь она высилась над ним.

— Приди, — окликнула она — не просьба, а требование. — Приди и услышь, и прозри — пора снова писать.

Он поплелся к ней и поднял взгляд. Она воздела руки в том же покадровом движении, как раньше, и его сердце ушло в пятки.

— Доселе вся твоя жизнь была бесполезна, и теперь тебе надо приложить усилия, чтобы родиться.

Еще никто с ним так не разговаривал, не то что девчонка. Священник искал возмущение, но нашел только истину. Искал гнев, но нашел только страх.

— Что ж, маленький лжец, ты обрел свою правду. Что будешь делать?

Он почти готов был заговорить, впервые за годы. Почти заговорил, чтобы защититься. Тщеславность оправдания.

— Твой язык бесполезен, как твой тлеющий cordis[10]. В тебе нет ничего от человека, так что остается только слушать, писать и исполнять.

Она сошла с кафедры и вмиг пересекла неф. Заговорила снова, и каждый звук выстраивался у него в мозгу, слова визуально формировались в куда большем пространстве, чем он мог воспринять раньше. Тимоти видел, как с каждым словом объем его головы увеличивается. Слова были не теснящиеся и кишащие, как прошлые идейки, но ландшафтные и плывущие в гулком зале, ожидающем заполнения.

— Неси чернила, но не кисти, они тебе не понадобятся. Писать ты будешь в пещерах под нами. Я покажу.

Она протянула руку, и он взял ее. Они покинули часовню и вышли на каменистую дорогу. Модеста надела широкополую шляпу, похожую на его. Они шли по сонной деревне противоположностями одного и того же. Изредка одна из тыкв, гревшихся на заборах, подмигивала или меняла точку зрения — лысые круглые головы некоторых селян не отличались от раздутых овощей. Подергивались ставни, пока священник и девушка шли рука об руку. Он был как в тумане. Сумка, до сих пор ни разу не покидавшая его плеча или поля зрения, так и осталась под тихой строгой скамьей, отпугивавшей даже любопытство и голод мышей. На окраине деревни они свернули на вьющуюся тропинку в вади. Крестьяне в полях поднимали взгляд, замечали парочку и быстро возвращались к иссушенной земле. Некоторые крестились. Можжевельник и фиги уступали кактусам и терниям. Они выбрались из долины на утес, высоко над великим синим океаном. Здесь, на фоне мускулистого неба и воды, упершейся перед натиском яркости и красочности, камень светился медово-золотым и пшенично-желтым. Она вывела их к разрушенному дому и заросшему огороду, где раньше была погребена. Вместе они раздвинули рассохшиеся балки в скорлупе второй комнаты.

Впервые после часовни Модеста отпустила его руку, и священник запнулся. Словно оступился во сне, поскользнулся на воображаемой смене плоскости. Она поскребла пол, убирая разнообразные осколки, мертвые растения и спекшуюся землю. Под ее ладонями проглянул узор — атрофированная лужица грязи с кисточками. Она с силой потянула за край — скомканные кулачки напоминали напряженный алебастр, крапленый черным гранитом. Мышцы тонких ручек вздыбились, и, когда распахнулся люк, он наблюдал, как упруго напрягается скромное тело под тонким платьем. Видел расцвет женщины. Раздался полый всасывающий звук. Давно застывшие легкие, изголодавшиеся по первому вдоху. Деревянное веко с прилипшим ковром отпало, и Модеста вперилась в гулкую глубину. Издала тихий писк радости, нырнувший штопором между покорными челюстями и отразившийся с громкостью пропасти. Подняла руку, и отец Тимоти взял ее, пока она спускалась в дыру. Лестница была безукоризненной. Не грубо вытесанные плиты, как в церкви, но идеальные симметричные ступени из живой скалы. Их сладил не деревенский мастер. Пропорции и элегантность принадлежали совсем другим временам. Снизу исходил свет, разливавшийся в пещере. Пока они осторожно сходили вниз, навстречу поднимался шум вечного моря. На полпути Тимоти оглянулся к прямоугольнику в потолке этого подземного собора. Казалось, тот находится очень далеко, и вьющаяся лестница не прибавляла уверенности. На миг головокружение запустило когти ему в нутро и дыхнуло льдом на хребет. Девочка почувствовала это в руке и сжала ладонь священника. Он поморщился, вернулся в реальность, когда крошечные тиски с твердыми ногтями сдавили его концентрацию обратно ей в услужение. Они продолжали путь и свернули на очередной марш, проходивший под низкой аркой. Пещера была не обычной. Они вошли в каменные чертоги, которые дышали. Почти круглое пространство заполнялось ритмичными выдохами и вдохами. Посреди пола находилось прямоугольное отверстие. Оно совпадало с отверстием в доме, находившемся высоко над головой.

Дыхание исходило из этой дыры. Ниже была огромная водяная пещера. Когда внутрь накатывало море, его огромная масса заполняла и смещала пространство, воздух выталкивался и высасывался из узкой угловатой скважины.

— Здесь тебе и писать, — сказала она. — Покамест не закончишь, спать можешь наверху.

Простой приказ смутил и испугал его, так что он ответил двумя простыми вопросами.

— Что писать?

— Я скажу что, — ответила она.

— И чем писать?

Она озорно улыбнулась и теперь взяла только один его палец, которым энергично потрясла, хрустнув костяшкой.

— Этим, глупый.

Глава двадцать седьмая

В оставшиеся светлые часы Измаил велел своим людям кружить по известным тропинкам. Тем, что были нарисованы на выцветшей карте в домике станции. Они кружили в поисках отметин и намеков, а потом возвращались с докладом. Нигде и ничего — лишь пара выдохшихся признаков давно отсутствующих гостей и свежие следы мимохожей безразличной дичи. Все знали, что не найдут лимбоя с первой же попытки. Это было ритуальное упражнение, разминка для глубокой вылазки завтра на заре. Измаилу выделили собственную палатку. Изначально предполагалось, что он разделит ее с Антоном и Урсом. Огромная, с двумя отдельными комнатами и наклонным входом. В ней можно было выпрямиться во весь рост и расставить вещи на выданной складной мебели. Поставили ее подчиненные Вирта. Здесь назначили их базовый лагерь, охранявшийся днем и ночью.

Измаил сидел под скатом внешней комнаты со стаканом теплого джина и сигарой. Букет табака и пахучего брезента окружал спокойствием. Он был рад, что двое других остались у поезда; хорошо иметь такое жилище для себя одного. Он рассредоточил глаз, позволив матерчатой комнате разгладиться в плоскую картину. Это случалось часто, когда он расслаблялся. Впервые началось в доме Небсуила после операции. Во время выздоровления он многими часами перебирал коллекцию странных книг старого волшебника. Немало наслаждался репродукциями картин. Шедевров, разжигавших воображение и нужду. Они входили в глаз и мозг плоско и чисто, как и надо проецироваться всему остальному миру. Он не сомневался, что все двуглазые люди от разделения мозга и биполярной сложности зрения выгадывают лишь путаницу.

Мысли вернулись к Шоле, к складкам и твердости ее тела. Изгибу спины и силе бедер. Ясности ума. Во все еще влажном воздухе поднимался пар, и он увидел арабески ее шрамов и пышных длинных волос, и спросил себя, почему сидит в этом пропащем лесу, а не в ее постели. Снаружи рептилии и амфибии начали звать звезды, пока изнутри деревьев выдавливались тени и всеодолевающая тьма с легкостью протянула бесконечное через личное.

Он поднял тонкий черный шарф — который ему подарила она. Который, по ее словам, Небсуил связал из ткани от собственных червей. Измаил прятал его глубоко в кармашке кожаной наплечной сумки. Подальше от цепких глаз Сирены. О ней он не вспоминал ни разу. Такое вторжение лишь раздражало. Тут он вспомнил о гостинце Небсуила и зарылся в сумку, чтобы достать кожаный кошель. Вскрыл его лезвием и вынул латунную трубку, внутри которой нашелся свиток. Вышел на самое яркое место в угасающем свете. Почерк был крохотный и убористый. Сперва Измаил принял буквы за персидские или финикийские; затем понял, что это сжатая и старая саксонская форма немецкого. Поднес бумагу поближе к лицу и прочел:

Измаил, я пишу, зная, что ты вернулся в Великий Ворр и что таков всегда был твой удел. Мы много беседовали об обширности леса, о проживающих в нем сущностях и о твоем стремлении найти в нем свое происхождение. Я понимаю твою уникальность пуще любого, кого ты встречал или повстречаешь, и ты знаешь, сколь я ее ценю. Я уже выслал тебе предупреждения о лютой ненависти, затаенной против тебя Сидрусом. Но эта непосредственная угроза ничто в сравнении с бедой, что подстерегает тебя вблизи от Былых. Когда мы прежде говорили об этом покинутом племени, я прятал познания о них, дабы уберечь тебя и развеять любопытство. Глупо, ведь ты, разумеется, всегда с огнем следуешь своим желаниям. Посему теперь я скажу открыто: избегай любого их признака и присутствия. Они начинают пробуждаться. Их, забытых Богом, принял куда более великий, медлительный хозяин. Сам лес. За века он проник в каждую вену, каждый фолликул, каждую пору их истлевающих тел и теперь бежит в них подобно бесконечной болтовне в людях. Они пробуждаются, ибо Ворр чует угрозу, далекую и постоянную, — силу, способную стереть его навек. Он ведал о ней столетиями, а теперь пробивает час; он готовился, менял свое дыхание, обитателей и Былых. Одни уже ушли, другие преображаются, и все знают о тебе. Твое будущее в лесу несказанно, и ныне настал твой последний шанс внять инстинктам и бежать. Возьми женщину, что я тебе прислал, и отправляйся на восток, в земли моря, где деревья есть ничто. Отправляйся к великим океанам, ибо вода есть память мира, а леса — его слепая амбиция.

Прошло два дня с тех пор, как написаны слова выше, и теперь я знаю, что скоро вновь увижу тебя вне пределов этого проклятого леса, и что побег не станет твоим путем. Иди же с доблестью, хитроумием и страстью и выживи, дабы вновь стать уникальным.


Через полог пролился первый тонкий дождь, принося в Ворр новый звук. Новый как минимум на этот сезон. Команда шла цепью. С мачете наготове. Измаил и Вирт были третьим и четвертым, единственные шагали бок о бок.

— И как ты получил рану? — спросил Вирт.

Измаил склонил голову, позволив дождю сбежать с полы водонепроницаемой шляпы.

— В конфликте, какой мне бы хотелось забыть, — солгал он, стараясь умерить интерес этого мужлана.

— Во Франции? — допытывался Вирт.

Измаил неразборчиво пробормотал.

— Не слышу. Говори внятно.

Южноафриканский акцент Вирта коробил своей уверенностью и ярил узконаправленной настойчивостью. Они аккуратно продвигались по лесу.

Внезапно вклинился порыв и вопль животной жизни. Под ногами пробежал и над головой пролетел переполох существ, осыпая листья и вороша травы. Существа бежали от чего-то пострашнее людей. Вирт остановил цепь одним словом: «К оружию».

Все заняли позиции, примкнув оружие к плечу. Все прислушались и приглядывались к деревьям, откуда сбежала живность. Ничто не шелохнулось, кроме последней потревоженной растительности, ленивой рыбой проплывшей через их напряжение и мягкий дождь. Несколько мгновений спустя, когда под шум леса снова скользнула тишина, они продолжили шаг, прорубаясь вперед и выглядывая следы.

— Как думаешь, что это было? — спросил Измаил.

— Ничего, просто звери, может, леопард, — сказал Вирт.

Эта тема была получше, чем происхождение лица, так что Измаил решил не сходить с нее. Хотел узнать больше об этом человеке.

— Ты много путешествовал по бушу, сержант Вирт?

— Провел какое-то время в Брентисхогте и еще недолго в Итури в Заире.

— Охотником?

— Иногда.

Измаил почувствовал, как из-за его расспросов растет нервозность. Возможно, подумал он, в этих местах лучше не будить любое лихо.

— Как думаешь, глубоко могли зайти лимбоя? — спросил он, соскочив с темы.

— Бог знает, куда делись эти странные ублюдки.

— Но думаешь, они держатся вместе?

Вирт отер лицо тыльной стороной косматой и потной ладони.

— А хрен знает, ты их когда-нибудь видел? Работал с ними?

— Да нет, — сказал Измаил, услышав слабость в своем голосе.

— Странные ублюдки. Нагоняли на меня страху. Знаешь, я был знаком с Маклишем, — он взглянул в лицо Измаила, проверяя, понятно ли ему имя, потом продолжил. — Я пришел, когда он набирал надсмотрщиков. Думал, попробую недолго. Ничего работенка, хорошо платили. Одна беда — день напролет торчать с этими. Как они на тебя глядели. Стоишь, а они тебя как будто не видят. Смотрят насквозь. Привыкаешь. Это еще ладно. Тут ни с того ни с сего чувствуешь на себе их взгляды, оглядываешься — а на тебя таращится целая шайка. Смотрит прямо в душу. Мурашки по коже. А некоторые даже лыбились, как гребаные обезьяны, — он помедлил, чтобы снова вытереть лицо. — Приходилось гонять их кнутом или прикладом. Вышибать из них ухмылки.

— Они опасны?

— Хрен знает, что они такое. С ними только Маклиш управлялся.

— Как у него получалось?

Какое-то время Вирт молчал, и Измаил уже решил, что тот не услышал вопроса.

— Думаю, с наркотиками, — вдруг сказал Вирт, словно репетируя слова. — Зачастую Маклиш работал сообща с доктором Хоффманом. Два сапога пара, все секретничали между собой. Я забросил работу после их охоты на чудовище.

Темпы впереди замедлились, когда они вышли на просвет. Вирту хватило смекалки распознать в своих людях усталость.

— Лады, перекур! — крикнул он.

Они остановились, кое-кто расселся на рюкзаки, а кое-кто — на низкие лежащие бревна. Вскоре воздух подернулся успокаивающим табачным дымом.

— Охота на чудовище? — спросил взбудораженный Измаил, повозившись с портсигаром и предложив одну сигару Вирту. Недолго они курили, ожидая ответа.

— Мы ходили в Ворр искать циклопов. Можешь себе такое представить?

Измаил смолчал.

— Какая-то сбрендившая богатая сука отвалила им гору денег, чтобы найти ее запропастившегося полюбовника, а он оказался одноглазым уродцем, — Вирт хохотнул, сплевывая целые черпаки сигарного дыма. — Короче говоря, нашли мы ей такого, взаправду нашли это хреново чудовище. Приволокли его с воплями к даме, еще бы. Ничего хуже я в жизни не видал — желтый коренастый монстр, без шеи, а лицо и яйца — как из самого страшного кошмара.

Вирт сплюнул и взглянул, с полной ли силой доходит история до Измаила. С полной.

— Так вот привозим мы его и запираем в камере. Долбаная тварь все время только и делала, что воняла да визжала. Но вот что самое смешное. Приходит эта цаца с одной своей подхалимской подруженькой забирать «дружка» — и давай в истерику, сразу обе. Я как раз стоял за дверью и слышал все их вопли, слезы и стоны, — Вирт снова хохотнул. — Видишь ли… не то чудище мы словили, — он едва сдерживался. — Не то гребаное чудище! Не ее полюбовника, а какого-то другого жуткого одноглазого уродца.

Наконец он замолчал, хмыкая и держась за бока от болезненного веселья. Поискал на лице Измаила признаки юмора. Не найдя, крякнул и заново раскурил сигару, оглядываясь и решая, готовы ли остальные продолжать.

— Та дама нашла своего друга?

— Чего?

— Она нашла «уродца», которого искала?

— Хрен его знает. Кому какое дело? Суть не в том.

— А в чем.

— Забудь, не понял так не понял, — Вирт затоптал сигару и поднялся, потягиваясь руками высоко над головой. — Лады, седлаемся, пора.

Все взвалили рюкзаки, подняли ружья и углубились в лес.

— Короче говоря, бросил я работу. За ту охоту нам сулили славную надбавку, но так мы ничего и не дождались. Видать, Маклиш с Хоффманом себе зажилили. А я ее по чести заработал за то, что нанюхался желтой твари да терпел этот цирк.

Разговор закончился, и дальше они шагали безмолвно в мигающем влажном свете, пока тот не начал меркнуть.


В их отсутствие в лагерь вошел Сидрус. С легкостью проскользнул мимо двух оставшихся часовых. Он следил за отрядом на рассвете и определил, какая палатка принадлежит, как он надеялся, его добыче. Прорезал ее слепую сторону и вошел. Перерыл все вещи и предметы одежды. Нарочито не вернул как было. Он уже принюхался к человеку и уверился, что он тот самый. Затем рука задела черный шелк шарфа Шоле. Он учуял поблизости Небсуила. Узнал в жизни этой тряпки его касание. Сунул ее себе в карман и нассал в сумку, где она столь деликатно пряталась. Попался. Теперь, мерзавец, считай что труп. Радость росла столь безмерно — Сидрус уж думал, что захохочет и известит дозорных. Так что задержался на миг, ухмыльнулся и позволил себе комический жест. В предыдущей его жизни комедия была редкостью, и тем больше он смаковал свою пантомиму. Выбрался из палатки на цыпочках, паясничая на манер водевильного злодея. Вскинул руки в чересчур драматичной позе клешни. Он бы и длинный черный ус подкрутил, если б был.

Глава двадцать восьмая

Муттер рассеянно трудился в денниках, когда увидел, что дверь дома номер 4 по Кюлер-Бруннен открыта. Он знал, что внутри никого нет. Госпожа ночевала у Сирены, покуда ее жуткий дружок играл в сафари в Ворре. Маленькая Мета так сюда и не вернулась; это было ни к чему, и ей больше не нравилась тишина в доме. Несчастное дитя просиживало дни у себя в комнате, в угрюмых воспоминаниях и неуверенности. Так кто же отворил дверь? Муттер помнил об установленной автоматической защелке и не доверял подобным устройствам. Возможно, она дала сбой, как он и предсказывал без конца. А быть может, это посторонний или похититель, вернувшийся для переговоров о выкупе. Или один из тех, кто напугал его дочь. Вот попадись они ему.

Он поднял короткий топорик с поленницы и потопал к двери, испытывая возбуждение при каждом приближающемся шаге. Он бы с удовольствием нашел внутри злодея или вора. Закон будет на стороне Муттера, когда он малость намнет бока или похрустит костями.

Муттер был из тех, кто рождается без страха. И сам никогда страха не понимал. Если что-то угрожает или пугает, всегда лучше пойти и встретиться с этим лицом к лицу. Быстро войти в его угодья и задушить его наглость, пока оно не договорило. Не мешало к тому же иметь дарованное генами носорожье сложение. Единственное, что повергало Муттера в ужас, — это власти и жена, то есть часто одно и то же. Оттого он стал превосходным солдатом, хорошим слугой и тем, с кем в одной палатке захочется, чтобы он мочился наружу, а не внутрь. Он взбежал по ступенькам — внушительный вес вознесся на удивительно гибких ногах. Сплюнул влажный сигарный окурок и вошел.

— Кто здесь? — проревел он. — Покажись, не то пожалеешь.

Толкнул дверь и погремел новомодным замком, который работал как полагается.

Затем услышал, как на чердаке сыграло одну-единственную характерную рябь устройство Гёдарта. Оттуда ничего не слышалось годами, и Муттер помчался ловить виновника.

Устройство Гёдарта представляло собой систему из длинных струн пианино, натянутых на полу чердака. Над ними висели на нитях тяжелые металлические грузила с приделанным пером. Когда маятник приводили в движение, перо нежно щипало струны, рассылая под свесами звенящие неземные вибрации. Муттер уже слышал, как под жутковатую музыку колеблется весь дом. На жалостливые ритмы откликался даже старый проваренный башмак его сердца. Зигмунд уже был на последнем пролете деревянной лестницы, что тряслась и стонала под его весом. Протиснулся в узкий люк и выпрямился в пронизанной сумерками комнате — с топором в руке, в поисках драки.

Здесь двигались только два маятника, что вяло покачивались на противоположном конце высокого заостренного пространства, да пыль с пыльцой, скользящие в немых лучах света.

— Кто здесь? — гаркнул он, и струны прочувствовали голос, пропев его в ответ. Когда резонанс угас, в сочувственной гармонии раздался другой голос. Муттер прислушался, но тот был очень неразборчивым. Он пробрался вдоль стены к окну в потолке, выходящему на соборную площадь. Потянул и открыл увесистую щеколду. В головокружительное небо взорвалась суматоха дремавших голубей, и в тайное пространство пролилась яркая жара. Теперь здесь не спрятаться ни одному чужаку.

— Выходи, а то освежую, — снова гаркнул он.

И снова его хрип усилился, и на сей раз он расслышал остаточный голос с куда большей ясностью.

Мета никогда не слышала звуков, которых слушались ее отец и брат. Только не дома. Но теперь различила их в своем теле, они обращались к ней. Напевная речь струн сказала что-то свое каждому, кто прислушивался к ее послеголосу. Муттер услышал о важности путешествия своего сына. Тадеуш услышал указания о паломничестве. Мета услышала зов Ровены. Вышла из дома и пошла на плач. Звучал он как из-под воды, но той водой не был проливной дождь, под который она теперь угодила. Плач звучал подземно, одиноко и повелительно. Сообщения на чердаке были медленными и слабыми. Послеголос Ровены — быстрым и сфокусированным. Мета промокла до нитки, сворачивая с улицы на улицу, и наконец встала перед гигантским складом, где всего несколько месяцев назад побывал ее брат. Приложила ухо к маленькой дверце в высоких двустворчатых воротах. Сделала это инстинктивно. Она знала, что между ней и зовом нет ни дерева, ни кирпича, какими бы толстыми те ни были. Дверь оказалась заперта, так что она обошла здание. Ее крошечная фигурка единственная гуляла на улице под дождем. Склад выглядел неприступно — со всех сторон высокие стены и запертые ворота. Она остановилась у ледника, что казался еще выше. Гора, а не здание. Никогда она не видела столько кирпичей. Столько единиц, безупречно громоздящихся к небу.

Через его крышу вентилировались выхлопы тепла, где жар пугающим образом совокуплялся с погодой. От долгого взгляда вверх затекла шея, и удивление сошло на нет.

Она вернулась к первым воротам и мимо них — на другую сторону. Здесь дорога сужалась, стена становилась ниже. Через три четверти длины склада попался маленький домик и огражденные деревья. Калитка была не заперта. Она не обратила внимания на домик и вошла в одомашненный лес. Здесь Мета была сильнее всего. Бесстрашные гены Муттера жили и в его дочери, и она ступала через деревья, пока те не уперлись в древнюю стену. Ее поверхность изрисовал лишайник — деликатный ажур покрывал каждый дюйм. Она знала, что по ту сторону забора находится склад. Задрала юбку, затянула ремень и пригляделась к веткам.

На другой стороне стены лишайника не было. Здесь не росло ничего на него похожего. В глубине зыбкого темного сердца сада играл фонтан. Мета по-кошачьи соскочила с нависающей ветки на землю и одернула платье. Не обратила внимания на организованную красоту и последовала на звук, отзывающийся в крови, к стеклянной двери. Не заперто. Прошла во временную контору, выводящую на простор самого склада. Стоило войти в его пространство, как тут плач Ровены прекратился, и Мета снова почувствовала падение. Не с прочной ветки на твердую землю, но внутри себя. Ее предчувствие тяжело приземлилось на страх.

Она выслушивала Ровену, движение, голоса. Ничего — не было даже тишины. Смотрела наверх, через штабели этажей и широкие лестницы. Заглядывала между полками и пронумерованными ящиками. Ей было известно только одно другое такое большое помещение — собор. Но тот переполняла всякая всячина: картины и золотые статуи, люстры и фимиам.

Здесь же — только здание и ящики. Она направилась к одной из лестниц, минуя участок, обрамленный деревянным поручнем. В непроглядной тьме что-то зацепило глаз. Штришок белого. Скомканная бумажка. Она приблизилась и подняла ее. Та казалась жесткой и хрупкой от бесхозности. Мета огляделась, затем аккуратно ее развернула. Не могла не издать тихого звука. Что-то вроде заикающегося возгласа вырвалось из широкого рта и вспорхнуло между ступенек, балконов и этажей. Проглотилось благодарной пустотой.

Случайные выцветшие слова на обрывке говорили о ее семье, о ее отце. А почерк принадлежал брату. Она поразилась до глубины души. Как это возможно? Неужели все происходящее — замысловатый розыгрыш? Затем вспомнила истории о ящиках. Как отец жаловался на разнообразие их габаритов и тяжести. Как с одним надорвал спину. Должно быть, это место он навещал часто. Загружал и разгружал здесь телегу, взад-вперед на Кюлер-Бруннен. Через огромное здание хлестнула великая волна уюта, когда она оглянулась снова и во всем увидела отца. С утвердившейся решительностью открыла несколько своих внутренних приемников, которые до этого так целеустремленно закрутила. Закрутила против ужасов этого места и против зла, похитившего Ровену. Она зажмурилась и отправила приглашение желудочкам своих невидимых органов восприятия. Натиска не случилось — только нежный ручеек знаков.

Ее потянуло к ближайшей лестнице, сесть на широкое толстое дерево. Здесь что-то было. Что-то поблизости, и оно просило о помощи. Она открыла глаза, услышав сверху жужжание механизма. Там двигалась блеклая деловитая машина. Мета обернулась и возбужденно поднялась по лестнице, замешкавшись на площадке первого этажа. Оно находилось еще выше. Она поднялась опять. На третьем этаже было полегче — лестницу заливал свет из высокого окна в металлической раме, открывая неожиданный вид на этот угол города. Мета увидела место, где река встречается с железнодорожной веткой и как длинны окружающие их лесопильни.

Увидела вокзал, где медлили и блуждали люди-муравьи. Показалось, что от обшивки здания поднимается пар или дым. Или же это очередной обман дождя. Как тот, что благодаря потолочному окну оживлял деревянный пол. Ручейки воды, быстро бежавшие по стеклу, усилились солнцем и отбрасывали толстых пульсирующих змей тени, что корчились и путались на половицах. За взгляд Меты потянула филигрань акцента, отвлекая внимание от спроецированных аспидов. Среди стеллажей чувствовалось движение. У дальних полок зыбило расплывающееся марево. Мета открыла все свои каналы восприятия. Как же теперь ощущение напоминало часто приходившие ей благие знамения. Ни злоба, ни ненависть не окрасили вибрацию. Никакой бесцветной пустоты, приходившей вместе с липким ужасом. Если на то пошло, то вибрация казалась интересной.

Она закрыла чувства и подошла с доселе неведомой смесью опаски и возбуждения. Жужжание шестеренок стало громче. Что бы это ни было, оно знало ее отца, а может, и Тадеуша. Оно поможет найти Ровену. Возможно, и сама малышка здесь, под его опекой. У марева был синеватый окрас, менявшийся и перетекавший с большей настойчивостью, чем дождь и солнце через окно.

— Здравствуйте, я Мета, дочь Зигмунда Муттера, — сказала она почти уверенно.

По ту сторону полок как будто заработал другой набор механических шестеренок. Оно двинулось к концу стеллажа и обогнуло угол. Высунулось и застенчиво глянуло на нее. Она чуть не рассмеялась. У него было лицо Русалочки — из книжки сказок, что ей читали в детстве. Лицо постепенно залилось розовым, а частично скрытое тело, казалось, оставалось голубым. В точности Русалочка, плававшая в книге. Робкое создание заодно еще и покачивалось, словно на волнах. Русалочка всегда привлекала и беспокоила Мету. Фигурой и чертами она напоминала ее саму. Широкими щеками. Теми же далеко посаженными глазами с повернутыми вниз уголками, тем же длинным прямым носом, увенчанным узким челом, и густыми насыщенно-каштановыми волосами. А вот то, что за лицом, отличалось. Художник Дюлак наполнил Русалочку печалью и каждое ее выражение в книге оживил совсем не похоже на Мету. Более того, и сходство-то видела только она одна. У выглянувшей из-за стеллажа девочки было другое выражение, какое-то третье. Горечь уступила любопытству. Глубокомысленность — настойчивости. Это существо казалось очень странным, но не совсем незнакомым, и Мета подошла ближе. Жужжание усилилось. Появилась деликатная рука и покачала долгими лукавыми пальцами. Мета подняла свою коротенькую, толстую, красную от трудов руку и помахала в ответ.

— Как тебя зовут? — спросила Мета.

Девочка расширила глаза, попятилась на несколько дюймов, словно застигнутая врасплох, слегка поводя рукой. Мета улыбнулась тому, что произвела такой эффект на сказочное и фантастическое существо.

— Ты здесь живешь? — вежливо спросила Мета.

Русалочка подняла один палец к губам, а потом постучала по ним и описала круг.

— А, ты не разговариваешь.

Русалочка кивнула без ожидаемой грусти в глазах. Затем перешла к новым жестам, уже обеими руками. Она и Мета стояли друг напротив друга, и их жутковатая схожесть была тем необычнее, что Русалочка состояла из сгущающегося газа и какого-то невидимого часового механизма. Она опять повторила свое движение, и в этот раз Мете показалось, что она все поняла.

— Ты спрашиваешь, зачем я пришла? Чего хочу?

Русалочка кивнула.

— Я ищу девочку, ее зовут Ровена.

Светящееся лицо осталось тем же, но слегка изменился шум шестеренок.

— Она здесь, ты ее видела или слышала?

Существо покачало головой, и при этом Мете померещилось, что внутри движения она заметила другое промелькнувшее лицо.

— Я следовала за ее зовом до этого здания.

И вновь Русалочка помотала головой, на сей раз решительней, и в ее лице точно промелькнул кто-то другой. Мете начали докучать отрицания.

— Ты должна была ее видеть. Она совсем младенец, ей несколько месяцев. Можно осмотреться? — не успело создание отреагировать, как она добавила: — Уверена, мой отец одобрит. Будь он здесь, наверняка бы помог.

В этот раз голова затряслась с такой силой, что потеряла цельность, превращая движение в студенистую массу. Душевное личико девочки сплющилось, позволив проглянуть другим, менее привлекательным чертам. Вместе с ними изменилась осанка, и Мета вздрогнула. Вместо выглядывающей трусишки появилось напряжение, как у свирепой собаки. Мета отступила.

— Я няня младенца, она под моей ответств…

И тут ее оборвало появление отчетливо новой головы. Она больше изумилась, чем испугалась. Это лицо тоже было из книжки. С картинки короля русалок, пожилого бородатого господина, который кормил двух сердитых глубоководных рыб. Из тех, каких никогда не едят и даже не найти на рыбном рынке. Лицо девочки пропало, цвет менялся. При этом вовсю жужжали шестеренки потяжелее. Лицо вытягивалось и начинало принимать древние обветренные черты короля, как вдруг съежилось, стало сжатым и гадким. Мета оглянулась туда, откуда пришла, и успокоилась при виде ковра из теневых змей, еще корчившихся у лестницы. Когда же посмотрела назад, лицо стало целиком рыбным. Костлявой пучеглазой тварью, сплошь пасть и прожорливость. У Меты все еще не получалось бояться. Ни одна из ее тонко настроенных полостей не улавливала злобы или опасности. Быть может, это все только игра, и скоро рыба станет опять Русалочкой. Тут существо раздалось и стало ее отцом. Ужас пришел оттуда, где Мета никогда его не знала. Внезапно она поняла, почему ничего не улавливала. Существо переняло темный цвет его поношенной одежды, словно взбаламутив в себе сажу. Рожа опухла и сердилась. Существо не затрагивало ее тонко настроенных каналов, потому как не имело души. И ни одной вибрации, какими наделены все божьи твари, даже мертвые. Мету охватил настоящий страх, и она пустилась наутек. Была уже у площадки, у лестницы спасения, когда ее настигли. Его кулак врезался и прорвался в юбку. Газовые пальцы запустились в горло и ноздри и корчились внутри. Мету сбило с ног и опрокинуло на несущихся теневых змей, свет из окна ослепительно полыхнул. Оно все еще не сбросило форму ее отца, и жестокая иллюзия выглядела столь правдоподобно, что Мета не смогла удержаться, пока оно зондировало и хлопотало внутри тела в поисках чего-то, что само не понимало. Вопреки разуму ужас выпалил: «Нет, папочка, нет, нет!»

Оно остановило ее язык и под ним сыскало первый анклав ее другого восприятия. Вонзилось в него, разворотило невидимую прослойку. Теперь, взяв след, нырнуло к тому же запаху повсюду внутри нее. В мерцающем свете фыркающая голова отца полосовалась наподобие зебры, купаясь в насилии. Внутри контуров его лица клацала чернокостная ночная рыба. Оно свистело у Меты в мозгу, лопая кисты и желудочки. Звук невозможных моторов на ускорении, крик шестереночных зубцов. Оно перевернуло ее и продралось через шейку и кишки к солнечному сплетению. Нашло ядро экстрасенсорного тела и вырвало между бьющихся ног, как будто отбивавших змей. Выпрямилось в злорадстве — черное, как грех, и жирное, как отцовство. Все колесики достигли схожей частоты и теперь сменяли тембр, звучали насмешливым визгливым смехом, даже напоминавшим муттеровский, когда тот скверно напьется.

Газ ушел обратно в тень и пропал. Мета ползком поднялась, пошатываясь в померзевшем свете. Только что ее выпотрошили, выдрали и украли невинность и частичку души. Обычное тело осталось нетронутым, не считая пары синяков да заноз. Бежать было ни к чему. Ничего хуже случиться уже не могло. И она медленно спустилась по лестнице к дверце, втиснутой в ворота. Перед уходом снова оглянулась внутрь все еще поджидающего здания. Понемногу проявился шум, сперва тихо, затем нарастая наружу, отдаваясь сверху. Великая пустота захлебывалась суровым агрессивным скрежетом. Разносился он от крохотной фигурки у дверей. Мета скрипела зубами.

Глава двадцать девятая

ЛОНДОН, 1925 год

На следующий день Николас снова стал прежним сияющим и тараторящим собой. Вышло солнце, и начальство больницы решило, что это повод перенести общий обед на свежий воздух. На прогулочном дворике расставили переносные столики. День охватило праздничное и суетное настроение пикника — полная противоположность меланхолии вчерашнего вечера. Николас помахал Гектору. Он сидел спиной к тому самому месту, где Шуман видел вопросительный знак.

По двору и залитым солнцем деревьям двигался растущий ветер, покачивая их в нежном оживлении. За каждым столом на скамьях сидело по десять человек, по пятеро на стороне. Всего выставили восемь столов. Гектор с удовольствием отметил, что Луиса Уэйна посадили за другой. Они не разговаривали, но он чувствовал, что с него не сходят безрадостные зловещие глаза Кошатника. Принесли бутылки некрепкого пива и кувшины с лимонадом. Сам обед представлял собой тарелки сэндвичей. Ели хищно. Обвисшие, анемичные лоскуты хлеба разваливались в торопливых кулаках, их неопознаваемое содержимое сыпалось на скатерти. Гектор покусывал один из разносолов и сам не понимал, что ест. Отогнул хлеб с недоеденной половины и изучил. На тонком слое масла посажено унылое пятно, которое когда-то могло быть рыбой. Николас набил полный рот и с удовольствием чавкал.

