Часть вторая

Глава четырнадцатая

Путь по каменистым полям выдался тяжелее обычного. На подступе дом Кармеллы словно ослеплял; минуло уж два месяца с тех пор, как отец Тимоти был здесь, повстречал дитя и затем пережил ужасающее видение в постели. Его отзывал для инспекции и сконцентрированного отдыха епископ. О произошедшем отец Тимоти рассказал одному лишь отцу Лютхену. Старый священник помог понять, что случилось — и что случилось это неспроста. Теперь Тимоти знал, что все это только для него, и начал уверяться, что очи в кровати были не ужасной карой, как сперва казалось, а знаком, требовавшим подробного прояснения. За недолгий срок священник вырос, и медитация вместе с перепиской подарили стоический способ умерять свои тревоги. Деревянная дверь отворилась — на пороге стояла Кармелла, излучая черноту своим формальным платьем. Он напряг суставы, когда кости стали ватными.

— Войдите, отец. Мы вас ожидали. Она внутри.

Дверь вела во внутренний ветерок камфоры, свечного воска и стряпни. Посреди всего стояло дитя, выросшее больше его ожиданий. Теперь она стала девочкой четырех-пяти лет, и необычайная акселерация не ограничивалась лишь физической; по одним ее осанке и позе было очевидно, что теперь она обладает более глубокими опытом и отношением к миру. Вся речь священника скомкалась и выцвела во рту.

— Модеста, поздоровайся с отцом Тимоти.

Девочка посмотрела прямо на него теми самыми глазами, что уже его ужасали; затем он понял из-за их перемены, что теперь они отражали его стремление и тоску. Молочность в них была концентратом всех его сомнений и надежд. Их двоих коснулось то же преображающее единство, что бывает между новыми друзьями. Она заговорила, но он ничего не слышал; ни звука не пронеслось между ними. Девочка подняла левую ручку и сделала движение над головой, словно приглаживала выбившуюся прядь. Затем развязала нитку, державшую ее простое суконное платье. Подняла руки, и оно скользнуло к ногам; предстала пред ним голой, вытянув перед собой руки, с обращенными кверху ладонями в позе подношения.

— Моим дедом был Эдвард, собиратель света, а бабушкой — Абунга из темного Ворра. Это их карта будущего.

По всем ее телу и лицу рисовали неровную карту пятна белого и иссиня-черного пигмента.

— Вот облик мира после исчезновения Ворра. Тогда больше не услышат Слухов.

Затем она улыбнулась, потупила глаза и подошла к нему, взяла его холодную влажную ладонь.

Внезапно он очутился посреди леса, где когда-то жил Адам. И находился там не один. Стоящее вокруг множество не было полностью человеческим. Но все шептались вместе, не подозревая о его близости. Одни — как давно отрешенные люди. Другие имели крылья из лишайника и коры, лица, изваянные из сучьев и сырой листвы. Третьи были звероподобны и должны бы отторгать, но он ничего не испытывал к их гадким чертам и к тому, что они друг с другом делали. Он отвернулся от их странности и воздел глаза на полог деревьев, где обширным тяжелым грузом разлегся виридиановый свет. Затем весь лес развернулся и разделился на горизонтальные полосы тени. Глубину проглотили два измерения. Он с лесом стал картиной, не тяжелее того, — картиной из стекла. Он находился в цветном витраже, и освещение деревьев содрогнулось и соскользнуло, чтобы протиснуться в щели за пределами контуров окна. Теперь лес потемнел, и множество перестало перешептываться. Все они смотрели наружу, на ставни, где далеко, на низком горизонте, начали подниматься два крошечных полумесяца — линзы очков наблюдателя, сидевшего в тенях и поджидавшего, когда ставни раскроются, а когда раскрылись, той маленькой фигуркой оказался отец Лютхен.

Часы спустя отец Тимати пришел в себя и очутился на полу спальни Кармеллы, его ноги прикрывало одеяло с ее древней кровати. Стоял сильный запах свечей, и в их мерцании комната покачивалась от сквозняка. В соседней комнате было светлее, оттуда слышался стук ложек по фарфору. Аромат стряпни немедля пробудил хищный голод. Священник сел и прислушался к тому, как старуха говорит за едой с девочкой.

Поднялся и вошел на кухню, упал на стул за столом. Это место предназначалось для него. Кармелла встала и подала насыщенную тушеную курицу. После нескольких минут молчания произнесла:

— Девочку нужно крестить.

Тимоти ничего не отвечал, пока не проглотил из миски весь атлас бульона.


Первое крещение Модесты он и все присутствовавшие не забудут никогда. В тот день крестили шестерых. Ей полагалось быть седьмой. Все прошло гладко, не считая оцепенелой дистанции других родителей от Кармеллы с ребенком. Вперед вызвали Модесту вместе с матерью и человеком, выбранным в ее крестные: Альфонсом Туркетом, единственным чернокожим мужчиной, кого знала Кармелла. Он был каким-то музыкантом, по молодости учился во Франции. Он казался спокойным, но не от мира сего. Отец Тимоти был рад найти кого-то столь образованного и обходительного в помощь этому чрезвычайно сложному включению нового члена в их маленькое сообщество.

В письме отцу Лютхену Тимоти превозносил уравновешенность Альфонса в момент, когда начались аномалии:

Дорогой отец Лютхен,

Надеюсь, письмо найдет вас в добром здравии и что жизнь вне службы по-прежнему приносит вам удовольствие.

Благодарю за непоколебимую поддержку, мудрость и долготерпение, которыми вы отвечаете на мой поток вопросов и описаний пугающих событий. Однако я несу вам на суд еще одно — и во многом его недвусмысленность способна пролить свет на все положение. Случилось это в ходе крещения странной девочки Модесты (теперь она выглядит ребенком пяти лет от роду). В тот день крестил я шестерых детей, и все шло хорошо, покуда к купели не приблизилась она, седьмая. Я приступил к первым словам и молитвам и уже было зачерпнул воду, как вдруг та отдернулась. Никак иначе не описать неестественное движение воды прочь от моей руки — она просто быстро отстранилась, словно напуганная. Как бы я ни старался ее зачерпнуть, она наотрез отказывалась идти в черпак или пригоршню, не помогла даже губка. Когда кое-кто из прихожан начал смеяться, я не стал их прерывать. Думаю, если бы не уравновешенность ее доброго крестного, я бы вновь впал в состояние, каким переболел после прошлого ужасного феномена. Порой мне верится, что Господь наш благословил некоторых из темнейших рас прочной душевной конституцией.

Единственное толкование, какое я могу найти этому последнему событию, — негативное, о чем вы меня уже столь великодушно предупреждали. Нельзя же видеть бегство святой воды во время крещения иначе как символ засевших в ребенке порочности и возможного зла. Прошу вновь просветить меня своей мудростью и честностью.

Ваш самый скромный слуга,

ПРЕПОДОБНЫЙ ТИМОТИ ЛЕМАНН

Ответное письмо отца Лютхена оказалось слишком загадочным для замешательства Тимоти, но все же предлагало практическую помощь и очередное заверение в участии.

Дорогой Тимоти,

Мне жаль слышать, что тебя по-прежнему осаждают тревожные инциденты, окружающие, похоже, твое «таинственное чадо», и что ты читаешь в этих знамениях ее безбожностъ. Не могу вполне согласиться с твоими страхами, поскольку за годы засвидетельствовал куда более свирепые случаи одержимости злом и некоторые виды сопутствующих недугов, имевшие явные сношения с темными силами. И вновь я остерегаю тебя от обостренного отношения к этим драматичным, но не зловещим святотатствам — ради твоего же здоровья тела и рассудка. Ты говоришь, ее необычный рост продолжается. И все же есть множество историй и рассказов очевидцев из каждой страны в мире и каждого века во времени о схожих аберрациях среди детей женского пола, куда более пугающих, чем твоя плещущая вода. Думаю, последняя манифестация и предшествующие ей голоса могут являться частью ее экстрасенсорного взросления и что все это схлынет на нет в месячный срок. Однако я точно знаю средство крестить Модесту, как пить дать — буквально, прости меня за шутку!

Ты раз за разом рассказываешь, что и она, и голоса заявляют о своей преданности Ворру и происхождении из него, поэтому я предлагаю прислать тебе для крещения местную воду. Обязательно скажи ей самой об этом, чтобы повысить вероятность нормальной реакции. Хотя я действительно, как и многие другие, верю, что у частиц воды есть память — по поводу чего я, кажется, уже говорил, высылая тебе сведения о Ворре, что никогда не понимал, отчего ж наука не исследует и не ставит опыты на жидкостях из великого леса. Известно, что от центра леса до самого Эссенвальда проходит поразительное расстояние огромная сеть подземных рек. Кто-то утверждает, что одна такая артерия берет начало от корней самого древа познания и что ее исток никогда не видел дневного света. Другие говорят, что в дождливые годы этот водоем бывал огромен. Сейчас настал тот самый период, и мениск на дне беспросветных колодцев в подвалах многих домов распирает, и он дрожит от жизни. Прости меня за отступление. Я лично освящу воду, если ты обещаешь, что не станешь благословлять ее заново. Зови это причудой старика, но мне это представляется неразумным. Пришли свое согласие — и получишь воду.

Благослови тебя Бог, спаси и сохрани,

ПРЕПОДОБНЫЙ ГЕРВАСИЙ ЛЮТХЕН

Глава пятнадцатая

Сирена снова задумалась о том, чтобы научиться водить самой, пока они с Гертрудой и новорожденной скользили по ясности тропического утра за три часа до того, как солнце пережарит день. Опять раздражал молчаливый шофер. Его немногословность и напускное равнодушие казались дерзостью, и ей уже наскучил вид его жесткой спины в ливрее и лихо перехлестывающих из-за воротника волос на шее.

— Что думаешь об Изабель? — спросила Гертруда, баюкая малышку. Крохотная розовая ручка схватила ее за палец.

— О ком? — переспросила Сирена, отскребывая свое внимание от шофера.

— Имя Изабель.

— Ну, полагаю, это сильное имя, — Сирена еще не уловила смысл или значение вопроса, и Гертруда расслышала это в ее голосе.

— Для моей маленькой. Я придумываю ей имя.

— Ах да, конечно. Изабель — хорошее. Какие есть еще?

— Мою бабушку звали Эрментрауд — звучит красиво, но слишком по-немецки, а мне бы хотелось что-то более международное, более современное.

— М-м-м…

— Что думаешь о Ленор?

— Это как-то связано со львами?

— Возможно. Это из По, имя его утраченной супруги из «Ворона».

— Утраченной? — не поняла Сирена.

— Усопшей — ее призрак осаждает писателя, его дом и стихи.

— Мрачновато для новорожденной, нет?

— Как насчет Лигеи?

— Красиво, оно венгерское?

— Не знаю, тоже из По.

— Надеюсь, не очередная покойная супруга?

— Вообще-то да, — отрезала Гертруда, прижигая интонацией тему.

В район Муттеров они сворачивали в молчании.

— Мне всегда нравилось имя Аннелиза, — сказала Сирена, и ее реплика упала на каменистую почву, как лимонные зернышки.

Муттеры собрались вокруг отскобленного стола. Все было вычищено и вымыто, даже Зигмунд. Его ежемесячную ванну перенесли пораньше. На ее необходимости настояла жена, пропустившая мимо ушей все протесты и скулеж насчет риска пневмонии и верной ранней смерти.

Острые слухом расслышали бы за его жалобами ее летящие крошечные агаты и кремнии в виде «вот и хорошо» и «так тебе и надо».

Она лично налила лохань, плеская в мутный кипяток разные чистящие средства и мыла. При этом вся кипела и клохтала из-за его скверного и развратного поведения. Любой посторонний наверняка бы понял эту затуманенную картину превратно. То, как она колдовала и язвила над клокочущим котлом, намекало на совсем другую, более зловещую стряпню.

Все встали в ожидании, бросая взгляды на дверь. Тадеуш водил своей странной рукой по прилизанным и уложенным с сахарной водой волосам, а Мета с тихим хлопком вытащила палец Берндта из его ноздри. Сиреневый лимузин подплыл к дому и отбросил на отполированные окна румянец — под стать нарастающему цвету лица фрау Муттер.

Тадеуш открыл раньше, чем Сирена успела постучать. Ее рука зависла в воздухе на высоте его шеи.

— Доброе утро, мадам, — сказал он своим самым парадным голосом. — Прошу, войдите, — он слегка поклонился и отступил в сторону.

— Спасибо, — улыбнулась и тепло ответила Сирена.

Она оглянулась на Гертруду, которая нежно качала безымянное дитя, и вошла. Тут же заметив изуродованные руки юнца, она спросила себя, как это повлияет на уравнение. Она уже настроилась найти для Гертруды надежную служанку и вырвать подругу из-под опеки этих жутких машин в подвале.

Муттер сделал шаг вперед и взял их за руки в чрезмерно вежливом приветствии. Гертруда справилась о здоровье, и он ответил, что ему много лучше. Затем представили фрау Муттер. Та сделала книксен, едва замеченный из-за ее ширины; скорее показалось, будто ее передернуло. Она не могла оторвать глаз от карнавального нагулиша, а оторвала только для того, чтобы подтвердить душераздирающую прелесть его матери. Дочь Муттера стояла в сторонке, держа за руку озорного малыша. Сирена расположилась с полным обзором на сегодняшнюю цель. Девочка совсем недавно вступила в подростковый возраст. Низенькая и плотная. Фигура, как и рост, уже достигли зрелости и с возрастом будут только раздаваться. Каштановые волосы завязаны в узел над запоминающимся лицом. Она была в расцвете; молодость била через край и, раз увиденная, уже не давала отвести глаз от своей энергичности. Причем даже в непосредственной близости с классической и непреходящей элегантностью дам высшего света. Есть такие виды красоты, которые не имеют касательства к пропорции или симметрии. Это не лишает их совершенство своих баланса и деликатности — красота просто так и лучится из обыденности с ослепительной силой. Таким было улыбчивое лицо дочери Муттера, выведенной вперед гордым отцом на встречу с дамами.

— А это моя Мета.

Она посмотрела на обеих широкими ясными глазами, сделала книксен и лишилась дара речи.

— Поздоровайся, дочур, — сказал Муттер.

Она залилась краской и произнесла:

— Доброе утро, дамы.

Затем протянула сморщенную от работы руку.

Закончились формальности с поклоном Тадеуша — он не стал пожимать руки. Все расселись за деревянным столом и ждали начала беседы. Внутри неловкости зрело напряжение. Чреватое, громоздкое и как будто рокочущее под домом или хотя бы под столом. Гертруда переложила младенца с руки на руку. Фрау Муттер пучила глаза, силясь разглядеть лицо под чепчиком. Ее руки в то же время мягко сжимались и разжимались. Гертруда увидела это и узнала. Она уже замечала такое за собственной и другими матерями. Непроизвольное желание коснуться и подержать ребенка — любого. Этакая зависимость развивается с годами у матерей, особенно родивших трое и больше детей. Оказавшись рядом с младенцем, они не могут помешать рукам требовать приязненного касания. Совершенно противоположную реакцию выказала Сирена, когда ребенка впервые предложили подержать ей.

— Хотите на нее посмотреть, фрау Муттер?

Девочку подняли, чепчик развязали и сняли. Гертруда поднесла нагулиша молчаливо глазеющей фрау. Семейство закусило губы. Протянулись машинально руки, приняли младенца. Сирена уловила в воздухе странную вибрацию. То, как все Муттеры затаили дыхание. Все изменилось в тот же миг, когда старая мать почувствовала ерзающий вес и заглянула в глаза счастливого дитя, не имевшего ни малейшего сходства с ее супругом или любым другим членом ее семьи. В долю секунды она поняла, что ее страхи совершенно безосновательны, а добрый и верный муж все время говорил правду. Ребеночек залепетал, наслаждаясь теплом и ароматом прочного и давнего материнства фрау.

— Прелесть, — сказала фрау Муттер и ударилась в слезы. Мета мигом оказалась рядом, забрала девочку у содрогающейся матери, попросив:

— Тадеуш, помоги, пожалуйста.

Высокий юнец положил руки на плечи матери и увел родительницу на кухню. Младенец смеялся Мете, бережно вернувшей ее Гертруде со словами:

— Прошу простить мою мать — очень она любит детишек.

Сирена следила за каждым движением и жестом и поняла, что девочка подойдет идеально.

Звон ковшей и чайников промеж всхлипов известил, что на кухне заваривают чай. Они поговорили о погоде, хвори Муттера, новых зубах Берндта и любви Тадеуша к чтению, пока к столу не вынесли изобилие домашних пирогов и булок. Отведав гору выпечки, Сирена поймала взгляд Гертруды и быстро кивнула. Та кивнула в ответ с полным ртом меренги, одобряя переход к главному делу.

— Нам с Гертрудой очень хотелось сегодня поговорить со всеми вами о ее новой жизни на Кюлер-Бруннен, — атмосфера меж пирожками подостыла, вся семья прекратила чавкать и прислушалась. — Гертруде нужна помощь с ребенком и по дому. И мы подумали, не заинтересует ли должность служанки и гувернантки мисс Мету.

Изо рта Муттера выпала втулка из сливок, а глаза Меты стали как блюдца. С места сдвинулась только фрау Муттер, когда сунула подол фартука к сглотнувшему рту. Постепенно все обернулись к девочке.

— Ну, дочур, что думаешь? — спросил Муттер.

— Я? Горничной у госпожи Гертруды и малышки? Да я… с удовольствием… с превеликим удовольствием.

Пока фрау Муттер не успела снова расплакаться, Сирена сказала:

— Превосходно, тогда мы все в согласии. Осталось только уговориться об окладе и часах работы. Можешь приступить в понедельник?

Не в ее привычках было торопить события, но она видела, что Гертруде уже неймется вернуть девочку домой. Одним глазом она поглядывала за Тадеушем — не воспринимает ли он происходящее узурпацией. Куда там; тот проявил только искреннюю радость из-за назначения сестры. Сирена поднялась и поблагодарила за царское гостеприимство. Гертруда поднесла девочку к фрау Муттер и помахала ее усталой ручкой со словами: «До свидания».

Так же она попрощалась с Метой, которая широко улыбнулась в ответ, поймала ладошку большим и указательным пальцами и ласково пожала на прощание.

— Пока-пока, Аннелиза, увидимся в понедельник, — сказала она и отступила к младшему брату. Никто не заметил, как переменилась в лице Гертруда, после чего она только сказала «до свидания» и скоро уже выезжала в машине на более существенную дорогу.


— Что ж, все прошло славно, исход весьма угодный и успешный, — сказала Сирена, наслаждаясь видами и предвкушая возвращение к Измаилу. Из-за отсутствия ответа она резко взглянула на подругу. Сирене было непонятно выражение, омрачавшее ее лицо.

— Что не так, дорогая моя?

— Когда ты успела сказать Мете о желании назвать моего ребенка Аннелизой? — Слова были выбиты из камня, а глаза полыхнули.

— Но я не говорила, с чего ты взяла?

— Потому что она сказала: «Пока-пока, Аннелиза».

Миг Сирена подражала рыбе. Очень элегантной, сладострастной рыбе.

— Но… но я не проронила об этом ни слова, почти с ней не разговаривала.

— Тогда как она узнала?

— Не имею ни малейшего представления.

Лицо Гертруды сменило череду выражений, покуда не закрепилось между вопросительным и по-детски надутым.

— Ты же мне веришь, правда? — спросила Сирена.

— Да, но как она… Как думаешь, она могла нас слышать, когда мы выходили из машины?

— Это единственное разумное объяснение, — ответила Сирена, и они замолчали, надели темные очки и следили, как слепящий свет указует им путь домой.


На выходных Гертруда остановилась на имени Ровена и не собиралась обсуждать его происхождение.

