Глава пятая Константин де Борн

Осень 1179 года, Борн
Бертрану 34 года

В конце лета народился у домны Айнермады мальчик.

Дитя было на диво крепким и горластым. Роды прошли легко, так что когда по случаю крестин прибыли гости, домна Айнермада могла уже выйти их встречать – рослая, под стать мужу, женщина с раздавшейся немного талией, с веснушками на полных руках. Густо увиты синими лентами длинные золотистые косы – до поздней зрелости сохранила их домна Айнермада, а вот зубов потеряла уже немало – по одному на каждого сына, а дочь забрала целых два. Стояла, отступя на шаг, позади мужа своего Бертрана, вся как позднее лето – изобильная, слегка тронутая уже увяданием, но еще полная сил.

И дети ее подросшие тоже вышли к гостям: старший, тринадцатилетний Бертран, что художеству трубадурскому оказался весьма привержен; меньшой, одиннадцатилетний Итье, воинственный подросток, от отца ни на шаг – под ноги его лошади готов был стелиться, лишь бы повсюду с собой брал, куда бы ни завел того драчливый нрав; дочка, девятилетняя Эмелина, с волосами как лен, отцова любимица (скрывал, как умел, да только все про эту тайну знали). В красивом платье вертится, то на одно плечо головенку положит, то на другое, глазками стреляет, в носу украдкой пальцем возит, пока взрослые не видят.

За спиной у домны Айнермады кормилица неловко трется. Молока в этот раз не прибыло, пришлось мужичку из деревни брать. Лицо ей умыли, волосы кое-как под покрывало убрали, юбку новую спроворили. Свой младенец у мужички на одной руке – спит, точно Божий ангел; Бертранов сынок на другой – заливается страшным ревом.

Ехать гостям недалеко: от Далонского аббатства три часа пути к закату, от Аутафорта – всего-то два на юг. Аббат Амьель выбрался из крытой повозки весь разбитый, хоть и недолгой была дорога. Охая, за поясницу взялся. Возница, монастырский служка с глупым крестьянским лицом, лошадке чмокнул и поволокся к конюшням – распрягать да на отдых устраивать.

Чинно поклонилась аббату хозяйка, под благословение подошли воспитанные старшие дети, а на братьев глядя – и девочка Эмелина. После же обнял Бертрана Амьель и сказал ему на ухо:

– Я от твоего имени Константина сюда пригласил.

И ощутил, как строптиво шевельнулись под обнимающими ладонями острые плечи Бертрана.

– Что? – сорвалось у Бертрана поневоле.

Аббат Амьель Бертрана выпустил, пальцем ему погрозил.

– Эй, эн Бертран, вспомни, что ты обещал сеньору своему Оливье!

– Что не сверну шею Константину, покуда жив эн Оливье. Более же ничего.

– Так подтверди обещание это, – сказал аббат. – Иначе с тяжелым сердцем уедет в Святую Землю друг мой и отца твоего покойного. Незачем ему оставлять прекрасный Лангедок с грузом печали и забот. В такой путь человек пускается налегке, так не утяжеляй ему ношу.

Бертран проворчал в ответ что-то невразумительное. Амьель брови нахмурил.

– Бертран, Бертран, уходят твои годы, а ты совсем не меняешься. Помню твои злые шалости, когда еще мальчиком жил ты в монастыре.

Бертран хмыкнул.

– И сейчас добрее не стал.

– Помню, как дурачил ты бедного Талейрана… – продолжал аббат.

– И до сей поры забавы этой не оставил, – согласился Бертран.

– И плакал от твоих злых проделок Талейран, – сказал Амьель.

– И до сих пор плачет, – признался Бертран.

– Помню, как воровал ты в монастырском саду яблоки еще зелеными, – с легкой укоризной добавил аббат.

– И это делал, и многое другое, – с готовностью подтвердил Бертран.

– И сколько ни наказывали тебя, сколько ни бранили, так и не перестал ты воровать эти зеленые яблоки.

– Потому что любил, – сказал Бертран. – И посейчас люблю.

– И за грех не почитал то, что другие в вину тебе вменяли.

– И до сих пор… – начал было Бертран, но аббат приложил свою сухую ладошку ему на губы.

– Молчи. Показывай лучше новое свое дитя, упрямец.

Отступил Бертран в сторону, и увидел аббат прямо перед собою двух младенцев: одного – мирно спящего, другого – орущего благим матом. Над младенцами таращит глаза смущенная кормилица (баба к детям ласковая, к господам почтительная, но – неловкая и к обществу непривычная, почти совсем дикая).

Аббат руку к губам ее поднес, чтобы перстень поцеловала. Так с перепугу чмокнула, что аж звон пошел. Засмеялся старый аббат Амьель, над детьми склонился.