— Хорошо, хорошо, — повторял он.

— Что это?

— Рыба, — сказал Николас, — рыба без костей.

Рядом с Гектором сидел крепыш с выпученными глазами, закивавший в скоростном согласии.

— Рыбная паста! — сказал он с превеликим воодушевлением, отправляя остатки вышеупомянутой полупережеванной пасты изо рта в сторону Гектора. При этом он не замолчал.

— Рыбу измельчают вместе с костями. Толкут в давилке, плоско, потом соскребывают в баночки, закручивают крепко-накрепко, никогда не портится, чудно.

Шуман опустил взгляд на яство в руке.

— Не будете? — спросил здоровяк.

— Хм! Пожалуй, нет.

Большая розовая рука обхватила хлеб с пастой и загребла в рот.

Николас следил за этим с задумчивым выражением — он пережевывал и сэндвич, и мысль.

— Ты вчера ушел, пока я спал?

— Да, Николас, я немного посидел, а потом ушел.

Николас снова пожевал.

— Я тогда был видимым?

— Видимым? — не понял Гектор.

— У нас, понимаешь ли, с этим много неприятностей, это разделено, сходится только в финальном подсчете, а в остальное время немного запаздывает, приходится приколачивать.

Гектор молчал и только смотрел в жующий рот Николаса.

— А видел что-нибудь в комнате или снаружи? — спросил тот как будто между делом.

У Шумана встали дыбом волосы, а внутри возник холодок.

— О чем ты?

Николас перестал жевать.

— Что-то видел? Ведь да?

— О чем ты?

— О чем ты? — ответил Николас.

Вокруг громкой беседы стояло много крика, смеха и жевания, но ни один бурный звук не мог коснуться притихшего и прислушивающегося воздуха. Только ветер, что теперь задул в деревьях порывами, присоединился к моменту и стал вестником беспокойства и необъяснимой угрозы.

— Да, мне что-то померещилось в этом самом дворе, — сказал он. Николас показал себе через плечо.

— Вон там.

— Да.

— Хорошо, — сказал Николас.

— Это был твой вопрос? Знак? — спросил Гектор, осознавая, что начинает говорить теми же непонятностями, что и Николас.

Тот нахмурился и прищурил глаза из-за солнца, чтобы внимательнее приглядеться к Шуману.

— Ты видел вопрос, Гектор, как это возможно?

— Должно быть, ты его для меня сделал — нарисовал на стекле окна вопросительный знак, чтобы на него попал свет.

Долгое время лицо Николаса оставалось прежним, пока не сотряслось в истерическом смехе. Он приложил одну руку к груди и хохотал. Метался на стуле и заражал окружающих, присоединившихся с немалым удовольствием.

Гектор попивал теплое пиво и ждал, когда сойдет веселье. Он знал, что за юмором поджидает что-то другое, — за его раздражением и внезапным невыносимым одиночеством. Наконец Николас успокоился. И все вокруг последовали его примеру.

— Прости, друг мой Гектор, ты говоришь такие забавные вещи. Даю тебе дополнительные баллы. Но это полное отклонение от темы.

Его искренность все еще смазывали смешки. К подбородку прилип кусочек пасты.

— Правда в том, что ты видел настоящее, прямо вон там, — он снова показал; на сей раз обернулся и вытянул руку, обозначая задний забор огороженного пространства. Некоторые пациенты за столом повторили за ним.

— Ты видел, на что ты похож для меня, — Николас улыбнулся Шуману во весь рот. — Я вижу не так, как ты. У меня другие глаза. Я не вижу все твое тело, лицо и ладони, ноги, руки и прочее. Знаю, что они есть, но не вижу. Не считая актеров и людей на сцене, как великая мадам Фейнман.

— Кто?

— Сейчас неважно, — сказал Николас, теряя мысль. — Я говорил, что вижу не так, как ты.

— А что ты видишь? — уточнил Гектор шатким тонким голоском.

— Только ядро, истинного тебя. То, что ты видел вчера. Головной и спинной мозг.

Гектор ничего не мог ответить.

— Я вижу только частичку вас всех, и оттого, что не вижу остального, кажется, будто она просто парит в пространстве. Вот это ты и заметил вчера ночью. Вот что за скромный знак вопроса прятался в саду.

Гектор цеплялся за соломинки, скатерть, деревянную сетку сиденья.

— Тогда как ты нас отличаешь?

Николас снова рассмеялся.

— Потому что вы все разные, — ответил он с некоторым удивлением.

Шуман оглядел веселье безумных и сломленных жизней и на секунду увидел сам. Не потерянных, что излишествуют, жуют, кричат и говорят, но ряды парящих белых мозгов со свиными хвостиками, свисающими и болтающимися от движения. Один кивал в горячем одобрении беседы, которую его невидимое тело вело с невидимым телом напротив. Гектор изогнулся на стуле, чтобы окинуть взглядом все столы. Заметил, как Уэйн по-крысиному покусывает сэндвич, зажав его в обеих лапках и не сводя с Гектора глаз. Представил себе один его мозг, напрягающийся и светящийся от натуги. Представил, как складки всасывают розовую пасту. Его замутило. В невидимом желудке Уэйна сэндвич и безвкусное пиво сгустились с запахом кошек.

Николас почти беспечно продолжал объяснение.

— Я понимаю твои «настроения» только по голосу и легким сменам цвета, что есть у вас всех. То же самое у нас, — он помолчал. — Я хотел, чтобы ты увидел, понял, вот почему показал тебе вчера твое отражение.

— Мое отражение?

— Да, Гектор, я уснул, чтобы ты его увидел. Чтобы ты понял.

— Да, — ответил Гектор. Кому или почему — сам не знал.

Казалось, это осчастливило Николаса. Он радостно хлопнул в ладоши, и очень скоро уже все, кроме Уэйна, хлопали в кособоких аплодисментах. Николас оживленно показал на соседа Гектора — здоровяка с глазами навыкате.

— Гектор, это Хайми. У него в Лондоне большая семья, они помогут тебе остаться здесь на следующие двадцать лет.

Ошалело, неуместно и не в силах поверить, Шуман ответил:

— Тогда мне будет за девяносто.

Николас поднялся, снова хлопнул в ладоши и сказал:

— Да, ты ведь уже говорил, что чувствуешь себя лучше. Направление волн изменилось.

Хайми схватил Гектора за руку и с энтузиазмом затряс, помогая подняться.

Тогда поднялись все остальные отдыхающие и захлопали.


Гектор следовал за Былым Николасом в его ежедневном обходе больничных палат и впервые начал получать удовольствие от странности присутствующих.

— Сколько есть таких, как ты?

— Нисколько, — сказал Николас, резко останавливаясь и пронзая взглядом нелепость вопроса. — Нисколько. Я уникален.

На его верхней губе внезапно блеснула тонкая линия пота. От этого старик стал осторожнее в вопросах и обошел следующий. На самом деле Гектор в своем номере на Стрэнде составил целый план беседы. Заучил назубок, хоть и прихватил с собой список. На всякий случай. Вопросы были последовательностью взаимосвязанных ключей, что, по его мнению, выявят разные стратификации сего странного существа. Он уже сомневался, что расскажет хоть кому-то в Германии о том, что узнал.

— Да, это я, конечно же, знаю, но ты сказал, мне можно спрашивать что угодно.

— Действительно, но не очевидное.

— Многие ли еще вышли из леса, о котором ты мне рассказывал? Кроме тех, кого я встретил?

— И они нисколько на меня не похожи.

— Конечно нет. Я только…

— Задал неправильный вопрос? — настаивал Николас, отвернувшись и поискав взглядом разговор получше. Гектора начинала уязвлять несгибаемость его самодовольства.

— Ты мне не даешь вставить и слова.

Николас сплюнул громкий и нестройный смешок.

— Только об этом вы, Слухи, и думаете. Как бы вставить. День и ночь напролет. Вставить и вынуть. Здесь, конечно, лучше, тем более со стариками, но там это затмевает воздух и закрывает весь экстаз.

Николас начинал волноваться, а Шуман даже не понимал отчего.

— Вы, Слухи, хуже зверей. Они не планируют действия своего туловища, вы же больше ни о чем не думаете. Даже мой старик до своей мудрости был этим одержим.

— Почему ты называешь меня Слухом?

— Потому что ты он и есть! И всегда им задумывался!

Теперь он кричал и сжимал кулаки. Скорость перемены характера изменилась всего одним вопросом. Все прочие планы Гектора съежились и сбежали на сложенную бумагу глубоко в святилище кармана пальто. Некоторые пациенты тоже заволновались, и Гектор ненароком оглядел окна в большой комнате отдыха на предмет охранника или санитара. Николас это заметил, и сделалось только хуже.

— Хочешь уйти? Ищешь выход? Думаешь сбежать?

— Нет, Николас, просто оглядываюсь, потому что ты сильно изменился и я нервничаю из-за твоих слов.

— Я говорю правду на вопросы, которые ты все не задаешь. Вопросы о древе.

— Древе?

— Да, задавай.

Гектор совершенно растерялся. Он не представлял, о чем теперь речь.

— Ты никогда не поймешь ответ. Ни одному Слуху не дано понять, кроме моего старика. В конце он понял и сделал из них множественное число. Но мне пришлось объяснить ему, а теперь придется объяснить тебе. Ответ — деревья.

Выражение на лице Гектора каким-то образом разрядило весь гнев и фрустрацию Былого. Он наклонился, чтобы заглянуть глубоко в глаза коротышки, и тут оглушительно разразился потеплевшим смехом. Хлопнул по предплечьям Гектора и поднял его так, будто старик сделан из бумаги. Чтобы их глаза были параллельны. Это не возмущало, и Гектор принял свое вознесение просто за небольшое чудо. Он уже привыкал к аномальному и мозгом костей знал, что так и нужно в общении с родом, полным доброты или отстранения, каких не знал ни один человек — кроме, конечно, старика Николаса.

Былой услышал это и сказал:

— Спроси о нем — ты уже распробовал его внешность, язык внешности теперь лижет твою потребность. Но не здесь, давай говорить с видом на каменный лес, чтобы вспомнить его.

Николас взмахнул длинной прямой рукой и показал, что им пора уйти от небольшого собрания пациентов, так полюбивших их небольшое представление. Они перешли в центральный коридор, затем по нескольким маршам широкой лестницы — в дальний северо-восточный угол огромного здания. Былой открыл дверь, которая вела явно не в палату; здесь сохранялась некая элегантность. Он приложил палец к губам и дождался, когда Гектор понимающе кивнет; затем они зашли. Комната была увешана картинами и облицована книгами. Опрятные владения украшала дорогая мебель. Но самая выдающаяся черта — широкое окно с великолепным видом на город. Николас подтащил по полу стул — как показалось Гектору, в излишне неуважительной манере. Затем усадил профессора и дождался, когда его полная концентрация перейдет за стекло.

— Теперь ты будешь моим стариком — не волнуйся, все голоса разыграю я сам, но смотреть нужно в правильную сторону, где в то время был он.

Гектор кивнул и понадеялся, что сейчас будет как в случае с последним явлением Уильяма Блейка. Затем снова обернулся.

— Но разве Ламбет не вот там?

Он показал от окна на книжный шкаф.

— Остер умом, как камень. Ламбет-то там, да самому старику на месте не сиделось, вот почему было так просто, когда он жил на Фонтейн-корт, — Николас снова переходил на речь Южного Лондона — первую речь, что он узнал. — Под конец он жил там.

И вновь повернул голову профессора, нацеливая глаза через стекло, через реку, на гнездо улиц, снесенных шестьдесят лет назад. Запуская траекторию из тела, сквозь окно и над водой, а сам Гектор сидел неподвижно и слышал каждое слово. Николас продолжал объяснять — или, по крайней мере, пытаться. Многое казалось бессмыслицей, пока Гектор не осознал, что речь идет о творчестве Блейка.

— Мы работали над ним годами — множественный я и старик. Но вечно упирались в одну и ту же загвоздку; его потребность вещать и показывать. Он все время писал картины для других, за деньги, правда, но прекратить не мог. Всякий раз, как делал реликвию или мякоть, не мог их не расковырять и не сделать из них картину. А важно, видишь ли, оставить все в покое. Дать нарасти корке, а потом илу, чтоб затвердело. Ведь на бумаге-то результата не будет.

Гектор почти ничего не слышал, потому что наконец замедлился на мощеной улице, поднимавшейся от набережной. Замедлился, потому что следил, как от него уходят две фигуры, рука об руку.

— Инфернальные картины, сделанные как словами, так и почирканные краской. Даже изобрел способ делать больше одной за раз. Вечно он заполнял, правда, вечно красил и рифмовал. Не по нему было проглотить смыслы и накопить их для большой истины.

Ноги Гектора не касались земли — казалось, он плывет по-собачьи, но это и к лучшему, поскольку брусчатка была поблескивающей и коварной. Меньший из дуэта то и дело терял равновесие на мокром склоне. Когда высокий поднял вес первого, Гектор понял, что следует за Николасом и его стариком.

— Я не мог быть на церемонии погребения нашего множества, это была его работа, вот почему было так тяжко держать песню внутри него, закупоренной. Песня, видишь ли, излучала нимб, а для его заключения существовало только одно место.

Теперь парочка петляла по мостовой, спрессованной великим весом толпы, которой они как будто не замечали. Николас беседовал с художником, придерживая его за руку; сопротивления не было, только легкие запинки, пока они ковыляли вперед.

— Работать полагалось в месте без деревьев, без единой щепки. В лесу камня. Высоко над листьями и ветками.

Гектор подплыл ближе, когда они вошли в тень огромного здания, господствовавшего надо всем вокруг. Он понял, что это собор Святого Павла — величайший собор Лондона. Видел, как Былой направляет Блейка через высокий вход, и пытался последовать за ними, но свет на ступенях оказался слишком твердым, тени — слишком отчетливыми. Здесь его пятну не за что было зацепиться и реальность проекции подточилась, так что он потерял их из виду и начал отматываться обратно через Темзу в комнатку Бедлама.

— Только там, над городом, в каменном полукруге, можно было сделать отпечаток стиха.

Гектор вернулся в комнату и одурело обернулся на бессмысленные слова Былого.

— Вот я и прижал его голову к стене шепота, и он начал читать — чудесные стихи, вызвонившие великий нимб в куполе и внедрившие его резонанс в этот полукруг. Вот его великий вклад во множественное — его последняя величайшая работа поет в камне «шепчущей галереи» вдали ото всех деревьев, вечно.

Глава тридцатая

По возвращении Измаил уже выдохся. Они шли весь день и не нашли не малейшего следа лимбоя. Как столько людей может уйти, не оставив никаких признаков своего присутствия? Он вошел в палатку и снял ботинки, рюкзак, штаны, мокрую куртку и рубаху. Свалился в походную постель и лежал без движения, ожидая, когда же долгожданный сон снимет всю натугу и неотесанность дня в лесу.

Одна стенка палатки светилась от масляной лампы, повешенной снаружи на колу. Она горела всю ночь и расписывала его спальню мягкими тенями цвета хаки. По ее металлическому кожуху шипел дождь. Тяжелые веки начали смыкаться, он кубарем покатился по пролетам сознания, проваливаясь с каждой ступенью в ожидающий сон. Но его удержала леска, не дала упасть до конца. Что-то подсекало обратно в палатку. Он боролся, но его внимания на поверхности требовала назойливая, властная лебедка инстинкта. Он открыл глаза. В его владениях стояли другие запах и звук. Перед тем как сдвинуться, он поискал непосредственную опасность. Здесь есть кто-то еще? Вот что говорил запах. Звук же был тонким, сосущим, хлопающим. Он взглянул на свои рюкзак и пистолет, под сброшенной одеждой. Слишком долго выкапывать, мачете ближе. На миг звук ослаб и прекратился. Он скользнул по кровати и схватил ножны, висящие на ремне с инструментами. Звук возобновился. Лезвие вышло. Тут он понял, что это. Оно нарастало и опадало с ветром снаружи, в деревьях. Он позволил себе прислушаться внимательнее и проследил звук до дальней стороны палатки. Щель в брезенте была мокрой и дышала в такт воздуху снаружи. Он осмотрел ее. Не прореха, а наглый и мстительный разрез. Оглянулся обратно в комнату. На стол и складной стул, на деревянный сундук, на сумку. Все другое, все сдвинуто с места. Не безалаберный бардак залетного вора и не скрытная бережность грабителя или шпиона, а что-то еще. Другой вид постороннего, и тут уже в жилах заледенела кровь. Он перешел к столу и трогал вещи, возвращал свою власть над ними, сдвигая на несколько дюймов. Или поднимал, отпирая предыдущую гравитацию чужеродного положения. Поднял наплечную сумку и мигом почувствовал мокрый запах. Разорвал ее, готовый напасть и придушить что угодно живое внутри. На стол выпали бумаги, деньги и прочие пожитки. Золотые карманные часы с гравировкой от Сирены — на месте. Он вертел враждебную сумку, как раненого зверя. Держал за глотку, врывался в боковые карманы. Когда дошел до самого мокрого, понял, что же пропало и почему сумка обтекает. Выронил обмякшую кожу на пол и поднял мачете по дороге к постели. Там его нетерпеливо дожидалась усталость, и он отдался ей. Отдался всему что угодно, зная, что остался без защиты и друзей. Сегодня в палатку вторглась его собственная смерть и забрала она единственное, что он действительно ценил. Нассала на его надежды и пометила территорию внутри его жизни. Он надеялся, она тотчас вернется через разрез и заберет его самого, будет бороться, пока он рубит ее безжалостный напор. Но в своей проседающей кровати и своем утомленном сердце он знал, что сперва оно пойдет за девушкой.

За ночь дождь усилился, падал быстро и вертикально, поджидая, когда к его сезонному приходу присоединятся ветры. Палатки и неподвижные вагоны окружались лужами. В каждую расщелину и углубление проскальзывала вода. Перкуссия листьев и брезента напоминала океан и днем звучала громче всего. Внутри вагонов было как в барабане.

Твердое лакированное дерево упиралось перед натиском. Но никто не проснулся его выслушать; дождь производил противоположный эффект, барабанящая жидкость находила родство с сердцем, качающим кровь, протискивалась через клетки сна в тугих ночных мозгах. К утру она сошла на нет, и над лагерем повисло марево. Жар людей проминал непосредственный климат, их жилища дымились от этого эффекта.

На следующее утро Измаил настоял, чтобы лагерь во время поисков остались охранять двое полицейских. Вирт согласился без спора.


Они прорубали в лесу другой изгиб, когда поверх шуршащих листьев и шипящего дождя раздался выстрел. Все встали и сняли оружие одним движением. Вирт взглянул туда, откуда донесся грохот.

— Кто стрелял? — рявкнул он.

Откликнулся последний в цепи, и Вирт поспешил к нему.

— Там кто-то шел за мной… э-э, за нами! Я чувствовал его последние два часа. Потом оборачиваюсь — а он там, позади.

— Попал?

— Наверняка, он был так близко.

— Говорил с ним?

Кранц — один из полицейских — не понял вопроса. Воззрился на Вирта, шевеля губами, словно пытаясь поймать зубами смысл. Вирт взглянул Кранцу через плечо.

— Где тело, боец?

Вирт прошел назад по тропе, уворачиваясь и двигаясь боком в непредсказуемой манере, метая взгляды под кусты, поводя винтовкой взад и вперед. Сержант уже когда-то успел примкнуть треугольный секционный штык, и его полуметровый шип поблескивал под дождем. Измаил был наслышан о них от Небсуила. Треугольная рана не могла закрыться естественным путем, и такие ранения становились кошмарами для полевых хирургов. Треугольный штык был запрещен, уже много лет вне закона.

Вирт остановился и заорал.

— Сюда, боец!

Кранц бросился к нему. Перед их возвращением разгорелся спор.

— Собирайтесь. Кранцу показалось, что у нас кто-то на хвосте, и он шарахнул наобум. Что бы там ни было, нет ни его, ни единой капли крови. Так что я меняю построение и ставлю двоих впереди и двоих позади. Один разведывает, второй рубит. Вопросы?

Их не было, и они продолжили путь.


Сразу перед сумерками и возвращением Кранц упал на колени и зажал уши. Колонна остановилась, подошел Вирт.

— Что теперь, Кранц?

— Вы слышали? — сказал тот через стучащие зубы.

— Какого хрена ты несешь, боец, не слышу ни черта, кроме твоей галиматьи, — он пнул Кранца в лодыжку. — Живо встал, хватит этого с меня.

Кранц вскарабкался на ноги и встал в строй.

— Груман, приглядывай за ним, дай знать, если опять начнет чудить, — сказал Вирт человеку позади дрожащего Кранца.


К темноте они прошли уже полпути по тропе, помеченной на деревьях плеском беловатой водостойкой краски. Предводитель нес фонарь, метавшийся в лесу, вынюхивая выделенные стволы — путь домой.

— Что стряслось с Кранцем? — спросил Измаил.

— Хрен его знает, чудит. Бывает, — сказал Вирт.

— Думаешь, он правда кого-то видел и они все еще там?

— Надеюсь. Ради них мы и пришли.

За час до лагеря дождь прекратился. Шум снизился до капели и поющих лягушек. Все предвкушали ужин и свой алкогольный паек. Последние два дня они шлялись туда-сюда и ничего не нашли. Двое уже выказывали признаки забывчивости, и Вирт пристально присматривал за остальными. С самого их прибытия единственным интересным событием стали выходки Кранца.

Они вошли на полянку, и Вирт подумывал о перекуре, как тут услышали все.

— Вот, вот, вы слышали? — закричал Кранц.

— Тихо, боец! — проревел Вирт.

Оно прозвучало вновь, и сержант придвинулся к Измаилу.

— Слышал подобное раньше?

— Н-нет, не здесь.

В этот раз никто не снимал оружия. Только озирались и кучковались. В звуке, замаравшем тьму, безошибочно узнавался пронзительный плач младенца.

— Наверняка просто зверь, они иногда подражают людям, — сказал один из поисковиков.

— Никакой это не хренов зверь, боец, а человек, это наверняка они, и у них ребенок, — произнес Вирт с непререкаемой уверенностью и новым пылом.

— Откуда знаешь? — спросил Измаил, подойдя к нему и расстегивая кобуру.

— Лимбоя брали детей годами.

Измаил впервые это слышал. Фольклор зомби-рабочих находился в ведении Флейшера, и теперь руководителя впервые не хватало.

— Значит, они здесь, — сказал Вирт.

— Что нам делать? — спросил Измаил.

Один из людей услышал их разговор.

— Нельзя же оставлять здесь ребенка, — сказал он.

— Мы меньше чем в часе от лагеря. Предлагаю выслать троих за остальными и факелами. А мы останемся здесь и приступим к поиску, — сказал Вирт.

Из чащи вновь прозвенел плач ребенка, и небо раскрылось для ливня.

— Ну, командир, что делать будем? — спросил Вирт, уперев руки в боки, обращаясь к Измаилу.

Тот поглядел на людей, вечные деревья, хлещущий полог и снова на сержанта.

— Как скажешь.

Вирт выкликнул три имени и отдал приказ. Они забрали один факел и двинулись по отмеченной тропе.

— Следуйте краске и зарядите трассеры, — прикрикнул Вирт.

И они ушли.

Ребенок замолк.

— Перекур, — объявил Вирт.

Измаил зло уставился на него.

— Ждем остальных.

За следующие два часа жалобный плач слышался еще три раза.

Измаил то и дело поглядывал на отмеченную тропу в поисках подкрепления, а Вирт часто сверялся с часами. Затем безо всякого предупреждения встал, театрально потянулся и скомандовал:

— Седлаемся. Идем на расстоянии руки, со штыками, зарядить трассеры.

Люди поднялись, разделились, перезарядили ружья и примкнули штыки. Встали в трех метрах друг от друга и ждали следующего приказа.

— Не терять друг друга из виду и пошли.

Все медленно двинулись туда, откуда в последний раз слышался плач. Когда они вошли в деревья, Вирт поманил Измаила к фаланге.

— Что такое «трассеры»?

— Светящиеся пули — я хочу видеть, что нам нужно убить и где они засели, — сказал Вирт.

— Мы пришли вернуть лимбоя на работу живыми, а не охотиться на них, как на дичь, — сказал Измаил, говоря больше за Антона, чем за себя.

— Если эти сволочи украли ребенка, то получат по заслугам. Не переживай, оставим вам парочку.

Вирт был в своей стихии. Наслаждался механической точностью своей новой машины смерти.

Первый человек привязал к ружью фонарь и медленно поводил им из стороны в сторону по мере продвижения вперед.

— Где ж они, мать их? — сказал один из бойцов.

— Цыц, это мы их выслушиваем, а не они нас, — сказал Вирт.

Дождь становился все сильнее, и лес как будто отклонялся от всего человеческого действа. Первый ветер начал подниматься и ворошить темноту вокруг промокшего вторжения. Они пробивались через большие вощеные листья, проливая во всех направлениях воду.

Десять минут они шли ровным порядком, рассылая прощупывающие лучи на малейшее движение или звук в буйном подлеске.

— Вон, вон! — взвизгнул Кранц, показывая вперед.

Все встали и подняли ружья.

— Отставить, — крикнул Вирт.

Кранц выстрелил. Его ружье сплюнуло лютую осу твердой люминесценции, прочертив длинную траекторию в черное ядро Ворра. Спустя секунды она вернулась.

У трассирующих снарядов есть странный феномен. Тем, кто видит надвигающийся свет, кажется, что он замедляется на полпути — на миг, чтобы позволить оценить его скоростную линейную красу. Затем он словно ускоряется. Вот что увидел Кранц перед тем, как раскаленная докрасна пуля пробила его грудину, разрывая и обжигая легкие щепками кости и фосфором. Поисковики пригнулись, припали на колени и дали в лес залп жесткого света. И снова тот вернулся, и так начался нескончаемый обмен. Измаил спрятался за дерево, поближе к земле, и наблюдал с благоговением. Уже смеркалось, глубины леса освещались серебряно-белыми стержнями перспективы. Мокрая листва над головой ловила их жесткую зыбь. Метавшаяся сквозь дождь скорость шла вразрез со всеми вертикалями вокруг. Завораживающе и смертельно. Внезапно Измаил увидел другой лес, другую битву, наложенную на эту. Другую охоту, где мужчины бежали во тьму, отправляя в исчезающую точку мерцающих деревьев псов и копья, словно пули. Это была репродукция картины из книги Небсуила. Художника звали Уччелло. Измаил разглядывал ее часами, как со своим старым, так и с новым лицом.

Он не мог выкинуть ее из головы. В сравнении она становилась реальнее. Мокрая кровавая баня перед ним озаряла волшебный мир картины ошеломляющим парадоксом. На него поплелся человек, с горящими волосами и обнаженным мозгом. Посмотрел на Измаила вращающимися глазами хамелеона и попытался заговорить. Усилие превратило кусок его мозга в пламя на волосах, где тот и зашкворчал. Солдат упал и умер в метре от Измаила, и тот потянулся и завладел винтовкой. Теперь света стало меньше, поднялся крик, отдавшийся эхом откуда-то из-за веток, а затем — бросок отряда Вирта в рукопашную. Измаил побежал за ними, не желая оставаться с мертвецами, где его могли забрать. Они неслись вперед, вопя как демоны, разбрасывая листву. Ответная стрельба прекратилась, когда они прорвались ближе. На другой стороне небольшого леска с деревьями другого вида виднелись размытые силуэты — два стоящих и один лежащий. Здесь листья росли тоньше, изысканнее, нежели большие и тяжелые, только что излохмаченные в атаке. Вирт и четверо остальных проигнорировали узкий просвет между мясистыми деревьями позади и изящной симметрией впереди. Они летели очертя голову, врезались в ветки. Штыкам на турнирной скорости не терпелось насадить врага. Затем боевые кличи прекратились, сменили октавы и прервались ожесточенным трепыханием. Роща элегантных, густо растущих и невинных на вид деревьев выдержала натиск. Низкие хрупкие ветки казались ничем перед такой минотавровой силой. Но люди остановились посреди лужка и теперь всхлипывали и боролись в его листве. Измаил замедлился до опасливого шага, пересек просеку и вошел в рощу. Оттолкнул небольшую ветку, чтобы приглядеться.

Она сильно и глубоко ужалила, и он инстинктивно поскорее убрал руку. Она ужалила глубже, в этот раз под запястье. Он вывернул ветку, а та впилась в пальцы и под локоть. Чем больше он двигался, тем хуже становилось. Он выронил ружье, вскрикнул и схватился за мачете, обрушивая лезвие на схватившую ветку. В конце концов она отпала от ствола, все еще цепляясь за одежду и кровоточащую кожу. Было слишком темно, чтобы разобрать, что за свирепый хищник на него напал. Люди в деревьях теперь затихли и почти не шевелились. Он попытался оторвать от себя ветку, но та все еще кусалась и держалась. Он огляделся. Осталось только два источника света. Один — в глубине коварных деревьев, где вокруг фонаря на упавшем ружье разлилась яркая лужица. Второй мерцал там, откуда он пришел, отвратительно мигая резным венцом на голове мертвеца. Измаил вернулся к этому кошмару и присел у тела, не глядя ему в лицо. Поднял руку с веткой к горящей голове, словно в непристойном салюте или гротескном барбекю. Осторожно отцепил растение в робком плюющемся свете и увидел врага. Шипы. Длинные и кинжальные, на каждом дюйме черных стеблей и изящных сучков — твердых, как сталь. Они торчали во всех направлениях в регулярно распределенной геометрии защиты. Он повернул ветку и отнял от проткнутой руки. Даже мельчайший из сучков кишел шипами — острыми, как иголки, тонкими, как волоски. Когда стебли становились толще и тверже, шипы от них не отставали. Самый крупный на этом небольшом обрывке был длиннее десяти сантиметров в длину — толстый и капитально бескомпромиссный у основания, несгибаемый стержень заострялся до голодного злобного наконечника. Один из маленьких шедевров Господа, подумал Измаил, оглянувшись на изысканную рощу и гадая о размере шипов на стволах. Запинал пламя мокрой почвой и листьями, и оно истлело и захлебнулось, испортив воздух тошнотворным фимиамом.

Измаил вернулся к деревьям и позвал. Прямого ответа не получил, только прилив неразборчивых стонов. Он присел и ждал до рассвета, а потом — до яркого солнца, чтобы прорубиться до друзей и врагов, уже совсем затихших и неподвижных.

Все утро он высвобождал двух живых и переносил к остальным телам: воображаемому врагу, с которым они перестреливались и который оказался партией, возвращавшейся из базового лагеря. Один остался жив. Второй стоял мертвый, застыв в невозможном окоченении. Остальных изрешетили в лохмотья.

Вирт еще дышал, но потерял много крови из пронзенной артерии, а лицо покрылось ранками. Оба глаза были проколоты и теперь распухли, черные и слепые. Второй еще мог стоять и помог оттащить сержанта от хрупкой рощи, где они оставили мертвецов висеть в ветвях. Те казались шутами или мавританскими танцорами, замершими в своей резвости посреди нежного и таинственного шекспировского леса. Один даже умудрился заплестись в неотступных толстых шипах, так что его ноги не касались земли.

Измаил нашел медицинскую сумку и сделал все, что мог, обрабатывая раны. Он снова поколол руки, пока освобождал людей и снимал растения с их опутанной плоти. Повсюду была кровь. Когда закончились все бинты, он рвал рубашки мертвецов. Жесткая запекшаяся кровь плотно обнимала свежие кровотечения.

Солнечное тепло придало им уверенности, и они начали сооружать волокушу для Вирта. Измаил дал Вирту и Брукеру — выжившему в кинжальной роще — морфин, кое-что оставил для себя. Оценить тяжесть ранений было сложно. Шипы были овальными в поперечнике, поэтому рана могла закрыться быстро и угадать ее глубину было уже невозможно. У Брукера насчитывалось больше сорока таких ран и всего пара царапин на лице. Шипы чудом пощадили его глаза. Он страдал от боли и шока, морфин унял и то и другое. Израненное лицо и глаза Вирта по-прежнему опухали, и Измаил спросил себя, не ядовито ли дерево вдобавок. Он не знал имени еще одного выжившего, казавшегося совершенно невредимым.

— Поможешь нам положить его в носилки?

Человек смотрел сквозь него.

— Можешь помочь, пожалуйста?

— Как это произошло? Мы же следовали по краске на деревьях, мы никак не могли оказаться по другую сторону от вас.

Измаил пропустил вопрос мимо ушей, потому что ответа на него не было. Они взгромоздили мертвый груз Вирта на связанные носилки.

— Нужно вернуться как можно быстрее, — сказал Измаил.

— А как же ребенок? — спросил Брукер.

Измаил бросил на него быстрый взгляд, метнул перо гнева и спросил:

— Какой ребенок?


Жалкий отряд вернулся к белой отметке, мало-помалу смывавшейся непрекращающимся дождем. Безымянный солдат мимоходом коснулся ее и остановился. Остальные подождали.

— Нам надо идти, — сорвался Измаил.

Человек принюхивался к ладони с белыми пятнами.

— Птичий помет, — сказал он.

— Что?

— Это не краска, а птичий помет, гуано.

Измаил присоединился к нему у помеченного дерева.

— Это была ловушка, — сказал тот, — кто-то изменил тропу. Стер краску и заменил этим, — он снова принюхался к руке. — Нас повели по лесу кругом. Отметки кончились, когда мы вышли прямо напротив вас и этих гребаных кошмарных деревьев.

— Если это дело рук лимбоя, они точно изменились, — сказал слабым голосом Брукер.

— Попробуем вернуться сегодня, нам не захочется проводить здесь еще одну ночь, — сказал Измаил и поднял свой конец носилок. Безымянный пришел на помощь с другой стороны.

— Как нам найти дорогу назад? — спросил он. Измаил ухмыльнулся сквозь ужас и ответил:

— Пойдем по помету, пока он не станет краской, а там будем смотреть на солнце.