Мета Муттер прибыла в девять часов ярким утром понедельника. Ее отец уже трудился в денниках. Все признаки недавней болезни мигом испарились после ритуала, во время которого его «маленькая Мета» получила новое назначение. Теперь он впустил ее с улицы и провожал взглядом до входной двери. Шла она между робостью и решительностью, каждый шаг отдавался от твердого камня из-за металлических полумесяцев на каблуках. Гертруда впустила ее с лучезарной улыбкой.

Ко второй половине дня девочка ознакомилась почти со всеми комнатами. Ей все объяснили, а она задавала справедливые и разумные вопросы об обязанностях и требованиях. Делала заметки в мягкой тетради, на вид купленной специально ради этой цели. Гертруду немало впечатлило, что она умеет читать, и присутствие Меты она нашла приятным, а манеры — обходительными и простыми.

Ушла девочка в пять. Муттер поджидал у ворот. Он чуть не поклонился Гертруде, когда та распрощалась с новой служанкой у дверей и Мета поскакала к отцу по ступенькам. На улице он расспрашивал о прошедшем дне и сиял от ее триумфа. Домой они пошли рука об руку.

Все вышло как нельзя лучше. Ровена прикипела к новой подружке. Мета приняла свои задачи с удовольствием и быстро нарастающей уверенностью. Обрела сияющую и занимательную связь с ребенком и уважительное восхищение Гертрудой. Их отношения почти что граничили с дружбой, не будь это табу. По обе стороны хрупкой пропасти стояли удобно возведенные классовые и образовательные барьеры. Никаким обстоятельствам их было не сломить и не размыть, особенно здесь, на задворках глуши. Барьеры укрепляли постоянство и демонстрировали туземным ордам капитальность иностранной власти. Даже в случае с Муттером, после стольких лет. Даже при их общем секрете — ведь он убил ради Гертруды. Ведь он оборвал угрозы и оскорбления доктора Хоффмана и отправил его жизнь и тело в небытие. Этот негласный факт непрерывно томился между ними на медленном огне. В подобных блюдах разделения — не ограничения. Они становятся необходимым контрастом, чтобы удержать аромат и углубить вкус воспоминаний.

Гертруда чувствовала, как утверждалось равновесие — совсем не как в прежние дни, когда ее мир заполнялся ею одной. Пророс новый корень, и его вьющийся поиск ухватился за прежде незнакомую частичку жизни. Любовь к ребенку накрывала с головой и придавала цели новое измерение; теперь мир держал Гертруду куда крепче. Прижимал к зыбким и перекатывающимся скачкам возможных вариаций будущего. Они с Ровеной будут существовать в нормальной стабильной жизни и оставят все травмы и странности прошлого позади.

Она готовила всем обед в новообустроенной кухоньке на втором этаже. Иногда стряпню брала на себя Мета между остальными обязанностями, но сегодня, пока варился суп, она сидела с лопочущим младенцем. Готовка приносила Гертруде удовольствие; ей нравилось стоять у руля плиты, нравился авторитет баланса, которого требовало хорошее блюдо. Однажды она наймет повара и домохозяйку, но сейчас ей было угодно это занятие.


Надежная и добрая рука Меты чувствовалась по всему дому. Это заметили даже Родичи. Гертруда все еще наносила регулярные визиты в подвал, говорила с ними и проходила медицинский осмотр у Лулувы. Они просили показать им Ровену, и после их участия в родах такое пожелание выглядело вполне естественным. Когда Меты не было, Гертруда приглашала их наверх. Даже начала привыкать к их странной насекомоподобной походке, ярче всего бросавшейся в глаза, когда они поднимались по покрытой ковром лестнице через три ступеньки за раз. Они теснились шеренгой у колыбели, неподвижные и наблюдающие. Блестящие коричневые тела поблескивали в непривыкшем к ним солнечном свете.

Когда снова пришла Мета, она их почувствовала. Ощутила легкое покалывание, словно в час после удара электрическим током. Встала в коридоре с ключом в руках и ожидала, прислушиваясь и принюхиваясь к дому. Гертруда услышала ее прибытие и удивилась, почему служанка так притихла. Вышла на лестничную площадку и окликнула через каскад балясин:

— Мета, это ты?

— Да, мэм.

— Что-то случилось? — Гертруда уже спускалась приглядеться к озабоченной девочке.

— Нет, мэм… но здесь кто-то есть?

В ее больших глазах стояло чуткое подозрение, а сама она словно еще что-то выслушивала. Какая-то ее частичка открывала все двери, обходила все комнаты.

— Здесь никого нет, только мы, — солгала Гертруда, и настороженная частичка Меты это заметила.

Тем вечером Гертруда спустилась в денники переговорить с Муттером. Они никогда не обсуждали запертое в подвале. Теперь же необходимость назрела.

— Зигмунд, что Мета знает о подвале?

Он вычесывал одну из лошадей, что прядала ушами. Гертруда бесцельно поглаживала ее бок, пока Муттер опустил щетку и вынул из небритых губ сигарный бычок.

— Ничего, мисс.

— Я спрашиваю потому, что, кажется, она знает или что-то слышала.

— Не ее дело, — прорычал он, — совать нос вне своих обязанностей. Я поговорю с дитем.

— Нет, Зигмунд, я этого не прошу. Твоя дочка — хорошая девочка, и мне не хочется ее расстраивать, только хочется знать, что ей известно.

— Ничего, — сказал он почти что вежливо.

Гертруда кивнула и ушла. Продолжая вычесывать, Муттер смотрел ей вслед. В попыхивающем рту ожил бычок. Дым слился с паром от лошади. Взгляд был прикован к спине госпожи.

Глава шестнадцатая

От шока Шуман внезапно почувствовал себя очень старым и воззрился на собеседника с выражением под стать окружающим: потерянным и выбитым из колеи в гулком просторе больницы. Лицо впало в прежнюю апатию. Челюсть отвисла, и он чуть ли не пустил слюни.

— Но… но это же невозможно, — едва вымолвил он. — Вы молоды и совершенно человечны… Это ошибка… это… недоразумение.

— Я пациент 126. Теперь меня зовут Николас Парсон, и вы приехали ко мне. Я вас ожидал, — он снова казался открытым и жаждущим угодить.

Шуман нашел ближайшее пустое кресло и грузно уселся в него.

— Перейдем сразу ко мне? — спросил Николас Парсон.

Гектор только кивнул, и Николас обошел его и отпустил тугой упрямый тормоз, чтобы расторопно направить скрипучее кресло и нового седока по длинной палате в коридорчик с ярко-зеленой комнатой в конце. На ее двери было выведено «126».

— Это моя комната, — сказал Николас.

Внутри было просто и пугающе голо. Не считая казенной койки, стола с пожухлым растением в горшке и стула здесь стояла еще только прикроватная тумбочка с двумя ящиками. На ней расположился некий прибор, в котором Шуман немного погодя признал детекторный радиоприемник. Один провод перебросился через комнату в приоткрытое окно. Другой петлял к наушникам, свисавшим со стойки узкой кровати. Николас заметил, как гость разглядывает провода.

— Это мой «кошачий ус» — мое радио. С помощью уса я слышу все снаружи, — он дотронулся до длинной трубочки из витой медной проволоки. — Хотите попробовать?

Шуман все еще сидел на большом кресле, уставившись на обитателя комнаты 126.

— Нет, спасибо, — сказал он, а потом более отсутствующе: — Я принял тебя за врача.

— О, это проверка? — спросил Николас. — Хотите, чтобы я говорил о радио и его голосах или по какой-то другой теме?

— Я бы лучше поговорил о твоей жизни.

Статичная пауза; затем Николас ответил:

— Да, конечно. Ради этого вы и проделали такой путь.

Он сел на край кровати и сложил длинные наманикюренные ногти на скрещенных коленях.

— Просто спрашивайте, — сказал он.

— Ты знаешь, что или кто ты такое?

— Да, теперь я стал человеком, но раньше был чем-то еще. Думаю, перемены заняли много времени.

— Чем же ты был раньше?

— Я толком и не знаю; забыл, должно быть.

— Как ты стал человеком, Николас?

И тут настала пауза, пока пациент размышлял или пытался вспомнить, как ответить.

— Думаю, через других людей. Я живу с ними рядом и впитываю их человечность. До сих пор, — его губы продолжали двигаться, но без слов, точно он репетировал какую-то речь. — Со стариками проще, потому что они отдают и свое будущее, и настоящее время.

Посмотрел на Гектора со слегка новым выражением лица.

— Вы же старый, понимаете, о чем я говорю? — он продолжал, не дожидаясь ответа. — В стариках против воли меняется направление. Как в Темзе прилив сменяется отливом. Чем они старше, тем меньше и меньше могут думать о будущем, меньше понять настоящее и тем больше их утягивает обратно в прошлое. Там воспоминания становятся ярче, живее всего остального. Если все уравновешено идеально, то рождения и смерти они достигают одновременно. Понимаете, что я хочу сказать?

— Кажется, да. Прошу, продолжай, — ответил Гектор.

— Ну, когда начинается отлив, я впитываю остающиеся пространства. Забираю забытые будущие и настоящие. Это не воровство, ведь старикам они уже ни к чему, это только помогает двигаться назад. Для них это добро, понимаете?

Гектор распознал первые признаки бреда и оказался между тревогой и возбуждением. Теперь он что-то нащупал. Как этот лощеный недоумок может иметь что-то общее с теми на родине, так затронувшими Гектора?

— Да, понимаю. Это естественный процесс?

— Очень. Вы знаете, что такое энзим?

Гектор удивленно улыбнулся.

— Да. Их открыли в моей стране.

Впервые Николас нахмурился, а его ладони сменили положение на коленях.

— Нет, они открыты во всех странах и во всех людях, не только у вас.

— Я не имел в виду, что они есть только в Германии. Я имел в виду, что для науки их впервые открыл доктор Кюне.

Настроение Николаса изменилось. Он, очевидно, не понимал, о чем ему толкуют. Странно повел головой, обернувшись через плечо и несколько раз клацнув зубами, словно старался укусить себя за шкирку. Пожевал так секунду-две, затем вернулся с улыбкой, не моргая уставился на Гектора.

— Энзим, — произнес он отчетливо и по слогам, — энзим, о котором я говорю, — это энзим доброты, подаренный Богом всем людям.

И здесь он сделал драматичную паузу, чтобы его слова медленно погрузились студнем в смысл. Одной рукой загладил волнистые волосы назад, а затем медленно снял с верхней губы испарину указательным пальцем.

— Энзим доброты убирает ужас от приближающейся смерти, ускоряя зрение и начавшийся отлив. Мой труд по спасению того, что остается на берегу, — труд естественный. Я не забираю ничего ценного. С этими частицами старики уже закончили. Те бы просто гнили и пропали, если их не собрать. Никто и никогда их не собирал, потому что никому это не нужно. Я же построил из этих мелких остатков свою человечность и никому не повредил в процессе, — он снова стал безмятежен, ожидая следующего вопроса.

Шуман никогда не встречал подобной комбинации простоты, праведности и самодовольства. Она его не смущала, пока он не осознал, что необычно здесь их связующее средство. Каждый элемент до самой сути пропитывало тягучее обаяние, скреплявшее вместе все противоречия Николаса. Так что твердые зернышки значений и выводов растворялись, словно зубы в сиропе. Но твердые десны гнали вперед слова, и Гектору представилась жуткая картина: как Николас сидит с пожилыми пациентами и жует бледные жилистые части их бытия, пока они мило бредят и угасают, не замечая целеустремленного глодания. Более того, он понял, что это видение рождено из-за нервного тика или судороги, промелькнувших несколько мгновений назад, и что в действительности оснований для него нет. Шуману тут же стало стыдно за то, что он так осуждает несчастного пациента. Николас старался отвечать на вопросы по мере сил, и Гектор не вправе его демонизировать.

Он выпрямился для следующей череды вопросов, чтобы далее реагировать на ответы с отстраненным умом.

— Прошу, скажи, эти фрагменты ты начал собирать до того, как сюда прибыл, или это недавняя практика?

Должно быть, вопрос был метким, потому что Николас возбужденно потер ладони и весь размялся в предвкушении ответа.

— Ну-у, похоже, я занимаюсь этим дольше, чем себя помню. В этом-то и трудность, понимаете: я не могу уверенно вспомнить такую давность, — он потер подбородок, чтобы поторопить объяснение. — Это что-то вроде бессонницы — кажется, вы так говорите, когда сон нейдет. Иногда в такие долгие ночи спишь, но снится, будто ты бодрствуешь. Иногда не спишь, но находишься в состоянии, когда едва ли чувствуешь себя в сознании. В подобных состояниях время смазано и расплывчато. Реальность и сон там равные иллюзии. Как разделить их четко и объективно на следующее утро? Или в моем случае — через несколько лет, — Николас был доволен собой и откинулся, чтобы посмотреть, может ли Шуман понять. Затем показал на него пальцем и со смехом сказал: — По-моему, за такой ответ я заслужил дополнительные баллы.

— Да… да, вероятно, — Гектор сбился с толку. — Ну хорошо, а можешь поведать о каких-нибудь мыслях о своей предыдущей жизни?

— О! Лично я думаю, что провел на этом острове по меньшей мере две тысячи лет, — улыбка расширилась вдвое. — Вот почему я и оказался здесь, знаете ли, — добавил он и подмигнул.

Гектор не обратил внимания на смену тона и гнул свое.

— Какое самое раннее время ты можешь вспомнить с уверенностью?

— До того как снова выйти из реки, я вроде бы лежал в иле, в верховье. Сразу перед морозной ярмаркой[4], когда Темза замерзает и замедляется. Кажется, тогда меня стронуло с места и унесло в трясину у старого веселого Ламбета, и с тех пор я здесь.

Его беспечный тон и легкость, с которой он городил чепуху, начинали действовать на терпение старого ученого. Он подозревал, что тратит время впустую и что это отнюдь не один из Былых, а полноценный сумасшедший. Возможно, Комптон ошибся в своих сведениях. Нужно было доказательство, что-то прочное, чтобы поверить этому простецкому и раздражающему человеку. Он решил зайти в расспросах с другой стороны.

— Не мог бы ты обратиться памятью к тому времени и рассказать, что произошло, когда и как ты оказался здесь?

У Николаса снова дрогнуло лицо, и после этого облик изменился. Утвердился уже иначе.

— Сюда я загремел опосля того, как помер старик, года эдак через два, — его акцент драматически преобразился. Мягкий шоколадный настрой охрип; чувствительная гнусавость надтреснула. По словам непредсказуемо били гортанные тормоза. Точно так же говорил водитель такси. Николас перешел на кокни.

— Ты заговорил по-другому! — воскликнул Гектор, не в силах сдержать изумления от столь театральной перемены.

— Так я говорил тогда, а как иначе. Все так говорили. Старик вот мой тоже. Эт я от него поднабрался. Когда я вышел из ледяной воды, речи-то у меня вовсе не было. Сперва я бродил. Потом нашел его сад и там уснул. Навроде как закопался, в листьях да земле. Но потом он меня заприметил. Спустился на мня глянуть. Больше никто. Он один. Только он мня и увидал. Вот я у него и остался, значит.

— Я тебя не понимаю — пожалуйста, говори как раньше.

— Чо?

— Пожалуйста, говори внятно, как говорил раньше, — сказал Гектор, сбиваясь с мысли и начиная думать на немецком.

— Когда раньше — тогда?

— Да.

— Ну так спрашивай, — голос грубел с каждой фразой.

— О чем. О чем я спрашивать? — Гектор знал, что от него ускользает грамматика, но не знал, почему. Земля уходила из-под ног.

— Спрашай обо мне тогда, — хохотал безумец, раскачиваясь от смеха.

— Что, что спрашивать?

— То, то! — кричала трепыхающаяся фигура, катаясь в неуправляемом смехе по койке.

Тут Гектор понял. Понял, что имеет в виду пациент и как его вернуть.

— Сколько ты уже живешь в этой комнате? — перекричал он шум.

Эффект был мгновенным. Николас сел навытяжку и вытер слезящиеся глаза сперва руками, а потом полотенцем, выхваченным из-под сдвинутой подушки. С силой загладил волосы обратно в ровные контуры и мало-помалу вернул себе равновесие, обаяние и улыбку.

У Гектора чуть ли не захватило дух. Раньше он о подобном слышал, но никогда не видел воочию. Коллеги в Гейдельберге играли с техниками гипноза и транс-терапии доктора Фрейда. Некоторые философы интересовались наблюдаемыми результатами. Бергер и Шульц рассказывали ему об одном сеансе с пятидесятилетним лавочником. Тогда подопытный вернулся в детство. Его регрессировали до шестилетнего возраста. Подопытный заговорил детским языком, ребяческим фальцетом. Когда его вернули к нормальности, вернул он и свой сипловатый баритон. Не это ли Шуман засвидетельствовал сейчас? Не сместил ли каким-то образом действительность, так что Николас смог вернуться в другое время, когда и говорил иначе? Такой вывод казался притянутым за уши. Возможно, все это замысловатая мистификация, а с ним играют, как с податливым простаком.

Он снова уставился на Николаса. Тот был собран, но слегка раскраснелся.

— Интересно, каким голосом ты заговоришь теперь? — слегка поддразнил Гектор. Николас чуть нахмурился.

— О чем вы, профессор Шоумен?

Неужели правда? В точности тот же голос, что и раньше. Полное неведение о том, что произошло во время транса. Шуману нужно было убедиться. Он проведет еще один опыт. В глубине души, где-то под колеблющимся сомнением и отвращенным возмущением, он получал удовольствие.

— Итак, Николас, — сказал он строго, — я хочу, чтобы ты рассказал мне о том, как был в Темзе.

Он придвинулся на впитывающем покрытии большого кресла и следил за реакцией удивленного собеседника. Николас ссутулился, вытянул к профессору длинную шею. Рот снова заходил в той же жующей манере, что и раньше. Казалось, он повторяет, смакует или слегка обсасывает последние слова Гектора. Затем он хлестнул головой назад с такой неожиданной силой, что старик подскочил на липком сиденье. На сей раз Николас-таки впился зубами в воротник у загривка. Резкость вздернула его вверх и бросила навзничь на застонавшую кровать. Тело изогнулось и обмякло. Койка жаловалась под мертвым бессильным весом. Из сжатых челюстей и ануса зашипел воздух. Комнату пронзило ароматом морских ракушек и корицы.

Шуман соскользнул с серого кресла и подбежал к кровати. Николас — или то, что было Николасом лишь в этом здании, — лежал безо всякого движения. Кожа лишилась своего блеска, а глаза — света. Они казались бесцветными фотографиями глаз, вырезанными и втиснутыми под пассивные веки. Дыхание как будто отсутствовало, а пульс, когда Гектор попытался его найти, был редким и гаснущим.

— Николас, ты меня слышишь?.. Николас… Ты меня слышишь, Николас?

Ответа не последовало, и в уверенность Шумана заскреблась шепчущая паника. Он ввел это существо в кому и не представлял, как его вернуть. Если не действовать быстро, на руках будет труп. Нужно воспользоваться настоящим временем, чтобы выдернуть его назад. Крючком «сейчас» подцепить из приостановки «тогда».

Он отстранился от койки и потребовал:

— Николас, расскажи, когда ты впервые поставил здесь радио?

Зубы с клацаньем отцепились от воротника, из неподвижных губ раздался звук. Голос снова сменился. Недолго, пока жизнь приливала обратно, голос принадлежал радио. Крошечный, металлический и невозможно далекий. Это привело Шумана в ужас и сменило тайную радость стыдом.

— Это подарок… я его получил… три года назад.

Тело вздрогнуло и встряхнуло голос до вибрато, а глаза прояснились от почти что жизни. Он начал садиться, оглядываться, в недоумении и нерешительности. В его внутреннюю полость жадно всосался воздух, а следующие слова вырывались тихим, но уверенным тембром человека, сидевшего здесь прежде.