– Сразу видать, который из них твой, – сказал он, обращаясь к Бертрану. И орущего ребеночка пальцем по лбу погладил, осторожно, будто птенчика.

Расхохотался Бертран во все горло. Младенец даже орать на миг перестал. Кормилицу отослали.

А тут и второй гость приехал – эн Оливье де ла Тур. Домна Айнермада на галерею его увела, вином нового урожая угостить.

Второй сын Бертрана, Итье, на старого крестоносца глядел с восторгом почти религиозным.

Девочка Эмелина в сад убежала, там у нее водились свои секреты – какие-то девчоночьи клады, которыми старшие братья ничуть не интересовались.

А Бертран у ворот третьего гостя ожидал. Губы покусывал, на дорогу поглядывал. Старший его сын рядом остался. Понимал, кого ждут.

* * *

Вот и они. С севера едут, кони по дороге пылят. Разбили, раскатали за лето дорогу – и всадники, и телеги крестьянские.

Впереди эн Константин, конь под ним вороной; за ним домна Агнес, тоже верхом, – ни один волос из тугой прически не выбился, ни одна пылинка, казалось, на ее богатый плащ не опустилась. За ними – дядька Рено, весь уже совершенно седой – волосы будто шлем стальной стали – и с ним мальчик шести лет, Гольфье, сын Агнес. С той поры, как этот Рено лишился в бою двух пальцев на правой руке, так бессменно и состоит при господских детях. Уж и жаловаться позабыл на печальную свою долю. Сперва Бертрана растил, после Константина, а ныне, когда у Константина свое дитя подрастает, передали ему этого Гольфье де ла Тура. Ну да ладно…

Следом за господами – свита из пяти человек.

– Еще бы скорохода вперед пустили, – пробормотал Бертран себе под нос.

Остановил коня эн Константин, на брата старшего сверху вниз поглядел. Стоит Бертран, плечом к стене привалившись, голову набок склонив. Глядит, как Константин – даром что на коне, да с такой богатой свитой, да при жене-красавице – медленно краской смущения покрывается.

И сказал Бертран:

– Здравствуй, брат.

Оторвался от стены и, легко ступая, навстречу пошел.

Спешился эн Константин, руки ему протянул. И сжал Бертран руки брата, хотя ох как не хотелось ему этого делать.

– Ради сеньора Оливье и аббата Амьеля, в память отца нашего Итье де Борна, – сказал Бертран еле слышно.

Пригнул голову Константин, грустно ему было.

– В том нет моей вины, что младшим родился, – отозвался он негромко.

Бертран улыбнулся. Отстранился от брата, поискал глазами среди его свиты и, нашедши, подозвал последнего из слуг, малорослого человечка с мордой неприятной и весьма пройдошливой.

– Подойди-ка сюда, – велел он.

Человечек подошел, заюлил: явной вины за собой не знал, но имелась, видать, какая-нибудь неявная.

– Гляди, – молвил Бертран брату своему.

Константин на холопа посмотрел, в затее Бертрановой мало что понимая.

– На что он тебе? – только и спросил.

– Да так, – сказал Бертран, посмеиваясь тихонько. – Он ведь тоже не виноват, что холопом родился. И однако ж, Константин, не сядешь ведь ты с ним за один стол.

Покраснел Константин пуще прежнего. Всегда умел уязвить его старший брат, да так больно! Одно лишь утешало: домна Агнес не слышала.

– Ради аббата, – сказал Константин. – Ради сеньора Оливье.

– И ради домны Агнес, – добавил Бертран. Вздохнул – глубоко, всей грудью.

И поцеловал своего брата.

На глазах у детей, у слуг, старого сеньора, что на галерее вместе с домной Айнермадой вино нового урожая пробовал, на глазах у аббата Амьеля, которому Эмелина, непрерывно щебеча, что-то показывала в саду, на глазах у кормилицы, рассеянно сующей грудь в широко раскрытый рот орущего младенца – последнего из сыновей Бертрана де Борна.

* * *

Вспоминая те дни, невольно подивишься: как неспешно текло время! За рассветом наступало утро; за утром величаво следовал полдень, чтобы без излишней суеты превратиться в полновесный день, а уж тот, излив свои блага и избыв заботы, незаметно нисходил к вечеру, растворяя в прозрачном, пронизанном закатным золотом воздухе, все труды минувшего дня. Так и следовали одна за другой минуты, словно фигуры в механических часах, непрерывно и без всякой суеты.

Поневоле пожалеешь о тех днях, когда время текло медленно, ибо сейчас оно ощутимо ускорило бег.