Шлось тяжело: носилки без конца цеплялись за деревья и лианы. Брукер все еще истекал кровью, усталость и движение открывали его незаросшие раны. Руки Измаила распухли, а впереди рыскали мысли о его враге. Только третий, — объявивший, что его зовут Сол, — не страдал. Казалось, его подталкивает потребность в какой-нибудь мести за то, что их завели в засаду. Вирта дважды роняли с носилок, а действие лекарств сходило на нет. Припасы кончились, не считая мелочи, которую Измаил придержал для себя. Помет и в самом деле снова стал краской там, где произошла вчерашняя диверсия. Это был скверный момент для Сола, он закипел. На него приходилась большая часть переноски Вирта. Увидев это место при свете дня, он положил сержанта с резкостью, от которой тот взвыл от боли. Сол снова бушевал, не обращая внимания на остальных. Орал в джунгли, чтобы «отребье выходило на свет», в уголках его рта пузырилась белая пена. Измаил опасался, что тот обезумел. Теперь они находились всего в часе-другом от лагеря, и ему нужны были силы, чтобы дотащить Вирта.

— Когда вернемся и залатаем остальных, мы с тобой возьмем «Гочкисс» и выйдем сюда на прогулку.

Сол уставился на Измаила, и впервые тот понял, что значит «глаза как тарелки». После как будто очень долгой паузы Сол ухмыльнулся и кивнул.

— Хот кисс, — сказал он, — Горячий поцелуй, — поднял не тот конец носилок и потопал по тропе. Вирт сполз спутавшимся калачиком, хватая ртом воздух между криками.

— Стой, стой, — сказал Измаил.

Сол мчался, не обращая внимания, что его бремя стало таким легким.

— Стой!

Брукер похромал за Солом, который теперь встал столбом, как когда Измаил нашел его в первый раз. В конце концов они вернули уже замолкшего Вирта обратно на носилки.

Через тридцать минут просьба Сола сбылась. Они вышли на полянку, переполненную лимбоя, где все глядели в их сторону, словно поджидали. Мигая, отряд на секунду замер при виде стаи. Один лимбоя выступил вперед, улыбаясь и поднимая что-то навстречу. Они потянулись к оружию. Улыбающийся шел на них со свертком в руках. К ужасу Измаила, пальцы слишком распухли, чтобы влезть в спусковую скобу винтовки. Он бросил ее и начал нашаривать «манлихер». Брукер отводил затвор «энфилда», а Сол слишком изумился, чтобы теперь, когда его момент настал, что-то сделать. Улыбающийся поднял сверток, когда-то бывший красиво расшитой сумкой. Со временем она стерлась, истрепалась и выцвела на солнце. Как оказалось, в ее складках гнездилось тельце ребенка. Брукер поднял глаз от мушек. Измаил бросил попытки взвести пистолет, а Сол медленно опустил носилки на землю.

— Флейбера нет, — сказал вестник лимбоя.

С бесполезным пистолетом в руке Измаил сделал несколько шагов к чужеродному созданию. Вблизи он увидел младенца и учуял его запах. Тот умер и гнил.

— Флейбера нет, дайте стертому нового, — сказал вестник и сунул сверток подходившей фигуре.

Теперь они стояли очень близко, и Измаил пытался расшифровать выражение отсутствующего человека, а не смотреть на то, что у него в руках. Создание впервые оторвало взгляд от вонючего свертка. Его взгляд лениво распробовал пространство вокруг и стоящих рядом чужаков. Затем голова снова упала, снова изможденная весом такого внимания. Вдруг она вскинулась, глаза уставились прямо в лицо Измаила. Рот начал двигаться без слов. Слюна сбегала по подбородку, одна рука поднялась к груди. В руке Измаила подергивался «манлихер». Вестник начал с силой колотить себя в грудь. С каждым ударом он пошатывался назад. Все это время вторая рука уравновешивала зловонный сверток, словно какую-то независимую от сотрясающегося тела жизнь.

Вестник постепенно отшагивал, не сводя глаз с лица Измаила. Вышел на чистый обзор спутников Измаила, уже не закрытый его телом.

— Они его убили! — гаркнул Сол и навел винтовку.

— Нет! — крикнул Измаил.

Поспешная пуля промазала мимо вестника и прошла через ребенка. Тот разлетелся, во все стороны брызнула гниющая плоть. Измаил слишком поздно закрыл лицо руками, а вестник упал на землю, что быстро повторили остальные лимбоя. Второй выстрел убил одну из распростертых фигур, пока она неподвижно лежала.

— Поцелуй-поцелуй, — кричал между выстрелами Сол. Потом повернул винтовку к Брукеру, стоящему всего в нескольких футах.

— Поцелуй-поцелуй.

Винтовка Брукера все еще была в боевом положении. Он держал лимбоя на прицеле. Когда пуля вошла ему в грудь, Брукера развернуло к взбесившемуся Солу, а нервный разряд пустил его пулю Солу в левый глаз. Все слышали, как она ударила в кость. В каморе до сих пор лежал трассер, так что огненная пуля носилась в стенках черепа, словно горючая свинцовая оса, разжижая все внутри. Из трещин головы заплясал тот же пламенный венец, что Измаил уже видел ранее.

— Почелуууй, — прошипел Сол и завалился навзничь в тень леса.

Никто не шевелился, пока вестник не поднялся и не принял ту же позу, что и до конфликта. Разве что теперь прикрывал глаза рукой, словно от яркого света или песчаной бури. Только так он смог вновь обратиться к Измаилу.

— Дай нового, — сказал он как ни в чем не бывало. — Нового флейбера.

Когда Измаил обрел дар речи, он ответил:

— Если вернетесь на работу, я дам вам все, что захотите.

— Нового флейбера?

Глава тридцать первая

Дом Лоров словно был из стекла. Из-за напряжения между Сиреной, Гертрудой и их отсутствующими возлюбленными все сделалось хрупким и прозрачно пустым. Гертруда пересказала единственной подруге все, что Родичи говорили о Ровене, Измаиле, ней самой и истории и основании Эссенвальда. Это переосмыслило мироощущение подруги и пронизывало структуру реальности, подводя слабые линии или грядущие разломы в хрустальной архитектуре их жизней. Между напористым крутящим моментом панических вопросов и инерцией неведомых ответов трещали долгие периоды молчания. Когда они не разговаривали, обе запирались в уединении собственных удручающих тревог.

Гертруда не выносила пребывания рядом с Родичами. Ее фрустрация, гнев и навязчивый интерес задавали им злобные и невозможные вопросы, а отвечали они только недомолвками и энигмами, слишком похожими на правду. У нее, как и у всех остальных, была фундаментальная вера, что машины не лгут: коварные шестеренки и заблуждающиеся моторы — это анафема, противоречие. Двуличный двигатель немыслим. Но когда механизм настолько напоминал человека, все становилось возможно.

Сирена всегда сторонилась подробностей своего семейного дела. Почтенное состояние Лоров зародилось вместе с Эссенвальдом, хоть они и ранее были какой-то поблекшей аристократией. Леденящие душу истории Гертруды о нечистоплотных договорах провернули ключ в ее собственный подвальчик сомнений. Это и растущее беспокойство по поводу Измаила слились в желчный коктейль тревог, беспощадно бередивший давно утвердившуюся безмятежность. Ей всегда нравилось быть единственным представителем важного семейства. Деловые хитросплетения она оставляла брату в его далеком блестящем кабинете в Берлине. Никто не ожидал от его слепой сестры, что она будет принимать участие в денежной политике, даже после чудодейного дара зрения. Ее благодарность Измаилу за то, что он стал проводником драматических перемен, давно иссякла. Сперва ту сменила любовь. Безоговорочная любовь всеми фибрами существа. Сила и красота объединились, чтобы держать его и нуждаться в нем, и она обеспечивала все удобства и утешения, лишь бы он был счастлив. Запутавшийся и раненый молодой человек понемногу оттаял и отказался от боли. Минул совместный год спокойной эйфории. Затем они вышли на другую сторону Измаила. Неведомого мужчины под вымышленным обличьем. Он показал ей столько себя, подпустил, чтобы она залечила те раны, каких избегал он сам. Стоило же зашить их начисто, как он сделал вид, будто их и не было, и находил ее старания навязчивыми, а касание — слишком разоблачающим. Затем отступил еще дальше. Сирена замела свои замешательство и растущий страх под чувство долга и держалась дальше. Поощряла и одобряла его все более странные сексуальные требования, даже болезненные и унизительные. На короткое время он оставался доволен, оставался рядом. Она пыталась убедить себя, что это односложное безразличие — временная фаза, вымученная его скукой. Но в глубине души знала, что эмоционально он отстраняется. Сложные ритуалы и замысловатая жестокость их сношений это только подчеркивали. Он фетишизировал ее синяки, целовал с притворной приязнью боли. Объяснял, что так они достигают новых уровней чувственного просвещения. А она все это время чувствовала только меньше и меньше. Его настойчивые требования и изуверские обшаривания не доходили до ее сердца.

В то же время силы города уходили. Постепенно заглохли промышленность и целеустремленность. Всех заразило отчаяние. Ее личное богатство не пострадало бы напрямую. Денег хватало, чтобы провести все свои дни где-нибудь в других краях, в скромной роскоши. Но безопасная изоляция от засухи снаружи осложняла ее положение, делала морально неловким. Впервые она задумалась о переезде. Может, последовать за исходом на юг, к богатым и надежным землям вельда?

Она писала брату, чтобы испросить совета, но он этого не одобрил и говорил, будто произошла лишь малозаметная заминка, сбой в расширяющейся перспективе Эссенвальда. И что присутствие Лоров критически важно для их будущего. Это ее судьба, ее шанс наконец оказать поддержку семье.

Она задвинула письмо в угловой ящик бюро. Подальше от дотошного любопытства Измаила. Ему она не рассказывала о своем возможном плане или о консультации с братом. Лучше было не провоцировать его гнев больше необходимого. А конверт она скроет среди прочего мелочного свертка семейных бумаг, лежащих под одной из ее шкатулок с драгоценностями. Она вынула старую шкатулку из ящика, но та выскользнула из рук и упала. Сирена тихо выругалась из-за дорогого дребезга содержимого по полу. Не хотелось привлекать внимание к ее тайному миротворчеству. Она проворно собрала фамильные украшения — броши, изумрудные сережки и низки жемчуга — и с любовью вернула в интимное гнездо. Давно уже она не носила свое драгоценное наследство, предпочитая новые и более красочные покупки зрячих лет. Она коснулась их, вспоминая каждое по времени без знания об их внешнем превосходстве. Большинство принадлежало матери, и зрячие пальцы знали их со времен детства. Неожиданно по ней пронеслись разряды ярких воспоминаний и безо всякой причины мгновенно довели до слез. Касание хранило эти моменты надежно запертыми там, куда зрению было не подобрать ключ, чтобы их засветить. Теперь все вернулось. Как она помогала матери одеваться, как сосредоточенные пальчики выбирали ожерелье, трудились над застежкой, ощущали, как сияние идеальной шейки и плеч матери греет полированные копья, пока те поблескивали на ощупь. У нее все еще получалось. Руки все еще видели. Она оттолкнула остальное, дорого захламлявшее столешницу бюро, и отделила спутанные ручьи жемчужин. Четыре единых нитки и две двойные. Выложила их, затем закрыла глаза и выждала. Предыдущее касание, вызвавшее такой потоп радости и памяти случайно. Тогда глаза удалось застигнуть врасплох. Теперь все иначе; теперь она испытывала силу и стойкость почти забытой чувствительности. После медленного вдоха ее руки принялись блуждать. Ощупали первую нитку и согрелись. Вена. Ей шесть. Ее первая опера. Фиги и сливки. Платье из тафты, лиловой на ощупь. Она перешла к следующей, и по телу пролетел новый поток чудесного счастья. Столь могучий, что пришлось заставить себя отдернуть руку. Тот выходной у кузенов, когда она стала женщиной.

Сирена помедлила, сделала новый глубокий вдох и с тревогой коснулась следующей. Ничего. Меньше чем ничего — жемчужины мертвы, пусты. Попыталась снова, и ощущение показалось ныне просвещенным пальцам мелким и серым. Она чуть не открыла глаза. Перешла к следующей.

— Слава богу, — вздохнула она про себя, когда ударила очередная небольшая волна прошлого, и так продолжалось до последней — одной из двойных ниток, в которых она узнала бабушкины.

Снова — ничего. Та же тошнотворная пустота. Теперь она-таки открыла глаза. Да, двойная нитка выглядела как положено, в этом можно быть уверенной. Но все же не та, нешуточно не та. Внутри, в тех самых местах, только что упивавшихся и заливавшихся великолепным теплом, наворачивалась смута дурноты. В день его отъезда она вернулась к фальшивому жемчугу. С великой аккуратностью изучила, потом позвонила машине.


Тисса Чакрабарти был не самым честным человеком, зато достаточно обходительным и знал свое место. Более того, свой статус он стерег с безжалостной и догматичной точностью. Он был самым уважаемым ювелиром города. Единственным, кто мог вынести окончательный вердикт растущим подозрениям Сирены. Когда в облаке мертвенной пыли перед его владениями остановился сиреневый лимузин и в крошечную безукоризненную лавку вошла дама, он взлетел со своего насеста в уголке, роняя увеличительное стекло из просиявшего глаза.

— Мадам, — залебезил он, широкими жестами приглашая к своей стойке с рядами запертых шкафчиков. Помахал двери и здоровяку, сидевшему в ее тени.

— Обожди на улице, присмотри за автомобилем леди, — сказал он своему сторожу, который вывалился в дверь, чтобы смерить взглядом шофера.

— Ради вашей безопасности, мадам, чтобы не допускать отребье.

Он вытащил для нее сиденье и обмахнул от пыли.

— Чем могу вам помочь, мадам?

Сирена достала из сумки шкатулку, открыла и вынула спутанные нитки жемчуга.

— Расскажите мне о них. Я вознагражу вас за профессиональное мнение.

Чакрабарти перешел на другую сторону стойки, вернул монокль в глаз и сделался весь серьезным и формальным. Распутал нитки и выложил на черном бархате. Потянул за спиной тонкую металлическую цепочку, открывшую прорезь в потолке. Прямо на стойку упал яркий свет.

Работал он молча, вертел колье в острых пальцах. Время от времени одобрительно мычал. Остановился на полпути, вдруг снова заметив Сирену.

— Могу я предложить вам что-нибудь выпить, мадам?

— Нет, спасибо.

Его застигли врасплох ее великолепные глаза.

— Прошу, продолжайте.

— Да-да, — ответил он и перетащил взгляд на другие драгоценные белые шарики. Еще через десять минут снял лупу и произнес:

— Великолепно. Из лучших образцов, что мне доводилось видеть. Им нет цены, для меня честь их лицезреть.

— Все? — спросила Сирена. Он слегка поперхнулся и ответил:

— Нет. Двое ожерелий никчемные, искусственные замены.

— Зачем такие могут понадобиться?

— Уловка воров или то, что надевают, покамест настоящие запрятаны в банке.

Между ними возникло неловкое молчание. Где-то в задней комнате слышалось тиканье скорбных часов.

Теперь ее глаза заострились; она поднялась и приблизилась к нему.

— Кто еще в этом городе знает цену и смысл этих драгоценностей? — спросила она.

Он ничего не ответил, только быстро шевелил извилинами в поисках правдоподобного ответа.

— Вы знаете, кто я, мистер Чакрабарти? — теперь она волновалась и все больше поджималась, словно обуздывая гнев внутри элегантной осанки. Он же съеживался и страшился следующего вопроса. — В последнее время вы приобретали жемчуг такого качества?

Внезапно он с облегчением рассмеялся:

— О нет, мадам, такие расценки выше моих скромных финансов.

Она заглянула в глаза еще глубже.

— Ну хорошо. В последнее время вы продавали три нитки с никчемными копиями?

Он отшатнулся, его рот пересох и силился сказать:

— Я честный торговец, мадам.

— Тогда отвечайте на вопрос.

Он сглотнул и ответил:

— Да, знатному господину, хорошо одетому — видимо, офицеру.

— Офицеру? — переспросила она.

— Да, солдату.

— Откуда вам это известно?

— Потому что, мадам, на нем остались благородные шрамы битвы.

— Где?

Чакрабарти оторвал руку от черного бархата и показал себе на глаза.

— На лице, — ответил он голосом, встревоженным ее выражением.

Больше не проронили ни слова. Она медленно собрала свое имущество, оставив две фальшивки. Положила на стойку большую хрустящую банкноту. Чакрабарти уж было возразил, но она поднесла палец к губам, взяла сумку и ушла. Он остался за стойкой, глядя на брошенные ожерелья и желая, чтобы они никогда не попадались ему на глаза.

Вернувшись домой, Сирена ничего не сказала Гертруде. Но провела скрупулезную опись всего своего имущества и добавила новые оскорбления в список трещин, растущих в ее доме.

Глава тридцать вторая

По узкой тропе к лесозаготовительной станции шаркали сто тридцать пять человек. Во главе шли Измаил с вестником, а Вирта несли ближе к концу. Это стало бы триумфальным возвращением, если бы в лагере его кто-то мог видеть. Всюду были обезьяны, и на них не произвело впечатления прибытие очередной кучки загадочных недолюдей. Впрочем, другие звери леса были более чем благодарны странным незнакомцам за свежее и обильное мясо, оставленное ими позади.

Измаил кликнул Флейшера и полицейских. Никто не вышел; в открытых окнах станции порхали птицы. Атмосфера была оцепенелой и неловкой, и Измаил достал пистолет; припухлость спала с пальцев, он уже мог коснуться спускового крючка. Осторожно обогнул хижину и направился к поезду. Лимбоя не обратили на него внимания и, не говоря ни слова, направились прямиком к своим рабским вагонам, словно никогда их и не покидали. Он поднялся на подножку и дотронулся до локомотива. Холодный. Что-то неладно. Он пнул металлическую дверцу топки, и внутри что-то зашебуршалось. Он отскочил, а через пару минут снова пнул защелку и распахнул дверцу, сунув внутрь ствол «манлихера».

— Нет, хозяин, не стреляйте!

Это был Мерин.

Не сразу он поддался уговорам и вышел. А выйдя, весь трясся, и глаза его бегали по округе. Он заикался и панически нашаривал дыхание и слова.

— Где Флейшер? — спросил Измаил.

Мерин посмотрел так, будто впервые слышал это имя, а потом вдруг ворвался в понимание.

— Должно быть, пропал с остальными, все пропали.

— Куда пропали?

— Не могу знать, просто пропали. Исчезли, их забрали.

— Кто забрал?

— Не могу знать. Кажись, лес. Там есть что-то, кто-то. Вот я тут и запрятался.

Измаил решил, что новые расспросы бесполезны.

— Раскочегаривай поезд — живо! Я пошлю лимбоя за древесиной.

— Лимбоя вернулись?

— Да, и готовы ехать домой, разжигай!

Измаил приказал погрузить раненого в другой вагон и велел вестнику лимбоя найти сухие дрова и принести к локомотиву. Затем прошел в хижину, не спуская с нее взгляда и пистолета. Внутри нашел в очаге угли и признаки стряпни. Животные-мародеры стерли все следы крови. Нетронутыми остались только джин, амуниция и медицинские препараты. Он открыл бутылку, поднял упавший стул и устроился поудобнее. У него все удалось. Он нашел рабочую силу и остался единственным человеком в своем уме и на своих ногах. Сделав глубокий глоток джина, он зычно расхохотался.

Он ведь знал, что будет героем. Так вот она? Та судьба, какую он так отчаянно хотел найти? Несмотря на все кровопролитие, это казалось слишком просто. Возвращение рабочей силы заново заведет промышленное сердце города и навсегда изменит жизнь Измаила. Конец его дням в уединении. Он хлебнул еще джина и представил, как на соборном шпиле трезвонят колокола. Представил, как ликует толпа из-за его возвращения с армией для нового начала. Если получится управлять лимбоя, он обретет власть надо всеми. Но для начала нужен младенец, игрушка для них. Где его достать? Единственную, кого он знал, похитили в самый неподходящий момент. Вот теперь он нашел бы для нее хорошее применение.


Мерин разжег котел и смазал раскаленные от пара мускулы, пока измученные жаждой поршни рвались в ход. Уйдет еще час на то, чтобы накопить энергии. Морось превратилась в стержни жалящей воды, лужи зашипели и разрослись. Измаил забрал бутылку и в последний раз обошел станцию в поисках следов Флейшера и остальных. Их не было, зато он нашел в кустах перевернутый пулемет Гочкисса — без признаков того, что из него стреляли. Взвалил орудие на плечи и вернулся осмотреть раненого и свой странный груз из пустых людей.

Теперь, когда он остался единственным старшим офицером, нужно было взглянуть на Вирта и оценить его состояние. Не то чтобы он очень заботил Измаила. Он тащил за собой сержанта только потому, что его знания еще могли пригодиться. Но то до появления лимбоя и полного переосмысления экспедиции. Если залатать Вирта и вернуть живым, из него выйдет свидетель героического подвига. Еще было интересно испытать на деле кое-какие хирургические навыки, которые ему преподал Небсуил. Это помогало коротать часы ожидания. Но прежде хотелось получше ознакомиться со своим трофеем. Он еще никогда не бывал вблизи с таким количеством лимбоя.

Он прогулялся между промокшими рядами, выглядывая промеж всех отсутствующих лиц одно отсутствующее лицо вестника. Часто при его приближении кто-нибудь из пропащего племени изображал жест. Отводил глаза и показывал на сердце.

Однажды из праздного любопытства он передразнил жест в ответ. Умалишенное создание упало на землю, как однажды они все упали на поляне в лесу. Заползло под рабский вагон и, казалось, мгновенно там уснуло. Измаил растерялся. Затем уголком глаза заметил, что издали за ним наблюдает вестник. Помахал ему.

— Подойди сюда. Подойди.

Вестник нехотя поплелся, не спуская глаз с земли и закрывая лицо ладонью.

— Что с ним? — Измаил показал под вагон. — С ним, внизу.

Вестник низко наклонился, посмотрел несколько секунд и сказал:

— Закончился.

— Что это значит? — спросил Измаил.

— Закончился, израсходован.

— Что?

— Смерть.

Измаил не мог поверить ушам, но глаза говорили, что простертая фигура не пошевельнула и мускулом с тех пор, как спряталась. Он оглянулся на вестника.

— Я же всего лишь сделал так, — он поднял указательный палец, и вестник отшатнулся и задрожал, лепеча:

— Нет, хозяин, нет…

Измаил остановился. Что происходит? Он стал Богом, раз может сразить человека простым мановением руки? Обязательно надо попробовать еще, но не с этим. Этот ценен — он единственный, кто разговаривает.

— Оставайся здесь, — рявкнул Измаил вестнику и быстро зашагал, разбрызгивая лужи по пути к другой стороне второго вагона. Оттуда нельзя было видеть произошедшее. Он вошел в вагон и показал на первую же сидящую фигуру.

— Выходи.

Тот медленно поднялся и спустился по металлическим ступенькам на пути. Измаил оглядел замызганную фигуру полуголого зомби. Не верилось, что весь город и его собственное будущее зиждутся на этом племени бестолковых развалин.

— Смотри на меня, — приказал он.

Оно подняло бледные отсутствующие глаза, и Измаил содрогнулся. Не в страхе или отвращении, а в узнавании. На миг он увидел свое отражение внутри матового зеркального интерьера человека без собственных образов. Существо это заметило и улыбнулось. Отражение поглотилось, и хуже того — отправилось куда-то к своему естественному ареалу обитания. Измаил бешено ткнул себе в сердце — и эти глаза потухли. Человек упал плашмя, даже не дернувшись. Упал, словно мертв уже много часов. Плюхнулся в глубокую лужу вдоль путей. Из воды торчали только мыски его рабочих башмаков, рука и лицо, вперившееся в ливень все с той же улыбкой. Измаил оторвал глаза от мерзкого видения и вернулся к вестнику, который не сдвинулся с назначенного места.

— За мной.

Измаил привел его в убежище третьего вагона, в закрытое отделение, где спал Вирт.

— Сидеть, — сказал он, будто псу. — Мне нужны от тебя ответы, — при этом он не отводил от него указательного пальца. Целился пальцем, как взведенным оружием, поводя перед лицом вестника. Чьи глаза ни разу не покинули прицела.

После первых десяти минут Измаил сел и закурил. Понимать вестника было тяжко, и он знал, что без угрозы тот вовсе ничего не скажет. Начинал Измаил с простых вопросов. Уже это давалось трудно. Но теперь ответы вообще не имели смысла.

— Расскажи еще раз о флейбере.

— Флейбер дан нам делать лучше, лучшая работа — лучше холостит Орм. Флейбер сносился, нужен новый. Ты дашь флейбера, мы работаем лучше.

— Ранее ты сказал, флейбера вам дал «хозяин». Ты имел в виду Маклиша, начальника с рыжими волосами?

Вестник долго думал, двигая челюстью, словно пережевывал каждое слово с десяток раз.

— Он и другой.

— Что за другой?

— Другой, кто приносил нам больше флейберов говорить Орму холостить хозяина.

— Кто этот другой? — повторил Измаил с растущим в голосе нетерпением.

— Он говорит о Хоффмане, — сказал надтреснутый голос с другого конца деревянной комнаты. Измаил уже совершенно позабыл о спящем Вирте. Поднялся и подошел к койке. Выглядел Вирт ужасно, но был в здравом уме. Повязки на глазах снова почернели, а остальные раны продолжали сочиться и гноиться. От него разило смертью и разложением. Измаил глубоко затянулся сигарой.

— Мы ждем, когда разогреют котел, это уже скоро.

Вирт попытался привстать, но сил не хватило. Измаил принес еще одно одеяло, свернул в комок и подложил ему под шею и плечо, приподнимая на койке повыше.

— Сколько выжило?

— Кого?

— Наших.

— Только ты и я, все остальные мертвы.

— Черт, — сказал Вирт. — А эти сволочи?

— Больше сотни.

— Значит, цель достигнута, бвана.

— Рад видеть, что ты сохранил чувство юмора, сержант Вирт.

— Больше ничего я и не сохранил, и думаю, оно мне еще чертовски пригодится, если доживу.

Измаил видел, что Вирту больно и каждое слово стоит ему дорогого.

— Я принесу еще морфина, — сказал он. — Скоро вернусь. Ты не против остаться с нашим приятелем?

— Какой у меня выбор. Хотя бы не придется видеть долбаного скота. Не принесешь чего-нибудь запить морфин?

— У койки стоит вода.

— Да я о джине.

Измаил согласился, улыбнулся и вышел.

— Эй, клоун, зачем вы подстроили для нас западню?

Вестник ничего не ответил, не обращая внимания на раненого.

— Зачем покрасили гуано не ту тропинку?

Ни слова.

— Уж лучше ответь, а то не дождешься никакого флейбера.

После долгой паузы вестник снова заговорил.

— Не я, другой. Одинокий он.

— Говоришь, там с нами была еще какая-то мразь?

Вестник кивнул и пожал плечами. Вирт услышал это через повязки.

Прошло несколько минут, затем Вирт спросил:

— Расскажи об Орме — это он убил Маклиша?

— Мы делаем Орма холостить. Другой хотел холостить хозяина. Мы дали и ушли.

— Другой — то бишь Хоффман?

— Тот, кто принес последнего флейбера. Мы взяли и пошли.

Вирт извернулся в кровати и всхлипнул, закусывая губу перед тем, как снова заговорить.

— Так этот старый козел расправился с Маклишем! — прохрипел он. — Что ж это за Орм такой и как он холостит?

— Мы вместе выжимаем Орма, Орм — голодный червь, выедает человека, выхолащивает. Ничего не остается внутри.

— Орм сейчас здесь?

— Орм всегда рядом, когда мы хотим.

— Это он помогал вам так долго выжить в Ворре?

— Флейбер и Орм берегут. Много еды.

— И какого хрена вы там жрали?

— Деревья и я.

Вирт проклокотал в смехе, который стоил боли.

— Жрали гребаные деревья?

— С собой.

Вирт сдвинулся, наклонив мумифицированную голову в направлении голоса.

— С собой?

— С каждым, — сказал вестник.

— Длинная свинья,[11] — хохотнул Вирт, соскальзывая обратно в боль и веселье. — Вы, черт возьми, жрали друг друга.

Вестник воодушевленно закивал, изображая Вирту чавканье.

— Господи, — сказал тот. Затем перед тем, как его оборвала боль, спросил: — Так где последний флейбер?

Вестник странно посмотрел на Вирта.

— Вы все сговнили его оружием.

— Чего?

— Мы показали старого сношенного флейбера, и вы сговнили его оружием.

Вирт уже хотел снова прикрикнуть, когда вдруг понял, о чем говорит этот болван.

— Господи, то бишь флейбер — тот дохлый гниющий младенец, которого вы таскали?

— Флейбер, — ответил вестник.

— Твою мать, хочешь сказать, что Маклиш и старый козел-доктор платили вам мертвыми младенцами?

— Флейбер, — ответил вестник.


Когда вернулся с бутылкой и таблетками Измаил, его встретила причудливая картина: вестник сидит, как приросший к полу, с ухмылкой, а Вирт хихикает в боли. Он не мог представить, что за шутку эти двое могли разделить с такой необузданной и невинной радостью.

Употребив препараты и полбутылки джина, они оба услышали свисток поезда.

— Готово, можем отправляться, — сказал Измаил.

Вирт провалился в глубокий темный сон, что забальзамирует его до тех пор, пока через два дня его не внесут в больницу Гильдии лесопромышленников.

Измаил устал допрашивать вестника с пустыми глазами, устал от его тупых ответов. Но оставалось узнать еще одно.

— Скажи последнее — и можешь идти.

Впервые можно было заметить проблеск оживления.

— Почему лимбоя умирают, когда я делаю так?

Измаил от всей души наслаждался этим жестоким моментом. Незаконченный жест над сердцем подтолкнул вестника к самому быстрому ответу за день.

— Ты холостишь.

— Что?

— Ты зовешь Орма. Как мы, но в другую сторону.

— То есть я делаю тот трюк, который вы делаете вместе, чтобы создавать Орма?

— Такой же, но больше.

— Как у меня получается?

— Такой же, но больше.

— Почему я?

— Такой же.

Мысль, что у него есть что-то общее с этими зомби, претила. Сперва антропофаги, теперь лимбоя. Не такую родословную он себе искал. Неужели ему суждено быть только вместе с уродцами и чудовищами? И какую бы силу он не разделял с этим недочеловеком, исходила она все же из разных источников.

— Такой же, — сказал вестник.

И когда в Измаила вкрадывалось следствие этого простого слова, вестник изобразил еще один знак. Он встал, положил одну руку на сердце, а второй плоско провел над головой по кругу, словно полируя несуществующий нимб. Измаил смотрел молча; он уже видел этот жест.

Они почти не заметили, как локомотив дал вагонам первую встряску, пока Мерин висел на цепочке свистка. Измаил скомандовал лимбоя перенести Вирта в его собственное купе. Когда они вернулись, Измаил дал сигнал, и поезд оставил станцию обезьянам и птицам. Великий вой пара притих под колесами, и постепенно махина фургонов сдвинулась, локомотив задним ходом толкал их прочь из этого места.

Через пятнадцать минут, пока поезд все еще полз, Измаил проревел приказ остановиться.

Мерин отпустил визжащие тормоза, и Измаил спрыгнул с поезда, показывая куда-то назад, на что-то висящее в деревьях.

— Помоги его снять, — крикнул он Мерину, который уставился на светящуюся белизну среди темных, мокрых и обтекающих веток. Это было обнаженное тело Антона Флейшера. С немалым трудом и при помощи одного из лимбоя, которого заставили влезть на дерево, они опустили тело и обнаружили, что он еще дышит. Во время развернувшейся драмы в вагон проскользнул Сидрус и втиснулся среди пропащих людей. Никто из них не обратил внимания и не обеспокоился. Флейшера закутали в одеяла и уложили рядом с Виртом, где он стонал и храпел еще пять часов. Поезд снова стронулся и погрохотал с возрастающей скоростью домой.

Сто тридцать три лимбоя не реагировали на существо, которое ехало с ними. Они не хотели контакта с этим незнакомцем, как будто состоявшим из двух человек; они никогда прежде не сталкивались с подобным созданием и страшились его близости. Сидрус же ни во что не ставил этих призраков и спокойно растянулся среди их поджавшихся силуэтов, решив проспать всю дорогу до Эссенвальда.


Флейшер очнулся в середине следующего дня и обнаружил, что за ним в содрогающемся вагоне наблюдает Измаил. Отпив воды и съев фрукты с галетами из пайка, он был готов говорить.

— Это антропофаги? — спросил Измаил.

Флейшер покачал головой со слезами в глазах.

— Тогда кто? Кто забрал остальных?

Он снова покачал головой.

— Кто подвесил тебя на дерево? Уж это ты должен знать?

— Это… это… тень, это было как тень.

Измаил осознал, что впустую говорит с человеком, еще не вышедшим из шока.

— Лучше соберись. Через несколько часов мы будем в городе. В изголовье твоей кровати лежит одежда.


Невозможно сказать, как разошлись вести, но они разошлись. Должно быть, тревогу подняли свисток поезда или его дым, растущий из леса. Но как люди узнали, что лимбоя найдены и теперь возвращаются, так никто и не объяснил. Разошлись слухи быстро и уверенно: город может начинать заново. Все будут в выигрыше. На вокзал Гильдии лесопромышленников начал стекаться народ. А те, кто там спал и слонялся без дела, нашли швабры и лопаты и принялись прибираться. Если сердце забьется вновь, работа появится для всех. Гуипа передал новости Сирене и поразился отсутствию реакции. Молодой мастер либо ранен, либо герой, а возможно, и то и другое. Ходили слухи о далекой пальбе, и весь город кипел от новостей. Сирена все рассказала Гертруде, и они сошлись во мнении, что семейству Лор негоже пропустить прибытие. Так что они решили пойти вместе и вызвали лимузин. Конечно, слух сперва захлестнул старый город, и Шоле узнала обо всем уже за полдня до знати. Он захочет ее, но она понимала, что на станцию идти не стоит. Ее увидят, разоблачат. Измаил объяснял свою ситуацию, и она знала, что должна ждать. Она приготовит свою уютную комнату, и он найдет в ее теле великое утешение. Вновь укоренится в ее страсти.

Ощущение ожидания было твердым и неведомым. Никто не знал, что именно явится по железной дороге. Декан Тульп опасался полной катастрофы. Талбот надеялся на безусловный успех. Все остальные надеялись на нечто среднее. Предприимчивый торговец привез еду и напитки, и праздник начал разгораться даже под дождем. Некоторые путешественники прошлись по путям, надеясь завидеть поезд первыми. Один приложил ухо к железному рельсу, выслушивая далекий рокот.