— Я просто вспомнил кое-что из давних времен, когда был с другими. Вы знали, как они звали вас, людей, после старика Адама?

— Нет, — ответил в замешательстве Гектор.

— Слухи, — сказал Николас, довольный воспоминанием. — Слухи, потому что они еще не совсем здесь, почти как я сейчас, — затем, после долгой паузы, он добавил: — Поэтому вас и прислали? Попросить меня утвердиться в этом времени?

Гектор не представлял, что ответить. Ему нельзя было терять доверие этого человека, но перепады в контроле и понимании становились все более шальными и непредсказуемыми. Наконец он удовольствовался следующим:

— Я приехал, чтобы попытаться понять тебя.

— Зачем? — спросил Николас с плоской неблагожелательной прямотой. На это заготовленного ответа не было. — Зачем ехать из самой Германии?

В неприязненной тишине Гектор задал себе тот же вопрос, и Николас это услышал. Показал прямым пальцем на старика в другом конце комнаты и сказал:

— Теперь-то вы поняли! Вы приехали вопросить меня в жизнь, чем больше вы спрашиваете, тем больше я отвечаю, и мой счет растет. Я слышу, что говорю, и это оседает в старой доброй черепушке, — он постучал длинными прямыми пальцами по голове, и та отдалась пугающим резонансом твердости; затем он откинулся и небрежно произнес: — Прошу, спрашивайте дальше.

После некой заминки они начали заново и проговорили еще двадцать минут, пока Шуман задавал обыденные, простые и безопасные вопросы. Оба утомились, но старик надеялся, что Николасу хватит сил откатить его в приемную на кресле с прямой спинкой, в которое он уже вернулся. Ему было что обдумать и проанализировать. Последний эксперимент напугал и выдал слишком много подтверждений претензий молодого человека. Всему, что он говорил ранее, даже сомнительному, околосмертное окоченение, напущенное Шуманом, теперь придало вес и достоверность. Внутри еще поднывало чувство вины, и это было не то ощущение, которое он хорошо понимал или с каким имел опыт обращения.

Ему показалось, перед уходом стоит разрядить атмосферу. Привязанность и интерес молодого человека к детекторному приемнику уже раз помогли притянуть его обратно, так что перед расставанием можно было спросить о нем всерьез. Без подспудного мотива или нужды.

— Перед тем как мне придется удалиться, расскажи, пожалуйста, о своем интересном радио: очевидно, оно доставляет тебе немало удовольствия, — снисходительность неплохо прикрылась потребностью Гектора.

— Хотите попробовать? — энтузиазм вернулся и бил в пациенте ключом.

— Э-э, что ж, да, не прочь.

Николас перешел к делу: взял наушники с кровати и нацепил на тщательно, бережно уложенные волосы поежившегося профессора. Затем поспешил к тумбочке, подключил вторую пару и пришлепнул к собственным ушам. Затем щелкнул тумблером и принялся аккуратно подстраивать ручку и деликатную проволочку внутри стеклянной трубки.

— Это «кошачий ус»! — объявил он сразу перед оглушающим грохотом карканья и пронзительного свиста, вспоровшего шаткое самообладание Гектора.

Тот вскрикнул, как старая дева, и вскинул пальцы к закачавшейся голове.

— Слышите? — спросил Николас, стоя спиной к задребезжавшему креслу и не замечая дискомфорта своего гостя.

— Ай, сними, сними!

— Здесь где-то есть волна, волна с голосами, которая мне рассказывает всякое. Оттуда я и взял свое имя. Она все время со мной разговаривает. Объясняет.

Гектор сорвал насекомоподобные наушники и сбил пряди притворных волос, так что теперь они безутешно повисли жидкими нитками на поджатое и крысиное лицо, заходившее от раздражения.

— Вот, слушайте, вот оно! — без отклонений или заминок.

С гневом и утомлением Гектор дернул за наушники и прикрикнул:

— Николас!

Провод выскочил из радио и пресек трансляцию. Николас развернулся, снова с металлическим свистком во рту, и поднял брови, удивленный сердитым раздраем в облике маленького человечка. Такое поведение его не испугало — за последние девяносто восемь лет жизни в Бедламе он видывал и похуже. Просто это было неожиданно: очень уж странная реакция на голоса, которые он пустил струйкой из эфира специально для гостя. Это его любимые голоса, и слушал он их только в последние три года. Они шли из коробочки с проводами и «кошачьим усом». Ему нравилось говорить «кошачий ус», от таких слов Николас улыбался. Возможно, если б он захотел, то мог бы говорить об этом ровно минуту без отклонений, заминок и повторений. Каждая речь так много ему рассказывала. Он уже пытался поделиться, но так просто в этом мире ничего не делалось. Свои голоса лучше держать при себе. У большинства из тысяч пациентов были собственные голоса, и они ни с кем ими не делились.

До радио его звали Томом — из-за песни или стихов о самой больнице: «Песня Тома из Бедлама». Но имена с радио казались лучше, так что он выбрал самое-самое. Доброе и умное. Которое знало все ответы и просило остальных объяснять ему всякое. Которое вызывало смех и честно ставило оценки. Которое звали Николас Парсонс[5] — очень хорошее имя, вот он его и взял, только немножко изменил, потому что он один, не то что остальные, коих легион. Так он стал Парсон, а не Парсонс. А еще это слово переводилось как «священник», так ему говорили. Он бы мог рассказать все это профессору Шуману, если бы тот спросил. Если бы не снимал наушники, услышал голоса и захотел узнать. Но он не спросил, а теперь уже поздно.

Шуман попросил вернуть его в приемную. Так что Николас собрал провода и наушники, пока старик разглаживал и расцарапывал волосы на свои места. Затем Николас встал сзади него и начал толкать кресло из комнаты по бесконечным коридорам, полным бесконечных голосов. Он был не в меру усерден, и Гектор волновался из-за растущей скорости, съеживаясь в тяжелом кресле по мере увеличения оборотов. Николас бибикал компаниям и отдельным людям на дороге. На пике скорости вскочил на кресло сзади и покатил свой вес. Вихляя из стороны в сторону, закладывал необязательные свистящие виражи в прямых коридорах. Вблизи от приемной на них показали двое нервных мужчин — один в белом халате. Николас толкал кресло прямиком на них, и сперва Гектор не сомневался, что они пойдут на таран. В последний момент пациент остановил кресло, вдавив визжащий тормоз, и едва не катапультировал легкое туловище поджавшегося профессора на дрогнувших людей, которые теперь засуетились и нахмурились. Колесничий лучился от восторга.

— Профессор Шуман? — спросил человек в белом халате. — Я Бэррэтт, и мы вас ожидали — вы что, потерялись? — он протянул руку, но Шуман ее не пожал, а подтянулся на ней из кресла.

— Вижу, вы уже встретились с нашим Николасом. Как вы друг друга нашли? Я пришел вас встретить, как мы и договаривались, но вы, должно быть, уже ушли.

Шуман ничего не ответил, но пронзил Бэррэтта одним из своих лучших съеживающих взглядов, что всегда имели эффект на студентов.

— Будьте добры, пройдемте сюда.

Бэррэтт с неуклюжим книксеном провел Гектора в бардак своего кабинета. На пороге Гектор бросил взгляд назад, но Николаса уже не было. Как и кресла. Бесшумно, без всякой потребности в прощании он исчез обратно в людной перспективе огромной больницы. Гектор знал, что там он либо собирает осколки отброшенной человечности у престарелых, либо слушает голоса, наловленные из стремительного эфира кривым усом из мягкого металла.

Но вслух Гектор этого не скажет. Это же все-таки Бетлем.

— Итак, добро пожаловать в Бетлем, профессор Шуман. Мне жаль из-за путаницы по вашем прибытии.

Доктор оказался пухлым и грубоватым человеком с изломанным носом и неучтивыми, небрежными манерами, от которых сквозило непритворным равнодушием. Белый халат был чумазым и протертым на рукавах. Под ним Бэррэтт носил старый твидовый пиджак, почти что белую рубашку и галстук из клуба регби.

— Ну, так чем мы можем вам помочь?

— Уже ничем. Я встретился с тем, с кем просил. Все прояснилось, у меня осталось всего несколько мелких вопросов, — сказал Шуман с примесью досады.

— Валяйте.

— Прошу прощения?

— Валяйте, задавайте свои вопросы.

Шуману этот человек нисколько не понравился, так что закончить хотелось поскорее.

— Сколько уже пациент 126 находится в этом заведении?

— Вопрос хороший. По нашим прикидкам — лет пятнадцать, но уверенным тут быть нельзя. Большинство из нас сами проработали самое большее лет десять, а он уже был здесь, когда мы пришли. Кое-кто из пациентов постарше считает иначе, но чего еще ожидать; кое-кто говорит, он тут вообще провел целую вечность, — усмехнулся Бэррэтт.

— Должны же у вас быть записи?

— Записи были, но во время войны все перепуталось. Здесь и в «Вике» несколько лет царил чертов хаос. У вас-то, должно быть, было не лучше.

Последнюю реплику Шуман пропустил мимо ушей.

— Медицинские карты?

— То же самое, полно пробелов и пропавших бумаг, что же тут непонятного. Я чуток порылся, когда услышал о вашем приезде, но мало что нашел, — он начал поднимать с рассохшегося стола бумаги, книги и неоткрытые конверты. Гектор заметил погребенный край тарелки в глубине проседающих кип папок, рентгенов и журналов.

— Видел же где-то здесь, — доктор отказался от серьезных поисков и только сказал: — Николас говорит, он здесь уже сотню лет.

— Да, он мне рассказывал. Еще говорил, будто ему две тысячи лет и некоторое время он провел на дне Темзы.

— Легковесно, старина, легковесно. У нас тут отдельные личности заявляют, что они дедули Мафусаила и жили на луне, — Бэррэтт еще пошуршал бумагами и нашел бисквит, что вызвало на его лице неподдельное удовольствие. — Без толку, попробуй тут что найди. Уверен, потом еще попадется. Но там правда мало что дельного. Он у нас из самых малоинтересных случаев, — он рассеянно пожевал бисквит. — Надо сказать, нас немало удивила ваша просьба о встрече с ним. Чертовски долгий путь, чтобы глянуть на такой незначительный образчик. У нас там есть и кто посмачнее — такие ребятки, что и вашего старину Зигмунда в тупик заведут.

Балагурщина Бэррэтта начала коробить Шумана.

— Так что у вас за интерес? Какое-нибудь ошибочное опознание, пропавший наследник огромного состояния, человек в железной маске, что-то в этом духе? Явно же не клинический.

— Вы можете ответить, какие препараты и лечение ему прописаны?

— Легко — никаких.

Шуман взглянул с плохо завуалированным отвращением. Он не доверял гоям; они всегда его разочаровывали. Было в них от природы что-то пустое и обманчивое. Как, вероятно, и в их перевранной религии. Он полагал, его недоверие пошло с тех пор, как мать начала водить их домой. Не то чтобы он многое помнил из такой давности. Но знал, что это причина их с ней изгнания из лона семьи. В итоге оно их только закалило. Единственное, что как-то резонировало в нем от жалких мелких волн с того дальнего берега, — молитвы. Один из ее приятелей-христиан молился посреди ночи вслух. Молился о прощении — и казалось, будто молился откуда-то из-под кроватки маленького Гектора.

— Он безобиден, всего лишь умеренная шизофрения. Мы за ним только приглядываем, не больше. Он просто много болтает, целыми днями моется и слушает свое радио. Еще очень помогает с другими пациентами, особенно пожилыми. Вот почему у него собственная палата.

Только на середине фразы Бэррэтта Шуман наконец вернулся в неопрятную комнатку и прислушался к смыслу в его голосе.

— Знаете, его послушать, так он помогал еще раненым с войны, а кое-кто из старожилов это подтверждает. Он вам рассказывал о своем старике?

— Да, упоминал мельком, — сказал Шуман, вновь целиком сосредоточившись.

— А картинки показывал?

— Нет.

— Какая жалость, это же самое что ни на есть интересное. У него в комнате две маленьких печатных иллюстрации — видать, выдрал из книжки какой и теперь стережет не на жизнь, а на смерть. Говорит, на одной из них — его старик. Мы вначале думали, он о своем отце, но нет, все еще лучше. Он говорит, это тот, с кем он жил после того, как вынырнул из Темзы. Кстати, пока вспомнил: вы уже были на острове Спайк, в «Вике»?

— Вик? Нет, о чем вы?

— Остров Спайк[6] Королевский госпиталь Виктории в Нетли.

Шуман глядел с озадаченным видом.

— Я приехал только повидаться со 126-м.

— Просто у них там парочка таких же. Это самое что ни на есть редкое в Николасе и его байках. У нас чего только не наслушаешься, знаете ли. Самый что ни на есть странный бред, самый завиральный и причудливый. Воображение наизнанку, обнаженное и непредсказуемое. Но вот таких, как он, лично я видал только троих.

— Каких? — спросил Гектор с нетерпением.

— Автопогребателей. Людей, которых нешуточно тянет похоронить себя заживо. Никогда не читал и не видел других случаев, а здесь в радиусе восьмидесяти миль — аж сразу трое.

Мысли Шумана метнулись обратно к замерзшему саду и Кунцу, пытавшемуся закутаться в холодную землю, накрыться ворохом листьев.

— Большинство маний вызваны страхом перед этим кошмаром, а не его притягательностью. Викторианцы этой блажью вовсе были одержимы. Кое-кто из сметливых предпринимателей сделал себе небольшое состояние на придумке и продаже гробов с колокольчиками да трубками, чтоб, как только преждевременно погребенный проснется, он мог позвонить, выстрелить из ракетницы или помахать снизу флагом и тем привлечь к себе спасение. В мрачных и увлекательных рассказах Эдгара Аллана По полно случайно или намеренно погребенных заживо. Но даже его воспаленный мозг не удумал самопогребение, — внезапно Бэррэтт сам услышал, что заболтался. — Должен извиниться за свою трепотню — это что-то вроде моего конька или хобби, причудливое воображение-то.

Бэррэтт махнул рукой на забитый под завязку шкаф, заставленный альбомами художников, отдельными фотографиями картин и толстыми зачитанными томами по истории искусства.

— Но к чему это я: у Хеджеса в Нетли есть два пациента с военными травмами, за которыми приходится следить, чтобы они не закопались на территории. Можно было бы подумать — после окопов это самое последнее, чего им возжелается.

— И вы говорите, что Нико… что 126-й делает так же?

— Да, по крайней мере шесть раз с моего прихода. Но это уже прекратилось. С тех пор как получил радио и новое имя, он стал другим человеком.

Теперь, когда Шуману что-то понадобилось от Бэррэтта, он сменил тактику.

— Вы не могли бы помочь мне договориться о приеме в Нетли, чтобы взглянуть на эти диковинки?

— О чем речь, старина. Нынче же днем позвоню Хеджесу.

Гектор улыбнулся и пожал ему руку, пока оба направились к дверям. Затем Бэррэтт резко остановился, воздел указательный палец к потолку, покачал им и воскликнул: «Чуть не забыл!»

Широким шагом прошел по комнате и принялся рыться в шкафу. Из стиснутых и перепутанных книг посыпались фотографии и клочки бумаги. Наконец он завладел томиком и вытащил, отчего выпали еще два-три, оставшись незамеченными.

— Ага! Вот что хотел вам показать. Мы же тут беседуем о Николасе и его старике, — он положил книгу на стол, рассыпая и роняя все на ее пути. Громко зашуршал страницами, листая ярко раскрашенные изображения и экстравагантно иллюминированный текст. Остановился на портрете художника, в одежде времен девятнадцатого века, с лицом ремесленника — отмытого и отскобленного простолюдина. Единственным примечательным во всем лице казались сияющие и выпученные глаза. Красивым его было не назвать; в чертах не нашлось бы ничего утонченного или аристократичного. Скорее наоборот, модель эта выглядела низенькой и простенькой.

— Такую же картинку Николас прячет у себя в палате — главное его сокровище, не считая радио. Он говорит, это изображение его старика. Но в действительности это отпечаток портрета Уильяма Блейка от Томаса Филлипса.

Гектор пригляделся к книге на оползне стола, и в мыслях прозвучал отдаленный звоночек — фрагмент воспоминания о Гейдельберге. Бэррэтт снова набросился на книгу и развеял слабые очертания мысли.

— Жил он, кстати, по соседству с еще одним местным из Ламбета.

Гектор только начал осознавать следствие из сказанного, когда доктор снова сменил направление.

— Вот, вот, — сказал он, листая страницы и ликующе хрустнув корешком с такой силой, что книга легла сдувшейся и побежденной.

— А это вторая его картинка. Умора, правда же!

Гектор смотрел на маленькую репродукцию с человеком на четвереньках. Дикие и неухоженные борода и космы. Кожа узлится артериями и венами. В блуждающих выпученных очах заперты безумие и ужас.

— Это Блейк написал в 1805 году и говорит, что это Навуходоносор, вот только Николас не согласен.

Шуман оторвал взгляд от получеловека-полузверя и посмотрел на ухмыляющегося доктора в ожидании следующего откровения.

— Он говорит, это он сам: портрет, который он лично надиктовал Блейку, так Николас выглядел сотни лет назад.

Гектор перевел глаза обратно на картину, снова на лицо. Что-то там было — сходство под дикой маской. Перекличка костей и измерений.

— Читали Блейка, профессор?

— Хм! Нет, не читал.

— Ну, вы гляньте одним глазком, найдете интересным. Одни говорят — гений и визионер. Но я не могу не думать: чудо, что он не загремел сюда.

И на этом Бэррэтт подхватил изможденную книгу и сунул в руку Шуману, провожая с доброй твердостью на выход.

Глава семнадцатая

Сидрус шел три дня и три ночи, останавливаясь только для короткого тревожного сна. По мере продвижения на запад земля становилась тверже и легче. Трясина прекращалась, а час спустя он нашел металлические брусья, проглядывающие сквозь заросли. В конце концов они стали параллельными и отчетливыми. Рельсы, прочерчивающие линию из болота. Об Угольке он не вспоминал с тех пор, как оставил свою хижину, но теперь какая-то частичка Былого или его уничтожения дала о себе знать. В отдалении Сидрус разглядел высокий скалистый выступ и отвернул от железной дороги к нему. Задержался в лощинке и глотнул воды. Здесь было удобно, сухо и мшисто. Он раскрыл рюкзак и разбил лагерь. Уснул быстро, усталость мускулов пропитывала бледную кровь и поджидающие закоулки в раненой душе.

Ворр приветствовал его обратно так, как мог приветствовать лишь тех, кто должен быть принесен в жертву. Суть древнего леса развернула манипулирующий язык и хозяйские пальцы — разумеется, невидимые. Сила, что толкает бутон и ваяет сук, контур слепого корня и неизмеримое давление плотности в тучнеющем стволе. Постоянные подъемы и падения от миниатюрнейшего белого корневого волоска до прочнейшей ветки. Распускание к солнцу и сигналы солнечного лика есть нечто намного большее, нежели чем одна только механика транспирации. Чем двигатель фотосинтеза. Сидрус попался между миллионом выдохов и миллионом подстроек движения и давления. Между гигантским шуршащим пологом и роющейся корневой массой под ногами, равными в своей компактной деятельности.