И когда собрались в замке Борн гости, то нашлось у них время и для прогулок по галерее, и для неспешной беседы, и для музыки, и прекрасному обеду отдать должное успели – и все-таки еще не все время было израсходовано и осталось несколько часов для уединенных размышлений перед отходом ко сну.

Был тот день в замке Борн, как песня на десяток голосов, что звучат все одновременно, то сливаясь в единую мелодию, то расходясь в разные стороны, когда каждый ведет свою тему.

Эн Константин на брата своего издалека поглядывал, будто опасаясь какой-нибудь злой выходки. Однако эн Бертран, казалось, был настроен мирно, и постепенно эн Константин успокоился и даже завел беспечный разговор – о том, о сем – с аббатом.

Домна Агнес вместе с домной Айнермадой внимала пению жонглера Юка. Тот старался вовсю и, кажется, самого себя превзошел: лучшие сирвенты эн Бертрана пел нежнейшим, сладчайшим голосом, а после начал на руках ходить, ножи в воздух подбрасывать и ловить одни, пока другие, сверкая, вращались у него над головой.

Домна Айнермада не слишком жаловала этого Юка. Однако не для госпожи старался Юк. Знал – еще больше полюбит его эн Бертран, если сумеет он, Юк, домне Агнес угодить. А откуда это было Юку известно – того уж никто сказать не сумеет.

И так кривлялся и выслуживался Юк перед гостьей, что та и вправду улыбнулась и даже попросила одну песню повторить. Завораживало ее двуцветное лицо с блестящими светлыми глазами. Нравились ей крепкие, грубоватые пальцы, под которыми струны пели и разговаривали, будто разумные. Приятен слуху ее был голос безобразного жонглера – когда переливчатый, словно ручей на перекате, а когда гладкий, ровно ткань атласная.

А эн Бертран поблизости с сеньором Оливье беседовал.

Говорил эн Оливье о том, что граф Риго огнем и мечом прошел по стране Ок, разрушая мятежные гнезда-замки; о том, что чудом миновала эта гроза Аутафорт и странным образом не коснулась Борна – хотя кто знает, что ждет нас завтра!

(А Юк в это время как раз на голове стоял и улыбки расточал прекрасным дамам.)

Эн Бертран отвечал, что не следовало графу Риго, оставив прежние замыслы, бросаться в ноги отцу своему, против которого сам же и восстал. Ибо было это примирение графа Риго с отцом его, королем, предательством по отношению к аквитанским баронам, которые поддержали мятеж графа Риго и дали ему людей.

Эн Оливье поморщился, когда о графе Риго заговорил. Слишком уж поспешно выступил граф Риго против отца своего Генриха, слишком неумело войну повел – потому и был разбит. В ногах, говорят, у отца ползал! Иными оказались аквитанские бароны. Когда предал их Риго, сами войну продолжили. Генрих, конечно, потребовал от сына, приведенного к покорности, чтобы тот вассалов своих буйных усмирил…

– Одного не пойму, эн Бертран, как граф Риго вас-то не тронул?

Бертран пожал плечами.

– Кто знает, что на уме у графа Риго? Да и ума у него под рыжими волосами, по правде сказать, так немного, что более двух мыслей не удержится…

(Тут мимо Жеан пошел – из кухни в зал поспешал, где пиршество готовилось. Всклокочен, будто из ада вылез; руки по локоть в крови и налипших перьях – птицу потрошил. За Жеаном две собаки бежали: одна чистопородная, другая – шавка приблудная, языки одинаково вывесив и с интересом сходным на кухонного мужика взирая.)

Эн Оливье рукой махнул. Стоит ли в радостный день о графе Риго вспоминать. Без малого три года бушует он здесь – когда только угомонится!

Эн Бертран не ответил.

(Домна Агнес повзрослела, но осталась такой же хрупкой. И лицо у нее, как у Богоматери – будто из кости вырезанное, тонкое, восторженное, теперь словно бы всегда опечаленное. Смотрит на кривляние жонглера, набок голову склонив, улыбается ему благосклонно.)

Потом сказал эн Бертран задумчиво:

– Добраться до всех лангедокских замков графу Риго жизни не хватит.

А эн Оливье вдруг о том заговорил, что глодало его душу неизбывной тревогой:

– Не так-то просто одолеть Аутафорт. Мой предок Гюи строил его, взяв за образец те цитадели, которые видел в Святой Земле.

Бертран еще раз посмотрел на Агнес.

– Да, трудно взять Аутафорт, – согласился Бертран с Оливье-Турком. – Однако ж моему брату Константину это удалось.