Измаил приказал Мерину остановить поезд на дальних подступах к городу. Чтобы пройти по вагонам, разбудить его и дать время умыться и одеться. Машинист не понял приказа, но тем не менее исполнил. Локомотив пыхтел и клокотал на тормозах, пока Измаил брил те части лица, где еще росла щетина. Переоделся в чистое снаряжение для буша и заново перевязал руки. Они уже стали куда лучше. Но он не намеревался показываться непострадавшим. Он всегда ценил свои раны, а сегодня, возможно, найдет для них самую большую аудиторию в жизни. Он посмотрелся в ручное зеркальце и поправил шляпу. Затем перешел к распростертому телу Вирта и прощупал сердце. Еще бьется; его свидетель невредим. У левого уха сгустилась лужица крови. Измаил коснулся ее пальцами, надломив волдырь мениска. Вернулся к зеркалу и по примеру Сирены, красившей губы помадой, размазал липкую кровь у нового глаза и по самому очевидному узлу шрамов. Эффект был идеален. Он снова вымыл пальцы и покинул вагон, прошел к локомотиву, где нашел самую драматичную позицию для встречи. Затем отдал команду продолжать, и локомотив задребезжал в движении, а Мерин дал свистком долгий резкий сигнал.

Через час после того, как вокзал переполнился, все услышали свисток, за которым последовал заикающийся залп пулеметного огня, вызвавший рядом со станцией бурю деятельности. При появлении дымящейся черной точки началось бешеное волнение. Люди бросились по путям навстречу. Когда тормозящая махина завизжала на станции, а Мерин озвучил последний оглушающий сигнал, в колыхающейся толпе негде яблоку было упасть.

Гертруда и Сирена чинно сидели в «фаэтоне», ожидая, когда к ним кто-нибудь подойдет.

— Они нашли всех, — крикнул кто-то от вагона рабов. И великий рев поднялся в толпе.

Измаил выглядел безупречно. Он уже прошел по поезду к открытому концу вагона, где уселся на ящик с «Гочкиссом» на коленях. Теперь, когда поезд остановился, он поднялся и раздавал приказы толпе. Требовал, чтобы в первый вагон взошли медики. Нужно «доставить людей в больницу». Позвал помощь, чтобы загнать лимбоя обратно в рабский барак. Притворился, что не заметил сиреневый «фаэтон», стоящий у входа на вокзал. Пусть подождут и наблюдают за его триумфом. Измаил сошел на перрон и вернулся к вагону, внутри которого на носилках лежал Вирт. Раздвинул дверь и ждал медиков. Тут заметил, как через толпу пробиваются Талбот и еще три важные персоны. Отвернулся от них и вошел в купе. Компания Талбота задержалась недалеко от путей, пока выясняла, что происходит. Измаил театрально возник в дверях, поддерживая Флейшера, вида отсутствующего и расхристанного, и помог ему спуститься по ступеням, словно хворому ребенку или хрупкой старой деве. Талбот бросился к ним, подхватил Флейшера за вторую руку и удостоил Измаила взглядом, полным изумления и восхищения.

Дождь прекратился и вырвалось жаркое солнце, накинувшись на испускающую пар станцию и перрон. Измаил отступил от благодарностей, какими его осыпала мельтешащая толпа, зная, что сегодня девушку ему не увидеть. Он будет ждать момент их встречи, сколько может, и ночь в постели Сирены — часть этого предвкушения. Хотя бы теперь у нее не будет для него ничего, кроме похвал, а значит, она может стать более благодарной и чуткой под одеялом.

Носилки с Виртом передавали по пути к карете скорой помощи, и Измаил гаркнул:

— Поспешите, да поаккуратнее, этот человек — герой.

Громкое слово разнеслось так, что его подхватили все. Как ни странно, осело оно не на зловонный грязный полутруп, который спешно несли через множество, но обратилось на безупречного раненого парня, вернувшего лимбоя и теперь командующего их прибытием и уходом за своими друзьями.

К сожалению для Измаила, пальмовых листьев у вокзала не росло.

Лимбоя обратно в рабский барак сопроводила с вагонов толпа, не знавшая, то ли хлопать их по спине, то ли поколотить. Вестник оглянулся на Измаила, и герой поднял над головой руку и указал на небо, вытянув указательный палец. Вестник отвернулся, и лимбоя зашаркали вдвое быстрее.

— Покормите их, — крикнул герой, когда они покидали станцию. Позади него уже ждал Талбот.

— Мы премного вам обязаны, мистер Уильямс. Нам с вами нужно увидеться, как только вы оправитесь после своей суровой экспедиции.

Измаил был готов говорить уже сейчас, впиться нервными зубами в будущее.

— Но пока что, полагаю, у вас имеются более насущные дела.

Талбот просиял лучезарной улыбкой, положил руку на плечо героя и с добрым видом развернул к другому концу перрона — к поджидающему сиреневому «фаэтону».

— Кое-кто приехал забрать вас домой.


В оживленном беспорядке никто не заприметил, как с другой стороны поезда выскользнул Сидрус. На теневой стороне он переоделся и переобулся, а затем про шел позади вагона охраны, чтобы влиться в счастливую толпу. Кто-то сунул ему в руку кружку теплого пива, а остальные плясали вокруг поезда и аплодировали Мерину, махавшему с подножки поезда. Сидрус наблюдал, как его добыча садится в сиреневую машину. Видел дежурные поцелуи и рассмеялся. Все прошло не совсем так, как он хотел, а даже лучше. В лесу он позволил эмоциям возобладать и не дотерпел. Он хотел крови, но так много ее не ожидал. Ожидал он, что партия Измаила после первого же выстрела подожмет хвост и сбежит в лагерь. Чтобы дальше Сидрус выхватил из них циклопа и медленно изрезал в недрах Ворра. Но они сражались до горького конца. Гуано летучих мышей, найденное в пещере, сработало идеально, так что он откинулся и наблюдал, как две цепи людей решетят друг друга трассирующими зарядами. Тернистая роща стала добавкой. Вмешался он только дважды, когда казалось, что лучшие стрелки снимут Измаила. Этого он допустить не мог. Он бы не простил себя за то, что позволил ему столь легкую смерть. Лимузин тронулся, а он хлебнул приветственного пива и задумался об ожидающих его удовольствиях.

Глава тридцать третья

После первого часа палец отца Тимоти начал кровоточить. Чернила из сахарной воды помогали остановить кровь всякий раз, как он окунал его в раствор, но трение от писания по твердому камню брало свое. Когда отвалился ноготь, боль стала невыносима. Он стоял на четвереньках, а Модеста уселась выше и наблюдала за каждым движением с последней ступени каменной лестницы, ведущей к двери в потолке, что выходила в непокрытую скорлупу разрушенного дома. Модеста надиктовывала послание нескончаемой проповедью, которую он записывал слово в слово. Многие из этих слов он никогда не слышал прежде, так что ей приходилось проговаривать их по буквам. Это ее раздражало, зато ему давало время передохнуть в перерывах. Солнце косило лучами в прямоугольное отверстие над головой, а откуда-то снизу поднималось переливающееся свечение — из какой-то более открытой пещеры, полагал он. Плоская каменная поверхность сияла там, где покрылась влажными и частично невидимыми словами. Первые фразы были прозрачными, но чем больше он писал, тем пуще они матовели от крови. Модеста из-за этого была вне себя от радости и диктовала с таким удовольствием, какого он за ней еще никогда не замечал. Голос, как и тело, достиг новой зрелости, и его резонанс плясал в пульсирующем озоном воздухе, которым дышало море. Тимоти поморщился от боли и поднял руку от незавершенной буквы, протянул ей, чтобы она видела ущерб. Надеялся на сочувствие или хотя бы передышку. Не дождался ни того ни другого.

— Почему ты прервался? Слово — «шелушить», через «е».

— Я больше не могу писать; палец отнимается.

Она рассмеялась и встала, руки уперлись в новый, отчетливый изгиб бедер.

— Ты будешь писать, потому что ради этого ты есть, это цель твоей жизни.

Бурливший под болью гнев встал в горле желчью.

— Как ты смеешь, ты, чудовище! Как ты смеешь меня третировать? Я тебя защищал, а ты меня принуждаешь к такому?

— Я отношусь к тебе соответственно тому, как ты был создан, не более.

— Я больше не могу, — содрогнулся он.

— Можешь и будешь, потому что должен, потому что ради этого живешь.

— Ради Бога! — вскричал он.

— Именно ради Бога, — сказала она, ухмыляясь свысока.

— Ты мерзкая мокрощелка, — воскликнул он с таким гневом, какого еще никогда не пробовал на вкус.

Ее смех был громче его ярости и заполнил соборные своды пещер.

— Именно, — сказала она и разорвала свое простое платье, просыпая, словно новорожденных бабочек, каскад пуговиц. Встала яркая, гордая и непокорная, задрав в вытянутых руках разделенную ткань, аки крылья. Он поднял глаза и увял под улыбкой ее женственности.

Он написал «е» в «шелушить» со слезами на глазах и комком в горле, казавшимся антрацитом. И так продолжал, подавляя кипящее внутри буйство чувств. Она выкликала новые предложения, и он не заметил, как она слезла и встала рядом. Взяла банку с уже побуревшими чернилами и громко плюнула в нее, на что он обернулся, вдруг оказавшись вблизи ее наготы. Она взболтала деликатным пальчиком воду, сахар, кровь и слюну и тяжело уставилась в его жалкие глаза.

— Я… я… просто хочу… — начал было он.

Она приложила мокрый палец к губам и цыкнула, затем показала на его раззявленный рот и быстро сунула в него палец.

— Так будет легче, — произнесла она. Эффект сказался почти мгновенно. Боль иссякла, а через тело пролилось тепло, сосредоточившись в чреслах.

— Теперь пиши, — сказала она, на сей раз мягче. Следила, как он отвернулся, понурился, не смея больше на нее взглянуть. В следующие часы он писал, ни разу не подняв головы на ее звонкий и чистый голос. Чтобы сконцентрироваться и отвести глаза, он все вспоминал последнее письмо Лютхена, повторял под нос фразы из него. Старый священник ошибся насчет Модесты, но теперь его строгие слова помогали, как молитва, разбавить ее ошеломляющее присутствие, дарили хоть какое-то ничтожное место, чтобы спрятаться.

Дорогой Тимоти,

Дорогой мой мальчик, мне очень жаль слышать о твоей потрясающей беде. Думаю, это дитя весьма отличается от того, что я сперва предположил, и я дал тебе плохой совет об обращении с ней. Важно уберечься от такого сильного потрясения. Разум — орудие с деликатным балансом, он может и отказать из-за таких переживаний.

Однако душа сделана из другого теста, а я не сомневаюсь, что твоя душа — стоическая и знает об опасностях, которые могут ей выпасть. Уверен, рано или поздно крещение все уладит, как только в сердце чада осядет сущность нашего Господа.

У меня нет сомнений: все, что гневает Модесту, развеется, стоит ей совершить паломничество в Ворр. Должно быть, чему-то в свернувшейся смеси ее туземной и чужеземной крови потребно воздействие великого леса. Твой труд теперь, когда она проходит через невинность к зрелости, станет фундаментом для спасения ее души.

Я буду ждать ее и тебя, когда вы придете в Эссенвальд. Буде же на пути другие трудности, если положение ухудшится или что-то еще помешает ей добраться сюда, обратись к «Римскому обряду» и святому Бенедикту и знай, что можешь противостоять ей следующим:

Sunt mala quae Ubas. Ipse venena bibas![12]

Спасение ее души, спасение ее души. Злом меня да не искусишь.

Чашу яда сам да вкусишь! Спасение ее души. Чашу яда сам да вкусишь.

Глава тридцать четвертая

Он был у всех на устах. Куда бы Шоле ни шла. Герой Ворра, тот, кто сражался и выжил в ужасной битве. Спаситель города. Как же она гордилась.

Ей отчаянно хотелось увидеться с Измаилом, услышать все подробности из его уст, когда те не заняты более рьяным трудом. Был день его возвращения. Его первый день в городе, и она тосковала. Не могла уснуть из-за ожидания. Всю ночь выслушивала его поступь на лестнице. Воображала, как он прокрадывается в ее новую спальню с обувью в руках, как прежде. Стараясь не опуститься всем весом на скрипящую половицу. Эта Сирена станет держать его при себе. Удушит своим вниманием. Однажды Шоле ходила увидеть ее, пока его не было. Измаил упоминал о ее поездках в приют слепых. Каждую первую пятницу месяца она наносила туда визит с финансовыми дарами. «Благодетельница наша», — говорил он, и еще «слепая ведет слепых». Оба смеялись над ее причудами.

Пришел день очередного ее визита, и Шоле уже была на месте в сопровождении двух попрошаек, с которыми сдружилась у ворот в старый город. Она пообещала одарить такой суммой за час, какой они не заработают за день, если они пойдут с ней в эту пятницу. Белыш с сестрой согласились. Все трое поджидали у боковой двери клинического отделения в приюте для слепых. Шоле не хотелось упустить возможность, так что время она подгадала тщательно. Купила спутникам лимонное мороженое в бисквитных рожках. Редкое угощение для профессиональных попрошаек, отдававших всю свою добычу отцу. Теперь они торопились съесть лакомство раньше солнца. По рукам уже бежала липкая вода. Изнанку горла хватал холод.

Мимо проплыла сиреневая машина, и Шоле ожила. Это была ее затея, ее власть, все это не имело никакого отношения к Измаилу. Он никогда не узнает, никогда не увидит, что она сейчас делает. Он сидел в блаженном неведении на другой стороне города.

— Сейчас, — сказала она и схватила Белыша за рукав, подталкивая его с сестрой через тропинку к маленькой очереди у двери в клинику. Столь внезапно было движение, что вкусный лед вылетел из рожка сестры и мгновенно растаял на раскаленной мостовой. Обездоленная девочка не знала, что произошло и куда делось угощение, и горестно довольствовалась тем, что сосала промокший бисквит.


Когда шофер поставил машину прямо перед входом, Сирена проплыла в приют. До Шоле и липких детей в очереди ожидали еще пять человек. Все требовалось сделать как положено. Ей уже нужно было стоять у стойки.

— Не трогай их, иначе они еще больше заразятся, — громко сказала Шоле ошарашенной девочке. — И тебе вообще никого нельзя трогать, сама знаешь, что случилось вчера. Несчастная женщина, она всего лишь хотела тебе помочь.

По очереди прошла дрожь. Белыш повернулся к даме.

— Вы говорите о Касании, фройляйн? — вежливо спросил он.

Никто не произносил этого слова вот уже два года. Ужас перед Касанием — заразой Фанг-дик-кранк — стерся из памяти. Изгнали из бесед и мыслей. Некоторые в очереди оглянулись на женщину со странными шрамами и на слепых детей, в том числе девочку вовсе без глаз.

— А ну цыц, этого никто не должен слышать.

— Но мы не…

Твердая рука заткнула Белыша, притворяясь, будто промокает ему лицо мокрым платком.

— Цыц, иначе нас услышат.

Услышать люди как раз и услышали, и быстро скрылись. Шоле неспешно прошла в начало очереди, по-матерински подводя несчастных слепых найденышей. Встала у приемного стола, как раз когда Сирену препроводили по первому этажу к лестнице. Все глаза были прикованы к проходившей даме. Шоле заметила за спиной сестры Белыша поднос с инструментами из нержавейки. Пока никто не видел, быстро опрокинула его и вернулась в озабоченную позу, когда тот стеклянно рухнул на затертый пол. Девочка жутко подскочила и ударилась в слезы. Белыш запаниковал и приготовился бежать. Шоле присела перед ними, утишая тревогу. Сирена мгновенно сменила направление и подошла к отчаянной сцене.

— Несчастное дитя, — сказала она. — Ты ни в чем не виновата, не переживай, не переживай.

Шоле потрясла ее краса. Со слов Измаила ей представлялся кто-то старше, суше, без этих зрелищных глаз.

— Вы в порядке, дорогая моя? — спросила она у Шоле, а идеальные очи считывали каждый шов и морщину на изборожденном лице.

— Да, мэм, — сказала Шоле, мгновенно ее возненавидев.

Добрые руки успокаивающе опустились на детей — так, как двигаются только слепые или бывшие слепые. Реакция была незамедлительной. Руки словно сняли весь ужас.

— Это ваши дети? — спросила Сирена, зная, что нет. По крайней мере, не по рождению. Смуглая кожа Шоле не шла в сравнение с конголезской чернотой малышей.

— Нет, мэм. Я нашла их на улице и решила, что им требуется лечение.

— Чудесно, какая доброта. Нам нужно больше таких, как вы, — сказала Сирена и затем — другим голосом и с другой скоростью — подозвала санитара. — И да, вы правы, лечение им требуется.

Она сказала пару слов санитару, затем обратилась к детям.

— Хотите есть?

Оба закивали, и Шоле впервые стало стыдно.

— Эта милая женщина о вас позаботится.

— Но нам еще нужно просить деньги для семьи, — нервно ответил Белыш.

Сирена напряглась, а затем еще добрее сказала:

— Об этом не волнуйтесь, я дам вам денег для семьи.

Санитар, тоже умевший подступиться к детям, увел их из отделения клиники. Тогда Сирена обратила все свое внимание на Шоле.

— Вы будете не из их семьи?

— Нет, мэм, — будь это так, Шоле боялась бы за себя. Во властном взгляде Сирены стояло леденящее и бесконечное выражение. Она боялась этой женщины, о которой наслушалась столько всего, что теперь казалось бессмыслицей. Эта встреча была ошибкой, ей хотелось убраться как можно дальше. Сирена открыла сумочку и достала две банкноты. Вложила ей в ладонь.

— Это вам, — с этими словами она снова взглянула на работу Небсуила, и Шоле испугалась, что она распознает его подпись, как на лице Измаила, изобличит ее и подвергнет величию своего наказания. Взамен Сирена улыбнулась искренней и многогранной улыбкой, полной тепла. — Это вам, за доброту. Дальше о них позабочусь я, — она пожала Шоле руку и прибавила: — Прощайте, дорогая моя.

Шоле отпустили, и ее злость и ненависть только обострились, когда она ушла. Ранее неведомая ей материнская гордость гневно отпрянула от такого обхождения. Приют слепых она покинула, барахтаясь в омуте презрения, унижения и тоски.

К темноте она приняла твердое решение отнять его у этой высокомерной суки. Шоле отвращала сама мысль об Измаиле, отданном на произвол странных сексуальных прихотей Сирены. Он порассказал об аномальных аппетитах, какие ему приходилось утолять, и о том, что он искал возможности сбежать. Что ж, вот она и представилась. Измаил стал самостоятельным человеком, весь Эссенвальд лежит у его ног. Надо только вырваться из голодной хватки этой страстной женщины. Шоле напугала ее очевидная способность к любви. Об этой черте он не упоминал никогда.

Ей не стоило беспокоиться. Дом Сирены был хрупок.

Измаил увидел их, как только подошел к машине. Эти глаза, способные на многое, не умели лгать, и выражение в них сейчас было противное тому, чего он ожидал. Тому, что заслужил. Радостное восхваление его гения осталось позади в тот же миг, когда он сел и за ним закрылась дверца. Звуки снаружи приглушились и отскочили от обивки безразличного салона.

Он не мог поверить в холодность Сирены; такая вызывающая и ужасно несправедливая. Даже Гертруда выказала в машине по пути домой больше тепла. Не этого он ждал. Несколько дней он находился в страшном волнении и тревогах. Чуть не погиб, потрудившись во славу города. Города, который питал закрома Сирены и ее семьи. Он вернулся с победой, и все чествовали его оглушительный успех. Но она смотрела на него как на незнакомца.

Атмосфера в машине неуклонно близилась к ледниковой. Когда они добрались до дома, все уже молчали. Попытки Гертруды поднять настроение падали на бесплодную почву. Замечал он и то, как шофер стрелял надменными взглядами в зеркало заднего вида.

Слуги и то приняли его с большим радушием и торопливо внесли сумки.

— Гуипа, думаю, Измаил в настроении для ванны. Наполни-ка для него, пожалуйста, — сказала Сирена, затем обернулась к друзьям.

— Я вернусь меньше чем через час, — она чуть улыбнулась и покинула прихожую. Гертруда зримо смешалась.

Измаил же был в ярости.

— Какая муха ее укусила? — рявкнул он после ее ухода.

Гертруда пропустила вопрос мимо ушей.

— Буду ждать в библиотеке, когда ты освободишься, — сказала она.

Снова им пренебрегли. Он схватил шляпу и протопал по лестнице в ванную. Гертруда печально проводила его взглядом и покачала головой. С самого возвращения он ни разу не спросил о Ровене.

Он отмокал в огромной ванне, злился и репетировал всевозможные ядовитые нападки. Кипел под белой пеной обеззараживающего мыла, так многозначительно выложенного для него. Примерял злобные взгляды и душераздирающие нотации о ее несправедливости и бесчувственности. Пальцы на руках и ногах поджимались и скребли эмаль, а выражения становились все более жесткими и личными. «Как она посмела», — чуть не проронил он вслух. После всего что он для нее сделал. Если б он мог обратно вырвать зрение из слепой суки, так бы и сделал, чтоб она молила о пощаде. На клятых коленях. Он выпил виски, пристроившийся у локтя, и бессильно пнул по воде.

Сирена же убеждалась во всех нестыковках, обнаруженных во время описи. В сотый раз перепроверяла, что это не ошибки: просчеты в ведении расходов или ненароком пропавшие драгоценности. Объективно измерив жизнь через лигатуры имущества, она смогла занять далекую моральную высоту. Точку, откуда обозрела ранее не подвергавшийся сомнениям механизм своей любви к Измаилу и их жизни вместе. Она увидела, что многое из внешне искреннего континуума на самом деле склепано обстоятельствами. Их ежедневное равновесие было никаким не равновесием, а асимметричной выдумкой, державшейся исключительно на ее вере. Пропавшие предметы окончательно склонили весы ее перекошенной перспективы, их призрачное тяжелое волнение взломало иллюзии.

Бабушкин жемчуг жил в ее мыслях злее, чем когда-либо существовал на деле. Безупречное отсутствие по-настоящему ранило и превращало непонимание и неверие в гнев и презрение. Она возвращалась к Чакрабарти. В этот раз выставила скукоженному человечку ультиматум. Она хотела вернуть жемчуг любой ценой — и он поможет в поисках. Она сказала, будто «знает», что он непричастен к похищению сокровищ напрямую, но сможет найти причастного и избавить ее от хлопот общения с полицией. Если драгоценности вернутся, его репутация останется не задетой.

— Но, мадам, — сказал он всего раз перед тем, как он озвучила все последствия привлечения полиции и Гильдии лесопромышленников.

Пропало и многое другое. Включая чековую книжку для далекого и неиспользовавшегося счета со сбережениями, которые она припрятала и даже позабыла. Узнав, сколько денег испарилось, она навестила банк и закрыла все такие счета.

Тривиальная сумма в сравнении с ее настоящими активами. Но целое маленькое состояние для того, о чьих расходах и так хорошо позаботились. Она обеспечила ему ежемесячный доход. И что он мог делать — или делал — с таким количеством денег? Попроси он, она бы сама отдала их с радостью. Но нет, он избрал презренный путь и испортил все, что между ними было. А теперь помпезный вор требовал поклонения.

Ужин той ночью был фарсом. Несварение, поданное на серебряной тарелочке. Аппетит, покрошенный безукоризненными приборами. Весь тот день они не встречались до самого удара в гонг. Гертруда переживала в библиотеке над книгой, которую не получалось читать. Сирена тихо ярилась и втайне наслаждалась временем перед тем, как выдвинуть обвинение. Это показалось новой черточкой в и без того многообильном характере. Она подозревала в ней прямой генетический вклад Лоров и наслаждалась воссоединением с семьей. Измаил дулся и напивался до упаду. Через некоторое время виски и немалая усталость сообща перенесли осоловелый фокус с мести на Шоле. Он знал, что сегодня пойти к ней не может, но планировал быть там завтра же — а может, и впредь.

За столом его опьянение и похмелье проходили друг через друга и желали быть понятней его самого. Он вцепился в лакированное красное дерево и уставился в дымящийся суп. Гертруда попыталась поколебать ледяную атмосферу.

— Должно быть, ты впервые ешь сытно за всю неделю, — сказала она, отмахиваясь от молнии из глаз Сирены на другом конце стола. Измаил съел еще пять ложек и только тогда услышал ее голос.

— Тчно, — он попытался сосредоточиться на ее невесомом лице. Взглянул на Сирену, а потом быстро обратно в тарелку.

Гуипа деликатно раскладывал на боковом столике по идеально подогретым блюдам с золочеными каемочками цесарку и овощи. Подал на стол, затем отстранился, чтобы беззвучно нависать.

— Твоя любимая, — сказала Гертруда.

— Тчно, моя лбимая, — Измаил показал на Гуипа. — Он эт знает, — вдруг он увидел свою руку и указательный палец. — Вы не пврте, какая у мня есь сила, — он помахал рукой Сирене, аккуратно препарирующей свое мясо. — Ты не пвришь.

Он постучал пальцем по груди, словно пытался оживить миниатюрное сердце.

— Должно быть, ты очень важный человек, — ответила Сирена бесцветным голосом.

— Тчно, — снова воздел палец Измаил.

— Лучше ешь, пока не остыло, — сказала Гертруда, избегая бритвенной улыбки подруги. Измаил уставился на чопорный трупик на безупречной тарелке. В конце концов почти попал в рот тяжелой плюхой картофельного пюре.

— Пка не остыло, — прожевал он.

Гуипа разлил белое вино по бокалам на тонкой ножке, а часы наверху отсчитывали неизбежное вскрытие существования.

Молчание в столовой точилось только зубовным стуком стали по фарфору. Гертруда думала о Ровене, Сирена — о бабушке, а Измаил не справлялся с горохом и костями. Внезапно изрубленный остов его цесарки вылетел с тарелки вместе с потоком овощей.

— Блть, — чуть не сорвался он.

Гуипа подплыл, только чтобы его остановила поднятая рука Сирены.

Измаил дернулся с кресла, нависнув над тарелкой и столом в попытках вернуть беглую птицу. Дотянуться не получалось, цепкие пальцы только подвигали масляную грудную клетку на лишние дюймы вместо того, чтобы удержать. В своем усердии Измаил задел пиджаком бокал, тот разбился и разлился лужей в сторону Гертруды.

Внезапно и безо всякого предупреждения Сирена разразилась уничижительным смехом. Он прогремел по помещению и заразно напал на сидевшую с раскрытым ртом Гертруду, тут же подхватившую раскатистый хохот, который отказывался приглушаться ее накрахмаленной салфеткой. Измаил сдался и обмяк обратно в кресло, при этом стащив наполовину полный бокал Гертруды. Его премного озадачили завывающие женщины, и он обернулся за поддержкой к Гуипа, но тот пропал, тайком улизнув на кухню в самом начале веселья.

Смех шел на убыль, и Измаил решил снова взять бразды ситуации в свои руки. Он ссутулился вперед и торжественно поднял бокал. Женщины наблюдали за ним из-за салфеток.

— За прсуцущих дам, — важно сказал он.

Взрыв смеха, близкий к истерике, едва не вышиб его с места. Через пять минут, переведя весь звук и больше не хватаясь за ноющие бока, Сирена с Гертрудой наконец смогли подняться. Перед уходом хозяйка дома перенесла на его конец стола новую початую бутылку вина. Затем дамы переплели руки и ушли наверх. Той ночью Гертруда и Сирена не покидали друг друга, а Измаил так и не покинул стола. Дамы разделили постель и уплыли в сон посреди океана неприятностей на удивительном плоту утомленных смешков. Он же отключился и случайно всхрапывал, а шрамы на лице приклеились к столешнице сгустившимся жиром цесарки и выдохшимся вином.


Измаил не просыпался толком до двух часов пополудни следующего дня. В какой-то момент ночи он переполз от стола на диван по соседству, облегчившись в супницу, которую Гуипа не успел унести перед тем, как вечер потерял все приличия и он самоустранился. В одиннадцать пришло письмо с просьбой к Измаилу прийти в контору Талбота в девять часов следующего утра. Он сидел с энергичным письмом в вялой руке. К трем смог заставить себя дойти до туалета и теперь сидел на унитазе, привалившись к стене и наблюдая, как ванну наполняет дымящаяся вода. Его животный мозг думал и планировал наперед. Сегодня он увидит Шоле и будет роскошествовать в ее открытом и подвижном теле. Он соберет сумку и поставит тайком у боковой двери. После ужина покинет этот несчастный дом вместе со сменой одежды, чтобы утром направиться к Талботу сразу из комнаты Шоле полным жара и энтузиазма после ночи с ней. Гертруду с Сиреной он не видел. Знал, что они дома, — иногда слышал их хихиканье.

После ванны нарядился, осторожно причесался раз и другой. Он уже снова трезвел, и теперь легкий гул головной боли становился выносимым. К величайшему облегчению, при мысли о Шоле и о том, что она с ним сделает, у него была эрекция. Он готовился к новой жизни, и пусть здесь всем плевать, где он сейчас или где был, — теперь все ждало впереди. Эта ночь, завтрашний день и вся вечность станут его.

Глава тридцать пятая

Химмельструп рвал и метал. Он метался по кабинету, ругался и винил во всем Чапека, робко сидевшего на венском стуле. Винил его в провале лондонской миссии.

— Ты сказал, что этот старый идиот, этот еврей, этот Гектор, надежен. Мы не слышали о нем уже полгода. Он бесследно исчез с тысячами марок моего ведомства.

Чапек попытался ответить, но его перекричали.

— Комптон со своими людьми прочесал все районы Лондона, где он побывал. Обыскали номер в отеле и ничего не нашли. Его неоплаченный номер со счетом на наше имя. Комптон перерыл весь Лондон — это как искать иголку в стоге сена. Он даже посетил ту лечебницу для ненормальных.

— Что-нибудь нашел? — без интереса справился Чапек.

— А что он, по-твоему, должен найти после разговоров с кретинами да имбецилами?

— Но ранее вы говорили, что его направили куда-то еще, — сказал Чапек.

— Да… говорил. Доктор из лондонской лечебницы послал Комптона в другую больницу, где-то на побережье. Он взял с собой двух других людей, чтобы поговорить с персоналом.

— И?

— И покуда допрашивал врача, тот его избил и арестовал. Теперь допрашивают уже его. Принимают за какого-то шпиона.

— А кто же он еще?

— Ты такой же дурак, как этот старый мерзкий жид, — процедил через скрежещущие зубы Химмельструп.

Это было хуже, чем искать иголку в стоге сена. Шуман поселился в Уайтчепеле — лондонском районе с самым многочисленным еврейским населением. Комптон искал конкретную соломинку, отдельный прутик в большом, переплетенном, колючем и неприступном стоге. Что еще хуже для побитого и перевязанного Комптона и его равно драной и бездарной шайки, Гектор находился под защитой Соломона «Солли» Даймонда и его когорт. В грязном лабиринте Уайтчепела, Олдгейта и Степни хватало таких взаимосвязанных банд, но мало кто отличался репутацией Раввина Эс. Ибо он грешил против всего — своей расы, религии и Бога. Отсюда ирония его прозвища, какой он неприкрыто наслаждался. Неприкосновенной у него осталась лишь одна преданность — семье. И тем, кого семья приняла под крыло. Им стал и Гектор. К Солли обратился, послав весточку через паутину, его любимый дядюшка Хайми, которого остальные родные сослали в Бедлам. Из-за Хайми Солли до хрипоты спорил с отцом и другими дядьями. Ну хорошо, с чудинкой он, восторгается из-за ерунды, ест как волк, зато у него на месте душа. Он и мухи не обидит. По-доброму обходился с Солли, когда тот еще был не больше чем сопливым голозадым мальчишкой.

— Я сам о нем позабочусь, он будет под моим личным присмотром, — умолял Солли старших. Но они и слушать не захотели. Дяде нужна была помощь, он позорил семью. Солли проиграл дело и дядю. Проиграй он кому угодно другому, дело бы уладили иначе. Он бы нанес им визит перед рассветом. Пришел по скатам черепичных крыш. Прогрызся через гнилые оконные рамы. Нашептывал на ухо во тьме, перед тем как отрезать их жизни по кусочкам. Так дядюшку Хайми отправили жить с остальными вонючими гоями. Солли никогда не простит старших, но все же не мог оборвать уши с их набожных торжественных лиц.

Он навещал Хайми, сколько мог. Даже это покрытое шрамами, закаленное преступлениями сердце, чья беспощадность давно выбелила из сути его бытия все тепло и краски, не выносило вида скованного дядюшки Хайми. Так что он слал деньги и гостинцы, а если Хайми и несколько гоев, которые ему помогали и защищали, хотели устроить праздник, накрывал им стол. Обычно только ради этого Хайми к нему и обращался. Но не сегодня, сегодня тот хотел чего-то другого.

Раввин Солли волок свои упирающиеся кости через Темзу с неизменной хеврой из трех мужиков голодного вида, но их полая худощавость не шла ни в какое сравнение с его. Двадцать три года в трущобах Уайтчепела ободрали нежный жирок доброты. Он был поджар и жесток, как злоба. Быстрые дерганые жесты обозначали его готовность и выжигали малейшие признаки спокойствия или балованные сахара интроспекции. Его ледяное пламя тлело неизменно и лилово-черно, могло вспыхнуть за секунду. Это знала вся его хевра и грела руки в этом шипящем холоде. В сей день его настроение было заболоченным и непредсказуемым, и они наблюдали, как при переходе на сторону Суррея он нервничал все больше. Они ждали снаружи, на широкой белой лестнице, пока он плелся к палате дядюшки, чуть ли не подволакивая за собой черную трость, словно оцепеневший непослушный хвост. Солли ненавидел здесь все; от этой мешугоим-азил воняло работным домом. Он был, конечно, слишком молод, чтобы повидать работный дом воочию, но старые здания никуда не делись, а генетическая память о них глубоко окопалась в теле. Вонь отдавалась в его костях. Он ввалился в палату, прямиком к поджидающему приемному комитету. При их виде он отдернулся и изготовился, чуя западню, компромисс или, хуже того, надежду.

— Входи, мальчик мой, входи, — сказал Хайми, размахивая обеими руками. Справа от него высилась жуткая фигура Николаса. Они уже встречались, и при его виде у раввина бежали мурашки. Но дядюшка Хайми заверял, что он хороший человек и помогает ему каждый день.

«Он ангел, — говорил старик громко и с немалой страстью. — Мой малахим[13]». Так что Солли с неохотой уступил.

Слева от Хайми был коротышка — видом постарше Хайми, удивительно чужеземный и неуместный.

— Николаса ты знаешь, — показал Хайми, — а это — это мой новый друг Гектор, он особенный.

Солли снова глянул на нервного незнакомца.

— Подойди поближе, — попросил Хайми.

Солли взял стул и придвинул к сидящим дяде и незнакомцу. Николас остался стоять позади улыбающегося дяди.

— Солли, ты хороший мальчик, ты мне как сын. У меня есть особенное, ответственное задание.

Тот кивнул и искоса посмотрел на остальных.

— Гектор — немец.

— Как и мы, дядюшка.

— Нет, Гектор — новый немец. Он приехал несколько недель назад.

Солли машинально напрягся, ошпарив взглядом Шумана.