Сидрус знал, что в людях есть два параллельных пульса, и что пульс души обитает внутри пульса тела, и что одному не выжить без другого. Чего он нипочем не смог бы принять, так это того, что человек в подобном не исключителен. Мысль, будто у леса есть невидимое сознание, основанное на обмене питательных веществ, а не идей, находилась вне его понимания, хотя в этот самый момент оно было костяком воздействия на его мозг. Ворру хватало сил менять погоду, радикально искажать климат. Его коллективная энергия затрагивала все на сотни миль вокруг. Вообразите же, какова его сила в ядре. Незримая и всепроницающая. Крохотные атмосферы и изменчивые артерии с таким легким касанием, что его не измерить ни одному инструменту. Миллионы переделок происходили, даже не задевая клеточных стенок в теле. Там же лес женил электричества и разгонял щелочи и кислоты. Нарушал важнейшие химические балансы вибрациями в воде, вибрациями тоньше тени.

К Сидрусу присоединилась память о старом страже — о том, кто его обучал. И сказала, что их пост на защите леса есть мелкий винтик в сравнении с тем, как лес защитит сам себя, если когда-то окажется под настоящей угрозой. Все отношения млекопитающих с массой, по сути, не обходились без дыхания. Деревья перерабатывали тяжелый воздух и никчемные выдохи, обращая в чистейший кислород. Перерабатывали машинально, по самой своей обязанности на планете — но это неправда. Они действовали по согласию. Сей уговор подписан смолой еще прежде, чем Бог даже задумался о людях. Если люди посмеют угрожать лесному массиву — тот ответит; мало-помалу меняя с годами баланс транспирации. Пятипроцентное падение чистоты кислорода остановит на месте всех дышащих, замедлит до недвижимости. Десятипроцентное — изничтожит. В этих словах старика слышалась великая радость, а их скорость начала двигаться обратно по проклятому времени Сидруса и его принудительному отъединению от леса. Спящий заворочался.


Когда же он проснулся, его окружили деревья, а воспоминания о лесе как об обширном и пустом болоте стерлись. Липкие белые корни-альбиносы призраками влачили свои «я» из тьмы в своей почве к тьме в этом человеке. Память и сознание выжимались и правились на тысячах молекулярных уровней. Какие-то дороги перетягивались, другие чрезмерно расширялись, пересохшие открывались опять, поощрялись новые. Воды Сидруса, связывавшие, окружавшие и составлявшие в нем все, менялись навсегда.

Наконец Сидрус вернулся в лес. Ранее вход в его сердце был заказан всем, даже ему, одному из стражей. Он защищал Bopp всю свою жизнь. Замыкал его границы против пытливых людей. Теперь же впервые стоял в его центре; близ древа познания. Каким-то образом он заслужил право войти. Быть может, оплатил это право опалой на торфяном болоте. Раньше для него главным было сохранение, укрепление барьера. Нередко это требовало решительных мер, потому что мало было просто не подпускать людей. Кое-что требовалось не выпускать изнутри. Тут его мысленную цепочку разорвали птицы. Яркие, шумные и дерзкие в пологе над головой, трещащие и верещащие. Из-за них листья и сучки спархивали через столбы солнечного света и через разумный благоуханный воздух. Никогда еще Сидрус не чувствовал себя таким живым.

Он собрал вещи, закинул рюкзак на спину и ступил на тропу, не имевшую известного направления. Но переваренная головная каша знала, что они возвращались туда, где она умерла, где Сидрус ее пытал. Сидрус понятия не имел, что голова однажды принадлежала англичанину Уильямсу и что истинное проклятье только началось.

Солнце низверглось через деревья, и запах почвы возрос навстречу запаху листьев. Сидрус продвигался вперед, расчищая лианы и спутанные ветки ножом метровой длины. Никогда он не чувствовал себя настолько живым, наконец-таки в своем лесу, рыская в самом его сердце. Он не видел своего лица много дней — с ним что-то творилось, чувствовались покалывание и боль. Изменились руки. Ни один из утраченных пальцев так и не вырос до конца, но оставшиеся сбросили свой узловатый, неровный и гнутый облик. Стали сильны, как и он сам. Внутри бил ключ забытой радости. Сидрус глубоко глотал дар кислорода и насыщал кровью каждую мышцу, что напрягались и укреплялись, пока он вытягивался во весь рост и силу, пока громыхал хохотом, стряхивая птиц с деревьев.

Разрушенная часовня, где умер Уильямс, стояла на опушке Ворра, а дорога вела вдоль его границы. Сидрус стоял в пыли на обочине, а сбоку драматически вырастали дюны двухметровым пригорком. Его притянуло туда, он на ощупь опробовал теплую поверхность склона. Там, в кургане, была запрятана память. Он закрыл лицо правой рукой, а левой скреб землю, пыль и хлипкие сорняки. Рука рылась вглубь. Он сам не знал, почему. Рука стала независима и слепа. Он многого не понимал в собственном теле. Новая плоть казалась легкой, но старые боли превратились в воспоминания, вклинившиеся в упрямые волокна мышц, в текстуру кости. Теперь же рука собрала их все в буровой инструмент. Ему не позволялось задуматься о ее силе и нескрываемой жадности. Вторая рука отрицала родство, а та часть обычного мозга, что задалась бы вопросом о подобных действиях, напрочь отключилась тем же рудиментарным двигателем, что ранее подпитывал привитую ему догму. Еще час Сидрус шарил в недрах, пока не коснулся чего-то твердого и холодного. Ухватился и медленно вытянул из иссушенной могилы массивный, тяжелый пистолет. Это был возлюбленный «Габбетт-Фэрфакс Марс» Уильямса — оружие столь смертельное, что могло остановить на скаку коня.

Той ночью в свете костерка под боком часовни обе руки трудились над очисткой пистолета, разбирали с любовным мастерством, чудесным образом нашедшим из ниоткуда и только и поджидавшим, когда ему дадут проявить себя. Обе руки работали в точный унисон, чтобы вернуть оружие и его потемневшие жирные пули обратно к поблескивающей вороненой жизни. Смазали остатками лярда, взятого с собой для готовки. Так завтрак стал сухомяткой из жухлых фруктов и хрустких орехов. Сидрус жевал и таращился на дорогу.

Где-то у ее драных притоков у него были дом и инструменты, книги и оружие. Внезапно он затосковал по ним, и удивительное ощущение изгладило последнее воспоминание о проклятом болоте. Тут он вдруг вспомнил содрогание от пророчества Уголька. И одна его половина ежилась, а вторая начала сворачиваться внутри, пока что мирно засыпая и видя сны о возвращении.

Глава восемнадцатая

Ровене исполнилось три месяца, когда Гертруда ощутила потребность размять свою независимость и продемонстрировать самой себе, что их связь не подвержена времени и расстоянию. Ей просто хотелось ненадолго передохнуть, но истинный стиль Гертруды требовал мотивации посерьезней. Ей хотелось показать внешний мир своим новым самообладанию и высшей женственности. Гертруда решилась на первую вылазку со времени рождения Ровены. Ее ожидали на позднее чаепитие в доме Сирены. Планировалось воссоединение их бывших «я» без детей, супруга и осложнений. Идея их немало захватила. До того, что Сирена по размышлении отвергла чай и с шиком заявила: «Будем пить шампанское».

Так, было решено, что машина заберет и после «чудесного вечера» вернет хмельную мать. Измаила же сошлют в сад или куда угодно, так что они вдвоем проведут время наедине.

В Эссенвальде шло великое празднование. Один из племенных царьков приветствовал чужеземного вождя и скреплял их альянс свадьбой. Они решили задержаться в городе. Показаться во всем великолепии. Через кипучий жар полудня медленно двигалась процессия воинов в экзотических одеяниях на раскрашенных верблюдах. Ехали гуськом. Горбатая грация скакунов передавалась выше, их хозяевам, волнами неторопливого, искривленного самодовольства. Золотые тюрбаны и длинные лакированные стволы древних ружей сияли и колебались над угольно-черной кожей. Поджарые глаза наблюдали за всем свысока с томным изяществом и легендарной жалостью пантер. В хвосте следовали музыканты с завывающими волынками и большими барабанами. Промеж них несли паланкин, и вождь с новой невестой взирали из темного шелкового кокона, благоухающего сандалом и потом, на прямоугольное уродство европейских зданий.

К вечеру готовили пир. Густой воздух провис от аромата жареного мяса. К музыкантам присоединились певцы, а воины безмятежно и постоянно гарцевали широким кругом у своего высочества. Эта пантомима задержала шофера. Он не мог протиснуть лимузин через круг телохранителей из опасения перед травмой. Травмой скорее для себя, чем для алых, белых и синих верблюдов и их наездников, парящих над ним и низавших улицы и переулки на свою текучую бдительность. В какой-то момент он приблизился слишком опасно, едва не перекрыв дорогу всаднику. Верблюд встал. Воин всмотрелся так, словно изучал какого-то низшего паразита перед тем, как его раздавить. Двухметровое ружье поплыло, словно палка на ленивом течении, пока не примкнулось неподвижно прикладом к плечу, уставившись в лицо шофера. Дуло было впечатляющим и голодным. Где-то у татуированной руки в золотых браслетах раздался тихий щелчок, словно звук распахнувшихся челюстей. Без единого слова машина сдала назад, и водитель принялся искать другой маршрут к дому номер 4 по Кюлер-Бруннен.

Гертруда трепетала. Задержка ее машины тревожила и растрепывала чистый и ровный разрыв с Ровеной. Все уже готово. Мете вновь и вновь зачитывали нотации. Все меры предусмотрены. Случись так, что дитя настигнет хворь или отчаяние по матери, Муттера пошлют в дом госпожи Лор. Гертруда мерила гостиную мелкими чирикающими шажками, изредка теребя гардины и стараясь выщипнуть с улицы признак своего сиреневого побега. Выехать хотелось отчаянно — доказать себе, что она сможет, что за пределами любви и подгузников ее величайшей радости все еще существует мир. Но тело изнывало по ребенку. Разбухало и теснилось в парадном платье.

Шея и запястья зудели в оковах рюш и кружев. Груди сочились и ныли. Да где же эта машина? Она утомилась и уже не хотела ничего, кроме как свернуться в своем постоянном гнездышке, прильнуть к дочери и отослать весь мир прочь. Но старая Гертруда — молодая — упорствовала. Та, кто стояла на серебряной паутинке моста над городом меж содрогавшихся башен. Та, кто разила противоестественных существ. Та, кто спасла мальчика. Та, кто занималась любовью с таким самозабвением, теперь не уступит доменной температуре материнской жилы: лени.


Мета покормила дитя из всегда теплой стеклянной бутылочки. Напевая и мыча, убаюкала ко сну и очень нежно вернула в колыбель. В уютной надежности второго этажа приглушенная музыка и пальба доносились словно из-за тысячи миль. Мета никогда не бывала в таком высоком доме. Все еще дивилась видам из верхних окон. Теперь уже было темно, всего час до возвращения хозяйки. По ту сторону безупречного стекла ярко горели звезды. Ныряли и полыхали в темном чаду деревьев светляки.

Она вся была в раздумьях о собственной будущей семье, когда это случилось. Она никогда не думала, что ее прорицания — это что-то необычное. Они просто были всегда, и она не отличала их от остальных волн мысли, приводивших в движение разум. Семья привыкла к ним не хуже ее. До боли ее задевали только мутные, но те находили редко. Когда она понимала события до того, как они происходили, большей частью события эти были добрые, счастливые. Жемчужные были более абстрактными, противоположны мутным. Но сейчас возникло что-то другое. Она вышла на середину комнаты, ближе к кроватке. Ее направляло подсознательное самосохранение, звало мышцы быть начеку. Она причувствовалась к тому, кто с ней в этом доме. Ощутила покалывание в пальцах, крошечные пузырьки прикосновений на плечах. Глаза начали слезиться, а во рту, наполнившемся слюной, появился металлический привкус. Ничего подобного еще не происходило; аномалия начинала пугать. По дому что-то рыскало. Что-то злонамеренное и совершенно бесчеловечное.


Первый бокал подействовал на Гертруду в считанные минуты. Она не пила со времен до родов, и прохладное хихикающее вино расплавило ее хрупкую тревогу, сказало, что все хорошо. На втором бокале время вытянулось, а равновесие стало эхом. Вечер был большим успехом. Они вместе смеялись, планировали невозможное будущее и вспоминали невероятное прошлое.

Третий бокал стал пиком безответственного и восторженного удовольствия. Но оттуда склон сбегал прямо к краю и в бездну, где обитали и таращились вверх, на реальность, самые худшие страхи. Где дети лежали в горящих домах или насмерть давились смешинкой. Первые предчувствия и отрезвляющие тормоза Гертруды включились довольно близко к вершине, а ветер от них вольно слетел по склонам и отдался в преисподней. Она взглянула на наручные часы и на Сирену.

— Как думаешь, она в порядке?

— Разумеется, дорогая моя, за ней приглядывает Мета. Будь ты нужна, пришел бы Муттер.

Слово «нужна» надолго зависло в воздухе. Сирена пыталась сменить тему, но узел в желудке Гертруды затвердел. В ее бокал незаметно влилось вино.

Она не рассчитала движение, и стекло твердо звякнуло о зубы. Все это время она собирала ужасы. Перечисляла возможные беды, причины, почему Муттер не смог прийти. Не слышала слов Сирены, жизнерадостных и раскатистых. Хозяйка замолчала из-за зазвеневшего бокала, взглянула на угнетенную подругу и рассердилась на ее рассеянность. Вечер шел на спад, и его уже было не спасти. С тем же успехом Гертруда могла бы оставаться дома, если не умеет придержать свою чрезмерную хлопотливость.

— Мне попросить приготовить машину? — спросила Сирена смирившимся и разочарованным голосом, утратившим весь характер. Гертруда была на ногах и готова к выезду еще раньше, чем подруга договорила.


Оно было ниже. Мета чувствовала его движения, как какую-то тень или нечто подо льдом. Она не могла понять, что это. Думала позвать со двора отца, но сама мысль открыть дверь или закричать наводила ужас, будто это могло привлечь к ней внимание или что-то впустить.

Что-то стояло перед дверью, и Мете казалось, что ему нужен ребенок. Оно явилось снизу, в этом она не сомневалась. Из какой-то раньше не виденной части дома. Ровена была в ее руках, и она попятилась к окну. В самое дальнее место от двери. Уперлась рукой в стекло позади, еще сильнее прижимая девочку к груди.


На повороте Гертруда выгнулась, чтобы взглянуть на окна второго этажа. Увидела, как Мета держит ребенка у окна; видела ее ладонь, белую и распластанную на стекле, — далекую хрупкую звезду, сжатую вечностью. Морскую звезду, расплющенную в глубоком безмолвном океане. Гертруда смотрела вверх и выворачивала шею, пока машина тормозила, и в ее жилах стыла кровь. Ошибки в увиденном быть не могло.

В секунды она вылетела наружу, оставляя широкую дверцу машины настежь. Возилась с ключами и ругалась на их несвоевременную путаницу. Внутри звала Мету по имени и грохотала по приглушенной ковром лестнице, бросилась через площадку в открытую дверь. Там никого не было. В пустой комнате рыдала пустая колыбель в кружевах.

Муттер заслышал ее, пока она бежала по дому и выкрикивала имена. Слышал даже шофер, сидевший неподвижно, повернув голову к дому. Муттер помчался через двор к двери — из мостовой высекло мелкий сноп искр, когда по пути он сплюнул сигару. Гертруда уже побывала в каждой комнате и нигде ничего не нашла. Теперь она бежала на верхний этаж и начинала заново, распахивая дверцы буфетов и гардеробов, заглядывая под кровати, задыхаясь и крича. Муттер дохрипел до нее по лестнице, чуть не столкнувшись на площадке второго этажа.

— Пропала, пропала! — голосила Гертруда.

Муттер заглянул в ее мокрое и раздерганное лицо.

— Но Мета? — спросил он.

— Пропала, обе пропали.

Он быстро повернулся и прошел по коридору в открытую дверь детской.

Гертруда задохнулась и приросла к месту, когда услышала, как Муттер с кем-то тихо разговаривает. Истерически рассмеялась. Нашел! Как же она могла пропустить их в первый раз? Вопросы и мозг отставали от ускорившегося тела, оцепеневшего в дверях так, словно она врезалась в стену.

Внутри Муттер тихо говорил с пустотой.

— Как же так оно ее забрало, почему ты не сопротивлялась? — он замолчал ради беззвучного ответа.

Гертруда зачахла.

— Но это невозможно, дочур, я ничего не видел на лестнице, а госпожа Гертруда уже была здесь.

Из ледникового ступора Гертруды прорвался голос.

— Что ты делаешь? С кем ты говоришь?

— Мета мне рассказывает, что стряслось, мисс. Говорит, что…

— Ты решился разума? Здесь никого нет!

Муттер оторвал взгляд от жестокого кричащего лица Гертруды и посмотрел на Мету, что тряслась и плакала рядом. Встал между ними, преграждая возможность нападения от госпожи в истерике. Самым своим добрым голосом произнес:

— Госпожа Гертруда, вы пережили страшный шок. Прошу, присядьте. Я свяжусь с властями, и скоро мы найдем маленькую.

Он протянул ей большие заскорузлые лапы, думая ввести в комнату. Она отдернулась от прикосновения. Но в комнату вошла и резко опустилась на стул.

— Теперь уходи, дочур, и жди меня внизу, — тихо сказал Муттер.

— С кем ты разговариваешь? Я требую ответить, что ты делаешь.

— Живо, дочур.

Мета бросилась из комнаты, избегая взгляда рассерженной и рыдающей госпожи.

— Здесь никого нет, обе пропали, что с тобой?

Гертруда сказала это благодаря последнему набранному с донышка остатку самоконтроля. Затем безудержно разрыдалась, и Муттер оставил ее, сгорбленную и всхлипывающую, на скрипящем кресле рядом с опустошенной колыбелью. Мету он нашел у входной двери. Положил на плечи руку и усадил на ступеньку. Вновь выслушал всю историю и кивал таинственным подробностям. Затем велел сходить за госпожой Лор и просить ту уведомить полицию и семью госпожи Гертруды. Затем Мете следовало вернуться домой, к матери, где они и свидятся, но сейчас ему нужно остаться — защищать и помогать Гертруде, искать пропавшее дитя. Мета ушла, и старик вернулся к хозяйке, объяснив, что все схвачено и что одной ей придется пробыть всего несколько минут. Не стал объяснять, с кем отправил послания. Он понял, что случилось что-то очень неправильное, а в центре всего — его бедная невинная дочь. Еще он сказал, что обыщет каждый дюйм дома — дадут ли ему разрешение начать с подвала? Гертруда безмолвно кивнула, спрятав лицо в промокших складках рукавов.

На пути вниз он извлек свинцовую трубу, которую затаил в прихожей на случай, если ему придется расправиться с посторонними.

В подвале было безукоризненно чисто. Чистота и порядок. Муттер углубился дальше, чем раньше. Находил непонятное. Зарядные стойки, где «спали» Родичи, были переделаны, вытянуты под стать их новой высоте. Он заметил следы перемен, стыковку новых и старых материалов. Понимал конструкцию, но не назначение. Отложил свинцовую трубу, чтобы ощупать поверхность и провода этих предметов, надеясь, что мудрость создателя войдет через руки. Ничего. Он снова взялся за верную трубу и продолжил поиски. Груз неуклюжего металла придавал уверенности. Мало что переживет встречу с ним и свинцовой палицей.

Прошло уже много времени с тех пор, как он разделался с мерзавцем Хоффманом, и что-то внутри него скучало по этому. Скучало по силе, по тому, как он упился абсолютным превосходством над размозженным и пустым врагом. Теперь он переложил трубу из руки в руку. Какая-то частичка надеялась найти здесь чужака или кого похуже, чтобы насладиться трансмутирующим процессом дробления черепа. Но ничего — там ничего не было. Он заглянул вниз по винтовой лестнице в устье колодца. Его вечно раскрытая пасть служила ядром дома.