* * *

Наутро поехали в аббатство. Дорога недлинная и приятная, мимо сжатых полей и расцвеченных осенью рощ. Снарядили две крытых повозки. Гольфье де ла Тур, невзирая на нежный возраст, потребовал, чтобы ему верхом ехать дозволили. Был этот Гольфье с виду нежен и тонок, как мать его, домна Агнес, но нравом угадал в дядю – отцова брата Бертрана. И не стал возражать Рено, безропотно выполнил все, что требовал мальчик. Взял его в седло, усадив впереди себя.

В повозках же разместили кормилицу с детьми, аббата и госпожу Айнермаду.

Тронулись.

Много лет не был Бертран в аббатстве. А там ничего с тех пор так и не изменилось, только несколько новых монахов прибавилось и двое старых умерли. Не было уже и аббата Рожьера, что некогда вышел навстречу мальчику по имени Бертран – широким размашистым шагом, будто на века утверждаясь на этой земле.

На холодном полу огромной базилики воздвигли купель – богатую, медную. Служки воды натаскали из монастырского колодца. Два луча-меча, что падают из окон под куполом, скрестились как раз над этой купелью и залили руки аббата, когда тот принял сперва одно дитя, а потом и другое.

И окрестили в одной купели сперва Бертранова сынка, назвав того Константином, а после и кормилицына отпрыска, дав ему имя Гильем.

* * *

Рука об руку вышли из храма братья – Бертран и Константин. На лице сеньора Оливье радость проступила, покой сменил вечную тревогу. И понял Бертран, что избыл последнюю заботу эн Оливье и с легкой душой уезжает в Святую Землю – умирать.

И еще понял Бертран, как крепко любит он сеньора Оливье. Но куда крепче любил эн Бертран замок Аутафорт, а это была такая страсть, которая с годами становится только сильнее.

* * *

И поехали назад, в Борн, где уже готовы праздничные столы, выставленные не только в большом зале на втором этаже, но и во дворе – для челяди.

Уж конечно, знали крестьяне из Борна, что у их господина сын родился. Урожай собран, так что время нашлось и к дороге выйти, приветственно руками помахать, выкликая добрые пожелания. Разумеется, людей этих Бертран на радостях одарил, разбросав несколько горстей турских ливров, так что крестьяне бросились подбирать монеты и даже передрались между собой.

Челядь разоделась и разукрасилась. Кормилицу не видать было за лентами и розами – так густо понатыкала в волосы и за пояс.

Поначалу пиршество шло весьма куртуазно. Менестрели услаждали слух пением. Жонглер Юк превзошел самого себя в кривляниях, дурачествах, искусстве акробатическом и песенном. Слуги разносили блюда с зажаренными целиком поросятами, печеной олениной, наисвежайшими овощами и фруктами, пирогами-курниками и многими иными яствами. Вино – и старое, выдержанное, и нового урожая, молодое, быстро ударяющее в голову – лилось, как в Кане Галилейской. Под ногами, шурша свежей соломой, бродили собаки и шумно грызли кости.

Бертран был счастлив. Позабыл он разом и об угрозе, исходившей с севера от графа Риго, и о давней вражде с Константином, который так и не избыл детского страха перед гневливым старшим братом, и о печальном, прекрасном лице домны Агнес, на которое навек легли тени от стройных башен Аутафорта, – обо всем позабыл Бертран де Борн. Пил вино, целовал руки жене, песни петь пытался, жонглера Юка перекрикивая, собак под столом ногами пинал, смеялся от души – раскрасневшийся, с растрепанными, влажными от пота светлыми волосами, глазами как мед, темными, полными сияния.

Ибо пьян был Бертран де Борн.

Да и кто не был пьян в тот день, когда окрестили его меньшого сына Константином? Напились решительно все, даже младенцы, ибо кормилица, улучив минутку, незаметно пробралась к столу и уделила себе от господского пиршества изрядный бокал молодого вина.

Рассвет застал всех, кроме заблаговременно удалившихся дам и аббата, – кого за столом, кого под столом. Мальчики – Бертран, Итье и Гольфье – спали, свернувшись на соломе, и старая рыжая охотничья сука позволила им приткнуться к своему боку, заботливо положив на Гольфье длинную морду. Эн Бертран в обнимку с безобразным жонглером Юком богатырски храпел на полу. Эн Константин вытянулся на лавке, страдальчески супя брови во сне. Рено зарылся в солому, полную костей и объедков, только беспалая рука торчит. Растянувшаяся рядом собака то и дело принималась эту руку лизать, а после забывала и снова засыпала чутким собачьим сном.

А совершенно пьяная кормилица, расставив ноги и прислонившись спиной к стене, сидела на полу, вытаращив бессмысленные глаза и свесив из разреза рубахи необъятные молочные груди, к которым, как два вампира, присосались два младенца.

Загрузка...