— Но он один из нас — больше чем один из нас, он многие из нас, и мы будем на его устах.

И Солли, и Гектор одинаково не поняли ни слова.

— Он Нун-Бейс-Йуд-Алеф[14] ты понимаешь?

Никто из сбитых с толку людей не знал этого слова и порылся в памяти в его поисках. Оба одновременно обратились к Талмуду, поймав друг у друга в глазах выражение, немедленно спаявшее союз, возможную дружбу между ними, которую никому не хотелось признавать.

— Солли, ты хороший мальчик, и я уже просил тебя о многом.

— Нет, дядя, ты не просил ни о чем.

— Ты так добр, спасибо. Что ж, тогда сейчас я прошу обо всем.

Солли сосредоточился с быстротой выше обычной — до настороженности хищных зверей.

— Береги этого человека всеми своими силами. Я хочу, чтобы он был под твоей опекой.

Все молчали, как на картине, только обменялись тихими взглядами.

Над всеми высился с сияющей улыбкой Николас.

Через три дня Гектор получил в стоге комнату. Узкий круг еврейского восточного Лондона за последние двадцать лет сузился еще больше. Вознаграждением за успех был переезд, и многие из фанатично трудолюбивого сообщества процветали и перебирались отсюда, а их детям приходилось брать след новых амбиций и пастбищ позеленее. Племя Хайми было домоседами, никуда не собиралось. Их амбиции — запереться, окопаться и владеть этим последним клочком земли, где они осели. Ничто бы их не сдвинуло. Богатство или погром, война или мир — ничто. Комната находилась высоко, в чердачном этаже жилого квартала, где, по слухам, когда-то скрывался уайтчепелский убийца. Ничего необычного: десятки жилищ претендовали на тесное знакомство с самым известным неопознанным убийцей в истории. Истинную личность и местонахождение старого Кожаного Фартука втайне знали и шепотом рассказывали в каждом пабе и подворотне Ист-Энда. И все ошибались. Если Джек Потрошитель и снимал здесь комнаты на втором этаже, теперь от него не осталось и следа. Как ни странно, квартира оставалась запертой и необитаемой, что только укрепляло репутацию и таинственность мрачной собственности. На первом этаже находилась лавчонка, где торговали кошачьим мясом и нитками. Соседкой Гектора снизу была устрашающая и вечно бдящая карга по имени Бетти Фишберн. Она прожила здесь только десять лет, но правила подъездом так, словно лично уложила каждую тлеющую ступеньку, ведущую к ее порогу цвета свинцового сурика и выше. Через неделю она знала о профессоре все, и стало ясно, что ей поручили роль его внушительного сторожевого пса. К ней приезжало много «сыновей», пара «дочерей» и очень много «девочек», которые оставались жить на неопределенный срок. Все тем или иным боком имели отношение к предприятию мистера Фишберна (ныне усопшего), а их присутствие на лестнице всегда было недолгим, шепотным и скрытным. Гектор жил замкнуто, несмотря на сильное ощущение, что за ним наблюдают и шпионят. Миссис Фишберн стремилась пересказать ему все о своей жизни и «делишках», но у него редко было время, так что он ходил мимо ее присматривающейся, прислушивающейся двери на цыпочках. Она состояла в каком-то знакомстве с Соломоном Даймондом, чье имя никогда не произносила, а звала лишь «Барином». Сперва Гектор не понимал, как ему здесь полагается выживать и применять свое время. Затем начали приходить книги. Интригующие, затем незаурядные, затем необыкновенные книги. Их приносили Солли и его головорезы вместе с едой, углем и алкоголем. Они никогда не брали денег и, очевидно, не разговаривали о книгах. Те поступали от «дядюшки Хайми и его приятеля», который, надо заметить, отличался изумительным вкусом и познаниями. Казалось, каждый том ссылается на предыдущий и каждая кривая дорожка, куда ступал Гектор, будет размечена в следующем томе, словно тот — указатель или легенда на карте. Так недели перетекали в месяцы, а месяцы прокрадывались в годы.


Однажды тихим днем, почти четыре месяца спустя после прибытия, в дверь Гектора, почти никем не тревожимую, раздался быстрый стук. Его навестил Барин.

— Солли, прошу входить, — тепло пригласил Шуман.

— Некогда, надо успеть в «Павильон» до одиннадцати.

— Куда?

— Тебя уже ждут.

Гектор схватил пальто, шляпу и шарф и пытался угнаться за Барином, пока тот юркал по узким зимним улицам, тросточкой отхлестывая с дороги воображаемые преграды в быстрой и резкой походке. Его скорость перемежали клубы дыма от бирманской чирутки, живущей в уголке непоседливых губ. С ними шагали еще двое. Солли никуда не ходил один.

Он быстро выкатился из обтекающего переулка на шум и суету уайтчепелской Хай-стрит, а за ним семенил задыхающийся Гектор. Воздух был иссера-бурым, бурлил и вихрился у горбатых лавок, кучкующихся против захлестывающего прилива посетителей в это пасмурное утро. Они пробились через шум и гам, резко свернули в одну из трех высоких, но непримечательных дверей примечательного здания. Там Солли с командой пропали, а Гектор замедлился и отошел назад, чтобы хорошенько разглядеть большое круглое окно над входом — око немигающего циклопа, глядящее по-над хаосом пешеходов и реки дорожного движения, которая торопилась и толкалась в тесных берегах мостовой. В двери появилась голова одного из бандитов Солли. Его зоркость втыкалась в пешеходов, пока он не нашел воззрившегося наверх Гектора.

— Эй, заходь, он ждет.

Гектор быстро присоединился, и вдвоем они вошли в длинный мрачный коридор, где висели картины со странными и чудесными людьми. Некоторые были раскрашены цветами за пределами обычной бледности смертных. Гектор замешкался, желая приглядеться к неописуемым лицам за стеклом.

— Что это за место? — спросил он, словно обращаясь к самой картине. Солли же простукивал тростью свое нетерпение и расстояние до дверей в конце коридора. Слышалось, как за ними полькает музыка.

— Давай, профессор, он ждет, — коснулся Солли рукава старика. Они прошли через двери в кружащийся и содрогающийся театр, порабощенный волнующейся сценой. Зал оказался неожиданно большим, с двумя широкими нависающими балконами, позолота пустых кресел колыхалась из-за отраженного света, пока полыхала и искрила масса скачущих по сцене людей. При виде зрелища у Гектора отвалилась челюсть. Там пели и показывали друг на друга около двадцати танцоров с агрессивно неестественными лицами, а их грим таял в свете софитов. Они хлестали остроумными и лукаво комичными словами на старосветском идише. Гектор понимал немецкую основу, но терялся в других наворотах и узлах лексикона и выражений. Так что смысл поступков, течение этой весьма эксцентричной пьесы находились вне его понимания. Теперь на авансцене господствовало карликовое дитя, разодетое в гротескной пародии на египетского или ближневосточного вельможу. Челюсть не могла отвалиться еще дальше, и тогда он решил ей помочь. Сам шлепнулся в кресло на первом ряду, сразу перед оркестром, подчеркнуто не обращавшим на него внимания. Сидел и таращился на сцену с улыбкой.

— Что это? — спросил он с недоуменным удовольствием, не отрывая глаз от шумной мишуры действа.

— Репетиция, — сказал Солли. — На прошлой неделе ставили Шекспира, это больше в твоем духе.

Раввин не дожидался ответа. Кивнул одному из своих присматривать за Гектором, пока сам поспешил за кулисы.

Следующая песня была о забытой матери, оставшейся на родине: исполнитель чувствовал и выжимал жизнь из каждого слова, стоя под кактусом из папье-маше, который отбрасывал на сцену заметную тень. Гектор влюбился — это было нелепо, просто-таки «Краммлс и компания»[15] в масштабе и движении. Оживший Диккенс, но и при этом совершенно еврейский, искрящийся в бесцветной тайной громаде Уайтчепела. Он затерялся в изумлении. И не замечал больше никого, пока актеры накатывали на сцену и отливали обратно.

— Видать, понравилось тебе, — сказал Солли уже из кресла по соседству.

— Да, это чудо.

— Но мертвое.

Гектор обернулся всем телом.

— Что?

— Они уже на грани, умирают. Маловато осталось старых племен. Раньше народ набивался до отказа. Как-то раз было больше трех тыщ. Спектакли ставить не успевали. А теперь хорошо если хоть первые ряды заняты, — Солли едко рассмеялся. — Даже речь уходит.

— Идиш? — спросил Гектор.

— Да. Наши кости, связки, что держат нас вместе, держат здесь.

Гектор кивнул.

— Знаешь идиш? — спросил Солли.

— Нет, только иврит, арамейский и малость древнеперсидский после эпохи Ахеменидов.

Солли одновременно шмыгнул и пожал плечами; он уже наговорился.

— Тебя ждут за сценой, — сказал он резко и был таков, исчезнув в конце прохода. Не успел Гектор и дух перевести. Он нехотя поднялся с кресла, мирясь с раздражением молодого человека, и направился за ним через зал к боковому входу, за сцену.

Там было еще сумбурней. В узких проходах врезались и толкались группы исполнителей и неистовых костюмеров. Приглушенно шумящее закулисье чуть ли не перекрикивало номер на сцене. Слава богу, публика по «вечерам» бывала еще громче.

Гектора пихали, зажали между стайкой теноров и рядом храмовых танцовщиц, мазнувших нательным гримом по его темно-серому пальто. Пара девушек вскинули свои страусовые ресницы, улыбнулись и подмигнули «пожилому джентльмену». Гектор пригладил волосы и улыбнулся им сквозь тридцать лет.

— Сюда, — сказал Солли и силой направил Гектора вдогон за очередной стайкой высоких гибких мужчин, выходивших со сцены. Эти были одеты в ковбоев — в широкие белые куртки с обильной длинной бахромой, болтавшейся с рукавов. Шляпы с высокой тульей делали их еще огромнее. Они жестикулировали, лихорадочно раскраснелись и проплыли мимо, смеющиеся и безмерные. Гектор поднял глаза на их потные лица и преувеличенный грим, отвернулся, затем быстро оглянулся. Под толстой бело-розовой краской он признал в шестом певце улыбающийся лик Николаса — Былого вдали от закрытых и подавленных коридоров Бедлама.

С решительностью, граничащей с грубостью, Солли потащил обоих в маленькую гримерку рядом с вечно шумящим туалетом. Внутри Николас снял белый стетсон и растрепал безукоризненные волосы.

— Удивил я вас, профессор? — спросил он.

— Я ошеломлен, Николас, — ответил тот быстро, прибавляя: — Всем сразу, но больше всего изумлен, что ты здесь играешь.

— Вообще-то пою, — просиял ангел, как будто все еще светящийся после софитов — его белый костюм ослеплял каштановый воздух темного закулисья.

— Он пришел тебя предупредить и взять на дело, — сказал Солли из туч тяжелого сигарного дыма.

Гектор забеспокоился и перевел внимание на самого неправдоподобного ковбоя в мире.

— Приходили люди, особенно один… как ты его назвал, Соломон?

— Штык дрек[16], — сказал Солли, поморщившись из-за своего настоящего имени.

— Штык дрек, еще какой, — сказал Николас. — Он приходил в Бетлем, расспрашивал о тебе — когда ты посещал, с кем разговаривал и тому подобное. Затем разговаривал со мной и Хайми.

Гектор быстро бросил взгляд на Солли.

— Его зовут Комптон, — продолжил Николас.

— Что ты ему сказал? — спросил Гектор, чувствуя, как из-под ног уходит земля.

— Сказал, что мы долго проговорили о моем старике и кошках.

Выражение Гектора расслабилось.

— Посоветовал ему пообщаться с мистером Уэйном. Чем он и занимался следующие три часа.

За своей нервозностью Гектор начал посмеиваться.

— Затем он беседовал с Хайми. Пытался угрожать, чтобы тот ответил, где ты.

Гектор снова отрезвел, а Солли стал серьезнее, опаснее и коварнее.

— И что ответил Хайми? — спросил Гектор.

— А, да послал его в жопу.

Когда все отсмеялись, Николас продолжил.

— Еще одно. Не знаю, хорошее или плохое. Поговорив с нами, он говорил и с врачами, и люди подслушали, что один сказал ему отправиться в Нетли и встретиться с доктором Ходжесом.

— Хеджесом, — поправил Гектор, после чего неприлично захихикал. Остальные уставились на него.

— Что тут смешного? — грубо поинтересовался Солли.

Гектору было трудно выдавить слова. Наконец он проговорил: «Комптон и Хеджес», — зашипев на «Хеджесе».

Взглянул на сердитое непонимание Солли.

— Тебе бы понравился Хеджес, Солли, он человек в твоем духе. А на расспросы Комптона он даст и ответы в твоем духе.

— Почему ты хотел меня видеть? — вопрос прозвучал уже много позже, когда Николас смыл грим и переоделся в обычную одежду.

— Поговорим на лодке, — ответил Николас со странной отрешенностью.

— Лодке? — переспросил Гектор с нервной запинкой.

— Мы возвращаемся в Ламбет по выпивке, — сказал Солли.

— Выпивке?

— Воде, реке, Батеньке Темзе, — сказал Солли, получавший некоторое удовольствие от беспокойства Гектора. — Да будет волноваться, поедете с Патриархом, он лодочник что надо, лоцман на Темзе. Он забирает вас в Шедуэлле.

Гектор старался не позеленеть из-за этакой перспективы. Воспоминания о качающемся баркасе и вертикальной лестнице на острове Спайк бередили и расклевывали его спокойную уверенность и растущее любопытство. Темза куда спокойнее моря, думал он. Лестницы на берегу не такие высокие. Николас обернулся и без улыбки посмотрел на них. Пора было выходить.

Снаружи, вдали от музыки и огней рампы, мир потемнел и стал холоднее пуще прежнего. Неуверенными порывами падал снег, а солнце скрылось за невыпавшими тоннами темно-серых туч. Странная компания прошла восточные предместья наискосок. Придерживала шляпы и шарфы против наступающего холода и взглядов незнакомцев. Среди предводителей наблюдалось соперничество. Солли метался, пунктирил путь через задымленные улицы, запруженные промышленным дорожным движением. Останавливался и срывался с места, вечно оглядываясь, чтобы удостовериться в безопасности своего подопечного. Николас же скользил вперед, не замечая ничего и никого. Он бы дошел до лодки и с завязанными глазами. Гектор никогда еще не видел его таким. Это завораживало и пугало. Когда они добрались до Шедуэлла, снег уже падал ровно, заживо глотая шум города. Они остановились у обветшавшей деревянной двери с надписью «Моисей Кесслер, лоцман», жирно выведенной зеленой краской. Солли нырнул внутрь, остальные последовали за ним на обтекающую деревянную дорожку, бегущую между просмоленными складами и поворачивающую на широкий прочный причал.

— Пирс Кесслера, — гордо объявил Солли.

От пирса твердым и мускулистым простором задумчивой воды растянулась Темза. Вонючий и уходящий свет придавал ей пропорции презрительного безразличия. Один из людей Солли залез за толстый брезент и вытащил маленький помятый рожок, висевший там на коричневой лямке. Протер мундштук своим шерстяным шарфом, приложил к губам и послал над водой несколько нестройных воплей.

Через пару минут вдоль пирса двинулась смурая тень. Паровой катер был слажен для бесконечной суровой службы и нисколько не напоминал о фальшивом обреченном веселье пассажирского баркаса, на котором Гектор уже пугался ранее. Назывался катер «Кромвель».

Люди Солли взялись за веревки, и, пока остальные сходили на просмоленную палубу и озирались, перед ними внезапно появился человек, зажигавший парафиновую лампу.

— С праздничком, безбожники, — сказал он.

Никто не понял, о чем он.

— Сколько идут? — спросил он Солли.

— Только двое, Патриарх.

— А назад?

— Только один, — ответил Солли, показывая на Гектора.

Тому не приходило в голову, что по этой скорбной реке отправятся лишь он с Былым. Он уже привык к компании бандитов.

Ему импонировала немногословная резкость Солли. Он начинал привязываться к этой молодой противоположности себя. Любил иметь на своей стороне угрозу раввина.

Внезапно речь о лодке зазвучала пусто, потусторонне и холодно, а о пути назад — еще хуже. В сомнениях он поискал утешение в Николасе и увидел, как порывистый снег разбивается о его отстраненный профиль. Всесторонняя странность ангела находилась как будто где-то за миллион миль, и Гектор спросил себя, что за дело, что за задача так далеко выхватила ангела из их общества.

— Отходим, гои, — сказал ворчливый капитан.

— Спасибо, Патриарх, — ответил Солли с уважением в голосе.

— Передавай отцу, что мы с ним увидимся, когда «праздник» кончится.

Солли кивнул и залез на пирс, пока его люди бросали обратно на баркас отвязанные швартовы. Двигатель застонал громче, и лодка пошла от прочного берега на середину твердой воды. Три карикатурные фигурки не махали вслед, казались архитектурными украшениями, пока лодка заходила дальше в темную воду. Капитан зажег новую лампу и поставил за зеленое стекло по правому борту, где в ее движении затанцевал падающий снег. Затем открыл двустворчатую дверь и спустился в узкую темную комнатку, где пахло углем, топливом, табаком и людьми.

— Ну вот, гои, в тесноте да не в обиде. При такой волне дойдем за час с лишком. Чувствуйте себя как дома. Тут даже рождественский грог есть, только мне оставьте, не жадничайте.

— Сейчас Рождество? — сказал Гектор, удивляясь собственному вопросу.

— Ты где, отец, последние недели прятался? — спросил капитан. — Завтра ж Сочельник. Кому знать, как не тебе.

— Я не гой, — ответил Гектор.

— Да вы для меня все гои, — сказал капитан. — Если понадоблюсь, буду в рубке с сыном, — и влез по железной лестнице в конце деревянной каюты, через люк в потолке. Двигатель прочистил горло и ускорился, загудел глубже в сумерки и летящий снег.

— Николас… Николас, я понимаю, что в Ламбете нас ждет что-то серьезное… что-то жизненно важное для тебя, ведь я еще не видел тебя таким отрешенным.

Немая тишина, налитая в дубовую каюту, не уходила.

— Прошу, расскажи, что за тревога тебя обуяла и с чем нам предстоит столкнуться вместе.

Снег сыпал через серое небо в угрюмые серые воды, вздымавшиеся у деревянной кожи торопящегося судна.

— Так грустно, — сказал после долгой паузы Николас.

— Что, друг мой? — спросил Гектор почти без голоса.

— Я столько всего там повидал.

— Где?

— В том чудесном месте, «Павильоне». Я видел чудесное. Видел, как на сцене умирает великая мадам Фейнман. Видел, как она падает, поднимается и снова падает. Видел ее агонию у всех на глазах, после яда. Видел ее муки в последние пятнадцать минут, когда зрители замолкают, перестают хрустеть арахисом и становятся как необроненные булавки. Слышно только их слезы, капающие на толстый ковер. И слышно только мне одному.

Гектор ничего не сказал; сказать было нечего.

— А потом, когда падал занавес и она оживала, мне приходилось зажимать уши из-за взрыва аудитории, их аплодисментов. И теперь все это исчезнет, уйдет через несколько лет. Как и не было. Так грустно, — Николас уставился в пространство другого времени и оставался безмолвен.


Через какое-то время деревянная комната замедлилась, и Гектор вспомнил, что он на лодке. В люке на потолке показалась голова капитана.

— Там затишье перед отливом, вам может быть интересно, большая диковинка.

Николас поднялся и открыл дверь на палубу. Уже стемнело. Вода, миллионы тонн, стала неподвижна, как запруда. Гектор мог только предположить, что этот необычный феномен объяснялся сменой прилива на отлив, и странная точка стазиса достигалась в переходе. Но спокойствие воды отошло на второй план перед движением снега. Тот падал прямо на свое отражение в зеркальной Темзе, а ему навстречу поднималась глубина отражения. Каждая снежинка летела с черного неба и трепетала с черного дна реки, чтобы близняшки встретились и на секунду стали едины перед исчезновением; каждая частица снега вилась одинаково наверху и внизу. Все стояли в изумлении. Николас снова заулыбался.

Никто не говорил; весь мир задержал дыхание.

Вдруг река без предупреждения начала свое обратное действие, лодка подскочила, и капитан быстро вернулся в рубку, кричать за штурвалом. Двигатель взревел, и все похватались за что-нибудь твердое, когда начался массивный отлив. Снег вернулся к норме, а они продолжили последний этап пути. Когда они приблизились к Вестминстерскому мосту, угрюмо пробудился Биг Бен и отбил семь часов.

— Мы на месте, вояж окончен, — окликнул капитан, когда катер замедлился и скользнул к гребенке пирса. Темнота уже была всюду. Только снег давал моргающий свет вокруг тихого покачивающегося дока.

С большим облегчением Гектор обнаружил, что выход на сушу несущественный и простой. Первым сошел Николас. Они поблагодарили болтающегося капитана, которого не могли толком разглядеть, и махали с мягко перекатывающегося под ногами берега Ламбета. Когда катер исчез в снегу и отливе, они услышали:

— Доброй ночи, гои.

— Он не будет ждать? — спросил настороженно Гектор. — Я думал, здесь его стоянка.

— Нет, — медленно ответил Николас. — У Патриарха нет стоянок. Он вернется, когда будет готов.

Гектор бился над этим странным ответом, поднимаясь от края Темзы. Следующий его вопрос стерли слова Николаса:

— Прости, я не сказал, что сегодня мы должны остаться до рассвета. Это ночь подобия, и позже мы отдохнем во множественном.

Гектор пытался понять, сосредоточившись, как слушатель на ветру, чей собеседник только шепчет.

— Ты не видел там, на воде, не чувствовал, как задерживают дыхание частицы времени?

— Ты о неподвижности волн?

— Темза стала барометром. У жидкостей есть такое свойство. Ты знал, что океаны — это память мира? Но я отклоняюсь и теряю баллы. Сейчас ты видел, как река демонстрирует, что случится сегодня по всему городу. Теперь в игру вступает подобие, вытряхивает нормальность из текущего времени и ненадолго позволяет предыдущему уютно устроиться там же, где и раньше.

Гектор запутался. Они уходили от реки, Николас — с поднятым воротником, а старик — туго замотанный в толстый шарф. Нерешительный ветер взбивал снег во всех направлениях, только не вниз, а под ногами скрипела мерзлая жижа.

Николас продолжал.

— Вот почему мы пришли сегодня. Навестить старый дом, вспомнить во время подобия.

— Что за старый дом?

— Дом моего старика, — сказал Николас.

Они быстро продвигались вперед, пока Гектор вспоминал.

— А, Вильгельм Блок!

Николас остановился и уставился на дрожащего незнакомца.

— То есть Уильям Блейк.

— Тебе холодно, друг мой, — сказал Николас, — Не волнуйся, работа тебя согреет.


Они вошли на Геркулес-роуд и направились вдоль ее пустоты, пока не добрались до дома с табличкой на фасаде. Ниже нее рос плющ, падая каскадом и почти пряча входную дверь и нижнее окно. Их проемы выстригли, чтобы пропустить свет и людей, но недостаточно, чтобы высокий человек мог войти не пригибаясь. Снег испестрил ознобный путь парочки. Металлическую оградку с острым частоколом, окружавшую скромный передний садик, дополняла деревянная калитка сельского вида. В глубине дома виднелся единственный маленький огонек. Николас положил руку на сердце. Второй коснулся калитки и попробовал, как она движется. Склонил голову и сказал что-то густыми парами под нос. Затем поднял руку и провел ею над головой, описывая плоской ладонью круг.

— Все в порядке, ты в безопасности, — сказал он.

Гектор оглядывался смущенно и неуверенно. Николас оставил калитку в покое и прошел вдоль забора к боковой стене, где контур дома очерчивала узкая тропинка. В ее конце виднелась деревянная дверь, тоже охваченная плющом. Николас щелкнул щеколдой и вошел в облезлый сад. Здесь господствовали два близко посаженных дерева. Он остановился и протянул Гектору руку, и, словно дитя, старик без задней мысли потянулся сам к теплой ожидающей хватке. Они прошли по нежному снежку и встали под деревьями. Тепло от руки Николаса сменилось щекочущим пульсом, и Гектор вспомнил то же ощущение в присутствии Хинца и Кунца в Гейдельберге. То же ощущение, что исцелило его и обратило вспять годы и шрамы в мозгу.

— Здесь ты напишешь послание, — сказал Николас, обращая вторую руку к земле под деревьями.

— Как, что мне писать? — спросил Гектор, глядя на жухлую траву и гальку под снегом.

— Пальцами правой руки. Что писать, я объясню. На это уйдет вся ночь.

У Гектора был миллион вопросов, но ни один не нашел дороги до голоса, словно спрятавшегося и бесполезного. Взамен он опробовал землю носком ботинка. Грубая, неровная, как будто бы неспособная сохранить ничего, кроме грубой бороздящей царапины.

— Не знаю, возможно ли это, — сказал он Николасу, которого уже не было. Гектор огляделся и прошелся по саду. Дверь закрыта, а дом казался неподступным. Николас улетучился. На ужасное мгновение Гектор решил, что тот снова зарылся. Но землю ровно покрывал ковер нетронутого снега; его поверхность размеряли только их отпечатки ног. Тут голос Николаса раздался сверху:

— Пиши.

Он был на дереве — по крайней мере, его голос. Гектор поднял глаза. Бесцветная вытянутая тень двигалась под белыми листьями, которые не двигались, не тряслись, не роняли наледь.

Спорхнули первые слова и заполонили разум Гектора, затем перешли в окоченевшую подвижную руку. Он встал на колени и начал царапать мерзлую почву.

Холод, охвативший сад, с силой закусил деревья и вялую траву; он не обращал внимания на Гектора и его труды, а тот работал, не замечая его, в припадке целеустремленности. Наполняющее и ведущее руку тепло шло от тени на дереве, шепчущей между морозом, тьмой и невозможностью.

Когда старик поднялся от законченного текста, в сад уже скользнули слабые желтые лучи. Его пошатывало, словно ноги вспомнили о своем возрасте. Все затекло, но не замерзло. Одежда должна была промокнуть до нитки, но только слегка отсырела — скорее сродни летней влажности, чем ползанию в снегу. Он аккуратно отступил под дерево туда, откуда начинал. Начал читать слова, пока их не украло бледное солнце. На его глазах внутри самих букв зародилось движение. Сперва он грешил на оптический обман из-за переутомления, которое уже заявляло о себе. Или на разрушение ледяных частиц, но, приглядевшись ближе, в изумлении увидел, что весь текст кишит муравьями. Тысячами муравьев. Их темные тельца вились между льдом и почвой, сшивая кристаллы и камни. Откуда сейчас быть муравьям? Разве каждую зиму они не впадают в спячку или не вымирают? Явно не приходят в активность такой ночью. Но эта огромная колония была тверда и горяча в своем намерении, делала текст темнее и подвижнее. Гектор начал читать слова, не задержавшиеся в памяти.

— Не читай, это не для твоих глаз, — сказал возникший рядом Николас. — Твое дело сделано, высший балл, — он хлопнул Гектора покалывающей ладонью по плечу. — Теперь ты должен отдохнуть. Я возьму тебя в свою комнату, где ты выспишься.

Профессор Шуман не горел желанием разделить постель с Николасом. Но они находились далеко от любого другого места, а усталость нарастала как будто в экспоненциальном порядке. Они без оглядки оставили кипящий текст и вышли по тропинке из сада на просветляющееся утро Сочельника. Последовали по аллее сзади дома, по снегу, отягощенному желтым светом, что теперь окрашивался красным и первыми голосами птиц, которые просыпались петь против холода. Поскальзываясь и шаркая прочь, Гектор оглянулся. Дом пропал. Пропали все дома на южной стороне Геркулес-роуд. Глазам открывался только грубый пустырь стройки за временным забором, изрытая земля и неровные замерзшие лужи, разбросанные вокруг нетронутых деревьев.

— Николас, — сказал Гектор.

— Знаю, не оглядывайся. Там сейчас наверняка похоже на Сомму.

— Сомма. Ты там был?

— Нет, но знаю многих, кто был.


Снег отступил, и они быстро прошли пустыми улицами к больнице. В спящих коридорах их никто не замечал.

— Хочешь на кресло? — спросил Николас, проходя мимо загона инвалидных колясок.

— Нет, спасибо, я дойду, — ответил уставший, но решительно настроенный Гектор.

Они повернули за угол к уединению узкой комнаты Былого. Николас откинул покрывало и взбил безжизненную подушку.

— Прошу, устраивайся поудобнее, тебе нужен глубокий сон, да побольше, если мы хотим добраться до множественного. Я вернусь, когда ты оправишься.

Гектор нахмурился и кивнул, не в силах сказать ни слова. С великим облегчением понял, что ему не придется пустить в постель это странное неземное существо, и уже от уверенности в одиноком непотревоженном сне был готов в мгновение ока упасть на ожидающую постель.

— Еще одно, — сказал Николас. — Пожалуйста, не трогай мое радио.

И на этом пропал, а через четыре минуты пропал и Гектор.

Глава тридцать шестая

Гертруда старалась не задумываться об отце. Она видела, как он врывается в толпу на станции, но игнорирует ее. Он не мог не видеть, что она сидит в заметном лимузине у входа. Мысли разъедали ее, как и скорбь с досадой. Если Родичи сказали правду, то отец — пособник чего-то такого огромного и бесформенного, что оно не вмещалось в ее понимание. Она решила поставить вопрос ребром. Вчерашнее фиаско убедило, что она должна разузнать, откуда явился Измаил. Быть может, туда же исчезла и Ровена.

Декан Тульп стоял перед дилеммой. Он уже отослал семью. Жена и младшие дети уехали в Южную Африку, где проживали друзья семейства. Уехали с его последними сбережениями и его обещанием, что если план Флейшера не удастся, то очень скоро он к ним присоединится. Он уже вяло готовился к отъезду, когда пришли вести о возвращении лимбоя. Если получится с ними совладать, то промышленность заработает заново, а его положение в городе восстановится. Впервые за месяцы он смотрел в будущее с оптимизмом.

Поднимаясь по лестницу в контору, Гертруда слышала, как он насвистывает и шуршит бумагами у себя в кабинете. С деревянного марша сняли ковер, и теперь ее шаг звучал поло. Словно от человека, который находился не здесь. Когда она вошла, он набивал документами последний распухший чемодан.

— Гертруда, как я рад тебя видеть. Пришла меня проводить? Я уже не уверен, что собираюсь уезжать. Быть может, твой друг спас всем нам шкуры.

— Нет, отец, я пришла, чтобы ты рассказал мне правду.

Ее тон заморозил его руки над чемоданом, а жизнерадостность погасла почти со слышным шипением.

— Расскажи о существах, что обитают у меня в доме, с кем ты и гильдия сотрудничали еще до моего рождения.

Тульп обмяк. Нашел на ощупь кресло, как слепец, и рухнул в него.

— Дражайшее мое дитя, я…

— Скажи мне правду, отец.

Очень тихим голосом он ответил:

— Не могу. Я дал слово.

— Не можешь даже мне?

— Особенно тебе.

Она приблизилась, чтобы он никак не избежал ее присутствия.

— Измаил мне брат? — она не собиралась сдаваться так просто.

Он покачал головой и воззрился на нее.

— Кто отец Ровены?

— Мне сейчас очень тяжело, — сказал он изнуренно.

— Но я должна знать, — закричала она.

— Прекрати сейчас же, дитя, пока не стало слишком поздно.

— Не прекращу, я твоя дочь и ты обязан мне рассказать. Ты всегда рассказывал все. Доверял мне свои дела и мою независимость. Ты обязан рассказать. Я схожу с ума, чего уже только не выдумываю — то ли факт, то ли вымысел. Иногда мне мерещится, будто вся моя жизнь — только сон, а Ровены и вовсе не было. Все это превращается в кошмар неуверенности, и я должна понять — ради собственного рассудка. Единственное, что я действительно знаю, — ты мой отец и мы одной крови. Так что я прошу рассказать.

— Нет, не одной, — ответил он с очень тихой твердостью.

Она тяжело дышала.

— Нет? — переспросила она со слезами в глазах.

— Мы не одной крови. Я твой опекун, ты — мое приемное дитя.

Она слегка шелохнулась — наклонилась, чтобы видеть его влажные потупленные глаза.

— Я не знаю, как и где ты родилась. Боюсь, мы совсем не похожи.

Она молча сложилась перед ним, размягчаясь и съеживаясь внутри одежды. Сидя в лужице прошлого. Теперь ее разум абсолютно опустел. Как и рот, ибо больше спрашивать было не о чем. Все начиналось здесь — это исток всех ручьев ее жизни, вливавшихся в величественную реку прошлой жизни. Она прошла обратно по своим шагам. Юбка зацепилась за угол стола и сбила кипу бумаг, грациозно соскользнувшую на пол. Этого она не видела или не заметила; как и человек, оставшийся в конторе перед собственной долей горя. Гертруда отмотала свой путь по лестнице и нашла выход на улицу. Будучи как в тумане, шла не в ту сторону, запертая в горячке истины, об открытии которой уже пожалела. Почему она никак не приучится оставить все в покое, не отворять двери, не совать свой нос? Хотелось вернуть время до того, как в капризном мозгу расцвели все вопросы. Почему ей обязательно надо быть такой? Другие не были; их жизни и любови казались проще, менее запутанными. Почему же проклята она? Большие волны в ней ни разу не пробовали вкус столь глубокого сомнения и заколебались, рассыпаясь омутами и подводными течениями, не существовавшими раньше. Увлажнились глаза, струилось молоко, а из-за холодного пота к зардевшейся коже липло дорогое платье. Она ненароком ступила в канаву и забрызгала деликатные туфли. Тут-то и пробудилась окружающая вонь, словно нюхательные соли. Распрямился старый рептильный мозг и в секунду откинул тысячи лет эволюции. Гений передних долей отключился. Она в опасности, говорил нюх. Где она?

Так во всем Эссенвальде разило только одно место: она в Скиле. А сюда не следовало заходить ни одной женщине ее класса и высшей расы — разве только для того, чтобы развращать свои набухшие личности. Она протерла глаза и огляделась. В облезлых дверях древних построек ошивались мужчины и только мужчины. Все следили за ней. Некоторые обменивались репликами, а один изображал грязными руками непристойные жесты. Неужели все мужчины таковы? Неужели таков ее отец и таков ее возлюбленный Измаил? Все одинаковы? Их ложь и скверна способны на все? Преступление, убийство, изнасилование и похищение. Внезапная мысль об утраченной Ровене стала кремнем и высекла из железа старого заднего мозга огонь, запаливший шакалью ярость. Она освежует их заживо за то, что они посмели коснуться ее деточки, — кем бы они ни были. Гертруда развернулась на каблуке. Разговор с отцом еще не закончен. Он вернет ей Ровену. Теперь ее не остановит ни один мужчина, и на улице все это поняли и затаились в тенях, не желая связываться с созданием, у которого в глазах огонь.