Воды внизу соединяли здание с городом и с самим Ворром. Казалось, все звуки дома номер 4 по Кюлер-Бруннен стекались сюда, словно колодец прислушивался. Единственной заботой Муттера была его потенциальная добыча, а здесь ее следов не нашлось. Он был один на отвесном расстоянии от беззвучных недр. Здесь ничего не могло быть; прятаться негде. Дальше заходить уже незачем. Так он себе говорил, когда поднимался из самой нижней части дома, чувствуя на спине мурашки под чужим взором.

Глава девятнадцатая

Антон и Урс пришли взглянуть на процессию красочного и кричащего шума. Они сидели перед ветхим баром Жонкила и пили толченую мяту с манго, вымоченную в сомнительном импортном джине.

Все это время они заново перетряхивали журнал Хоффмана — и это место перед баром служило отличным контрастом. Они оба знали, что если Измаил Уильямс поддержит их, то они получат ключ к Ворру, смогут отомкнуть тайну местонахождения лимбоя и управлять ими. Будет это — будет и навсегда гарантировано их положение и будущее восхождение в Гильдии лесопромышленников. Они знали, что Измаил проживал взаперти во владениях Сирены Лор и что с ним нужно переговорить наедине, без идеально поблескивающей защиты одной из самых влиятельных женщин в колониальной Африке. Тут их перебил на полуслове сиреневый «фаэтон», проехавший между зданиями через дорогу. Опасливый шофер вез госпожу Лор боковыми улочками, чтобы избежать толпы и быстро доставить ее на другую сторону города. Другого такого автомобиля не было во всем городе, да и на целом континенте. Бокал Антона завис на полпути к губам, когда его глаза скользнули с улицы на лицо Урса.

— Ты видел? — спросил он.

— Да, это она.

— Как думаешь…

— Да, сейчас твой таинственный герр Уильямс дома один.

Антон рассыпал горсть монет по шаткому круглому столику из цинка, и они поторопились в противоположном направлении от крадущейся машины.

Измаил вышел на очень непривычную прогулку. Обычно он отправлялся только после того, как уснет Сирена, и только когда могучее желание толкало втайне посетить молчаливые улочки старого города. А этот ранний и такой невинный выход оставил его опустошенным и бесцельным.

Измаил ушел раньше, чем на небольшой прием Сирены прибыла Гертруда. Провел на улице уже три часа и начинал получать удовольствие. Он прошел мимо множества людей, едва замечавших его уродство. Некоторые даже встречали стоическими взглядами одобрения. Возможно, верили, что он — один из многих молодых людей, которые пережили Великую войну в Европе и вернулись развалинами в шрамах.

Задумывал он только короткий моцион, почитать книгу, сунутую в карман легковесной куртки, да вернуться через садовую калитку. Но шум бурного туземного празднества привлекал с магнетической настойчивостью. Вечер курился и линял до густой беспокойной ночи, которая вполне может завести и в другие части города. Он знал, что дома сейчас дамочки хихикают над вином и развратными историями. Причем немало из них, думал он, касаются его. Измаил часто гадал, обсуждают ли они его на своих легкомысленных встречах. Но не переживал. Его сексуальная мощь была без упрека и сравнения. Возможно, дамы даже восхищались его отражению в них. В конце концов, он распробовал, изучил и научил как их тела, так и их души.

Измаил шел по людным улицам. Ароматы и температура прожевывали и пропитывали его дневную одежду. Наконец он понял, что упускал взаперти с Сиреной в затхлом особняке. Он улыбался толпе; совсем как на карнавале, что еще оставался свежим в памяти. Какими излишествами он тогда тешился. Измаил захмелел и касался платьев прохожих, шагая промеж ними без маски. Музыканты сникали. Их трубы были полны слюны, а шкуры барабанов промокли от пота. Некоторые менее преданные делу заваливались в бары и курительные.

Измаил последовал за ними, снова смакуя неправильность. Нашел столик снаружи. В тусклой цинковой поверхности отразилось его лицо. Все это так славно — ровно то, что ему нужно. Он подозвал официанта — убрать два недопитых бокала и принести ему шампанское. Достал из кармана книгу и устроился читать. В нескольких шагах от стула шумно мерцали истории улицы. Слова на странице не приставали к интересу. Скакали со строки на строку и повторялись. Улица была куда заманчивее.

Он вспомнил, что на карнавале его предупреждали об этой части города. Здесь к любой деятельности липла преступная грязь. Излишества, какими в течение трех дней наслаждались все, здесь во многом были опаснее и мрачнее. Теперь от этих слов пахнуло истиной — возможно, даже в особенности из-за дикого торжества языческих царьков. Свадьба состоится в деревнях, но немало веселья должно разыграться на заплетающемся пути свит. Здесь уже заранее разбросали золото. Открыли пальмовое вино, и европейская власть в городе временно приостановилась. Из задней части бара раздался громкий гогот. Двое музыкантов попадали со стульев и теперь пластались и боролись на кафельном полу.

Измаил почувствовал, как в венах набухает ртуть насилия. Вне вежливых пределов мирка Сирены поигрывали мускулы его голода. Затем он учуял женщину, переходившую с противоположной стороны улицы. Учуял ее на языке, потому что от его носа никогда не было никакого толка. Ему хотелось лизнуть воздух, как рептилии. Поймать атомы этого разрушительного парфюма и сдуть в самое свое бытие ради анализа и наслаждения. Прошла она прямо к его столику, прямо в его недрогнувший взор. Выглядела арабкой или персиянкой. Стройное тело ста семидесяти сантиметров роста. Скорее мальчишеское, чем фигуристое, к какому он уже привык. Но ее женственность обжигала воздух. От долгих и густых черных волос веяло парфюмом. Над длинной голубой вуалью на нижней части лица поблескивали глаза. Он знал, что ее наверняка привлекла бутылка. Бутылка, которая обозначала богатство и развязность и которую он потребовал выставить на столе всем на обозрение.

— Присоединишься? — спросил он.

Она ничего не ответила и подождала, пока поднесут стул. Он влил головокружительного вина во второй бокал.

— Меня зовут Измаил.

— Я знаю, — сказала она с сильным акцентом, который так идеально шел к ее аромату, что он и не заметил неправильности ответа.

— Я Шоле, — добавила она, отстегивая вуаль, чтобы выпить. Ручка была маленькой и тонкой. С ее безупречностью могла потягаться только ее знающая сила. Его заворожило бесподобное великолепие куртизанки. Она встретилась с ним глазами и сняла вуаль. Тогда он вздрогнул, а она улыбнулась. Нижняя половина лица оказалась ажуром из рубцовой ткани. Уголок красивого рта в ловушке паутины. Она придвинулась и произнесла одно слово:

— Небсуил.

Муттер встретил Сирену с шофером у ворот дома номер 4 по Кюлер-Бруннен. Он старался не глазеть на обвиняющее выражение щеголеватого слуги. Они поспешили к входной двери. Шофер вернулся ожидать в машине. Слуга пытался объяснить, что произошло, что стряслось под его опекой.

— Ей совсем нехорошо, мэм. В потрясении, ей нездоровится.

— Не удивлена. Как это могло случиться, Зигмунд, как ты это допустил?

Она оставила его в прихожей и взбежала по лестнице. Муттер вперился в башмаки, чувствуя себя пристыженным и оскопленным. Он задавал себе тот же самый вопрос снова и снова. Как проник нападавший? Как сбежал с ребенком без его ведома? Ответов не было, и собственная глупость его изумляла. В полном отчаянии Муттер начал пересматривать собственные безжалостные правила и унаследованные условия труда. Конечно, он знал, что в подвале живут и другие, — знал задолго до прихода госпожи Тульп. Они сидели там с тем одноглазым созданием, но сам он их видел лишь раз — темный промельк одного лакированного нагого тела. Отец поучал, что происходящее под домом — не его дело и никогда не будет его. Этого просто не существует, и, что бы ни случилось, Зигмунда никогда не призовут к ответу, не усомнятся в его правоте. Он предполагал, что госпожа Тульп поддерживает те же отношения и что его работа — защищать и ни во что не вмешиваться. Все это он объяснил Мете и ей велел так же думать, видеть и делать. Не могут же эти другие быть причастными к похищению ребенка, это попросту невозможно.

Наверху история пересказывалась вновь — Гертруда лепетала в руках своей подруги.

— Пропали, пропали, они пропали. Кто-то их забрал.

— Мы найдем ее, дорогая моя, она будет спасена.

Гертруда сжала объятья.

— Я сообщила твоей семье, они разговаривают с полицией.

Гертруда молчала и тряслась.

— Мете я сказала идти домой и что с ней мы поговорим завтра.

Гертруда сжалась и застыла.

— Мета, ты нашла Мету? — завопила она.

Они отстранились и очень по-разному посмотрели друг на друга.

— Я не находила Мету — она сама ко мне пришла. Ее послал отец.

— Послал? С Ровеной?

Сирена не могла взять в толк, что говорит подруга.

— Нет, милая моя, — и снова обняла ее. — Маленькую мы не нашли. Оставив тебя здесь, Мета пришла прямиком ко мне.

Глаза у Гертруды были безумными. Зрачки — расширенными и бездонными.

— Ее со мной не было, она пропала, ты говоришь как Муттер, он беседовал с ней, беседовал ни с кем, она пропала.

— Нет же, дорогая моя, это все потрясение. Она была здесь, а теперь дома, с семьей.

— Семья, — повторила Гертруда бессмысленно. Затем сомлела в руках подруги мертвым грузом и бескостно свалилась на орнаментальный плетеный сад ковра в детской.

Сирена решила остаться с подругой на всю эту ужасную ночь. Она черкнула записку Измаилу и послала обратно с отпущенным шофером.

Великое празднество перебралось в деревни. Дикие псы и гиены унюхали подгорелое мясо и двинулись на разграбление. Светлячки прошивали ночной зной, а одурелые пьяницы плелись и падали с дороги или на дорогу. Разок шоферу пришлось мотнуть руль, чтобы не помять автомобиль. Он чертыхнулся под нос и ускорился к порядку и мужской безмятежности своей комнаты над гаражом.

Домой Измаил вернулся за полночь. Уже на углу улицы понял, что Сирены нет. Узор светлых окон не тот — выставлен на вечер, а не на такой поздний час. Если бы она легла, было бы больше тьмы. Он порадовался, что она ушла. Он пришел облаченным в запах и объятья Шоле. Той чаровницы, которую тоже вырезал для жизни Небсуил. Измаил еще оправлялся от опыта, а также от действия шампанского и коньяка. Одурелое возбуждение он проявил в физическом выражении, поскользнувшись на ступеньке перед садовой калиткой и глупо повалившись на землю.

Из ниоткуда его подхватили сильные руки.

— Герр Уильямс, мы можем вам помочь?

Новое имя вспомнилось далеко не сразу.

— Да, да, пожалуйста. Хорошо погулял на празднике.

Два добрых молодых человека помогли дойти до двери.

— Мы уже встречались, герр Уильямс, вы помните? Меня зовут Антон Флейшер, а это мой друг Урс. Мы встречались, когда я недавно посещал госпожу Лор.

— Да, конечно, да, знаю, — ответил Измаил, не имея ни малейшего представления, кто это. — Прошу, входите, — сказал он, вставляя ключ словно через невидимую воронку.

Внутри он слегка протрезвел и сосредоточился на гостях, пристально наблюдавших за каждым его движением. После того как кончились любезности, он внезапно спросил, сам не зная почему:

— Вы меня ждали?

Они переглянулись, и ответил тот, который Антон:

— Да.

Тот, который Урс, принял эстафету и продолжил:

— Мы искали вас несколько недель и только недавно разузнали ваше имя. Правда ли, что вы побывали внутри Ворра и вернулись невредимым?

Измаил нервно дотронулся до глаза; снова загудело похмелье. Это наипоследний разговор, что хотелось сегодня вести.

— Э-э, ну, да, это правда, но не понимаю, что здесь такого интересного.

Молодые люди быстро переглянулись, и тогда Урс продолжил:

— Наверняка вы слышали, что вся рабочая сила Гильдии лесопромышленников пропала в Ворре. Нам «интересно» найти их и вернуть.

По тикам и общему дефициту внимания было очевидно, что Измаил не слушает и не собирается. Они пытались воззвать к его чувству справедливости, возможному корыстолюбию и даже верности семье Лоров. Становилось ясно, что все подобные тактики тщетны, а гамбиты уже иссякали.

— Герр Уильямс, вы единственный из всех живых людей знаете Ворр и обладаете способностью выйти из его губительной для разума атмосферы. Прошу, можете ли вы поделиться с нами этим секретом?

— У меня нет секрета, чтобы им делиться. Я пережил Ворр потому, что отличаюсь от вас.

Урс почувствовал, что они его упускают.

— Тогда не хотели бы вы отправиться с нами, стать нашим проводником и советником в лесу?

Это было неожиданно — шальная карта наобум.

— С чего это, во имя Господа, мне захочется возвращаться в Ворр? Меня там хотели сожрать и едва в этом не преуспели. Зачем мне покидать все это? — он широко обвел рукой комнату, от чего у него слегка закружилась голова.

Флейшер вяло предложил позицию в гильдии после возвращения из леса. Измаил улыбнулся и сказал:

— Господа, у меня есть другие дела, — затем оттеснил их в дверь, и они подчинились. На пороге поблагодарили его за уделенное время и оставили визитки.

Когда он уже закрывал дверь, Урс произнес:

— Позвольте задать последний вопрос?

— Если очень надо.

— Вы нашли в Ворре то, что искали?

Измаил не ответил, но на самом деле сомневался, что нашел.


Вернулась Сирена почти на заре. Она сильно устала и обрадовалась дому, хоть и не собиралась задерживаться в нем надолго, о чем объявила, когда поцеловала Измаила в недавно уже целованную щеку. Она приняла ванну и переоделась. Измаил наблюдал за ней в воде и во время выбора, что надеть и что взять с собой, и казалось, будто она где-то в тысяче миль от него. Сирена мельком коснулась его руки, мечась между комнатами. Все говорила о том, что произошло и может произойти далее. Измаил, не дослушав, спустился перекурить. В конце концов сошла и она, начала хлопотать в направлении двери, когда ненароком заметила его взгляд.

— Прости, что снова уношусь, я приезжала только переодеться.

Его глаз не изменился, не повел и бровью.

— И, конечно, повидать тебя, — неубедительно прибавила она.

— Конечно, — сказал Измаил с отстраненностью покойника.

— Прости, дорогой мой, но меня слишком отвлекает это ужасное дело. Гертруда вне себя от горя, тревоги и потрясения. Я стараюсь помочь всем, что в моих силах.

— Конечно, — повторил он.

— Ты тоже можешь поехать, помочь и поддержать меня.

Она осеклась и смотрела на него, ожидая ответа. Он выпустил дым к потолку.

— Неужели тебя совсем ничего не заботит? — спросила она, и из-под самообладания ее целеустремленности начало проглядывать раздражение.

— Это не имеет ко мне отношения, я буду только путаться под ногами.

— Ты забыл, что для тебя сделала Гертруда?

— Нет! А она не забыла, что я сделал для нее? — сказал он с дымом во рту, затуманив усмешку. Сирена обернулась со вспыхнувшими глазами, напряжение последних часов разожглось о его апатию.

— Невероятно эгоистично с твоей стороны.

— Но это правда.

— Какая правда, что ты такого для нее сделал?

— Отучил быть испорченным холодным ребенком. Она это знает, это навсегда останется с ней.

— Ты самовлюбленный бесчувственный щенок, с чего ей вспоминать о тебе в такое время?

— Щенок, значит? — ощерился Измаил, вскакивая на ноги. — Вот как ты обо мне думаешь.

— Почему ты не можешь проявить заботу о других?

— «Щенок», — сплюнул он.

Возникло электрическое кошачье молчание, после чего она отступила.

— Я не всерьез. Просто все это так ужасно. Мне нужно, чтобы ты хоть немного сопереживал.

Он отказался принять предложенную ступеньку, чтобы спуститься, и взамен полез в презрении еще выше.

— Я же вам не нужен, что той, что другой. С чего мне заботиться о вас? Что вообще может почувствовать щенок?

— Измаил, мы обе заботимся о тебе, в этом проблемы нет.

— Нет, есть! — закричал он.

— О боже мой, да что ты как ребенок, я же говорю об украденном младенце, а не твоем нелепом эго или неуверенности в себе, — она чуть не прикусила язык. Он смертельно побледнел. Один глаз куда-то таращился, второй затлел матово-черным цветом и запал.

Она тут же попыталась еще раз.

— Неужели ты не видишь, насколько ситуация мрачная и ужасающая? Не видишь, что дело не в тебе? Я просто хочу, чтобы ты мне помог, съездил и…

— Я все вижу. Я-то никогда не был слепым.

Следовало на этом выйти из комнаты, но что-то его удержало. Что-то, что могло быть злобой, страхом или даже жалостью, но на деле было предчувствием. Он снова сел, закурил другую сигарету и оживил густой гудящий воздух, не глядя на ее побежденное выражение, словно бы постаревшее в считаные секунды. Далеко не сразу ее гордость прибрала боль и похромала в обход механизма обиды, набирая уверенность на пути к точке своего происхождения.

Она собрала голос в кулак и сказала:

— Сейчас я еду к Гертруде, чтобы быть с ней во время поисков Ровены. Если я тебе понадоблюсь, ты знаешь, где меня искать.

Она ушла к двери и позвонила в гараж. Измаил бросил горящий взор из проема — его злодейскую победу украло ее благородство. Она двинулась на выход, и он машинально последовал за ней.

— Надеюсь, увидимся завтра, — тихо сказала она.

Он попытался ответить или кивнуть, но не смог найти для этого позы или мотива. Оба собирались уходить. Он — с ватной рукой, придерживавшей дверь, а она — с блеском сиреневого лимузина, скользнувшего у ее подола.

Сирена вновь тихо обратилась к нему и ласково спросила, как будто бы добрыми словами:

— Ты же знаешь, что Ровена может быть твоей дочерью?

Уехала она, не оглядываясь, готовая поклясться, что учуяла на нем запах другой.


Позже тем утром голова Измаила гудела, а тело цеплялось за полупустую кровать. Проснулся он, моргая в несколько невозможностей из целого множества. Осколки прошлой ночи плавали и толкались друг о друга без умения сцепиться воедино. Внутри, подоткнутое за лицо, было воспоминание о Шоле. Все поверхностные ее следы Измаил уже смыл. Но она все еще оставалась, словно лежала, нагая и блудливая, у его бока. Он стряхнул образ, сел и схватился за факты, сжимая вместе их скользкие обломки.

Она странствовала вместе со свадьбой. Сольная певица с некоторой известностью. Небсуил сказал ей, чтобы она, если будет проездом в Эссенвальде, сыскала Измаила и передавала привет.

Они сняли номер позади заведения Жонкила. Она позволила приглядеться к своему лицу, даже дотронуться. Это не разрешалось никому, кроме старика. Она же изучила его лицо — ближе, чем когда-либо осмеливалась Сирена. Он вложил пальцы ей в рот, чтобы почувствовать швы и проследить хребты складчатой рубцовой ткани. Она касалась его живого, но незрячего ока. Мягко надавливала вокруг искусственного века, нащупывая контуры чувствительности и онемения. Изгиб ее щеки состоял из ажура крошечных шрамов. Лучшая небсуилова работа иглой. Он дивился сложному узору и знал, что старик усовершенствовал свою технику. Нежная кожа туго натянулась над лоскутным одеялом фасций и мышц, что сами, в свою очередь, закрепились на спиленной и заново состыкованной кости. Прижимая пальцы к глазу Измаила, Шоле старалась не поранить его жемчужно-белыми кинжалами наманикюренных ногтей. По нему прошло давление, словно в хребте раскрыли холодный и аппетитный разлом крошечные аспиды. Из второго глаза бежали слезы, пока он забирался глубже ей в рот. Палец левой руки прослеживал шов за искусственной десной. Палец правой прослеживал это же движение снаружи. Теперь он держал ее лицо между ними в одном месте. Свободно побежала слюна, промокло запястье. Они притянули лица друг друга и целовали и сосали, не убирая рук или неустанного возбуждения, преобразившегося из обыска в объятья. За этим последовали остальные части тел, словно накрутились на веретено прикосновения. Триумф воспарял через лица. Сгусток органов чувств и переделанных дорожек становился един.


Позже она рассказала о своем врожденном уродстве, о путешествии на лепрозный островок Небсуила, о его доброте и их дружбе. Затем выпрямилась и взяла Измаила за руку.

— У меня есть для тебя кое-что от Небсуила, в том числе три вести, которые он сказал мне передать тебе, причем две из них — странные и страшные, — произнесла она, отнимая его внимание от своего тела. — Первое — предупреждение. Небсуил говорит, великий враг, кого вы оба считали мертвым или немощным, возвращается с новой силой. Он злопамятен и будет искать тебя. Второе: ты должен предпринять путешествие. Оно пройдет в Ворре, и, когда ты будешь там, раскрой это, — она дала кожаный кошелек, где, на ощупь, лежала тяжелая трубочка. — И наконец, чтобы подсластить первые две вести, он просил передать, что я подарок тебе, чтобы разделять удовольствие и усиливать мир.

Последнему Измаил механически улыбнулся и схватил ее идеальные руки.

В сердце же разлились холодные чернила и теперь пятнали одинокую утреннюю постель точно кровью или виной. Он вырвался из этой протекшей всепоглощающей тени, сосредоточившись на других мгновениях ночи: ссоре с Сиреной, украденном ребенке — и двух молодых людях, которые просили отвести их в Ворр на поиски рабочих сомнамбул, лимбоя. Как ни странно, в холодном свете дня это казалось самым невероятным ночным открытием. Возможно, потому, что и самым реальным.

Он выбрался из постели и поплелся на кухню, где отпустил служанку и заварил кофе самостоятельно. Сел и выглянул в сад. Буйствующая растительность тянулась к все более буйствующему жару. Покуда он ждал, когда кофе возымеет эффект, в голове стучало. Может ли эта экспедиция обратно в лес быть тем самым путешествием, предсказанным Небсуилом? Нет ли в подобной затее некой великой цели и будущего смысла? Не влечет ли его к судьбе, которой он желал причаститься? Определенно речь не о той цели, на какую напирали Антон с его другом. Спасение делового класса города путем возрождения лесозаготовительной отрасли. Это не несло для него интереса. Его нисколько не заботил безразличный город или окружающая глушь. Мир Измаила был комфортом Сирены, ее богатством и ее домом, колоритными приключениями, что привели сюда. Юноши даже пытались апеллировать к его преданности и обязательствам, предупреждали, что упадок города рано или поздно заденет семейное состояние Сирены. Но он умрет или уйдет задолго до того, как это случится. Она уже обеспечила ему щедрое содержание до конца жизни. Более чем достаточно, чтобы поддержать на плаву и порой приобретать лишние неразглашаемые личные удовольствия.

К этому пособию он прибавлял и небольшие тайники с наличными и другими вещичками, что находил лежащими по дому или заброшенными в ее сумочках и ридикюлях. С тех пор как он даровал ей зрение, она пышно кутила. Туалетный столик превратился в подлинный пляж украшений. Здесь на берег приливами капризов и моды вымыло дорогие и умело ограненные драгоценные камни. Казалось, она сама не представляет толком, чем владеет или где это хранит. Он, вор или случайный знакомый могли походя запустить руку в ее комод и обеспечить себя комфортом на всю жизнь. А живи они, как Небсуил, так и на девять жизней.

Глава двадцатая

Часами Шуман не мог сомкнуть глаз, так много новых идей и странных переживаний носилось в голове, будто крыса в колесе, кружась прочь от покоя и самообладания, а в центре тревожного вращения находился Комптон — паук в паутине, всегда рядом, всегда наблюдающий и рапортующий. Все чудеса, что узрел Шуман, подпорчены этим шпионом и немецкой заразой, которую он символизировал. Гектор не понял, когда наконец заснул, — переход случился вне его власти где-то посреди ночи. Снилась ему одна из исполнительниц оперы, виденной два вечера назад. У нее была длинная и красивая шейка, поистине лебединая, и она изящно двигала головой. Но лицо заколыхалось, неразборчивое, словно на жарком мареве или свете не в меру старательных софитов театра. Она плясала все ближе к нему, пока он стоял на берегу широкой реки. Лицо замерцало и превратилось в лицо Рахиль. Как же он до сих пор скучал и любил ее.

Но лицо не престарелое и не преисполненное болью, угасшее на его глазах столь неожиданно, и не лик спокойствия из всех совместных лет; то было лицо красавицы двадцати трех годов, мгновенно покорившее его почти полвека назад. Все это казалось ему не странным или пугающим, а вполне естественным, просто не могло быть иначе. Беспокойство вызывала только все более тягучая гравитация. Он пытался пойти к Рахиль, широко расставив руки, хватая ее объятья, как воздух. Но не мог пошевелиться и чуть не завалился ничком. Ноги увязли в густой, плотной грязи на отмели Темзы. Руки беспомощно махали, а великолепное лицо Рахиль снова заколебалось и стало лицом его матери. Она заметила Шумана и танцем пустилась в сторону его плена. Она шла спасти его, вытянуть, и ненадолго он позабыл ту горькую клейкость, что держала их вместе даже после ее смерти. Приблизившись, она протянули руки к нему, и он понял, что протянула не для помощи, а для интимности. Внутри него сглотнулась великая пустота; опустилась навстречу илу и его весу, и он погрузился глубже. Рахиль почти касалась его, закрыла глаза и раскрыла губы, готовая поцеловать и высосать жизнь. Он пытался сдвинуть ноги, и те ужасно хлюпали в грязи. Такое он уже слышал — от постели матери, когда был заточен на своей кроватке у ее изножья. Со своего места слышал безмозглых увальней, издававших эти звуки в его матери. И вот она накинулась на него, и прежние далекая любовь и надежда средней дистанции переродились в страх перед близостью. Ее рот растянулся еще больше, и теплое дыхание пропитало лицо Шумана. Пахнуло животным. Удушающей смесью меха и травы, слюны и шерсти. Дыхание чудовищной козы, дыхание агнца. «Вот Агнец божий, который берет на себя грех мира». Хлюпанье и толчки. Дыхание агнца, так он сказал… дыхание агнца… надтреснутый шепот Хинца, шепотки в постели матери. Дыхание агнца. Lamb's breath. В засасывающих берегах Темзы.

Lamb. Ламбет[7].

Шуман проснулся со словом во рту, и во вкусе еще оставалась жвачка и руно. Он чуть не попытался его сплюнуть. Начал вытаскивать и выволакивать ноги, путающиеся с отброшенной простыней на постели.

— Ламбет, — повторил он вслух.

Хинц сказал ему «дыхание агнца»! Но откуда Хинц знал и зачем сказал? Гектор наконец выбрался из кровати, обернулся нахмуриться ее дерзости и омерзительным двусмысленностям. Затем вспомнил, что ранее сообщалось лишь об одной их фразе, записанной кем-то из медперсонала. Имя на жалком клочке бумаги: Вильгельм Блок. Тут он понял все. Понял, что есть связь, сообщение между ними. Немецкие Былые хотели, чтобы он здесь оказался. Хотели, чтобы он поговорил с Николасом Парсоном в Ламбете и спросил о его «старике»: Уильяме Блейке.

Гектор успокоился и медленно сел на скрипучее кресло у окна. Разум сменил передачу на бессловесный поток бесформенных мыслей, искавших друг друга, чтобы схватиться и слиться, но вместо этого они только скользили друг по другу в молочном, люминесцентном ступоре. Он сосредоточился на дождливой ночи снаружи. Над темной полосатой кровлей и дымящими трубами поднялась щепка луны. Она больше казалась прорехой во тьме, прорезью в другой мир поблескивающего света — мир, что должен быть чужероднее этого. Но сегодня преданность маленькой теплой гекторовской действительности поблекла до тени. Шуман сидел, обхватив некогда больную ногу — все тело как будто исцелялось, — и вспоминал пустоту в своей кроватке в ногах у матери, когда та спала одна.

Бэррэтт сдержал слово. Он действительно связался с Хеджесом из госпиталя в Нетли и условился о встрече на послезавтра. Добрый доктор позвонил консьержу в отеле Шумана и оставил подробные указания, как туда добраться. В холодном свете дня — а это дождливое утро на Стрэнде выдалось весьма холодным, — Шуман превозмог-таки свою ночь невозможных откровений. И за завтраком даже пересмотрел мнение о Бэррэтте. Он недооценил этого английского хама, который с такой готовностью навел его на новый след в интригующей погоне за неведомым. Шуман планировал тихий и ненасыщенный день. Посетить собор Святого Павла и, возможно, Вестминстер, чтобы воздать должное похороненным там поэтам.


Поезд из Ватерлоо в Саутгемптон на следующий день был тесным и яростным; вдоль перрона и через вагоны сновало и проталкивалось огромное число пассажиров. Слава богу, Шуман ехал первым классом и зарезервировал место у окна. Он остался в восторге от поездки, наблюдая из покачивающегося вагона, как скользит и перекатывается английская глубинка. Назад от локомотива валили пар и дым, плыли словно под поездом, а не над ним, создавая впечатление, что профессора несут к пункту назначения на облаке, а не под ним. По прибытии, перед тем как высаживаться, он дождался, когда сойдут все остальные пассажиры. Дым остался даже на станции, перетекая и вихрясь под смазанными колесами в шипящей траншее у платформы. Гектор даже задержался взглянуть на них, наклонился поближе, дабы понять движение. К нему подозрительно пригляделся носильщик, тоже наклонился посмотреть, что там нашел пожилой джентльмен. Шуман это заметил и двинулся дальше. Станция тоже кишела от сотни людей, чемоданов и тележек. Суета сбивала с толку. Он чувствовал себя маленьким, хрупким, затюканным оглушающим шумом. Отсюда на разные причалы вели длинные туннели. Над каждым входом или рядом с ними висели экзотичные имена далеких направлений и величественные названия уходящих туда огромных кораблей. Он видел Рио-де-Жанейро, Цейлон, Тринидад, Нью-Йорк, Тасманию и Катай. «Аквитанию», «Лаконию» и «Беренгарию» от «Кунард Лайн». И другие большие корабли, которым не терпелось отчалить на восток и в Австралию.

От доков к темному сердцеподобному интерьеру вокзала накачивался через аорты туннелей яркий резкий свет. Здесь же свет нарубали и развеивали бегущие через него пассажиры. Их тени и отъезды кружили к ослепительной воде.

У конца причала находился просмоленный домик. Под его крышей покачивался деревянный баркас о дюжине мест. Там же стояли два человека в фуражках с козырьками и нервно поглядывали на Шумана. Один помахал. Он подошел ближе.

— Остров Спайк, — сказал тот, что одной ногой стоял на суше.

— Да, — сказал Гектор, поразившись своему умению выискать столь маленькое судно в этом лабиринте отправлений и прибытий.

— Это вы будете джентльмен из Бедлама, для посещения?

— Да.

— Это он, Джонни, джентльмен из Бедлама, для посещения.

Джонни на лодке лениво держал веревку.

— Для посещения, — сказал он и наклонился вперед, потянув за рычаг, от чего под его ногами зарокотал двигатель.

— Прошу на борт, сэр, — сказал Джонни.

— Так точно, прошу на борт, сэр, — повторил второй, звавшийся Губертом.

Он протянул руку для твердой опоры, пока Гектор ступал на лакированную деревянную палубу.

— Отдать швартовы, — сказал Джонни.

— Так точно, отдать швартовы, — подчинился Губерт.

Лодка грациозно скользнула от причала и повернула нос к широкой воде.

Некоторые из пассажиров оглядывались с крутых сходней посмотреть, как он скользит под ними. Он же сидел прямо и самодовольно — единственный пассажир на собственном пароме, выходящий из огромной морской тени лайнера в ослепительную рябь саутгемптонских вод.

— Обычно на путь уходит пятнадцать минут, — сказал Губерт.

— Так точно, пятнадцать минут, — сказал Джонни. — Но сегодня может быть и дольше, раз ветер в лицо. — Так точно, ветер в лицо.

Гектор понимал, что история повторяется, и его вновь встречают пациенты. Эти двое — либо от природы тугодумные представители местного населения, либо репатриированные больные, заслужившие осмысленную работу. Он молился, чтобы ремесло было им по способностям.

Мысль о предыдущей встрече с Николасом пробудила вопрос, над которым он намеревался хорошенько поразмыслить. Он помнил слова пациента 126 о приливе и отливе жизни. Но не расспросил тогда о столь поразительной мысли. Хватало о чем спрашивать. Сейчас же она вернулась, вырисовываясь на свете воды в эстуарии. Идея Николаса об «энзиме доброты» тревожила. Было в ней что-то настолько простое, настолько прямодушное, что могло оказаться и правдой. «Энзим доброты, дарованный Богом», — так он его назвал. Дар Всемогущего, чтобы унять ужас перед приближающейся смертью, оживляя далекие воспоминания и делая прошлое бесконечно реальнее, чем будущее, и уж точно выносимее, чем настоящее. В это можно поверить. Шуман сам видел доказательства, засвидетельствовал в своем доме престарелых эмпирический факт в действии. Сейчас он взглянул над быстротечной водой в сторону приближающегося мыса. Тревожили в пророчестве этого безумца конкретные сроки. Когда входит в силу энзим, в каком возрасте начинается процесс; его ускорение определить легко, но как насчет более хрупкого начала? Первые шаги назад остаются незамеченными. Они уже могли случиться. Гектор принял твердое решение не спускать глаз с будущего, тянуться вперед, никогда не оглядываться. Бороться против своего извлечения из грядущей жизни. Он принял это твердое решение, когда баркас повернул, и он даже не заметил, как штаны и туфли окатило волной.

— Вот и задуло.

— Вот и задуло.

Эхо лодочников вывело из размышлений в мокрое настоящее. Они стояли силуэтами на фоне солнца. На миг он подменил эту парочку на Хинца и Кунца из Германии. Комичный образ почерневших болотных существ, пошатывающихся на лодке, чуть не вызвал улыбку на поджатых губах и чуть не снял груз предшествующих мыслей. Солнце сдвинулось, и они лишились своей темноты. Оба показывали на что-то позади него, и он обернулся. Сперва не увидел ничего. Слишком большое, чтобы увидеть. Слишком обширное, чтобы принять за здание — куда больше оно походило на далекий утес под постоянными солеными брызгами. Гектор встал и сделал шаг назад, отирая лицо и глаза носовым платком. Затем понял, что они свернули и теперь приближаются к самому длинному зданию, виденному в его жизни. Сегодня был день чудовищного. Чудовищные толпы, чудовищные корабли, а теперь это. Быстро надвигающийся утес — это и есть Королевский военный госпиталь Виктории в Нетли, и Бетлем на его фоне выглядел спичечным коробком.

Длинный высокий пирс, торчащий от дороги у величественного входа в госпиталь, выдавался в форме буквы «Т» чуть ли не на четверть мили от берега. Здесь было глубоко, и размеры причала позволяли принять пять-шесть кораблей за раз — для чего его, собственно, и строили. Госпиталь вырос после Бурских войн, приспособленный для количеств. Санитарные корабли свозили раненых прямо сюда, в специально построенную больницу, чтобы размещать и латать жертв первых промышленных войн.

— Большой, а?

— Так точно, большой как вечность.

Гектор ничего не сказал, упрочившись на болтающемся баркасе, теперь казавшемся крошечным как никогда.

— Пятьдесят тысяч наших сюда прибыло.

— Так точно, пятьдесят тысяч во время Великой войны.

Гектор не хотел знать, смотрят ли они на него и как именно. Он не отрывал глаз от подпрыгивающего здания и приближающегося пирса и молчал.

Его понемногу замутило. Высокий пирс колыхался высоко над головой, когда они замедлились, чтобы подойти к нему в параллель. Тут Гектор увидел вертикальную лестницу. Она отвесно росла из всасывающих волн, десяти метров или больше, до настила наверху. Они встали у лестницы и пришвартовались.

— После вас, сэр, — сказал Губерт, поджидая, когда Гектор сдвинется.

— По-другому никак? — сказал он, показывая на зеленую скользкую поверхность нижних металлических ступеней, разукрашенных водорослями.

— Никто здесь больше не причаливает с тех пор, как построили вокзал.

— Больше нет.

— Они сказали, вы хотите прибыть по-старому.

Гектор уставился в недоумении.

— Для нас, малышей, тут швартовки нету. Нам придется возвращаться в С'гемптон.

— Никакой швартовки, только лестница.

По его оценке, баркас с каждой волной поднимался и опускался на три ступени.

— Вы лучше идите, сэр, а то уж позеленели. Вам бы на сушу.

— Лучше лезли бы на сушу.

Он не стал трудиться и объяснять, что позеленел при виде головокружительной высоты, а не из-за движения лодки — самого сухого места на мили вокруг.

Солнце радостно играло на воде, а над головой слышались смех и речь людей. Двигатели баркаса пыхтели под его страхом и тошнотой, и он рванулся к лестнице. Всеми силами схватился повыше. Лодка ушла из-под ног, и на миг он повис — его вес болтался на белых ручонках, вцепившихся в склизкий металл. Когда лодка снова поднялась и коснулась ступней, он подскочил и заработал ногами, словно яростно крутил педали невидимого велосипеда, пока они не нашли перекладины и он не почувствовал опору. Шуман медленно подтягивал себя выше, и скоро заметил, что железо уже не мокрое. Он не смел смотреть вниз, вверх или по сторонам. Не смел смотреть вообще. Закрыл глаза и пополз в головокружительную высоту. Остановился, только когда перекладины кончились, а руки почувствовали нечто новое. Его мутило как никогда. Он знал, что теперь обязан раскрыть глаза. Лестница задрожала. Неужели отваливается — финальный ужас? Тут он осознал, что это Губерт в блаженном неведении о его страхах поднимается по ступеням за ним. Ноги закачало, и Шуман раскрыл глаза. Его колени были на одном уровне с залитым солнцем настилом. Вокруг прогуливались люди, не замечая его кошмарного испытания. Он бы позвал их на помощь, если бы только нашел голос. Оставалось лишь подняться еще по трем ступеням, взяться за поручень и сойти.

Теперь дрожало все: лестница, его тело и душа.

Прямо под ним позвал Губерт:

— Все хорошо, сэр, почти на месте.

— Почти на месте, — раздалось крошечное эхо с волн далеко внизу.

Движение пересохло в Шумане, как и слова. Затем издалека пришло спасение в виде изображения.

Однажды он видел серию черно-белых снимков от экспериментального фотографа, снимавшего человеческие движения во всевозможных действиях нормальной и ненормальной жизни. Кадр за кадром каждую часть их тела можно было разглядеть в поразительном акте равновесия и стремления через пространство — который большинство повторяет каждый день жизни и ни разу не замечает.

Застывший и подавленный, Гектор вспомнил комплект фотографий человека, который поднимается по лестнице. Голый, собранный и подсознательно балетный. Он снова закрыл глаза и объял этого призрака, позволяя каждому кадру стать своей внутренней сутью. Так он, с голым героем внутри, выбрался на твердое солнце и глазированное дерево пирса над мягко бьющимся морем. Дрожь сменилась в последний раз. От страха к триумфу.

Внезапно позади оказался Губерт.

— Сэр, я должен отвести вас в приемную.

— Спа… сибо, — просипел Гектор.

Они прошли длинной и лучезарной тропинкой ко входу в госпиталь. Гектор прочно ощущал каждую пядь доброй божьей земли под ныне неколебимыми шагами, хоть коленки все еще дрожали.