Глава тридцать седьмая

В Скиле Шоле нашла комнату, где могла жить, а Измаил — навещать ее и оставаться, когда может. Место, куда высший класс Эссенвальда не забредет никогда. Расспросы Шоле заводили во множество крысиных нор и подпольных хором. Но не нашлось ничего идеальнее двух комнатушек над скорняцкой. Сего места многие избегали по самым разным причинам. Из них самая очевидная — владельцы.

Готфрид и Тафат Дройши были противоположностями во всем, кроме своего занятия и брака. Он — очень белый, жилистый и сухой, почти два метров ростом. Она — очень черная, вечно мокрая и сферическая. Он «пустил корни» и женился на местной через месяц после своего прибытия в Эссенвальд в нежном возрасте девятнадцати лет. Один из стаи широкоглазой невинной молодежи, завезенной из Старого Света, чтобы расширить генофонд и упрочить колониальные силы. Он всегда вожделел черных женщин — после первых же фотографий, увиденных в дядиных журналах сомнительного свойства о «географии» и «народах» мира. Их гологрудая избыточность казалась ему диаметрально обратной женщинам его пуританского kreis'a[17] зашнурованным в кружева с шеи до лодыжек. Он обеими руками схватился за возможность уехать и сменить миры. Проверить, истинны ли фотографии. И оказалось, в какой-то степени — да. Но поистине сразила его Тафат. Она была воплощением его самых шальных и экстравагантных грез. Самая круглая, самая выдающаяся и покинутая из всех. В городе она провела всего год — дочь Людей Лунного Очага, легендарных трапперов и охотников. Их бантуланды лепились к юго-западным контурам Ворра — область, богатая дичью и множеством видов крупных животных, чьи шкуры высоко ценились. Растущая торговля между этими землями и Европой шла через Германию, и Лейпциг стал скорняцким центром мира. Эссенвальд оказался идеально расположен и связан, чтобы способствовать росту торговли. Брак Дройшей стал для этого ремесла настоящим благословением. В течение двадцати лет их предприятие расширялось, а теперь пара процветала и не знала ни минуты покоя. Их деревянный дом, фабрика и лавка находились в одном из старейших кварталов старого города. Хобби Готфрида было одержимое устремление скрещивать разные виды, чтобы создать новую, уникальную шкуру. У него были нулевая научная подготовка, очень хлипкое понимание естествознания и того хуже — азов генетики. Зато имелись нулевой моральный кодекс, упорство и ненормальный интерес к половым органам. Недаром его маленькую мастерскую обходили стороной. Стоявшие у нее звуки и ароматы поражали воображение.

Вот почему комнатки над ней шли так дешево. Жильцы не задерживались надолго и обычно были из скрытных. Потому когда о кратком съеме попросила молодая красавица-танцовщица со шрамами на лице, Готфрид места не находил от радости. Тафат не разделяла его чувств, но она знала, что он не даст рукам волю. В конце концов, это она внизу занималась потрошением и свежеванием.

Отчасти их успех объяснялся воодушевленным заимствованием Готфрида ритуальных практик у Людей Лунного Очага. Говаривали, что у него в мастерской есть даже собственный алтарь, окруженный мутантами в клетках. Трижды в год они участвовали в бантулендах в четырехдневном жертвоприношении с трансом, где пребывали и сейчас, а значит, Шоле получила в свое распоряжение все здание. Можно разжечь больше ароматических палочек и меньше переживать на лестнице о своем платье. Можно, покуда те танцуют голыми в джунглях, разыгрывать хозяйку этого страннейшего из домов. Все сошлось идеально. Комнаты подчищены и надушены, свечи зажжены, вход отперт.

Люди Лунного Очага провели уже два дня из ритуала. Пляски продолжатся всю ночь напролет и следующий день. Когда в новых сумерках взошел полумесяц, за барабаны ввалился на заплетающихся ногах Готфрид Дройш. Голый и белый, он казался засохшим деревом, скрипящем в лесу сине-черных волн. Облака светлячков прошивали заросли зеленой люминесценцией и на несколько секунд окрасили его нелепую чужестранность в нечто смутно экзотичное.

Шоле лежала в постели, и он вошел через черный вход. Поставил маленький, но увесистый рюкзак на нижнюю ступеньку лестницы и развязал шнурки. Фимиам заострил его предвкушение. Он разулся, взял рюкзак и поднялся по скрипучей лестнице. Было темно, единственный свет — слабый проблеск под ее дверью. Сегодня особой нужды в таких предосторожностях не имелось, поскольку любопытная парочка, заправлявшая скорняцкой на первом этаже, сегодня где-то исполняла ритуалы в честь своих косматых богов. Тем не менее он крался. Площадка у ее двери застонала, и он знал, что она не могла не слышать, если еще не спит. Отворил дверь. Парфюм ошеломлял, а смешанный с ароматом ее тела — опьянял. В маленьком металлическом подсвечнике горела простая ночная свечка. С жестяного выступа на подсвечнике свисало колечко — крошечная рудиментарная люстра, — а на ней болтались плоские ангелочки, грубо вырезанные из металла. Жар огня ловил лезвия на кольце и все кружил и кружил ангелочков. Свет огня рассылал их силуэты плясать и покачиваться на стенах. Он снял бушлат и поставил рюкзак в ногах кровати.

Она подвинулась на шелковых простынях и произнесла:

— Я так долго ждала.

— Я тоже, — прошептал он.

Разделся и на цыпочках прошел к кровати. Поднял простыню и скользнул к ней рядом.

Она хихикнула и вытянула татуированную руку. Стоило дотронуться до его липкой кожи, как она поперхнулась и отдернулась. Сидрус одной рукой зажал ее горло, а второй — промежность и медленно навис бугорчатым лицом в дюймах от ее устрашенных глаз.

Часы спустя через открытый черный ход пришел Измаил. Поставил маленький, но увесистый рюкзак на нижнюю ступеньку лестницы и развязал шнурки. Фимиам заострил его предвкушение. Он разулся, взял рюкзак и поднялся по скрипучей лестнице. Было темно, единственный источник света — слабый проблеск под ее дверью. Сегодня особой нужды в таких предосторожностях не имелось, поскольку любопытная парочка, заправлявшая скорняцкой на первом этаже, уехала. Запах из их мастерской почти пересиливал фимиам. Он прокрался на площадку у ее двери, и пол застонал. Он знал, что она не могла не слышать, если еще не спит. Отворил дверь. Парфюм ошеломлял, а смешанный с ароматом ее тела — опьянял. Но под его пронзительностью находился сладкий пустой запах мяса.

В маленьком металлическом подсвечнике горела простая ночная свечка. С жестяного выступа на подсвечнике свисало колечко — крошечная рудиментарная люстра, — а на нем болтались грубо вырезанные ангелочки из плоского металла. Жар огня ловил лезвия на кольце и все кружил и кружил ангелочков. Их силуэты плясали и покачивались на стенах. Он снял бушлат и поставил рюкзак в ногах кровати.

Увидел на постели ее силуэт.

— Я так долго ждал, — сказал он.

Разделся и на цыпочках прошел к кровати, поднял простыню и скользнул к ней рядом. Рука протянулась к своему первому, хищному, аппетитному касанию. Постель была мокрой, и вовсе не утонченной гладкости кожи коснулись пальцы. Он в отвращении отскочил. Под рукой что-то шелохнулось в нечеловеческом движении. Он, переводя дыхание, сполз с кровати на пол. В конце концов шатко поднялся и наткнулся на столик, где горела свеча. Медленно вращающиеся тени перекосило, неуклюжие ангелочки ожесточенно зарезвились у стен. На столешнице находились маленький нож для хлеба, а также еда, бутылка вина и два бокала. Он схватил оружие и отдернул простыню, чтобы узнать, что за бестия там ползает. Оно проследило за ним из Ворра? Он чуть не закричал, врезавшись спиной в столик и отправляя тот вместе со всем на пол. Свет потух, и от скрученных простыней раздался отвратительный гортанный вопль, когда он похватал одежду и рюкзак и ринулся из комнаты, скверно свалившись на лестнице, скатившись кубарем и рассыпая впотьмах пожитки. Во рту стояла рвота. Он вцепился в свои вещи и выпал в уличную ночь, нагой и побитый. Нацепил рубашку и промокшие штаны и несся по улицам, желая света, желая, чтобы все это оказалось не более чем самым страшным кошмаром в его жизни.

На полпути его жестоко вывернуло наизнанку. Через двадцать минут он завалился в заднюю калитку и доплелся до прачечной, где зажег лампу. И он, и его одежда пропитались кровью. Он сдернул ее и с брезгливостью швырнул в печную топку. Та еще тлела после вечерней стирки. Он налил прохладной водицы и смыл с дрожащего тела всю кровь. Неужели этому не будет конца? Его мир всегда марала кровь; слава богу, хоть не его собственная. Внезапно одежда вспыхнула и напугала его. Он пришел в серьезный раздрай. В мыслях все еще корчилась омерзительно освежеванная и укороченная тварь, которую кто-то привязал к постели Шоле. Нужно было выпить. Измаил нашел полотенце, завернулся и прокрался в библиотеку. Зажег лампы и налил очень много виски. Снаружи снова полил дождь, и его барабанящее течение было успокаивающим и до странного очищающим. Измаил гадал, кто сыграл эту грязную шутку, чтобы их ужаснуть, и надеялся, что в процессе девушка не пострадала и не перепугалась слишком сильно. Возможно, это дело рук какого-то очередного слуги зла, чтобы нагнать на них страху. Вместе с Шоле он составит список всех тех, кто таил против них обиду, и благодаря своей новой власти отыщет виновника и всех остальных. Часы в гостиной пробили три, и он вспомнил о встрече с Квентином Талботом позже этим утром. Она может стать самой важной встречей в его жизни, и ему не улыбалось идти вымотанным. Он налил еще виски и ускользнул в одну из гостевых комнат. Сирена слышала его шаги и стук двери в спальню, и обрадовалась, что он не возвращается к ней.


Кому захочется проводить встречу, особенно столь важную, в такое богопротивное время дня? Если его пригласят вступить в директорат гильдии, переговоры стоит вести по меньшей мере за долгим обедом. Снова лило, и Сирена согласилась, что его лучше отвезти на машине. Он все еще не отошел от усталости и нервозности после беспокойной и окаянной ночи. Образы создания, привязанного к постели, и сокрушенного предвкушения преследовали с тошнотворной регулярностью. После встречи он отыщет Шоле и вдвоем они заявят об этой мерзости в полицию. Теперь к нему прислушаются и подчинятся. Автомобиль ожидал перед подъездом, и он снова посмотрелся в зеркало. Сирена стояла на лестнице, раздражающе не сводя с него глаз. Могла бы уж хотя бы пожелать удачи, думал он. Он перешел за шляпой к вешалке и застыл. На лакированной деревянной поверхности выложили двойное жемчужное ожерелье. Он ничего не сказал, оставил шляпу на крючке и поспешил к машине. Дождь шел непрерывно, и он хлопотливо гадал о том, что она знает. Чертовское же она выбрала время. Сейчас думать об этом было вредно, и он вытолкал мысли на задворки разума, где те расселись на пару с поджидающим похмельем.

Он прибыл вовремя, его ждали. Один из работников Талбота проводил через пышные, но удивительно пустые внешние конторы. Талбот лучился улыбкой в своем искусственном святилище. Здесь все было из дерева. Элегантно, просто и с необычным вкусом. Талбот предложил Измаилу сесть и попросил принести им кофе. Пока его не принесли и не разлили, они болтали о пустяках. Талбот снова благодарил за возглавление запланированной Флейшером экспедиции и за ее успешное завершение. Говорил об «ужасной цене, уплаченной в жизнях», и о том, что семьи погибших получат компенсацию. Это была скучная часть, и Измаилу не терпелось перейти к своему будущему в гильдии.

— А теперь расскажите о себе, Измаил.

Самая что ни на есть нежеланная смена направления.

— Я знаю, что вы большой друг госпожи Лор и семейства Тульпов, но не знаю ничего о вас или вашем происхождении. Прошу, сделайте милость.

В зажигании затерявшегося похмелья провернулся ключ, и в мозгу Измаила завелся глухой стук.

— Что ж, я… я… я чужак в этих краях.

Талбот неподдельно хохотнул.

— А кто из нас нет, — сказал он любезно. — Вы из Старого Света?

— Нет.

— Тогда откуда?

Измаил неловко поерзал.

— Так ли важна сейчас моя история?

— Нет, я не хотел досаждать. Я понимаю, многие в этих землях начали новые жизни, взяли новые личности. С моей стороны нет ни критики, ни осуждения. Мы с гильдией хотели бы знать о вас чуточку больше, прежде чем приступить к совместной работе.

Наконец-то, подумал Измаил.

— Антон мне рассказывал, что вы сражались в Великой войне и вознаграждены за доблесть.

Во рту словно раскинулась Сахара, а стук теперь переместился в зону неподготовленного мозга. Откуда ему было знать, что так выйдет? Он бы выдумал целую оболочку вымысла, если б догадался. Долбаный Флейшер, треплется как горничная. Приходилось думать на ходу, цепляться когтями за утерянные пяди земли.

— Я не люблю говорить или даже вспомнить то время. Я был очень молод, а мои ранения — достаточное напоминание.

— Верно, — сказал Талбот на первых стадиях пристыженного отступления. Измаил это заметил и надавил.

— Каждый день, когда я вижу это лицо, я возвращаюсь в окопы, к своим сослуживцам. Можете себе представить, каково это было для меня — снова сражаться за вас и гильдию?

Удалось. Талбот поддался и выпрямился.

— Прошу меня простить, мистер Уильямс, я не хотел вас огорчать. Похоже, я все усложняю более необходимого.

Измаил драматически отхлебнул кофе; полголовы колотило, зато он почуял победу. Отставил кружку и посмотрел здоровым глазом прямо на Талбота.

— Герр Талбот, извините меня за такую ранимость. Это не мое обычное состояние. Сказать по правде, я все еще изможден после времени в Ворре. Уверен, вам известно о последствиях затянутого пребывания в нем. И меня весьма опечалила участь Урса.

— Да-да, конечно, — сказал Талбот.

Тут Измаил припомнил еще перл — то, что совсем ускользнуло из памяти.

— Есть и другие трудности, о которых я не могу распространяться. Я утешаю Гертруду Тульп в очень трудное и травматическое время.

Разумеется, Талбот знал о похищении. Да наверняка об этом знала уже половина долбаного города. А если и нет, им все скажет один взгляд на унылый вид Гертруды.

— Да, конечно, и я уважаю вашу откровенность. Тогда позвольте перейти к сути, мистер Уильямс.

Наконец-то, подумал Измаил.

— Мы — гильдия и я — весьма впечатлены вашими действиями в Ворре и тем, как вы нашли раппорт с рабочей силой. Вы мастерски организовали их возвращение. И мы бы хотели предложить вам должность в компании.

Измаил поднялся на ноги — выше, чем когда-либо раньше. Улыбнулся Талботу.

— Мы бы хотели, чтобы вы приняли должность нового надсмотрщика лимбоя.

Теперь стук заполнил мозг и зазвенел в ушах. Должно быть, он ослышался. Измаил в изумлении уставился на Талбота.

— Надсмотрщик, — повторил он, и слово показалось во рту раковой опухолью.

— Да. Кажется, у вас с ними есть связь. Власть, которую они уважают.

— Лимбоя?

— Да. С вашей помощью мы бы в два счета вернули их к работе. Оклад обсудим позже, и я могу устроить для вас осмотр дома надсмотрщика.

— Гребаные лимбоя, хотите, чтобы я был их гребаным надсмотрщиком? И это все, что вы во мне видите?

Талбота заметно потрясло это возмутительное поведение. Он прошел на свою сторону стола.

— Кажется, вам нездоровится, — он нажал кнопку вызова на столе. — Пожалуй, отложим эту беседу на другой раз.

— Это все Сирена, ее рук дело. Она с вами говорила.

— Я не понимаю, о чем вы. Думаю, на этом…

— Я имею в виду… виновата эта сука, это она настроила вас против меня.

Талбот снова нажал кнопку.

— Вы мне задолжали намного больше! — кричал Измаил, пока из одного глаза струились слезы.

В дверях стояла секретарша, зажав рот рукой. Позади нее — два человека в форме.

— Это полиция, сэр, они хотят поговорить с мистером Уильямсом.

Они были бесцеремонны, необщительны и пришли с простой задачей — арестовать его. Когда Измаил выпорхнул из их хватки, они сжали железные кулаки на его побитых руках, и он вскрикнул и угас. Провалился внутрь себя, навстречу реву раскатистой головной боли.


В камере было узко и очень жарко. Он сидел на низкой жесткой скамье и ждал, когда комендант дочитает его документы.

— Ладно, — сказал тот, — знаете, за что вы здесь?

Измаил покачал головой и влажно прошептал:

— Жемчуг?

— Какой еще жемчуг? — переспросил нетерпеливый комендант.

— Жемчуг Сирены, это просто недопонимание, — произнес он как в тумане.

— Не знаю про какой жемчуг. Вы здесь из-за того, что обнаружили в доме Дройшей.

Измаил поднял взгляд.

— Что?

— Дом скорняков Дройшей.

Дошло далеко не сразу.

— А, гадость на постели Шоле. Это она вас вызвала. Я как раз собирался к ней.

— Неужто?

Измаил вытер лицо ладонью.

— Это был ужасный день, я хочу домой, вы можете меня отпустить?

В камере наступила тишина — рассевшаяся потная тишина, полная шероховатостей и комаров.

— Вы никуда не денетесь.

— Шоле здесь?

— Нет, но вы здесь из-за нее.

Измаил впадал в замешательство и гнев. Чувствовал запах собственного пота, лившего градом. Лицо ныло, в голове отдавалась боль, а комендант не обращал на это никакого внимания.

— Позовите Шоле, и мы узнаем, кто подбросил ей в комнату ту гадость.

— Непросто будет, — ответил комендант ехидно. — Та гадость и была Шоле.


Талбот всегда восхищался Сиреной Лор издалека. Даже — а возможно, особенно, — слепой. Как же теперь ей сказать, что ее друга — а он от всей души надеялся, что Измаил ей не более чем друг, — забрала полиция? Мало того, Талбота немало тревожило пугающее и отвратительное поведение, продемонстрированное ранее Измаилом. Как человек, даже не будучи в здравом уме, может говорить такие гадости о Сирене Лор? Талбот переживал за ее безопасность и счастье в обществе этого неотесанного изверга. Рассказать придется самолично. Подобные щепетильные дела не улаживают через гонца. Но сперва требовалась поддержка от доверенного человека, так что он послал за Антоном Флейшером.

Антон уже восстановился, и страшные воспоминания оттеснило его поражение и досадный триумф Измаила. В кабинете Талбота, зажав стакан воды обеими руками, он выглядел лишь частицей прежнего себя. Только что он пересказал свою версию событий через призму краха.

— Но, Антон, с самого начала это было твоей затеей, — казалось, доброта Талбота может сравниться только с его неколебимой верой. — Пусть в роскоши пришедшего поезда сидел этот самый Уильямс, но именно твое продуманное планирование вело экспедицию и подобрало его в проводники. То, что он перенес лишь пустяковые ранения, а все остальные погибли или ужасно пострадали, есть само по себе повод задуматься.

— Да, да, полагаю, вы правы.

— И что за человек-тень вас так угнетал? Не похоже на создание леса.

Флейшеру ни разу и в голову не приходило, что существо, которое отняло Урса и убрало всех остальных, после чего надругалось и унизило его, бросило нагим на дереве, — кто-то из его собственной партии.

Когда все это произошло? Далеко ли находился Измаил? Что за мотив был у чудовища?

— По-моему, при всем том, что становится известно после возвращения мистера Уильямса, стоит поостеречься раздавать лавры. А о его участии в деле с зарезанной проституткой нельзя говорить в гильдии или в присутствии чрезмерно щедрых друзей с тонкой конституцией, которыми он, к сожалению, пользуется. Пожалуй, пришло время превознести истинного организатора «Возвращения из Ворра», нежели неизвестного и неуважительного выскочку.

И тогда Талбот положил руку на плечи хрупкого молодого человека — жест, который он не имел в привычках ранее и не намеревался повторять впредь.

Глава тридцать восьмая

Как муравьи пробрались вниз, он так и не спросил. Боль выбелила все детали, кроме того, что ему говорили. Он сидел изможденным, придерживая руку, перевязанную лоскутами рваного платья Модесты, пока муравьи питались посланием, какое ему было не понять. Питались сытно, ведь его кровь, примешанная в сахарную воду, дарила насыщенное и вкусное питание. В дальнем конце пещеры Модеста поставила прямоугольный деревянный ящик. Тот походил на пенал, но в три раза крупнее. Слизнув чернила, муравьи набились в ящик, все до единого. Его она закрыла и запечатала крышку, затем вернула внимание к Тимоти. Уж отвалился ноготь, уж торчала кость, но она так и не позволяла остановиться, покуда не было завершено послание и совершенно не обнажилась первая фаланга указательного пальца.

— Скоро залечится, — сказала она, присев рядом. — Ты должен быть сильным для путешествия.

Он едва ли ее слышал; рука гудела в такт волнам под ногами, а перевязанный палец торчал наверх, к лестнице и гаснущему квадрату света в потолке.

Взяв его за вторую руку, она протянула выпить остатки чернил. Ее теплота ослепила, и он взглянул на ее красоту. По венам побежало что-то сродни меду, с которым он экспериментировал ранее; боль унялась, а разум раскрылся.

— Куда я отправлюсь?

— К Морским Людям, — она глубоко заглянула в него. — К моему отцу.

— Но твоего отца больше нет; разве он не умер?

— Он ждет. Ждет тебя и этот ящик.

— Я не понимаю.

— Тебе и не нужно. Нужно только идти. Доставить и вернуться, и на этом твое дело будет закончено.

— То есть я умру?

— Нет, просто закончатся задачи твоей жизни. Я буду ждать тебя.

— Но Кармелла говорила, что тебя придет направить серафим.

— Придет, но не раньше, чем я узнаю, что отец получил послание, — она встала, заботливо подняла ящик и показала на лестницу. — Ступай.

Модеста и старуха позволили ему выспаться на время, которого он так и не понял, когда его сны пытались смешать все доступные смыслы. Он видел, как вручает ящик легендарному Лучнику на глазах у грозных Морских Людей. Он видел, как ее нагота поднимается по ступенькам в мерцающий свет. Ее движения все еще дергались, но уже иначе; кадры-стаккато смягчались, становились грациозны, в тон тем мягкости и заботе, какие она проявила к нему впервые. И теперь он знал, что никогда не должен был ее защищать, что это ложь. Голоса лгали. Он — орудие для ее роста и связи с покойным отцом. «Орудие»: слово показалось знакомым. Кто его говорил? Он ворочался во сне, с изувеченного пальца спали повязки; палец подергивался и писал в воздухе слово «орудие».

Проснувшись, он понял, что это Лютхен говорил, будто его мозг — орудие.

В пробуждении бывают просветления и видения — часто мимолетные, истончающиеся, моментальные. Их может сдуть рассветный хор или чих. Их яркость притушена вторжением обыденного. Но тем утром, после неизмеримого вмешательства в его жизнь, что-то пробудилось и протрубило, не подчиняясь никаким манипуляциям. Неприкрытое в смысле и искреннее в объективности: у слова «орудие» два значения, фундаментально разные в понимании, одно благородное, второе — нет. Одно значит «средство или проводник устремления», с неприкосновенностью, которая считывает и измеряет: датчик или индикатор, компас. Второе — механизм глупый, пустота, на которой играют другие: машина, марионетка.

Раньше он надеялся на первое, но теперь знал, что был вторым. Он лежал в гнезде из спутанных простыней и перебирал все, что ему говорили голоса, все, что они говорили Кармелле, все, что советовал Лютхен. Нестыковки расползались, как нефть по воде. Когда к нему пришли, чтобы собрать в дорогу, он знал, что идет не в Эссенвальд к Морским Людям, что присланные Лютхеном вода и советы не благословлены, что единственную истину гласила Модеста и была та жесткой и равнодушной и что у его маленького места в мире действительно только одно назначение. И если есть меккский бальзам, то только у Модесты, когда он принесет ей весть об успешном завершении миссии.

Его сопроводили на окраину деревни. В наплечной сумке лежали ящик и провизия, и ему дали монеты, кубики соли и табак, чтобы расплачиваться за все требуемое в долгом путешествии к морю. Модеста вновь толковала, что они будут ждать серафима, а его долг — вернуться после того, как муравьи заговорят с Однимизуильямсов — не циклопом, а тем, что затаился в глубине владений Морских Людей. В глубине тела и души другого человека. Он ответил Кармелле, что подчинится, но тогда и она должна поклясться: ежели он не вернется, она поведет Модесту в лес напрямик, не через Эссенвальд. Та согласилась, хотя и заметила в ответ, что в конечном счете все в руках серафима. На том и распрощались, и он поднялся по тропинке. Она даже помахала на прощание, пока он шагал от деревни к морю. В нем не засело зерно боли, гнева и досады — только лишь едкое чувство утраты, поскольку отчасти он боялся, что больше им не суждено увидеться.

Глава тридцать девятая

— Откуда ты знаешь эту девушку? — спросила Сирена. Измаил готовился к этой сцене неделями, но обстоятельства перевернулись драматически. Теперь Сирену нужно было переманить на свою сторону. Воспользоваться ее положением и богатством, чтобы отомкнуть решетку и освободиться. Теперь требовалось быть очень осторожным, раз никто в комнате ему не верил. Все просто смотрели и ждали ответов.

— Она, как и я, пациентка целителя Небсуила. Он отправил ее ко мне с сообщением. Старик — великий хирург, сами можете взглянуть на наши лица и увидеть одинаковый почерк, одинаковые процедуры складывания и сшивания.

— Больше не можем, — ответил комендант.

Измаил зажал уши и переборол промелькнувшие остатки образа лица, трепыхавшегося в кровавых кляксах. Тогда он даже не принял его за человеческое. От самой мысли, что это Шоле, мутило и передергивало. Должно быть, Сидрус распорол каждый шов, разгладил каждую складку; снова предстали перед глазами усеченные культи конечностей, черные от прижигания, остановившего кровь и задержавшего ее в сознании. Он сбежал в отвращении и ужасе, когда к нему, должно быть, взывали ее измочаленные голосовые связки.

— Что за сообщение? — спокойно спросила Сирена. Измаил был крысой в колесе, изо всех сил бежал во вращающейся клетке из лжи.

— Она принесла предостережение, что за мной может явиться старый враг. Очевидно, так и вышло. Уверен, что это Сидрус.

— Лесной страж Сидрус? — переспросил комендант со внезапным новым интересом. — Знаю его, он был нашим самым доверенным работником. Но пропал много лет назад. Убит в Ворре, говорят.

Не обращая внимания на его направление, Сирена продолжала собственные расспросы.

— Почему ты посетил ее так поздно?

— Я не виделся с ней с самого возвращения, а на другой день она уезжала, и я принес ей денег в дорогу, — соврал он.

— Деньги, — с улыбкой повторила Сирена, — какие деньги?

Он загонял себя в угол, надо было вывернуться или обратить арест в свою пользу.

— Я должен был принести денег, чтобы она уехала. И принести любой ценой, потому что, если бы она осталась, она бы встала между нами, — он посмотрел на Сирену — оба его глаза трудились сверхурочно, каждый по мере сил.

— И как именно? — с полярной строгостью уточнила Сирена.

— Она бы всем рассказала о моем предыдущем физическом состоянии. Она бы рассказала твоей семье и друзьям, а они бы ни за что не поняли. Она бы ранила тебя и омрачила наш союз. Я не мог этого допустить, так что откупился.

— То есть она вас шантажировала? — спросил комендант, заинтересовавшийся всерьез.

— Нет, она была в отчаянии и неразборчива в методах. Она не злодейка — просто нуждалась в помощи и совете, чтобы уйти от своих нечестивых начал.

Выражение Сирены не поддавалось пониманию. Комендант чесал в затылке, а Измаил напористо шел по очень тонкому льду. И его рука безжалостно примерзла к рулю. Костяшки побелели, как снег.

— Похоже, она была коварной и эгоистичной сукой, — сказала Сирена.

— Да, во многом это так, но сострадания и кротости ее лишила зверская семейная история. Нельзя винить только ее одну, — великодушничал Измаил.

— И то правда, — произнесла Сирена. После задумчивой паузы продолжила: — Как же тогда она нашла время и желание на богоугодные дела ради бедных и обделенных нашего славного города?

Измаил нахмурился, не представляя, о чем идет речь.

— Я встречала эту девушку, эту Шоле, в приюте для слепых, — объяснила Сирена. — Она заботилась о двух незрячих беспризорниках. По сути, попрошайках. Привела их для ухода. Что, по-твоему, за тайный мотив для такой доброты у человека, лишенного сострадания?

Измаил чуть не рассмеялся. Да она спятила, думал он, стараясь скрыть огонь, растущий за оком. Стараясь скрыть гнев и пощечину, которые так и хотелось отвесить ей сполна. Сирена закончила — подошла к двери камеры и подождала, когда ее выпустят. Комендант рявкнул приказ и заколотил в металлическую дверь. Засов сдвинулся. Перед уходом она обратилась к офицеру так, словно, кроме него, в этой душегубке никого не было.

— Я, конечно же, оплачу все повседневные нужды мистера Уильямса до самого суда. Я не желаю получать от него новых сообщений. Не желаю иметь ничего общего с этим делом. Я ясно выразилась?

— Да, мадам, совершенно ясно, — ответил комендант и проводил ее из ошарашенной камеры. Выждал почтительное время, чтобы та покинула здание, после чего предъявил Измаилу обвинение в убийстве Шоле. — Будь это в моей власти, я бы освежевал тебя точно так же.


Суд был коротким и скучным, а исход — неизбежным. Свидетели показали, что Измаил — один из немногих, если не единственный, кто знался с Шоле после ее приезда больше месяца назад. Дройши подтвердили, что он ее единственный постоянный посетитель. Их замечания насчет сношений двух изувеченных незнакомцев у них дома пришлось прерывать судье. В некоторых предметах одежды, найденной на лестнице, без труда опознали искусную руку и специальный номер профессиональных портных Сирены. Ее показания о местонахождении обвиняемого той ночью были неопределенными. Точно не в ее постели, а существовали и слухи о том, что он бегал полуголым рядом с местом преступления. Свидетельству Антона Флейшера вроде бы полагалось укрепить репутацию Измаила, но слабая и неуверенная речь только усугубила сомнения в поведении и мотивах. Амбиции и скрытность молодого Флейшера были удалены и замещены мыслями и воспоминаниями авторства Талбота. Обвинение в лице Якоба Климта быстро расправилось с расплывчатой неуверенностью Антона и в итоге получило лишь новое доказательство против обвиняемого. Все намеки на то, что Измаил — герой войны, быстро отвергли: Климт театрально объявил, что никаких документов на человека, зовущего себя Уильямсом и отвечающего описанию Измаила, не найдено. Более того, не найдено вообще никаких доказательств его существования. Самое трогательное и поразительное свидетельство прозвучало из уст слепого сержанта Вирта, рассказавшего об отваге и человечности Измаила во время спасения его и других раненых. Но все это подмяла жестокость преступления, которую Климт расписал в самых мрачных красках. Байку Измаила о мстительном лесном страже объявили вздором. Не было найдено никаких следов человека по имени Сидрус. Тот исчез из города много лет назад. Все, что говорил Измаил, смахивало на ложь. Полиция упомянула о «жемчуге», и снова ему пришлось лгать. Сомнений в исходе не оставалось, и трем судьям потребовалось всего сорок минут, чтобы прийти к вердикту.


Техники казни широко разнятся, а вкусы и культурные предпочтения не всегда переходят границы без потерь. Так было и в Эссенвальде. Моду двадцатого века на сокрытие самого акта, дабы привнести в процесс негласность и элитизм, не приняли древние племена африканского континента. Они хотели — требовали — чего-то более театрального, роскошного в своей зрелищности и демократично доступного всякому. Разумеется, это было совершенно приемлемо для казни рабов и чернокожих преступников, но ужасало в отношении к заключенным европейцам. Цивилизованного человека негоже выставлять на потеху ораве нехристей, чем бы он это ни заслужил. В первый раз расправу над белым осужденным совершили за брезентовыми ширмами, и едва ли не случился бунт. Отказ в прилюдном ритуале перевешивал чувство расовой несправедливости, но одно укрепляло другое. В ту ночь возмущений, потрясшую шаткие основы имперского анклава, погибли четверо. Через два дня вожделенный спектакль вернулся, и деревянный эшафот раскачивался от наказания одиннадцати убийц. Затем последовала череда щекотливых и основополагающих прений колониальных властителей со старейшинами племен. Представителей выслали даже некоторые самые дальние царьки. Дело было великой важности — требовалось переосмыслить равновесие империи. В контексте казни требовалось подтвердить негласный договор и отношения подданного и хозяина. Патовая ситуация продержалась целую напряженную неделю, пока сановники и ополчение потели под хрипящими вентиляторами.

Один день посвятили обсуждению средства казни, чем отвлекли все внимание от раскаленных споров о доступности. В ходе этих дебатов все признали силу зрелищной церемонии. Самой популярной мерой, когдалибо применявшейся на этом аванпосте империи, была гильотина, попавшая в юный Эссенвальд с пятой волной поселенцев. Ничего подобного здесь еще не видывали. Аборигены дивились ее изощренности и механической элегантности. Чудо изысканности; выдающийся агрегат, растягивавший на минуты то, что человек с мечом или ржавым ножом вершит в секунды. Операторы держались с вежливым безразличием, исполняли задачу с отстранением и уважением. Шеи или лезвия не касалась человеческая рука, а разделенное тело расползалось тут же, словно никогда и не было единым или вообще не существовало. Такое варварство изумило местных и оставило в благоговении. Эти белые существа поистине новый и устрашающий вид.