Доктор Хеджес оказался здоровяком, с легкостью преодолевавшим внушительные каменные ступени. Видом он более походил на кулачного бойца, нежели на последователя Фрейда. При приветствии его рука целиком проглотила довольно субтильную лапку Гектора. Он придержал дверь, и Гектор нырнул под его рукой в эксцентричный холл. Да это же музей, подумал он. Огромный приемный холл был полон заспиртованным и оттиснутым. Казалось, каждая тварь, когда-либо ходившая по планете, теперь набита опилками и орнаментально подвешена на стенах и в коридорах. Сие барочное видение включало даже людей. Вперемежку со зверями, глядящими стеклянными глазами, стояли шкафы с человеческими анатомическими образцами. Это место украшали мертвецы. Рептилии, млекопитающие, птицы и рыбы со всех аванпостов империи. Ископаемая естественная история, среди которой Шуман прошел изумленным, с отвисшей челюстью и капающей со штанин соленой водой.

— Доктор Хеджес, я весьма удивлен. Это что, музей?

— Да, профессор. Некоторые мои коллеги полагают благотворным убрать первое впечатление клинической резкости и подменить другим ощущением.

— Уж чего-чего, а этого вы добились, — не смог удержаться Гектор. Он нашел угрюмый зверинец таксидермии и маринованных органов гротескным, нелепым и слегка пугающим. — Но неужели это не пугает ваших пациентов?

Хеджес, услышав вопрос, нахмурился.

— Простите, профессор, не вполне понимаю.

— Ну, я бы сказал, кое-что из экспонатов может потревожить или расстроить людей с шаткой психикой.

Хеджес ответил новым недоуменным взглядом, так что Гектор развил мысль:

— В Королевской больнице Бетлем были разве что горшки с растениями да пара ископаемых, и то я видел, как один из пациентов беседовал с папоротником.

Хеджес остановился и рассмеялся.

— А! Так вот в чем дело, вы приняли нас за лечебницу вроде Бетлема.

Теперь пришел черед Гектора хмуриться.

— Мы военный госпиталь. Отделение для душевнобольных, где я работаю, — только маленькая часть «Вика». Мои пациенты этого холла почти и не видят. Вообще-то блок «Д» — отдельное здание, — он снова сдвинулся с места, и теперь они вышли из-под влияния мрачного музея. Хеджес сперва посмеивался, а потом заметил выражение лица Гектора.

— Прошу меня извинить, просто мысль о том, чтобы весь наш госпиталь отдали на лечение шаткой психики и безумия, довольно забавная. Во всей Англии не наберется столько сумасшедших, чтобы заполнить это место, — он снова усмехнулся, но Шуман не видел ничего потешного в своей ошибке.

Они вышли сбоку главного госпиталя и вошли в другое, низкое здание, через дверь с множеством замков.

— Добро пожаловать в пресловутый корпус «Д», профессор.

Гектору вдруг показалось, что у всех британских медиков одинаковое чувство юмора; должно быть, оно входит в курс обучения. Здесь стены были выкрашены в кремовый цвет, а коридоры стояли на удивление тихими. Хеджес выбрал другой ключ и открыл дверь в свой кабинет. Подвинул Гектору стул и снова запер дверь.

— А теперь, профессор Шуман, что конкретно вам известно о наших рядовых Дике и Гарри?

— О ком? — желчно переспросил Гектор.

— О наших двух таинственных пациентах, которым неймется закопаться в землю. Должны же у вас быть какие-то сведения.

— Только то, что рассказал доктор Бэррэтт: у вас здесь двое с такими же поведенческими симптомами, как у одного их пациента в Бетлеме.

— У Тома, — сказал Хеджес.

— У Тома? — переспросил Гектор. — То есть у пациента 126 по имени Николас Парсон.

— Том. «Том, Дик и Гарри». Это обобщенные имена, на английском языке обозначают группу неизвестных людей, — ответил Хеджес.

— Ах! Понимаю, — сказал Гектор. — В Германии есть выражение «Хинц и Кунц». Как видите, то же самое.

Хеджес не видел, а его интерес, очевидно, занимало что-то другое.

— И зачем вам понадобился Том? Ради чего ехать к нему из самой Германии?

Шуман не ожидал допроса. Не готовился к напору этого дотошного и раздражающего человека. Он пошарил в поисках ответа и осознал, что у этого врача решительно другое отношение к нему. Он излучал авторитет, которому Гектор не доверял.

— Я приехал для изучения, потому что у нас в Германии есть два похожих случая.

— У кого у «нас»? — спросил Хеджес.

— Ну, я представляю министерство внутренних дел. И этот медицинский вопрос касается заведения, где я проживаю.

— Почему, профессор Шуман? Вы сами не врач?

Впервые кто-то в Англии идеально произнес его имя.

— Нет, я доктор философии из Гейдельбергского университета.

— Где-где? — переспросил Хеджес.

— Прошу прощения? — Гектор уже заволновался.

— Я уточнил, где. Вы семь лет как в отставке.

Такие познания привели Гектора в изумление и смятение.

— А заведение, где вы «проживаете», — это дом престарелых имени Руперта Первого, верно?

Гектор не расслышал циничной интонации на слове «проживаете», четко обозначившей, что Хеджес понимал, как выбор слов вычленял истину из предложения старика, почти целиком сложенного изо лжи. Впрочем, Гектор все же понял, что этому человеку, который, должно быть, знает о нем все, врать больше не стоит.

— Итак, мой вопрос — зачем правительственное министерство прислало академика в отставке в такую даль для беседы с тремя душевнобольными?

Гектор оказался в ловушке. В Германии ему приказали ничего не выдавать о болотных существах. И даже расскажи он, доктор не поверит. Нужна идеальная ложь и нужно идеально ее поднести, а шанса ни на то, ни на другое не было.

— Я приехал не для того, чтобы отвечать на ваши вопросы. Вы не имеете права меня допрашивать.

— О, имею и еще какое, — сказал Хеджес. — Я же сказал, это военное учреждение. Я не только доктор, но и офицер вооруженных сил Его Величества. Вы ответите на мои вопросы. Ради своего же блага и ради своей цели. Вы ответите на мои вопросы, или уже через час я вас арестую.

— Арестуете. За что еще арестуете?

— Для начала — по подозрению в шпионаже.

— В шпионаже? — Гектор едва не хохотнул это слово.

Хеджес не ответил, а медленно встал, и перенес свой деревянный стул ближе к взбудораженному профессору, чтобы без помех смотреть в лицо.

— Итак, профессор, начнем заново?

Через час Гектор по меньшей мере дважды рассказал все, что знал, а разок — и то, чего не знал. Хеджес поднялся и отодвинул стул.

— Хорошо, — сказал он перед тем, как взять телефонную трубку и попросить в кабинет чай. — Итак, у вас есть вопросы ко мне?

Сжавшийся профессор снова был поражен.

— Множество, — сказал он. — Но сперва я должен знать, в чем вы меня подозреваете.

— Уже ни в чем. Во многом подозреваю ваших нанимателей, но думаю, вы тоже. Как считаете, Химмельструп считает моих двоих за немцев?

— За немцев? Почему вдруг немцы?

— Потому что не англичане и не французы. Они попали сюда из окопов осенью 1917 года. Состояли в группе солдат из разных полков, вели бой всего в нескольких ярдах от вражеской передовой. Прошла крупная бомбардировка, многие раненые долгие дни провели под землей. Число жертв в те последние месяцы было огромно. Большинство поступивших к нам либо умерли, либо оправились и выписались; лишь немногие были ранены слишком тяжело, чтобы вернуться на фронт или к гражданской жизни. Пострадавшие физически отправились в закрытые палаты в Рохэмптоне. Пострадавшие психически остались здесь. Вообразите: их состояние было настолько тяжелым, что многие из остававшихся в сознании просили известить свои семьи, будто они погибли на фронте. Многие поступали без опознавательных документов. Шок стер все их воспоминания, приходилось полагаться на то, что их признают другие пациенты. Дик и Гарри — в их числе. Ну, по крайней мере так мы считали поначалу.

— Но они говорят по-английски? — спросил Гектор.

— Они вообще не говорят, ни слова за девять лет их пребывания.

Гектор уже хотел спросить, не считает ли их немцами сам Хеджес, когда в дверь громко постучали. Хеджес отпер и впустил тележку с чаем, которую толкал человек без ушей. Тот громко продребезжал ей к столу у окна.

— Благодарю, Роджер, — гаркнул Хеджес.

Роджер буркнул, отдал честь так, словно ловил суматошную муху, и двинулся на выход. На полпути остановился и уставился на Гектора, склонив голову набок, словно любопытный пес.

— Благодарю, Роджер!

Безухий снова судорожно отдал честь и ушел походкой пьяницы из мюзик-холла.

— Не обращайте внимания на Роджера, он из тех, кто так и не попал домой.

Хеджес водрузил на стол большую бутылку виски «Блэк энд Вайт» из ящика и подлил в чай, даже не спрашивая одобрения Гектора. Подал гостю вместе с неизбежными бисквитами.

— А затем навестим их, — бодро сказал Хеджес.

— И мой допрос окончен? — спросил Гектор скорее чашку, чем здоровяка, жующего бисквит.

— Да, э-э, простите уж, что я с вами так сурово, но нужно было убедиться.

— В чем?

— В том, что вас не подослали передать или получить какую-нибудь информацию. Информацию, которую можно использовать против нас в будущих конфликтах.

— Вы опасаетесь новой войны?

— Моя работа — проявлять бдительность, а в вашей стране недавно начались сильные волнения. Этот Химмельструп похож на тех клоунов, за которыми мы сейчас присматриваем.

Гектор ничего не ответил, но случайно причмокнул чаем.

— Мне бы хотелось кое-что прояснить, если вы не против, — виски помог ему снова расслабиться, он вспомнил о своей цели и любопытстве.

Хеджес тоже расслабился, закинул ноги на угол стола. Влил в чашку, погребенную в гигантских ручищах, больше виски, чем чая.

— Когда поступили эти два пациента, у них не было совсем никаких опознавательных знаков? Ни бумаг, ни одежды, ни жетонов?

Хеджес подобрался и почти сел ровно.

— Нет, ничего. Их, как и многих других, обнаружили голыми, одежду сорвало взрывом. На поле боя им оказали первую помощь и спешным порядком отправили сюда. После обработки ран стало очевидно, что с ними по-прежнему что-то неладно. Вот их и передали мне.

— Как я понимаю, тогда вы начали психиатрическое лечение?

— Можно сказать и так. Позвольте объяснить, как тогда обстояли дела. Нам отсылали солдат, страдавших от таких симптомов, каких никто еще не видел. В учебниках было не найти ничего подобного. Нам дали строжайший приказ ставить всех на ноги и возвращать на фронт в течение считанных недель, — он замолчал и плеснул себе еще большую порцию виски. Пошарил в карманах и нашел сигареты. Закурив, продолжил. Гектор отметил, что ему сигарет не предложили — обычная вежливость, хоть он и отказался бы, будучи приверженцем сигар.

— Странные симптомы. Все разные, но с общим корнем: мучительный страх и парализующий шок. Травмы от постоянного пребывания под огнем артиллерийских батарей, постоянных взрывов. Тики и трясучая всех мастей. Мы перепробовали все, и почти ничего не помогало. Гипноз и лекарства едва ли облегчали страдания, а люди поступали десятками. Дела выглядели безнадежно, а гайки нам закручивали неустанно. Мы подлатали, кого смогли, и отправили назад. Надевали форму на трясущихся развалин и выстраивали в бой. Некоторые покончили с собой здесь, лишь бы не возвращаться.

Повисла долгая пауза.

— Так или иначе, все начало меняться, когда прибыли они. Первый осмотр провел я сам. Уже тогда они показались очень странными. Клинические отчеты из соседнего корпуса пестрели аномалиями. Физиологическими патологиями, которые не были вызваны травмами. Мы находились под огромным давлением, и что угодно бледнело, если человек мог стоять, минимально функционировать и подчиняться приказам. Сюда их прислали как раз-таки из-за неподвижности и отсутствия речи. Я пытался достучаться, пробовал разные виды коммуникации, но ничего не помогало. Когда не дали результатов разнообразные языки жестов, мы попробовали французский и даже немецкий. Ничего. Они просто стояли и таращились, не признавали нас. Затем началось дело полковника Гиббса. Его привезли из Пашендаля, в хорошем физическом состоянии. Психически он казался вполне нормальным, разве что слегка нервный взгляд. Но стоило сказать слово «бомба», как он машинально нырял в укрытие — обычно под кровать, где и лежал в припадке трясучки. Требовалось немало уговоров, чтобы выманить его обратно. Это слово можно было сказать когда угодно и где угодно, результат не менялся. Мы так ни к чему с ним и не пришли. Однажды я повел на обход палат небольшую комиссию генералов. Рассказывал о симптомах и нашем лечении. Общим мнением этих гусей было, что мои пациенты симулируют, филонят. Выдумывают странные выкрутасы, чтобы избежать сражений. Если руки, ноги да глаза на месте, они не видели причин не пускать солдата в бой. Я хотел взять Гиббса как прецедент, показать, что такая травма ничем не лучше ампутации. Мы стояли у его койки, чесали языками, и создавалось впечатление, что он нормальный здоровый человек. Тут я сказал «бомба», и к их ужасу он нырнул под койку, как ошпаренный кот. Только я собирался доказать свой тезис, как меня прервала суматоха на другом конце палаты. Примчался один из моего младшего состава, говорил, мне нужно что-то срочно увидеть. Я, раздраженный помехой, извинился перед генералами. Медсестра показала под две последние койки. Там затаились Дик и Гарри, дрожали, как Гиббс. Я пришел в ярость. «Они издеваются, выведите их», — сказал я сестре и вернулся к офицерам, которые наблюдали за тем, что происходит. Они мне не поверили и уже не проявляли интереса ни к чему, что я в тот день говорил. Гиббса и наш дуэт комедиантов в конце концов выманили из-под коек… Вы еще следите за мыслью? — спросил он Шумана, который весь превратился в слух.

— Да, доктор, прошу, продолжайте.

— Короче говоря, после ухода штабных я намеревался задать этим клоунам трепку и отправился на их поиски. Медбрат посадил их на койку напротив Гиббса. И тоже ушел из палаты перед моей выволочкой. Я все еще кипел, когда накинулся на них. «Какого хрена вы сыграли такую дурацкую шутку? — спросил я. — Человек тут серьезно болен, а вам смешно передразнивать его беду?» Они таращились перед собой пустыми глазами, не обращая внимания на мой гнев. Тут я заметил, что рядом стоит медбрат и пытается привлечь внимание. Стыдно сказать, я взбесился еще страшнее. «Ну что, что?» — «Сэр, разрешите вам кое-что показать?» — «Что?» — кипел я. А он робко выступил вперед и сказал: «Бомба». Дик и Гарри бросились на пол и прыснули под кровать. Гиббс отсутствующе опустился и пополз к ним с таким видом, будто его попросили исполнить дурацкую просьбу, хотя зачем, он не понимал. Тут я лишился дара речи. Просто уставился на койку, под которой залегло трое мужчин. Посмотрел на медбрата. «Я пробую уже в третий раз, и с каждым разом капрал Гиббс движется все неохотнее», — говорит он мне. Конечно, к этому моменту гнева моего как не бывало, а на смену пришло совсем другое чувство.

Он снова отпил из чайной чашки.

— В следующие недели, месяцы и годы наши пациенты начали быстро реагировать на лечение. Порой мы исцеляли от травматических ознобов и ужасающих видений в считанные дни. Через отделение прошли сотни человек и почти все выписались «очищенными», — последнее слово он процедил сквозь зубы. — Гиббса выслали обратно во Францию спустя несколько дней после того драматического события.

— А Дик и Гарри? — Гектор впервые назвал их по прозвищу.

Хеджес поднял усталый, далекий и испуганный взгляд.

— Лучше вам увидеть самому, — сказал он, отрываясь от кресла.

Настрой здоровяка переменился разительно. Шуман подозревал, от того, что теперь гостя считали безопасным и полезным для собственных потребностей. Но было и что-то еще — неопределенная пораженческая аура. Гектор попытался разрядить атмосферу.

— В этой секции есть другие пациенты?

— Не здесь, не в их коридоре. Они распугали всех пациентов и весь мой штат. Вы увидите. Скоро время их кормежки. Придет Роджер с едой — он единственный, кто их терпит.

Когда они углубились в здание, прежде замеченная Гектором тишина усилилась. Словно все звуки куда-то впитались. Даже шаги звучали приглушенно. Из-за этого в голове началось что-то вроде густого гула. Он с силой потер уши кулаками. Сперва казалось, все дело в ви́ски, и он взглянул снизу вверх на высокого доктора в поисках ободрения.

— Значит, заметили? — сказал Хеджес, и голос его словно доносился издалека.

— Тишина, да, довольно необычно.

— Это еще что.

Хеджес показал на палату в конце безликого коридора.

— Вот они где, и вот где изменилась акустика. Это эпицентр искажения. Прямо за этой дверью может вовсю играть духовой оркестр, а вы ничего не услышите.

Гектор напрягал слух, чтобы понимать своего спутника, хоть тот и стоял в каких-то футах от него. Прокричал в ответ:

— В чем причина?

— Думаю, в них, — пожал плечами Хеджес.

Они подходили к двери все ближе. Последние метры состояли из усталости, словно сгустился сам воздух.

— Все наладится, когда войдем, — прокричал Хеджес.

Его слова казались ударными, далекими и неприятно коробящими в плотном звенящем безмолвии. Он снова повозился со связкой ключей, нашел подходящий и отпер дверь, которая распахивалась внутрь. Войдя, быстро прикрыл ее за ними, и нормальность вернулась дуновением легкого звука. Они очутились в длинной комнате, напоминавшей мебельную лавку. Здесь стояло больше десятка простых деревянных стульев — таких, как в кабинете Хеджеса. Военного образца, предположил Гектор. Их расставили по комнате случайным образом, кое-какие упали на спинку. Был там стол, накрытый на двоих, две металлические койки. За ними — распахнутая на улицу дверь. Оба посетителя осмотрели комнату в поисках признаков жизни, проверяя, нет ли тут где-то Дика и Гарри, но если те не прятались под кроватями, то должны были находиться снаружи. Гектору вспомнилось посещение зоопарка. Возможно, из-за того, что Хеджес сказал про «время кормежки», но скорее из-за ощущения, что он заглядывает в вольер экзотического зверя и пытается различить его контуры, не прячется ли тот в искусственной среде. Там ли он вообще.

— Должно быть, они во дворе, — сказал Хеджес, и впервые Гектор услышал в его самоуверенном голосе надлом сомнения.

— Зачем им столько стульев? — спросил он на подходе к выходу.

— Тренируются сидеть.

Ответ без коннотации или утешения.

Сходство с зоопарком росло. Здесь стоял некий аромат вольера. Была и тинктура из гейдельбергской комнаты — намек на морской берег и корицу. Хеджес двинулся на цыпочках, словно для скрытности или не желая кого-то потревожить. Оба осторожно выглянули в закрытый двор через проем. Снаружи это была бы весьма комичная картина. Бычья голова мускулистого доктора нависала почти в метре над заостренным козьим личиком профессора, с одним и тем же выражением серьезной озабоченности на двоих. Дик и Гарри ничего не замечали, никак не показывали, что знают или интересуются их присутствием. Слишком уж они увлеклись изучением трещин. Шуман не представлял, кого ожидать на сей раз. Черных робких пугал или целиком сформировавшихся молодых людей.

— Здравствуйте, ребятки, — сказал Хеджес задорным голосом, подернутым страхом.

Дик горизонтально лежал у места встречи заднего кирпичного забора и асфальта. И ковырял ногтями стык между ними. Он прекратил и оглянулся к двери. Как и Гарри, изучавший известку между кирпичами боковой стенки.

— Я привел вам гостя аж из самой Германии.

Дик начал подниматься, Гарри двинулся к ним. У Гектора застыла кровь. Он еще никогда не видел, чтобы люди двигались так. Отпрянул, стукнулся о массу Хеджеса, который выразительно прошептал: «Теперь вы поняли?»

Дик встал; развернулся из горизонтального положения в вертикальное в череде трясучих тиков, точно через его корежащееся тело пропускали короткие, но высоковольтные разряды гальванической энергии. Гарри тоже сделал несколько шагов с ужасным искажением, будто шел по льду, каждый дюйм борясь со скользким падением. Руки, казалось, двигались независимо друг от друга, тыкая во взбитое пространство вокруг. Оба добрались до посетителей, гипнотизируя своими жестокими спазматическими треморами. Оба тряслись и дрожали каждым дюймом расфокусированных тел.

Гектор зажал рот ладонью — он думал, что подавлял стон, но на самом деле смешок. Ковыляющие калеки рассмешили его. В ужасе он зажал рот второй рукой и бросил на Хеджеса невозможный взгляд.

— Все в порядке, со всеми было. Мы это зовем эффектом Чаплина. Так всегда, когда видишь их в первый раз.

Гектор мгновенно понял свое неприглядное поведение. Это спонтанный эффект из-за ассоциации с известным. Дик и Гарри шли, как шаркающий бродяжка Чарли Чаплина — или же наоборот? Действительно, в движениях этих пропащих душ можно было распознать всех ранних звезд американской комедии. Словно бы травма в реальном времени и трехмерном пространстве подражала эффектам задержки камеры и затвора проектора. Их жизненные кадры то и дело ускорялись в рапиде и рассинхронизировались. Стоило им приблизиться, хихиканье Гектора свернулось, как молоко. Лица Дика и Гарри были смазаны. Нескончаемая свирепость тиков и дрожи, трепета и оживления размывали черты. Во внешности нельзя было быть уверенным. Гектор ощутил наползающий ужас, непроизвольную ненависть к их растущему приближению. Оно подгрызало его гуманность и сострадание. Отметало все мысли о контакте. Хотелось просто бежать, быть подальше от этих устрашающих человеческих развалин, и тут он вспомнил, что ничего человеческого в них и нет.

Посетители отступили от двери, чтобы Дик и Гарри вошли. Конвульсии протрясли их мимо остолбеневших мужчин. Отдельные черты лиц не различались даже вплотную. Они могли оказаться как близнецами, так и полными противоположностями — нипочем не скажешь, треморы постоянно сбивали фокус. Все мускулы видимого тела работали независимо друг от друга, ввергаясь в свирепые судороги.

Они проковыляли на середину комнаты, и на жуткий миг Гектор решил, что они начнут «тренироваться сидеть», и устрашился за свою способность управлять реакцией на такое зрелище. Взамен они продрыгались к столу и попытались удержаться там.

— Это профессор Шуман из Гейдельберга в Германии. На прошлой неделе он навещал Тома в Лондоне.

При слове «Том» они слегка изменились, словно переключили передачу внимания.

— Он говорит, у них в Германии есть двое из вашей братии.

Совершенно неожиданно. Гектор не представлял, что Хеджес процитирует его настолько. Гектор уже собирался как-то прояснить свою позицию, когда заметил, что их дрожь движется в ритм. Сперва казалось, что это просто случайное смещение фазы. Стихийное совпадение спазмов. Затем оно стало отчетливей, и вот уже они двигались совершенно одинаково. Он взглянул на Хеджеса и прошептал:

— Как это возможно?

— Не знаю. Никогда такого не видел.

Теперь Дик и Гарри тряслись очень быстро, словно одно тело, разделенное надвое. Они обернулись и подняли левые руки над головами друг друга. При виде этого зрелища посетители окаменели. Затем левые руки начали двигаться кругами в ритме стаккато, словно описывая парящие зазубренные нимбы.

Они перекосили свои хлопочущие лица и заглянули в глаза Шуману. Хеджес пытался что-то сделать или сказать, но не мог. Вдруг они остановились. Застыли. Неподвижные. И тогда задрожала комната. Их действие делегировалось, перелилось в каждую клетку каждого материала в помещении. Теперь все вибрировало, как они, а они оставались в центре неподвижными. Око своей бури. Гектор инстинктивно рванулся к двери, потому что чувствовал, как трясется тело. Вырвался из оцепенения и Хеджес, поспешил за ним. Они падали и скользили на подгибающихся ногах. Ползли, подгоняемые к порогу паникой, пока Хеджес пытался управиться с металлическим трепетом ключей в дрыгающихся неуправляемых руках. Позади они слышали, как все рассыпается, как верещит и расщепляется волокно деревянных стульев. Слышали рвущийся всхлип, словно выкручивался спин каждого атома. Хеджес выронил ключи, и Гектор почувствовал во рту привкус крови. Дверь плакала и коробилась в косяке. Хеджес подался назад, а потом бросился на нее, сделав плечо и голову безмозглым тараном. Громыхающее столкновение раскололо дверь надвое и высадило кричащему плечо. Но все же он выбрался, как и Гектор. В беззвучный бульон, который как будто загерметизировал портал наподобие воздушного шлюза, его пузырь размазывался поверх дребезжащей комнаты. Они пробирались по коридору и столкнулись с Роджером, везущему еду Дику и Гарри. Санитара едва не расплющил Хеджес, схватив одной рукой, а тележка опрокинулась и разбрызгалась в другом направлении.

— Открывай, — вопил Хеджес, показывая второй рукой на свой кабинет. Роджер моргал в ответ красными глазами без ресниц.

— Открывай гребаную дверь, — он швырял оторопелого инвалида по коридору, пока тот не оказался на коленях, со всхлипами пытаясь попасть ключом в безразличный замок, а Хеджес ревел над его испуганной и ушибленной головой: «Открывай, открывай, открывай!»

Внутри Хеджес рухнул поперек стола. Гектор и Роджер уселись на пол, глядя, как туша врача болезненно пыхтит в бессознательном забытье. Гектор прополз на четвереньках туда, куда укатилась бутылка виски. Во всей его жизни не было ничего подобного этому дню. И если он его переживет, то щедрый оклад покажется вполне заслуженным. Он откупорил бутылку и сделал затяжной и тяжелый глоток. Откинулся, пока в торфяном извержении благополучия внутри тела аплодировал солодовый огонь. Поболтал бутылкой Роджеру, но тот в ответ помотал головой и просиял широкой зубастой улыбкой откуда-то из заплаканного лица.

Через какое-то время прибыли санитары и забрали всех в главный госпиталь. Хеджеса — на носилках, Роджер и Гектор хромали позади, поддерживаемые сильными руками.

Возможно, в конце извивающегося коридора все успокоилось. Возможно, комната расслабилась обратно в обычное смирное состояние, а Дик и Гарри сидели за столом в ожидании трапезы, разбросанной по полу снаружи. Оставленная тележка стояла над битыми тарелками и медленно остывающим обедом, как большая и глупая металлическая собака, уставившись не в ту сторону. Но точно не знал никто, и никто не торопился узнать.

Роджера отправили обратно в дормиторий, когда Хеджес извинился за свое оскорбительное поведение, греша на чрезвычайность феномена в комнате Дика и Гарри. Роджер робко улыбнулся и ушел. Доктор бродил по палатам с рукой на перевязи и забинтованной головой, пока не нашел Шумана в кабинке, сделанной из больничных ширм на колесиках, где тот сидел и писал в карманном блокноте.

— Профессор, вы в порядке?

— Да, все хорошо, спасибо, отделался шишками да царапинами. Как ваши рука и голова?

— Жить буду, — Хеджес крякнул и сел рядом. — Даже не знаю, что и сказать. Ничего такого еще не происходило; это выше моего понимания. Мне очень жаль, что все это случилось во время вашего визита.

— Но вы не думаете, что я и был причиной? — спросил Гектор со всей искренностью.

— Я не знаю, что и думать; такое мне не по зубам.

— Теперь понимаю, почему вы их здесь держите.

— А что мне остается? Девать их некуда, а после того, что они сделали для остальных, я чувствовал за собой должок. Нас высоко оценили за достижения. Иногда я боюсь, что ничегошеньки мы своей терапией и не добились. Это они очищали людей, а мы только слали их назад, на верную смерть.

— Вы правда в это верите? Верите, что они впитали все страшные симптомы и кошмары ваших предыдущих пациентов?

Хеджес утвердительно опустил перебинтованную голову, внезапно будто уменьшившись в размерах, и тихо произнес:

— Господи боже, можете представить, как страшно было бы жить с этим день за днем?

— Человеку — да, — тихо ответил Гектор.


Вернувшись в отель на Стрэнде, Гектор принялся мысленно составлять доклад. Как растолковать такому dummkopf[8], как Химмельструп, засвидетельствованные чудеса и ужасы? Как продемонстрировать окупаемость растущих расходов? Он почесал протертую макушку, и несколько прядей обвисли с облегчением. Оттолкнул бумажки и блокноты на столе и взял письмо, которое дожидалось его на стойке. С облегчением увидел, что оно доставлено вручную, без марок фатерлянда.

Дорогой профессор Шуман,

Надеюсь, я застану вас до возвращения домой. Я только что переговорил с Дунканом Хеджесом, и он рассказал о пережитом вами испытании в Королевском госпитале Виктории. Надеюсь, вы отдохнули и оправились после столь травмоопасного опыта.

В то же время, когда вы были на острове Спайк, 126-й (Николас Парсон, или Том, как его, видимо, зовет Хеджес) впал в беспокойство, а его состояние резко ухудшилось. Знаю, вы наверняка уже сыты по горло, но необычные события как будто необъяснимым манером связаны с вашими исследованиями.

Николас спрашивал о вас, говорил, что должен снова с вами побеседовать и что вам нельзя уезжать. Очень переживал и твердил, что вам никак нельзя домой.

Я бы не стал докучать вам этими подробностями, если бы положение не стало серьезным.

Вскоре после этого припадка он пропал. Очень боюсь, что он мог снова себя похоронить, а вы знаете площадь нашей территории — и хуже того, он мог выбраться за ее пределы. Мы никогда его не сыщем.

Так что если у вас есть время и желание перед отъездом, то прошу снова нас навестить.

С искренним уважением,

МЕЛВИН БЭРРЭТТ

Вместо неприязни или испуга от просьбы Гектор обнаружил, что испытывает приглушенную тоску по новой встрече с Николасом Парсоном и что письмо дарит на это уважительную причину. Он почувствовал укол совести из-за того, что пользуется им для продления поездки, но на руках теперь действительно имелось солидное доказательство. Доказательство, которое можно представить своим финансовым покровителям.

«Ужасно», — думал он про себя. Ужаснее всего, что Николас снова может быть под землей. Гектор переживал не по той же причине, что и Бэррэтт, — что пациент умрет от асфиксии. Взамен его ужаснула мысль о нескончаемой спячке и о том, что «молодой» человек позабудет все, чего достиг. Это выглядело кончиной бесконечно страшнее, чем простая смерть. Он отправится завтра же, после того как отсрочит возвращение домой.

Гектор приготовился ко сну. Вспомнил последние ассоциирующиеся сны и решил, что прекрасно обошелся бы и без них. Обошелся бы он и без того, чтобы Комптон и Химмельструп пилили его старания и отдых и точили о них клювы. Он попросил в номер два больших джина безо льда. Планировал смешать их с шипящим астматическим кипятком из крана в ванной. Такое зелье не подпустит любой сон, а алкогольное дыхание задует буйствующие кошмары, отправит пастись их где-нибудь еще.

Глава двадцать первая

Модесту снова привели в церковь. Теперь она казалась подростком. Уже почти молодой девушкой.

Она взяла за руки Тимоти и Кармеллу и доверилась их чуждости. В ней, как в колодцах Эссенвальда, что-то поднималось, — уверенность на том месте, где должна медленно расти утроба. Но эта бездна внутри нее предназначалась для чего-то другого. Теперь ее полость гудела от удовольствия. Она знала, что церковная церемония станет истинным зарождением ее жизни и что предыдущая — не более чем шарлатанская репетиция. Теперь же в нее войдет Ворр.

Тимоти совсем побелел, его кожа стала стылой и липкой. В одной руке он крепко держал воду Ворра, а вторую протягивал ей, зажимая у себя в мокрой подмышке плотную антрацитовую Библию. Кармелла была окольнее в своих чувствах и решительнее в отношении к этому дню. Теперь дитя получит истинную воду. Как и предречено. Она укажет молодому священнику путь к долгу, прочь от зряшных гаданий. Его Иисусу здесь не место. Евреи никогда не верили, что назарянин — мессия; просто очередной второразрядный раввин с претензиями. Ничто в сравнении с пророками и святыми Ветхого Завета. Вода, которую сейчас примет дитя, текла задолго до того, как полубезумные пророки из глуши окунули упирающихся последователей в провозглашенные ручьи спасения. Ее сегодняшнее благословение даровалось за столетия до того, как черкнули хоть слово Септуагинты. В церковь Тимоти они сейчас пришли лишь потому, что это праведное место, и здесь он сохраняет свои участие и настрой.

Кармелла многое узнала на постоянной учебе у голосов в полях и дома. Теперь они были повсюду, и слышала она их днем и ночью. Сидела средь своих коз или хмуро цепляющихся за иссушенную почву робких посевов. Сидела и слушала, пока Модеста бродила по полям, а далекое море ревело серо-зеленым, обширное и высокое на горизонте. Ей рассказали о разрушенном доме, объяснили, что это место не бесславия и преступления, а любви и чуда. Ей нашептывали о священной Ирринипесте, обитавшей там под защитой белого мужчины, пришедшего с другого края света. О том, что родилась она в великом Ворре. И что семя ее создания взято у другого белого мужчины, который мастерил коробки, чтобы охотиться за светом и навек ловить людей в неподвижности. Теперь Кармелла понимала, почему дитя пегое и иногда странным образом замирает между началом и концом движения. Пыталась она понять и то, что ей говорили об исчезновениях, прибытиях и ангельском посланце, который однажды придет за ними. К ее великому утешению, они говорили, что ее бог — это их бог, и что другим богам дозволено ей помогать, потому что это Африка.

Когда все собрались внутри и подошли к купели — конечно же, только масштабной модели для священного колодца, — маленький священник с сомнением влил в чашу каменного пьедестала воду из фляжки. Проговорил свои неуместные слова, помазал подростка и с облегчением увидел, что крышу не сорвало, а алтарь не сдуло прочь. Когда они вышли из густой каменной тени часовни, свет снаружи ослеплял, а жар от тропинки из бледно-желтого гравия проходил сквозь тонкую кожу подошв. По пути домой Модеста держала мать за руку. Тимоти остался в дверях. Когда они поднялись на пригорок, Модеста остановилась и оглянулась, и Тимоти что-то заметил там, где коснулся ее лобика. Эта самая точка теперь мерцала ярко-синим. Того же оттенка и интенсивности, что и небо позади нее. На миг показалось, будто у нее дырка в голове и он видит девушку насквозь. Тимоти изумился и ужаснулся, и тогда она улыбнулась, кивнула Кармелле, и они ушли.

Тимоти надеялся и молился, что теперь, раз дитя благословлено, все уляжется. Святая вода Лютхена не проявила бурной реакции, а значит, возможно, все это время старик священник был прав. Модеста — не отродье дьявола, а просто какая-то одержимая полтергейстом сирота с чересчур активной щитовидной железой. В этом он убеждал себя на протяжении четырех дней, когда держался подальше от странной парочки и хлопотал по прочим делам своей запущенной и уже теряющей веру паствы.

С Кармеллой вдруг перестали говорить голоса — перестали в тот же миг, когда вода коснулась головки девочки. Сперва она приняла это за паузу, перерыв в интимности их речи. Затем увидела, что теперь все время говорит сама Модеста, говорит себе под нос. Старушка пыталась прислушаться, но стоило подойти или навострить уши, как дитя умолкало.

Первая ночь без голосов прошла ужасно. Угодив в тиски ожидания, Кармелла не могла успокоиться. Разум и чувства напрягались, тянулись в темные пространства, прислушивались к каждому уголку, силились что-то различить в паутинах потолка и расщепленных щелях деревянного пола. И тут услышали. Тише тени. Слабее птичьего дыхания, но не у нее в комнате. Звук исходил из соседней комнаты, приспособленной для Модесты. Они говорили там. Говорили с девочкой. Сперва старушка почувствовала облегчение от их возвращения; затем оно остыло до изумления, свернувшегося в завистливое возмущение. Это ее голоса, это ее они делали особенной, приподнимали надо всеми остальными и над грязью ее существования. Теперь она приобщилась мудрости и хотела еще. Нечестно, что дитя украло голоса для себя одной. Кармелла быстро и без предупреждения вошла в спальню Модесты, ожидая застать в воздухе знакомую вибрацию. Знакомое гудение тишины, в которое всегда облачались голоса. Но ничего не было. Только всасывание. Пульсирующий глоток в сторону спящего дитя. На нем и катились слова, и Кармеллу передернуло от их противоположности.

Девчонка как будто поедала слова во сне. Пережевывала из немого воздуха в звук и поглощала для себя одной. Кармелла вдруг осознала, что раньше Модеста никогда не слышала голосов. Ведь она никогда на них не реагировала, даже когда они звучали в той же комнате. Они были для одной Кармеллы. И теперь вот. Девчонка украла и перевернула их, изменила наречие, поскольку старушка не поняла ни единого слова в этой каморке. На следующее утро она спросила Модесту, и та прекратила бормотать под нос и ничего не ответила, пока ее недобрые глаза твердо изучали завтрак. Пришло время уроков. Тимоти получил весточку от Кармеллы через одного прихожанина, проходившего из деревни в деревню, что его ожидают. Неслыханно — безумная старуха ни с кем не заговаривала без крайней нужды. Отсылать слово через другого — наперекор всему, что он научился понимать в их отношениях. И что означала эта весточка? Он ведь уже предлагал религиозные уроки, и совершенно безответно. Что от него требуют теперь? Просят научить девочку быть хорошей христианкой и нормальным человеком?

Он нашел иллюстрированную книжку с пересказом историй из Библии и упрощенный молитвенник. Сойдет для начала. Сложил их в маленькую наплечную сумку и пустился в путь через поля. Они обе поджидали его во дворе в окружении пахучего скота Кармеллы.

— Я получил твою весточку и пришел для первого урока, который следовало провести уже давно.

Он смахнул сумку с плеча и шагнул навстречу взгляду ребенка.

— Не здесь. В часовне, — отозвалась она, и, не успел он возразить, шагнула, взяла его за руку и начала их утомительное путешествие. К его неудовольствию и удивлению, часовня оказалась открыта, старая дверь — отперта. Модеста затянула его внутрь и подождала, пока его глаза привыкнут. Некоторые стулья из деревяшек и бечевок переместили — раздвинули, чтобы освободить место. Песчаник светился желтым от полосок солнца и пыли. Посреди поджидающего пространства стоял ряд бутылок, чашек и банок, с охапкой хвороста и ножом поблизости.

— Первый урок — как делать чернила, — сказала она. Казалось, слова выбраны для озвучивания из месива других, которые оставались у нее во рту почти тихими, но возбужденными.

— Урок? — переспросил Тимоти. — Чей урок?

— Твой первый урок правописания.

— Нет, — он чуть не рассмеялся. — Это какая-то ошибка. Это я должен учить тебя.

— Чему ты меня научишь, маленький священник?

Он уже хотел ответить. Тут она посмотрела на него, и он понял, что ошибается.

— Первый урок — как делать чернила.

Загрузка...