На континентальной Европе и Британских островах гильотина жила веками. Заостренный топор или сокрушительный вес торопились меж длинных вертикалей, чтобы грязно отделить жизнь, в самых разных видах и ипостасях. Характерный профиль гильотины возникал под разными пасмурными небесами задолго до того, как обрел свое долговечное наименование в честь доброго доктора Гильотена, который в поисках быстрого и гуманного метода убийства нечаянно навек расписался кровью под законом, дозволяющим применение этого внушающего трепет инструмента. Его драматическая простота стала эмблемой однообразной бойни революции, превратилась в окровавленную икону террора. К французскому прототипу приложила руку Германия: карандашные чертежи воплотил в действующую реальность высококвалифицированный изготовитель клавесинов Тобиас Шмидт. Кое-кто говорит, что поблескивающий, косой, сорокапятиградусный угол наклона лезвия — его личный штрих. Скорость и эффективность нового «агрегата» стала притчей во языцех. При нескончаемом притоке клиентов требовалась процедура нового вида. Почти промышленная, конвейерная ментальность для повышенного спроса. Рьяные труды рациональной прозаичности из тех времен привели к еще большим спектаклям причудливых фактов и замысловатой выдумки, пляшущих вокруг содрогающейся и протекающей корзинки — которую, говорит нам Дюма, сменяли или чинили каждые три дня, так проедали плетеное дно растущие числом и яростно клацающие зубами головы, бившиеся в узкой емкости. Подробнее задокументированные, но равно причудливые истории гласят о множестве экспериментов для подтверждения сознания в отсеченных разумах. Самый затейливый проводили два молодых врача, поджидавших у основания механизма, чтобы принять падающую голову. Подхвативши, ее спешно несли к близстоящему экипажу и там через артерии и гуттаперчевые трубки подключали к насосу, а тот, в свою очередь, соединялся еще большим числом трубок с живой собакой, привязанной к полу кареты. Коней нахлестывали, те мчали к лаборатории по мощеным улицам, громко отдававшимся в пассажирах, которые качались и хватались за что ни попадя, при этом вручную неистово нагнетая горячую кровь собаки в багровеющую голову. Все это время они выкрикивали имя жертвы и хлестали голову по щекам под оглушающий грохот твердых колес и скулеж пса. Зафиксирован некий успех: чуть приоткрытые глаза, содрогающиеся губы. Еще одну собаку и час спустя наблюдалось даже «легкое возбуждение», когда голову уже переправляли в чердачную лабораторию.

Модель, ввезенная в Эссенвальд для расправы над преступниками и беглыми рабами, основывалась на гамбургском Фаллбайлер[18] — куда более умудренном устройстве, нежели его парижская прародительница. До наделавшей шуму премьеры уже перепробовали повешение и удушение — к небольшому воодушевлению и интересу. Но что-то привлекло внимание публики в благородстве и неторопливой подготовке Долговязой — как здесь стал известен Фаллбайль. Чтобы причина популярности прояснилась, понадобилось несколько казней. Как и многое в округе Ворра, она оказалась проявлением парадокса. Местные и кочевые племена практиковали и ценили всяческие затянутые и мучительные церемониальные смертоубийства. Кровожадность мероприятия трубила о его праведности. Долговязая же делала наоборот: вовлекала жертву в свою структуру и требовала ожидать на смертном одре, превращала в соучастника процесса. Когда лезвие наконец падало, труп исчезал под полом мгновенно, голова скатывалась по брезентовому желобу. Это вкупе с ожиданием повышало впечатление сценического фокуса, театральности иллюзиониста. А тот факт, что кровь практически скрывалась из виду, только повышал варварскую таинственность. Для общества, которое повидало все, ежечасно жило с жизнью и смертью и постоянно сталкивалось со всеми травматическими этапами между ними, это умолчание служило могущественным фетишем. Так что когда смерть первого белого преступника отгородили, а волшебство свершили «при закрытых дверях», публика почувствовала себя обманутой и исключенной. Одних звуков им было мало. Разочарование переросло в гнев, а тот вылился в преступление. Так что переговоры все тянулись, и участники нехотя согласились, что, покамест не найдена удовлетворительная замена, следующую казнь белого действительно проведут прилюдно и доверят старушке Долговязой без брезентовых ширм. Ополчение и Гильдия лесопромышленников всюду разослали тайные просьбы о предложениях. Разыскивались новые идеи или компромисс. Ведь на самом деле никто не собирался выставлять на обозрение смерть человека из высшей расы. Это могло привести к куда более суровым и пагубным неприятностям. Ждать пришлось месяцы, но в ответ не пришло ничего, кроме фанатичных бредней ненормальных и педантичного трехстраничного письма от французского интеллектуала. Когда же возможное решение наконец появилось, то появилось оно из самого неожиданного источника.

Создали его, конечно же, братья Вальдемар. После собора и часовни Пустынных Отцов новых заказов не поступало. Витражи в Эссенвальде больше никому были не нужны. Привлекли братьев не деньги; их скудные требования все еще утолялись пособием собора. Им требовался прожект, чтобы засучить рукава. Их долгие дни глодало не бедность, а творчество. Они разрабатывали мелкие механизмы и прихотливые мостики, но нигде не видели творческого вызова. А хотелось им дела — чего-то оригинального, чтобы переосмыслить, выжать пафос и смысл из процесса и изобретения. Эрнст пилил в мастерской, а Вальтер пошел через дорогу за пивом, сыром и хлебом для позднего обеда. По улице ковыляли и вопили обычные бродяги да попрошайки. Эта часть старого города славилась своим причудливым ассортиментом человеческих отбросов. Промеж христиан ее ласково звали районом Святого Жиля, хоть в округе и не стояло ни одной церкви. Здешние африканцы были почти сплошь изгнанниками из своих племен, кощунниками и преступниками всех мастей, какие только водились на континенте. Белые жители — равно убогие и юродивые. Личной истории здесь не существовало, дурости расспрашивать не хватало никому. С годами название «Святой Жиль» сжалось, как и все прочее в этих узких границах, и стало просто Скилом. Здесь же гнили некоторые самые старинные постройки, латанные-перелатанные лачуги из первоначальной деревни. Даже самые новые маленькие склады имели вид обветшавший и заброшенный. Самые дешевые в городе. Другими словами, Скил стал идеальным прибежищем для художников, обделенных и для тех, у кого скисло призвание в жизни.

Вальтер Вальдемар чуть не столкнулся с отцом Лютхеном, который стоял столбом посреди клокочущей дороги.

— Доброе утро, сын мой, — сказал он. — Я хочу тебе кое-что показать.

Вальтер кивнул на другую сторону улицы, и оба протолкнулись в темный дверной проем. В мастерской на верстаке, покрытом инструментами и пылью, расставили еду и питье. Лютхен достал лист бумаги и придавил его завивающееся упрямство зубилом и молотком.

— Я принес то, что вам следует увидеть. Это не из ваших обычных работ, мрачновато, но с потенциалом.

Старушка Долговязая получила партнера. И подарил его гений Вальдемаров. Симбиот, присоединявшийся к ее прямоте по требованию. Эту deus ex machina строили два года, пока магистрат проявлял к белым преступникам немалое снисхождение — если принудительный труд плечом к плечу с лимбоя можно назвать снисхождением… Мозги и воля сгнивали в первые же три месяца. Хранился механизм в ящиках с суконной подкладкой, пропитанной камфорой, подальше от перепадов температуры и влажности. Изготовлен целиком из дерева. Комбинация эбена для тонко отлаженного механизма и черного ореха — для обшивки. К левой стойке гильотины прикручивалось дерево со стилизованными сучьями на шарнирах. Оно перенимало прямоту гильотины и простирало ветви над ее верхотурой, касаясь при этом спускового механизма лезвия. Многие сотни деревянных листьев были подвижными. Они крепились тонкими черенками к веткам, а те — к элегантному стволу. К нему под кроной прислонялся манекен воображаемого Адама в полный рост. Его установили прямо на дощатый пол эшафота. Одна его рука касалась груди, другая держала яблоко ослушания. Детализация тела выглядела неплохо, но не великолепно: от неотесанного внешнего вида оставалось впечатление мастерской, но провинциальной работы. На лице были признаки удовлетворения, а потупленные глаза, казалось, сосредоточены на яблоке. Истинный же гений скульптуры крылся в слоях скользящего механизма, начинявшего голову, конечности и туловище. Под эшафотом вместе с поджидающим мешком для тела висели грузила, каждое — на тросе, натянутом на деревянный барабан. Они служили двигателем для изменений и выражений фигуры.

Первым клиентом диковинки стал детоубийца по имени Ральф Бейснер. На установку изобретения ушла вся ночь. За брезентовыми ширмами мерцали фонари. На заре на платформу опустилась великая тишина. Когда соборные часы пробили восемь, ширмы убрали, и над собравшейся толпой разнесся вздох. В гильотину зарядили осужденного человека. По крайней мере, казалось, что человека. Каждый дюйм его тела покрывал костюм из древесины — тугой переливающийся слой бледно-глянцевого абаша. Но не поэтому охнула прибавляющаяся публика. И не впервые она видела черное дерево с его тонкими крепкими листьями, что шевелились на легком ветерке, или стоящего под ним человека из эбена. Не поэтому выпучились их глаза и застыли языки. Показывали они на пальцы Адама. Те легко барабанили по груди, словно коротая время. Гибкие пальцы другой руки крутили сферическое деревянное яблоко. Видно было, что твердый плод надкушен. Пока яблоко вращалось на глазах Адама, двигались и его губы с челюстью. Плоскости смазанной древесины, благодаря которым шевелились мышцы лица, скользнули в твердую усмешку, а потом исказились в выражении ужаса. Внезапно пальцы и выражение замедлились и замерли. Как и листья. Ветер затаил дыхание — и весь механизм стал, ожидая следующего сдвига в атмосферном давлении. Во время паузы в лежащей фигуре осужденного можно было видеть волнение. Он боролся с ремнями, скрипел на скамье. Несколько минут спустя ветер поднялся вновь, непредсказуемыми порывами. Листья заволновались и зашумели со звуком сродни клавишам немого пианино. Адам снова увлекся яблоком, его подвижное лицо выглядело все более взволнованным. Разошлись слухи, и теперь толпа удвоилась в размерах против прежнего, а первые ряды у эшафота прижало к его твердой поверхности, лишая всяческого обзора. Тем, кто только что пришел, те, кто стоял давно, рассказывали, что в точности происходило и как ветер в листьях принуждал Адама к движению и встрече с последствиями своего запретного поступка.

Где-то через час, внимания за который вовсе не убавилось, в листьях увидели новое движение. Из кроны показалась резная спираль и поползла вдоль одной из самых прямых веток. Этот прежде незамеченный элемент вращался и при этом вытягивался, и весьма взбудораженная публика яростно тыкала пальцами в скольжение гладкого змея. На середине его пути раздался внезапный зычный щелчок. Не от дерева или Адама, который начал оборачиваться к источнику звука. А от верхней части гильотины. От поперечины с зажимом. Зубастым механизмом, державшим на месте тяжелый мутон и лезвие. Теперь голова Адама повернулась до конца, как и головы всех зрителей, чье неотрывное внимание остановилось на топоре. Ветер снова затих, унялось и деревянное волнение трещавших листьев, как и все остальное, не считая связанной фигуры, все еще вытягивавшейся в борьбе с ремнями. Жутковатое затишье нарушил рябой юнец из первых рядов. Он начал дуть на дерево — так, как гасят далекую свечу. После оцепенелого молчания к нему присоединились другие, пока уже вся публика не надула щеки.

Несколько листьев дрогнули, и возбуждение выросло. Люди дули все сильнее и сильнее — кое-кто краснел и багровел от натуги. Тут налетел могучий ветер — вырвался из Ворра, словно решил поддержать игру. Дерево затрещало, и в зажиме лезвия послышалось новое напряжение. Внезапно — и с огромной силой — голова Адама с рывком развернулась обратно к толпе, а рука с яблоком вскинулась ко рту, где и осталась. Вторая схватилась за грудь. Теперь змей прополз всю ветку и остановился, его голова показалась целиком и воззрилась на толпу. Раздался резкий хруст — Адам начал отрывать собственную голову и разламывать грудь. Зажим раскрылся и с дребезжанием отправил острый топор вниз. Адамова грудь распахнулась, обнажая все внутренние органы в ярких лакированных расцветках. Послышалось, как голова Вейснера поскакала в брезентовой воронке к невидимой песочнице внизу. Полка на петлях накренилась и с шумом отправила в люк содрогающееся тело, завернутое в древесину, за головой следом. Голова Адама отделилась целиком, присоединенная к руке через яблоко, словно в него впились челюсти. Медленно, со спокойной решимостью, органы начали выскальзывать из грудной полости, где их удерживала вязкая субстанция. Они расползались из накренившейся фигуры, набирая тяжелую скорость в густой, как мед, слизи. По одному падали с вялыми темпами на гулкую полую сцену, длинный желейный ручей связал пол с разверзнутым телом. Поблескивая на утреннем свете и теперь оставаясь единственным движением на лихом ветерке. Потому что листья и все прочее уже не двигалось.

Публика — где некоторые так и замерли с надутыми щеками — уставилась в изумлении. Глаза как блюдца. Чары развеял вкрадчивый змей, завернувшийся обратно в невидимость. Толпа как спятила. Люди завывали, люди свистели, люди хлопали и улюлюкали. Все разом заговорили, объясняя друг другу, чему они стали свидетелями. Кто-то пытался влезть на эшафот, чтобы прихватить сувенир или хотя бы дотронуться до яркого резного сердца или лакированных белых легких. Их быстро разогнал вооруженный охранник, взошедший на помост с пятью людьми, которые принесли и развернули брезентовые ширмы, чтобы спрятать аппарат из виду. Толпа рассосалась по барам и облезлым залам, пропьянствовав весь день. За ширмами же ведрами воды сполоснули рабочую часть гильотины. Органы Адама с любовью отчистили и сложили в чехол, как и его аккуратно разобранное тело. Блестяще сконструированную голову протерли и зарядили на следующий раз. Из горла вынули и выбросили остатки треснувшего бруска хрупкого дерева, который и произвел ужасный звуковой эффект. Затем дерево кропотливо развинтили, хрупкие подвижные части изнутри обернули в мягкое и заперли против возможных повреждений при перемещении. Все отдельные части машины еще отполируют и смажут перед тем, как упокоить в благоухающих камфорой футлярах. Следующие два часа все с прилежанием трудились, а внизу с трупа снимали деревянный костюм. Костюм вывесят пустым и окровавленным на городских воротах. На прокорм и расщепление птицам, пока не пропадет вся пожива. Останки Ральфа Вейснера сунули в толстый брезентовый мешок и утащили к неотмеченной могиле — наполовину заполненной и измученной жаждой от известки.


В ходе суда над «героем лимбоя» город резко разошелся во мнениях. Одна половина думала, что такой важный убийца заслужил поблажку. В конце концов, это всего лишь жизнь бродячей потаскушки-танцовщицы. Что она в сравнении со спасением города? Вторая половина желала строгого решения, которое продемонстрирует, что нет никого выше закона, невзирая на весь почет. И, в конце концов, он не из старой семьи, не богат. Очередной бродяга без истории, совершивший добрый поступок. На все мнения влиял тот факт, что людям хотелось снова поглядеть на Адама и старушку Долговязую в деле.

Измаил сидел в камере и старался не спать, потому что это было самым жестоким. Во сне были побег, недоразумение и спасение, чтобы подсластить реальность перед пробуждением, когда обратно втекала черной истина, несомненная и без примеси милосердия. Теперь он знал, что его главная ошибка — желание стать человеком, быть принятым этими уродливыми чудовищами о двух глазах и разделенном мозге. Все это время правда была за Небсуилом. Он уникален — живая легенда из могущественных мифических времен. Надо оставаться таким, какой ты есть, и из этого исходить в общении с этими одномастными. Вот если б он повелевал, а не юлил. Он начинал планировать на другой раз — и снова скакал через кольцо надежды, сделанное из колючей проволоки. С ним никто не разговаривал. Стражники разве что бурчали о еде да туалете.

Все пропало, все. Остались только скудная душная камера и боль воспоминаний, зарезанная надежда. Измаил прекратил подавлять вымышленные картины будущих событий. Они настанут, несмотря ни на что. Попытки приструнить их измотали его последние часы и измучили сны. Так что он сдался и позволил им хлестать. Хихикающий поток возмездия, извинений и оправданий бился в размывающийся камень его существа, что превращался в мягкую версию его упорства: глаз. Глаз, которому следовало доверять. В созданной для него голове. Нынешнее лицо — преступление, кощунство, о чем и предупреждал Небсуил перед тем, как Измаил принудил старика к операции.

В камере не допускалось зеркало. Но он пристально и подолгу всматривался в узкую воду в жестяном умывальнике. Разглядывал другой глаз, устроившийся в мастерски поджатой рубцовой ткани и тугих швах тонкой операции Небсуила. Глаз Маклиша. Глаз, живший без крови и любого другого питания. Вырванный из немертвого тела шотландца перед тем, как его сожрали заживо антропофаги. Измаил гадал, сколько тот еще протянет в отрубленной голове. Будет ли подергиваться в полом черепе после того, как западет внутрь, в гнилое гнездо гибели. Об известке Измаилу никто не рассказывал.

Сей глаз стал оскорблением — символом чужого мира, укравшего уникальность своими требованиями единообразия. Живой губительный компромисс в живом лице, победоносно продолжающий существование, когда сам Измаил станет хладным трупом. «Если глаз соблазняет тебя…»

До встречи с Долговязым Адамом оставалось два дня. Камеру вновь навестил старший палач, всегда в сером шелковом капюшоне, — на сей раз привел портного деревянных костюмов. Сам ничего не говорил, просто стоял с охранником, пока плотник вносил последние изменения в гладкие белые лоскуты. Других посещений не планировалось. Его так называемые друзья не придут. Уже сдали его ожидающему механизму. Это подтачивало сердце, как тут он увидел гвоздь. Тот вывалился из башмака плотника. Во время снятия мерки Измаил встал и походил, жалуясь на затекшую ногу. Остальные переглянулись, и человек в капюшоне кивнул. Измаил всем весом наступил босой ногой на гвоздь, вминая его в занывшую плоть. Когда они ушли, он достал его и спрятал под брезентовыми ремнями на неудобной постели. Он не позволит глазу пережить его. Убьет раньше, чем его самого сунут в этот омерзительный костюм. Умрет таким, каким родился — циклопом.

Глава сороковая

Покарав Шоле, Сидрус вернулся в свое бывшее жилище в Эссенвальде. Он не подходил к этим запертым комнатам с тех пор, как его прокляли на жизнь в иллюзорной трясине. Теперь он встал перед дверью, которую смастерил сам, и мало-помалу вспомнил последовательность своего замысловатого замка. И слава богу, потому что, помести он пальцы не в те скважины, маленькие лезвия на пружинах сняли бы их кончики с целиком исцелившейся руки.

Внутри все осталось таким же, как в тот день, когда он ушел, и это воспоминание осело в нем, как глина в воде. Он неподвижно сидел и не мешал дымке прошлых связей плести вокруг паучьи дендриты. Раскрыл все скромные комнаты, громоздкий шкаф и тайники. Перебрал все инструменты и оружие. Обереги и талисманы. Они трепетали в предвкушении. Несколько часов он мылся, любуясь своим телом и празднуя успех. С подмастерьем шамана Измаилом улажено — после многих дней омерзительной нервозности его рассечет Долговязый Адам, причем за преступление, совершить которое у него кишка тонка. Сидрус насладился всласть встречей с Шоле, переделывая ее тело в агонии так, чтобы она дожила до момента, когда ужаснет и отвратит Измаила. Хотелось бы задержаться ради суда и казни. Остаться и наблюдать, смакуя последние мгновения ничтожного отчаяния Измаила. Но Сидруса разыскивала полиция; его имя было названо. Начались расспросы. Не стоит разрушать то, что он так прекрасно подстроил. Лучше уйти и позволить тем же глупцам, кто восхвалял Измаила, сбросить его с небес на землю и отрубить ему жизнь. Следующая цель гораздо важнее. Небсуил и его медленная смерть были нужны Сидрусу пуще собственной жизни. Той ночью он спал в сладкой прочности лучшего и самого глубокого покоя в жизни. Без дурмана, без демонов, без других миров — утешающих. Только его собственный: идеальный, жестокий, выносливый и неудержимый.

На следующий день он скрупулезно собрал весь инструментарий. Оделся в купленное на рынке. Залакировал новые волосы и выдвинулся обратно к периметру Ворра и скрытому островку Небсуила.


Морские Люди слышали перевранные басни о невозможном. О том, что Уильямс съел ребенка, и о том, что белые люди требовали принести его в жертву. Скормить черному оригиналу, чей голод по дыханию осужденного так велик, что он разверзнет собственную грудь и скверно разорвет швы головы. Решение было простым: усилить заклинание призыва. Ребенок, что продолжал родословную первого Уильямса, должен отдать нечто больше своего обычного подношения. Пришла пора с любовью размазать его маленькую жизнь по жертвеннику.

Никто из двоих не видел и не чуял, как в дикости деревьев меняется их баланс, но Уильямс в полудреме, подвешенный и плохо сложенный в укрытии тела и души создания по имени Сидрус, внял и засиял. Потепление. Свет — тусклый, как свеча в бутылке, болтающейся в безымянном полуночном океане. Зов, разошедшийся от мокрого алтаря Морских Людей, содрогался на ветру и набирал скорость под пестрым солнцем. А когда нашел и пробудил своего любимого Уильямса внутри Сидруса, Лучник начал разворачиваться, словно в первых движениях уснувшего от усталости человека. Потягивая целеустремленность. Внешнее пробуждалось задолго до того, как к поверхности всплывет разум и к нему присосется рассвет. Уильямс начал осознавать границы и текстуры своего сосуда. Сидрус же ощутил только череду покалываний, мелкие смещения легкости от мозжечка до пят. Покалывания, которое он-то принял за новые признаки растущей энергии, но на деле бывшие тысячами поражений и отделений. Что-то поднималось из глубин чудовища.

Отчасти покоробилась настройка инстинктов Сидруса, так что спустя несколько дней пути на юг проявились и первые реальные признаки рассечения. Он споро шел в недавно найденном тонком каноэ с узкими и скользкими балансирами. Так было быстрее и не приходилось пересекать болезненные тропки своего прошлого странствия к гнилому островку Небсуила и обратно. Он так смаковал прибытие, что и не заметил странных подталкивающих волн, перекошенных ветерков и собственную неравномерную греблю. Словно одна его сторона была сильнее и весло зарывалось под волны глубже. Претворялся поворот. Манящая рифма притягивала ближе и ближе к землям Морских Людей и дальше от вывернутой нижней губы эстуария. С призывом сговорились даже звезды и большая полная луна, что влекли Сидруса в путь по ночам. Светлые волосы и тлеющие кости священного чада, хранившего гены первого Уильямса, исполняли первые стадии растворения. Уильямс в Сидрусе греб с ночью и против очевидного дня. Плыл к разделению, мести и благословению, к Морским Людям, поколениями ожидавшим его возвращения. Некоторые жрицы предсказывали, что для безопасного пути и пропитания он будет обернут в другого человека. Ведь всем известно, что дорога в другой мир долгая, особенно — в обратную сторону. Быстрая дорога смерти проста; ее хотя бы раз проделает каждый, будь ты глупец или мудрец. Но путь оттуда требует великой смелости и необоримой воли. Под силу лишь сакральному созданию вроде Одногоизуильямсов. Начинали сходиться все знаки. Менялись прилив и отлив. Умбитиппа из племени лампри сказал, что уловил в сети русалку, но та прокусила веревки и уплыла в эстуарий. Каждую неделю сообщалось, что замечали Черного Человека 0 Многих Лицах. А пустынные отцы сказали, что к ним издалека, вдоль побережья, где не живут черные люди, странствует живой голос. Воздух налился возбуждением, заострялись ножи и твердая трава. Морские Люди с большим успехом упражняли свои умения и экспериментировали с новыми техниками хирургии и физической магии. В деревнях уже было множество ходячих примеров изумительных слияний и разделений, а те, кто не мог ходить, ползли, скакали и скользили с немалой гордостью за свои достижения. Идет Одинизуильямсов — все ждали праздника.

Глава сорок первая

Все, чего касался Измаил, теперь требовалось очистить. Природное тепло Сирены извратили. Доверчивую любовь замарали. Никогда еще у нее не было такой негативной реакции. Все воспоминания о совместном времени, даже самые первые, прокисли и горчили. Жалость к его слабости превратилась в отвращение и презрение. И даже этого мало; она ярилась на собственную податливость. Как могла она все это допустить, не видеть то, что столь очевидно гнило под ее нежным носом? Она систематически стирала все следы его присутствия в доме. Чувствовала себя нечистой от мысли об отпечатках своего мучителя повсюду. Не смела даже задумываться о том, как смертоносные руки ласкали ее тело, заглядывали внутрь. Представлялся его единственный глаз, пристальный и аномальный. То и дело находила тошнота, и хотелось сбежать — продать особняк и начать заново, с неоскверненным телом в стерильном доме на незараженной земле. В то же время гнев требовал стоять на своем, проявить силу, отмахнуться от этой мелкой неприятности и жить дальше. Возможно, весь инцидент — сигнал к тому, что пора изменить свое существование и найти ему новое применение. А на самом дне ямы расселась ее слепота. Когда она заперла двери и свернула дочиста отскобленное тело в глубинах новой постели, та приветствовала Сирену, словно старый бесполый друг.

Она придет на казнь. Применит свои красивые, идеальные глаза, чтобы рассмотреть все подробности. Убедится, что он ушел навсегда. Она просила Квентина Талбота ее сопроводить, устроить просмотр с незаметного, но лучшего места. Он с радостью согласился, скрывая под своим искренним желанием помочь бьющую через край радость. У него на примете было «отличное место» — комнаты, принадлежащие Гильдии лесопромышленников. Он снимет их на день расплаты, и никто не потревожит ее наблюдение.

Жесткая чистота новых простыней окутала ее, когда она отложила все планы этого мира и вошла в край, который, молилась она, будет к ней добрее. Она вытянула разнеженное тело на тугой белизне и отпустила все силы. Уснула за пять минут, и сны быстро подхватили ее и повели через сад у дома, прямиком в лес, темнеющий с каждым беззвучным шагом. Тьма, не имеющая равных. Тьма на грани слепоты.

В грезах она снова стала незрячей, и пространство вокруг удвоилось в размерах. Перестали покалывать подробности, щедро оставив объем, который она понимала проникновенно, возвращалась в него, как к себе домой. Она ослепла от счастья и чуть не расплакалась во сне. Она так много понимала — и лес ей в этом помогал. Белая простыня стала угольно-черной и могучей, как ночь. Ворр показывал свой секрет — тот, что она всегда знала, но не умела выразить. Тот, что был всем на обозрение и прочтение.

Но зрение даровало людям слепоту, особенно в отношении собственного рода.

Когда она проснулась, предложение крутилось на кончике торжествующего языка, но сказать его было некому.


После столкновения с отцом Гертруда затворничала на Кюлер-Бруннен. Или, вернее, после столкновения с тем, кто притворялся ее отцом в течение всей ее ранее счастливой жизни. Он был опорой ее существования. Гордой горой, которой можно угождать, на которой можно строить. Госпожа Тульп всегда оставалась маленькой папиной принцессой, его любимицей. Или так ей представлялось. Гранитная уверенность сдвинулась, оказавшись не более чем пятном на широких тектонических плитах мира без воли. Ей роднее бакелитовые машины, гудящие под домом, чем стая незнакомцев, обманом ставших ее семьей. И она, и ее дочь порождены кем-то или чем-то, чего она никогда не встречала. О чем никогда не мечтала. Теперь она не знала ничего о собственной утробе, об утробе своей матери и еще сильнее страшилась за утробу дочери. Все они — чья-то собственность. Больше любого другого на нее похож циклоп Измаил. Неудивительно, что, не считая материнского чувства, она чувствовала себя уродцем. Гертруда вспоминала его поразительный рост. Стоило извлечь мальчишку из тесного узилища в подвале, как он вырос и возмужал в аномальные сроки. Истинно ли обратное? Почему она обязана подчиняться постоянным и безысходным правилам обычной жизни? Быть может, лучше уйти в подвалы и искать закутки все меньше и меньше, чтобы съежиться. Отмотать жизнь обратно в ничто, стирая с каждым уменьшением мучительные переживания, пока она не сведется в бездумную слизь. Она нехотя проводила время с Родичами, пыталась больше разузнать о Ровене и о том, когда ее вернут. Те раздражающе заявляли о незнании, говорили, будто им известно лишь то, что она спокойна, счастлива, здорова и с нетерпением ждет встречи с матерью. Под нажимом скудно пояснили, что это важно для ее здоровья. Период подстраивания перед тем, как полностью выйти в мир.

Гертруда атаковала их наголо с фактами, которые наконец разгласил отец. Но к новой расстановке сил они оставались отчужденными и безучастными, только повторяли, что ей не полагалось это знать. Зато так им стало легче объяснить, что и она, и Измаил проходили наряду со многими другими «период закалки» и все вернулись в мир сильнее и более защищенными. При расспросах о сути этой «защиты» они замолкали или сменяли тему. Тянулись долгие интерлюдии угловатого молчания. Порою она слышала, как кто-нибудь автоматически переключается в режим стазиса — легкая перемена в акценте постоянного гула. Теперь, раз закончилось или приостановилось обучение, у них не осталось другой цели, кроме просто общения и пребывания с ней. Во время одной из упрямых пауз она спросила почти из каприза, заранее зная, что ответ будет отрицательным:

— А вы когда-нибудь учили меня?

Все ощетинились, Абель снова с щелчком вошел в активный режим.

— Но если б вы учили меня так же, как Измаила, я бы знала, я бы помнила.

Стоило словам сорваться с губ, как она поняла, что это — часть секрета. Часть ответа. То, что ей не полагалось постичь.

Разговор прервался из-за звонка в дверь наверху. Родичи задрали головы.

— У тебя гость, — сказала Лулува.

Гертруда промолчала. Снова раздался звонок.

— Мне не нужны гости.

— Возможно, по поводу Измаила, — сказала Лулува.

Снова звонок. Она рассерженно поднялась по лестнице туда, где ранее находился реальный мир. Сегодня в доме никого не было, так что она подошла к двери сама и с рывком открыла. Никого. Вышла и огляделась. В ушах стояли звон и приглушенное давление. Как если бы она слишком долго плавала или пробыла в ванне под водой. Вернулась в коридор и затворила дверь. Звук повторился. Доносился сгустками и волнами, давлением. Тут что-то коснулось руки, и она отскочила, испуганная и воинственная.

— Почему ты меня не видишь? — закричала Мета.

Гертруда накрыла тронутую ладонь второй и отступила.

— Я пришла из-за Ровены. Кажется, я знаю, где она.

Гертруда услышала имя ребенка и зажала уши, чтобы не дать вытечь здравомыслию. Но вместо того чтобы мятущийся разум унялся, слова стали отчетливее и зазвучали словно чужим голосом.

— Хватит, — сказала она.

— Но я знаю, где она.

В этот раз ошибки быть не могло; она знала этот голос.

— Мета? — сказала она.

— Да, госпожа.

— Ты… ты привидение?

— Нет, госпожа, я живая, настоящая и стою в паре футов перед вами. Почему вы меня не видите?

Гертруда покраснела и ткнула рукой перед собой. Та уперлась в твердое и теплое, и она вскрикнула от шока.

— Вы меня чувствуете, — сказала Мета.

— Что? Ты говоришь очень тихо.

— Вы меня чувствуете. Вот моя рука.

Мета медленно подняла руку, а Гертруда опустила свои от ушей и снова поискала перед собой. Мета позволила ощупать свои пальцы перед серьезным контактом — как обращаются с незнакомой собакой перед тем, как ее погладить. Вес их рук сошелся, и в этот раз Гертруда не отдернулась. Позволила пальцам девочки развернуть свои, а потом сжала их в ответ.

— Почему я тебя не вижу? — спросила Гертруда.

— Я не знаю.

— Не кричи, Мета, теперь я слышу. Слышу, когда касаюсь, — она поднесла вторую руку, чтобы взять другую ладонь Меты, но промахнулась и по ошибке ткнулась в живот девочки. Воздух вокруг изменился. Мета легонько отступила, и Гертруда заметила движение. Не человека, но дрожь, рябь в воздухе. Та была зеленоватой, и рассеялась, стоило Мете остановиться. Рука ненароком осталась на животе Меты — словно фамильярность, категорически неуместная меж гетеросексуальных женщин. Особенно меж хозяйкой и слугой. Более того, интимность нечаянно совсем обошла тело. Рука Гертруды лежала точно на солнечном сплетении Меты. Обе застыли, ощущая, как по ним проходит ощущение. Тут их внимание захватило другое движение. По коридору петляла раскаленная линия энергии. Текучая аэробатика быстро описывала в трехмерном пространстве узор взвешенности и красоты. Рисунок держался и во времени, и в пространстве — сплетающаяся на глазах хрустальная линейная скульптура. Обе обернулись к этому чуду, и тут Гертруда заметила, как в воздухе парит лицо Меты, заметила ее рябящее в бледно-виридиановых волнах выражение восторга. Линия развернулась и снова прошла над их головами, а затем остановилась на абажуре люстры черной жирной точкой. Муха. Которая невидимо влетела вместе с Метой. Всего лишь муха, низменный раздражающий падальщик, нарисовала самое изящное, что они когда-либо видели в жизни. Гертруда убрала руки — и ничего не стало. Муха была мухой, а Мета исчезла, и даже намек на нее не проминал воздух.

— Мета, я ничего не понимаю. Не знаю, что это: сон, розыгрыш или чары. Но мне кажется, что ты со мной, как была с Ровеной. Пожалуйста, помоги ее найти. Пожалуйста, позволь к тебе прикоснуться, чтобы снова найти тебя.

Ее рука мазнула по воздуху, и она нашла ту гипнотизирующую точку, где мир казался переосмысленным и полным надежд. Где она еще может обрести Ровену, а все зловещие козни, все коварные манипуляции нейтрализованы, сменились своей позитивной противоположностью. Где муха — не муха, а великолепная роспись полета.


Мета вернулась на Кюлер-Бруннен, к своим старым часам работы. В верхней гостиной, поближе к креслу Гертруды, поставили новое кресло, особое, а рядом — небольшой ломберный столик с серебряным колокольчиком. Так Мета могла извещать о своем присутствии менее тревожным способом, нежели прикосновение. У постороннего, наблюдающего за их общением, осталось бы очень ложное впечатление о его натуре. Сидели они тесно. Старшая женщина держала руку на животе подруги, то и дело склоняя голову и странно, близоруко всматриваясь ей в лицо. Девушка казалась безразличной к происходящему и говорила обычным образом. Беседовали они о Ровене, о ее похищении, о складе и о том, что там обитало, о том, почему Мета невидима только одному человеку. Порой их разговор прерывали мошки и пыль или дождь на улице, а однажды — тени. С каждым сеансом Гертруда как будто все более крепла, прозревала. Мета что-то заметила в своей госпоже, что ее озадачивало и отдаленно беспокоило: девочка осталась без каналов внутреннего восприятия, которые были в ней так сильны — были, пока над ними не надругалось чудовище на складе. Мета всегда знала, что в других эти каналы слабее и тоньше, но ни разу не встречала человека с полным их отсутствием. Гертруда словно родилась то ли с блоком чутких стенотических антенн, то ли вовсе без них. Это бы объясняло ее самоуверенность и нехватку интуиции. Это бы даже в каком-то смысле объясняло отсутствие воображения.

Гертруда долго думала о том, чтобы рассказать Мете о Родичах и их обиталище в подвале, но не хотела спугнуть служанку или настроить их против нее. Хотя не забыла, как Муттер говорил, что, по ощущениям Меты, похищение поднялось через дом «снизу».

На следующее утро — рано, до ее прихода, — Гертруда решила снова поставить вопрос ребром. Спустилась через запертые двери с легкостью и предвкушением. Ее приветствовали с обычными вежливостью и чрезмерным интересом, с участливой заботой, которым она больше не верила. Все расселись, и они принялись рассказывать, что с Ровеной все в порядке, скоро она будет дома. Гертруда прислушивалась, когда сменится их режим. Переключится бдительность, чтобы отдохнули некоторые неприменявшиеся механизмы. Услышав это в двоих, она и нацелила свой вопрос.

— Я хочу, чтобы о вас узнала моя служанка, няня Ровены. Ее зовут Мета, и по-моему, ей следует знать.

Родичи переключились в настороженное волнение, все вскочили и продемонстрировали доселе невиданную дрожь.

— Привлекать Мету — неудачная мысль. Мы существуем только для тебя, а она может не понять. Лучше не распространяться о делах этого дома, — сказала Аклия.

Гертруда заметила между слов новую интонацию и не вполне узнала ее опасливую поступь. Решила надавить сильнее. Воспользоваться этим неудобным вопросом как ломом, клином, чтобы заглянуть поглубже под их панцири.

— Кажется, вы не понимаете. Я уверена, что вы не напугаете Мету. В конце концов, она заходила в библиотеку ящиков.

Тела со стуком сдвинулись вместе, только подчеркивая возбужденную озабоченность в речи.

— То есть Мета б-б-была на складе вещества? — промямлил Сет.

Еще ни разу Гертруда не слышала, чтобы Родичи запинались в своей отрывистой и решительной речи.

— Да, и имела пренеприятную встречу с неким обитающим там существом. Уж после такого, уверена, вас она найдет вполне безобидными.

— Это ни к чему. Ей не нужно знать о нашем существовании, что бы она ни видела ранее. Гертруда, мы считаем, для всех будет лучше, если она останется в верхних этажах. Мы можем предоставить все, что вам потребно или желательно, — сказала Лулува.

— Я подумывала привести ее сюда сегодня днем.

Теперь их тела сжались, головы неодобрительно качались.

— Если приведешь, нам придется прятаться. Не быть здесь, — сказал Сет. Частицу «не» произнесли все хором. Теперь-то их осанка и речь стали понятны Гертруде. То вовсе не раздосадованное беспокойство из-за встречи с посторонним или безусловное утверждение табу. Или нежелание испортить, как они твердили, их уникальные отношения. Все куда проще. Это страх.

— Почему вы ее боитесь?

Ответ стал мгновенным и неожиданным. Они отключились. Все еще соприкасаясь телами, уставившись на нее. Они перещелкнулись на неподвижность. Конец связи. Гертруда ждала дольше десяти минут. Ей даже хватило смелости постучать Сету по макушке.

— Есть кто дома? — спросила она. Потом, не получив ответа, удалилась к двери, на пороге в последний раз оглянувшись в поисках движения. Его не было, и она поднялась в некогда вменяемый мир дожидаться Мету.

Сезон дождей закончился, и, пока из вечернего неба выжимались последние капли, Гертруда нашла ключ от сада — заросшего и буйного от жизни. Попросила Муттера расчистить тропинку и сделать островок рядом со скамейкой и столиком. Остальную аккуратную уборку сказала отложить на другой раз. Она прекрасно понимала его подсечно-огневое мышление. Тонкое устройство сада, даже дико заросшего, находилось выше его понимания. В этой уединенной обстановке они садились вместе с Метой и наблюдали, как день становится ночью. Пуще всего им нравились ранние сумерки. При том держались за руки, а для зрения она касалась живота Меты. Всевозможная крылатая живность оставляла хрустальные следы. Шафранки радовали больше других. Летали парами, ныряли и кружились по бешеным неровным орбитам, постоянно повторявшимся, пока они не отправлялись шалить где-то в другом месте или не спешили восвояси до появления летучих мышей. От переплетения трепещущих бороздок поистине захватывало дух, каждый нюанс двух пар крыльев сучил в воздухе тончайшую скань. Иногда стрекозы побольше сталкивались и вдвоем трепетали крыльями, словно японскими веерами, но их следу, хоть и прекрасному, не хватало многогранных крапин шафранок. Так они вдвоем сидели, завороженные, иногда сжимая друг другу руки в своей новой радости от сближения над пропастью утраты и тревоги. Когда вылетали летучие мыши, представление прекращалось. Плиссированные небесные рисунки высоких ласточек портились твердым рикошетом исковерканного света от летучих мышей. В те часы — без их ведома — дружба их углублялась, раскрывая оголенный шов любви. Близость тел разжигается лишь близостью душ. Все прочее — скудная, преходящая похоть. Какая на тот момент оставалась за пределами их самых шальных ожиданий.

Ошметки радости, увлечения и печали сплетались в единый текст: в свиток истории, в ткань, уже имевшую вес и цвет, хоть сами они того и не знали. На том островке, средь бурьяна и экзотичной растительности, они становились едины. Сперва — в том месте, где кого-то не хватало, а позже — сливаясь своими глубинами.

Вновь пошли теплые дни, и они стали неразлучны. Изредка Гертруда отправлялась вниз узнать, что происходит, и попытаться продолжить расспросы. Но это было невозможно. Родичи оставались все в том же положении — отключенные и сгрудившиеся, как арктические овцебыки, сомкнувшие тела в защите от морозных ветров и волков. Поразительный акт отрицания, коли действительно непритворный. Гертруда сомневалась в их выдержке. Тоскливо представляла, как, стоит ей уйти, они расцепляются и продолжают свои обычные малопонятные обязанности. В ту же секунду, как в подвальной двери поворачивался ключ, они сбегались обратно в неподвижный кружок раньше, чем она ступала на последнюю ступеньку. Она изучала их вблизи в поисках признаков жизни под полированными бурыми корпусами. Ничего. Мысль об их вечном стазисе начинала ужасать — ползучий образ преступал даже границы их с Метой уникального мирка. После одиннадцати дней она была сыта по горло, решила сдаться и выкинуть их из головы. Снова спустилась и обратилась к раздражающей скульптурной группе.

— Ну хорошо, вы победили, я не расскажу о вас Мете.

Тут же они разошлись, вернули прежние позы, словно просто отмотали пленку.

— Хорошо. Тогда нам не придется уходить. Мы хотим оставаться поближе к тебе, — сказал Сет так, словно перед продолжением речи не брал паузу даже на то, чтобы перевести дыхание или задуматься.

— Иногда вы точно дети малые, — рассердилась Гертруда.

— Мы не испытывали это состояние, — сказала Лулува.

Гертруда выслушивала сарказм в пощелкивающем стрекоте речи, но поняла, что его там не существовало.


Через два дня без объявления явилась Сирена. К ее величайшему удивлению, дверь открыла Мета.

— Здравствуй, Мета, не ожидала тебя здесь найти. Как ты, дорогая моя, после всех этих ужасных происшествий?

— Очень хорошо, мадам, — отвечала Мета.

Сирена что-то уловила в куцем ответе и языке тела, что мигом ее заинтересовало.

— Гертруда дома?

— Да, мадам.

И снова что-то сквозило в том, как крошечная фигурка перекрывала дверь.

— Тогда мне можно войти?

— Конечно, мадам, — и она сдвинулась с места.

Гертруда слышала звонок и голос Сирены у дверей и поспешила встретить подругу в коридоре. Они обнялись, улыбнулись и рука об руку направились в студию, оставляя Мету придерживать дверь против света внешнего мира. Та никогда не ощущала ревности по-настоящему, так что эта горечь поднялась в ней незнакомо и непроизвольно. Она закрыла дверь и подошла ближе к тому, что говорилось.

— Да, мы с Метой крепко ладим. Она поддерживает меня в эти трудные времена.

— Трудные? — невпопад переспросила Сирена. Гертруда пропустила это мимо ушей и продолжала.

— Мы планировали, чем займемся по возвращении Ровены.

Она повела рукой, словно подразумевая, что Мета поблизости. Та увидела это снаружи и поспешила к дружественному охвату. Сирена тоже это заметила. Ничто не ускользало от зорких умных глаз и незрячего прошлого, проведенного за угадыванием расположения по интонации. Сколько человек присутствует рядом, пока говорит только один?

— Сюда, дитя, — скомандовала она подошедшей Мете. Которая была только на середине комнаты.

— Теперь она здесь, Гертруда, можешь продолжать.

— Э-э… я говорила, что мы планировали… планировали…

— Ты ее все еще не видишь.

— Что…

— Ты ее не видишь, верно?

Гертруда запаниковала, ее глаза прокатились по комнате.

Мета молча двинулась к ней и коснулась ладони. Та тут же схватилась, опустила взгляд и несколько успокоилась.

— Мы… Мы…

— Что происходит? — Сирена потребовала ответа уже не так дружелюбно.

Гертруда струхнула и лишилась дара речи под натиском вопроса.

— Прошу вас, мадам. Госпожа Гертруда может меня отчасти слышать и видеть, когда держит за ладонь.

Сирена смотрела на парочку, отчаянно схватившуюся за руки, на свою подругу, переводившую умоляющий взгляд с нее на служанку, что с беспокойством и восхищением взирала на свою хозяйку. Сцена прямиком из мелодрамы или мрачно-сентиментальной викторианской картины. Сирена поперхнулась подавленным смешком.

— О чем вы? — спросила она равно театральным голосом.

— Это правда, я могу ее воспринимать, только когда мы касаемся. И то лишь как позабытую мысль, — сказала Гертруда. — Ты ее видишь?

— Я вижу вас обеих, и картина выходит чудная. Измаила готовят к казни. Твоей дочери нет и следа. Ты не выходила из этого дома несколько недель, а теперь я нахожу вас вдвоем, словно сбрендивших старых дев в грозу. Да что у вас за игры?

Сирена не собиралась оглашать такую тираду. Но сказалось напряжение из-за суда, проступавшего из будущего во все более и более леденящих душу подробностях. А Гертруда ни разу не связывалась с ней и не навещала Измаила.

Глава сорок вторая

Они пришли за Гектором. Воскресным утром в Уайтчепел вошли Комптон и еще трое, маскируясь и сливаясь с ордами, привалившими на рынки Петтикот-лейн и Клаб-роу. Очередная компания зевак в поисках хороших цен, гостинца в последнюю минуту до Рождества. Пересекают границы и века, чтобы поторговаться с библейцами и жидами и урвать что по дешевке. Лежал тонкими лоскутами снег. Толпа проталкивалась с утепленной решимостью, чтобы прочесать всю мишуру помятых товаров до единого дюйма. Торговцы вытаптывали холод из своих монотонных зазываний и пытались впитать тепло и деньги из вспухшего прилива накатывающей толпы.

Комптон со своей бандой вошел на рынки с юга, прошел Олдгейт, пересек заполоненные улицы до самого Уайтчепела. На его лице все еще светился синяк, а один зуб пошатывался и скрипел, если дотронуться, после встречи с Хеджесом. Безобразие, думал он. Врачам, образованным людям, негоже так себя вести. После моментальной реакции Хеджеса на вопросы военная полиция арестовала Комптона вместе с помощниками и допрашивала три дня кряду. Но у них на него ничего не было, так что пришлось отпустить с предупреждением впредь поостеречься заходить на военную собственность. В дальнейшем придется быть аккуратнее с расспросами. И здесь, среди бедного отребья из гетто, на рынке, он будет мягко, хитроумно выпытывать о своем друге, недавно прибывшем из фатерлянда. Эту шантрапу нетрудно обмануть и загнать в угол — многие здесь даже толком по-английски не говорят. На короткой дороге между двумя рынками ему казалось, что его вопросы о гейдельбергских академиках походя падали на глухие и ничего не подозревающие уши. Казалось, что незаметные крючки насчет беглецов из Бедлама не находят улова. Цепляют невинных и пожимающих плечами лотошников, которые слыхом не слыхивали ни о чем подобном. Роковая ошибка. Все уже были готовы, и его вопросы и личина посыпались перед ним, словно домино, за пятьдесят минут до его неуклюжей поступи. Банда Солли уже поджидала в конце рынка, где торговцы иссякали до растрепанных стариков, распродававших объедки нищеты. С любовью разложенные на отрезках ковров, шарфах или кухонных тряпках. Все ценные сокровища: старые челюсти, огарки свечей, гнутые вилки, самые чумазые и зассанные остатки остатков. Идеальное место для того, чтобы Комптон задал свой последний вопрос. Старики со своим больным пометом выстроились напротив старой бани и Рептонского боксерского клуба для мальчиков. Обнимали сами себя на морозной погоде, у многих с красных заложенных носов капала жидкость, грозя отрастить сосульки. Немногие стояли с кружками горячего рутбира, дымящими из сложенных перчаток в исхудалые лица. Солли и его проворная банда ждали через дорогу, рассыпавшись так, чтобы казаться незнакомыми друг с другом.


Комптон закинул десятки мелких сетей, но в них так ничего и не попалось. Пришлось приобрести пару пустяков, чтобы не нарушить свой искусный маскарад, а также подчиняясь озорному надувательству некоторых умелых торгашей, видевших его за милю и отмечавших его путь насмешками. Он накупил, а его люди теперь тащили следующее: абажур (рваный); массу разнообразных бытовых дезодорантов — тех, у которых надо вытягивать зеленый фитилек; полотняную спецовку; и африканское божество (что поразительно, однажды служившее ценнейшим предметом поклонения у Истинных Людей). Помощники шли позади него, стараясь выглядеть одновременно невидимыми и угрожающими с полными руками нелепого хлама. На последней улице за ними выросли трое из хевры раввина Солли. Их-то было не назвать нелепыми: молодые, поджарые, как волки, и довольные, что их снарядили и изготовили для потасовки. На своем недавнем подковерном опросе Комптон даже сказал слово «еврей». Ну и умница!

Солли встал позади него.

— Вы, случаем, не про старого жидовского фрица с вот такой шевелюрой, мистер? — произнес он с отличной комедийной подачей. Комптон обернулся и уперся в ухмыляющегося уличного отброса вполовину ниже его ростом.

— Именно, — сказал он. — Из недавно прибывших. — Из фрицлянда, — договорил Солли.

— Хм! Э-э, да.

— Так он вон там, дрыхнет на задах.

Комптона переполнила радость — нашел, а эти дурни рады его сдать с потрохами. Все вместе с широкими улыбками перешли узкую дорогу и нырнули в черный ход огромного высокого склада, стоявшего вдоль боксерского клуба. Там они шагали в тесном уродливом лабиринте ворсистых ковров и одеял, выцветших и стоптанных временем. Добрались в дальний угол, где здание съеживалось до комнаты с некогда белым кафелем и закрытыми воротами на внешний двор. Не говоря ни слова, все встали и стали ждать. Люди Комптона смекнули первыми; начали складывать свое барахло. Ленни, самый крупный, быстро придвинулся к Комптону, а тот спросил: «Ну и где он?» — глядя прямо в ухмыляющееся лицо Солли. Ленни навис над раввином, готовый выбить улыбку из наглого недоростка.

Бритва в секунду оказалась у его лица, а затем упала обратно к оцепеневшему боку Солли. Одно-единственное движение. Просто, как чихнуть или прихлопнуть муху. Действие — и снова неподвижность. Целую вечность ничего не происходило. Потом лицо Ленни треснуло. Солли рассмеялся, и его хевра вышла из теней и рвала бока бегущей банды Комптона, пока те панически метались по лабиринту из затхлых ковров в отчаянных поисках двери и спасения.

Комптон остолбенело уставился на задыхающегося Ленни, стоявшего с половиной лица в руке, а потом пустившегося бежать в ручьях слез и крови.

— У меня сообщение для тебя и твоих приятелей во фрицлянде.

Комптон поднял взгляд.

— У них там нынче вроде как новый крест?

Комптон пытался понять.

— Вот так выглядит, верно? — сказал Солли, и в воздухе промелькнули его твердая рука и парикмахерская бритва и вырезали на лице Комптона солнечное колесо раньше, чем у того успели отреагировать руки.

Его и еще одного, не успевшего выбраться, выволокли наружу и пнули к старикам, сгребавшим свои фальшивые зубы, битые чашки, рваные открытки и прочие бесценные пожитки, потому что рынок закрывался, а пабы открывались.

Комптон упал между ними, кровь брызнула на чайную скатерть, которую иссушенный старикашка изящно складывал огрубевшими руками, дрожащими после шести часов безблагодарного стояния на морозе. С его красного обледеневшего носа болталась длинная сосулька соплей, словно маятник из мозговой жидкости. Старик отшатнулся, утер нос волосатой тыльной стороной ладони и пнул открытую рану на лице Комптона с такой силой, какую только позволяли хрупкие кости.

— Козел, — сплюнул он и бережно вернул свое сокровище.

Теперь Комптон уползал на четвереньках. Солли встал над ним и сунул в руку старика пару монет, на что тот подмигнул и споро растворился в тепле ближайшего паба.

О Комптоне больше никогда не слышали, а разъяренный Химмельструп так и не получил его последнюю депешу.


Ничего этого Гектор не знал, сидя в своем чердаке высоко над суетливой торговлей, что волновалась и процветала на улицах несколько часов назад. Он вернулся после глубокого сна без снов в ядре сумасшедшего дома. Там был Николас, неподвижный и улыбчивый, сидел в ногах кровати, когда Гектор проснулся. Сопроводил из странной безопасности своей комнаты по большой больнице, украшенной венками и гирляндами из разноцветной бумаги, какие пациенты с любовью вырезали несколько недель назад. По пути они миновали рождественскую елку, искрившуюся от новых и весьма сомнительных электрических свечей. Снег снаружи прекратился, слабое солнце настойчиво примешивало краску к проходящему дню. «Кромвель» прибыл к причалу в два. Николас и сын Моисея аккуратно помогли Гектору перебраться на борт.

— Твои первые два задания выполнены блестяще, — произнес Николас, пока старика, ухватившегося за поручень обеими руками, качало на палубе. Гектор совершенно забыл о ночи в бывшем саду Блейка. Он уже хотел что-то ответить — или так казалось, — но это осталось неведомым. Рот и голосовые связки ждали, когда смогут подхватить слова, но, пока катер выходил на густую воду, так ничего и не послышалось. Николас помахал вслед крошечной фигурке, уходящей к башне Святого Стефана и Вестминстерскому мосту, который умудрился удержать остатки низкого света, придавшие ему достаточно сияния, чтобы выдавить хотя бы шепоток от великолепного Лондона, описанного поэтом.

— Господи, кажется, будто уснули сами дома, — тихо сказал Николас.

Гектор расслышал его — расслышал поверх шума двигателя — и отвернулся взглянуть на мост. Слабое свечение наполнило его неожиданной радостью. Он обернулся помахать Николасу в знак благодарности — или дружбы, или связи, — но того уже не было. Старик улыбнулся и схватился за борт уже иначе. Он знал, что Николас вернулся помогать и поддержать пациентов на их празднестве, а позже отправится в мятую постель слушать голоса по радио.

Ему даже пришлась по душе поездка обратно в Ист-Энд, он наслаждался видами Лондона с холодной и прочной деревянной палубы. Изредка замечал, как капитан или его сын выглядывают из рубки, чтобы проследить, что их драгоценный груз на месте и в комфорте.

После рынка улицы казались еще более безлюдными и запустелыми.

Он взобрался по холодной лестнице в свою комнату, все еще чувствуя качку Темзы в напряженных и дрожащих ногах. От двери миссис Фишберн не было ни звука, и он прокрался мимо ее спящего безупречного порога и поднялся по последнему маршу с ключом в руке. Быстро разжег огонь и вскипятил чайник, напевая под нос старую мелодию, глядя, как крепнет пар. Его самого удивило, какое счастье пульсировало внутри. Как тот холодный мост, оно впитывало тепло и преображало все вокруг. Здесь, с немногими пожитками и в гуле новой надежности, он ощутил жутковатую и нарастающую уверенность, что все рассказанное Былым может быть правдой и что ему предстоит сыграть какую-то роль в будущем событии. Неплохо для того, кто несколько месяцев назад прощался с жизнью и погружался в режим тихого ветшания в доме престарелых имени Руперта Первого. Гейдельберг казался далеким, словно сказка из другого столетия. Гектор позабыл большую часть предыдущей жизни — хороший знак. Его не тронул божий «энзим доброты», приходящий, как настаивал Николас, в начале дряхления, когда существует только прошлое, и умирающий старик соскальзывает задом наперед в его сияющие объятья. Мысли ненадолго вернулись в сад на Геркулес-роуд. Он пытался прочесть текст через линзы памяти, но отдельные отрывки пропали или отказывались входить в фокус. Затем сад оттянулся, оставляя только ощущение удовлетворения, правильно сделанного дела.

Он слышал слова Николаса, пока звуки города или реки не просеяли и не смешали их с ночным гудением от крыш — низким успокаивающим резонансом, исходящим ото всего Лондона и прижатым тяжелыми тучами, что тяготились снегом. Гектор сел поближе к маленькому, но старательному угольному огоньку с утешающим руки чаем с виски и глядел в панорамное окно, подчинявшее себе каморку. Первые снежинки дня падали медленно, словно против звука снизу. И сегодня великий двигатель Лондона продолжал работу. Бесконечно и неустанно. Под снегом пейзаж казался другим. Равновесие между открытыми пространствами и зданиями изменилось, покачнулось. Снег словно служил линзами, увеличивая очевидное. Здания давно уже наползали на траву и деревья — рисунок уплотнился даже за тот краткий срок, пока он тут жил. Теперь преимущество стало на стороне человеческой симметрии. Это напомнило о том, что Николас говорил о деревьях и коллективном «разуме» леса, о возможном возмездии природы, если человеческая жадность станет невыносима. Былой упоминал великие джунгли под названием Ворр, ранее казавшиеся всего лишь вымыслом. Но вот они на картах — большой кусок зелени посреди Африки, огромных масштабов. Чтобы лучше их осмыслить, Гектор вырезал из бумаги овал того же размера и накрыл область Ворра с намерением приблизительно вычислить площадь его величия. Только он собирался убрать бумагу, как вдруг увидел карту по-новому — внезапно она перескочила в нечто другое. Без центрального куска Африка выглядела как идеальный знак вопроса. Гектор пошатнулся от совпадения. Еще один вопросительный знак поднял свою призрачную голову. Еще больше тайн в жизни; в нем они уже били через край.

Он откинулся в древнем кресле и задумался о непонятном открытии и странной ночи — и о главной тайне, Николасе. Большая часть слов Былого оставалась за пределами понимания; его зыбкая личность, акценты и нечленораздельность сбивали с толку. Еще он чувствовал, что его испытывают: что многие поставленные Николасом вопросы нащупывают границы Гектора, а у большинства вовсе нет простых ответов. За исключением, конечно, того единственного, что задали наоборот: дали ответ и велели найти вопрос. В комнате потрескивал маленький огонек, а Гектор просматривал стопки присланных книг, походя составляя уравнения из их названий. Большинство — об иудео-христианской мифологии, Ветхом Завете и Эдеме. Из них он призвал перед мысленным взором архетипический образ сада со всей его предполагаемой симметрией и целью, и тогда вновь увидел ответ и внезапно понял вопрос. Так просто и так разрушительно. Впервые со времени встречи с обитателем комнаты 126 Гектор пожалел, что это не тот, за кого его можно было принять изначально: блажной сумасшедший, несущий вздор в лечебнице. Потому что если в открывшемся имелось хотя бы зерно истины, то миропонимание Гектора перевернулось вверх дном.

Последним божьим актом творения стало поместить посреди Эдемского сада древо познания. Адаму велели его не трогать. На защиту его ниспослали ангелов.

Вопрос: так если древо познания предназначено не для людей и не для ангелов, кто должен был принять его?

Ответ: деревья.

Глава сорок третья

Толпа собралась огромная. Они толкались и распихивали друг друга локтями задолго до того, как поднялось солнце и опустились ширмы. К девяти вся площадь стала сдавленной массой задыхающихся, потеющих людей. Некоторые провели там всю ночь. Некоторых вооруженным охранникам пришлось отгонять от поднятого эшафота примкнутыми штыками. В полночь прибыли в ящиках Адам и древо — вместе с техниками, дожидавшимися, когда вокруг их точных процедур возведут ширмы. К двум часам его снова установили вместе с шарнирным древом, приготовили к проверке сложного механизма. Гораздо позже явился палач, чтобы подмаслить направляющие для лезвия и смазать подвижную поверхность скамьи, люк и скобы, удерживающие тело. Подождал, покамест полностью прикрутят искусственный лес и его обитателя, после чего вместе с остальными спустил для проверки разжимной механизм. Не сказал почти ни слова в своем шелковом колпаке. Лезвие снимали и затачивали два дня назад, и он только буркнул, попробовав кромку ногтем большого пальца.

Когда здания согрелись, а ветры дня набрали скорость, все уже было готово. Палач исчез, быстро отправляясь к камере, где Измаила пазовали в деревянный костюм.

Над тесным геометрическим квадратом кружили вороны. Сегодня добычи не будет. Но запах крови уже стоял сильный — его выдохнула в призрачном предвкушении толпа. Тонкий стержень, скрытый в серебряном мостике и соединявший два шпиля собора, рвался против часа. Рвался против пунктуальной неподвижности. Желая перебросить требование времени от часов к колоколу.

Сирена сидела в обрамлении оконных створок в комнате на третьем этаже, принадлежащей Гильдии лесопромышленников. Сидела навытяжку в позолоченном кресле, наполовину на балконе, наполовину в затененной комнате. Вид отсюда был бескомпромиссным и театральным. Позади стоял Квентин Талбот — безупречный и решительный. Сегодня в эту комнату не пустили больше никого. Он за этим проследил. Перекрыл все ставки, даже Крепски. Старик пришел в ярость, бряцал перед Талботом рангом, возрастом и властью, но без толку. Ему придется забрать своих шлюх в другое место.

После желчного брожения недавних дней, после всех головокружительных противоречий и эмоциональных клокотаний, которые не давали ей спать и портили каждый час наяву, это место, как ни парадоксально, казалось безопасным и спокойным. Даже несмотря на то, что внизу кишела чернь, и на то, что скоро должно раскрыться на помосте, на этом утесе царила безмятежность. Пока она взирала в своем оперном уединении, Талбот старался не засматриваться на ее величественную шейку. Он пришел помочь и защитить, а не будоражиться из-за ее печальной красы. Или из-за мысли о столь блестяще исполненном плане и о том, что она увидит происходящее в неведении о его ухищрениях ради гибели этой твари Измаила. Единственного, кто ее касался и сношался с ней. Сей образ возбуждал и отвращал Талбота, и он быстро изгнал его из головы. С такими мыслями он не лучше омерзительного Крепски. А это может проявиться и вовне.

На пристенном столике он подготовил охлажденную воду и стаканы, а также скромную накрахмаленную стопочку тонких льняных платков, выбранных и купленных специально для этого дня. Было там и какое-то бледное французское бренди. В кармане — на всякий случай — нюхательные соли.

Муттер был в толпе, стоял на высокой ступеньке и ел свиной пирог размером с втулку небольшой тележки. Он заметил госпожу Лор в ее королевской ложе и ухмыльнулся. В уголке его хмельных губ сгустился студенистый жир из пирога. Он представил себе, как она трахается с осужденным уродцем, который ему никогда не нравился и кому он никогда не доверял. Подавился удовольствием, шрапнель корки разлетелась поверх голов перед ним, кое-кто обернулся. Он поперхнулся и снова расхохотался.

Антон Флейшер и декан Тульп находились в огороженной области для чиновников в стороне от эшафота, сидели с неловким видом из-за своей обязанности свидетелей.

В восьми улицах от площади держались за руки Гертруда и Мета, стараясь не слышать шума. Родичи поступили наоборот. Каждый с силой прижался головой к подвальным окнам. Вылавливая звук сквозь заплесневелое стекло и бакелитовые панцири.


В девять пробудился колокол. Язык неровно отдернулся, готовый ударить, обиженный и в маразме позабывший тысячи раз, когда проделывал это раньше. Нота разлилась в воздухе и столкнулась с каждой частицей материи на своем пути. На толпу опустилась неестественная тишина, и кружащие птицы расслышали трение собственных сухих перьев о сопротивление пустого пространства. Расстояние до земли было таким же, как расстояние до следующего удара. Муттер перестал жевать. Позади Сирены, окоченевшей в кресле, кратко и невидимо покачнулось равновесие Талбота. По платформе эшафота прокатился железный шар второго сине-серого удара, и работники убрали брезентовые ширмы. Толпа втянула воздух и с третьей нотой взорвалась великим одобряющим ревом. Долговязый Адам и его лес были готовы к делу. Черный деревянный человек вытянулся по струнке для того, чтобы снова созерцать свое ужасное ослушание и расплатиться за него. Чаща взведенных листьев ждала, когда будет можно отсчитывать ветер до завершения. Осужденный, уже привязанный к месту, боролся с бледным костюмом из белой коры. То, как он силился и выворачивался, отдавалось в дощатом полу и строгих вертикалях гильотины. Один из резных листьев вскинулся на петле, словно прядающее ухо спящего пса. Кто-то в толпе заметил это и охнул, принимая за начало церемонии. Отцы показывали и объясняли детям — некоторые даже сидели на плечах ради лучшего обзора, — как устроен механизм. Флейшер со своего привилегированного места заметил яркость крови на головном уборе бледного костюма. Подтолкнул Тульпа и зашептал. Палач закончил последние приготовления, убрал клин тормоза и покинул сцену, закрыв за собой дверь. Его ожидала работа внизу. Важно, чтобы вся драма произошла без участия другого человека. Сцена отведена только для одного обреченного. На нем сосредоточены все взгляды, все машины и карающий ветер.

Сразу перед первым ударом колокола, когда палач еще был наверху, а перед камерой стоял только один охранник, Измаил удалил соблазнявший его глаз. Извлек из девственных швов ржавым гвоздем. Он не чувствовал боли, разделив распоротое яблоко на три влажных ошметка.

Охранник, ощутив затишье концентрации под громыхавшими волнами возбуждения, обернулся в камеру и увидел на руке пленника первую кровь. Позвал второго, и они ворвались, отняв оружие из рук Измаила. На нем уже была нательная часть деревянного костюма. Капли и брызги испачкали изящное бледное сияние. Охранники обменялись поспешными словами, и один начал срывать с постели Измаила тонкую джутовую простынь. Второй держал обмякшее и смирившееся тело. Его усадили — новая древесина скверно заскрипела из-за натяжения, из прошкуренной поверхности сбежали трещинки смолы. Кровотечение оказалось куда слабее, чем представлялось сначала. Торопливая повязка перекрыла остальное. Все это ужасный недосмотр, и если бы палач узнал о нем до казни, велел бы их высечь. Они туго завязали бинт на вялой голове Измаила и быстро натянули головной убор с маской, пряча и повязку, и рану. Убедились, что тряпки в голом просвете между головой и плечами не видно. Так они сосредоточились в своих стараниях, что не расслышали, как позади в камеру вошла фигура в сером капюшоне.

Ветер щекотал пушок на головках дрыгающихся младенцев, поднятых ввысь множеством гордых отцов. Он измерил площадь и тыкался в балкон, поднимая волоски на идеальном изгибе шейки Сирены. Она рассеянно пригладила их стройной рукой, и Талбот содрогнулся. Затрещали три первых листика. Пес проснулся. Толпа охнула, когда над головой Адама задрожал скульптурный лес, когда сдвинулись его пальцы и щурились глаза, пока в руке подрагивало преступное яблоко.

Точное время ожидания от разоблачения механизма и ухода палача до падения топора, плеска деревянных кишок и переправления трупа в мешки под полом никогда не было известно. Да, все знали, что приговор в исполнение приведет ветер, встрепенув взведенные листья, что время отмерялось силой и направлением ветра. Но чего люди не знали, так это что под сценой находится коробка с механизмом управления погодой. Ключи от нее имелись только у палача и сборщиков механизма. В коробке находилась серия рычагов, которые поддерживали равновесие летнего дня против муссона, равновесие мистраля против затишья. Все предприятие стало бы нелепым и обреченным на провал, если бы заканчивалось за считанные минуты или тянулось целыми днями. Средней продолжительностью было чуть больше трех часов — достаточно, чтобы собралась толпа и поддерживалось напряжение. Ради видимости случайности проводились некие манипуляции, повышая непредсказуемость. Например, в случае с Адольфом Бюлером, когда казнь длилась полных шесть часов и под последние движения Адама толпе уже приспичило облегчиться. Или в случае Констанции Земблы, одиозной вампирши, которая, как утверждалось, выпила кровь и высосала мозг из костей у дюжины человек. В том числе белых. Ее казнь кончилась в двадцать минут из-за особенно жестокой и непредвиденной грозы. Весьма драматичное зрелище: листья неистово трещали, несколько выломались с прикрученных ветвей. Лицо Адама скривилось до упора своего механического выражения, а безумица, прожевав кляп, громко вопила в деревянном костюме. Даже при всем этом короткий срок считался неудовлетворительным — особенно среди тех, кто не успел прийти или устроиться поудобнее. Зато это доказывало, что процедура находится вне человеческого контроля.

Разделение Измаила продлилось уже сто восемьдесят шесть минут, когда раздался первый щелчок запора на лезвии. Толпа навалилась ближе, а Сирена в своем окне закусила губу и закрылась от зрелища дрожащей ладонью. Талбот придвинулся к ее креслу, его рука шарила в кармане штанов — предположительно, в поисках флакона нюхательных солей. Привстал на цыпочки Муттер и чуть не сверзился со своей высокой ступеньки. Тульп и Флейшер всерьез озаботились количеством крови, которая теперь сочилась из-под деревянного капюшона осужденного. Тульп поднялся и подошел поближе. Расстояние между плечами и головой было красным-красно. Он уже хотел крикнуть Флейшеру, что здесь что-то неладно, когда услышал высоко над собой второй щелчок — огромный вес и поблескивающий нож продребезжали по смазанным стержням и разрезали красную часть пополам. Адам впереди сцены довершал свои формальные судороги. Безголовое тело затрепыхалось и накренилось к дырке в помосте. Ползучие внутренности Адама шлепались на сцену, и огромный рев поднялся от толпы, когда по липкому брезентовому желобу покатилась отсеченная голова.

— Измаил, — сказала Сирена, выдохнув имя еще до всхлипа.

Загрузка...