Глава 4. Анна

Где-то, почти над самым ухом, гудел перфоратор. Анне казалось, что звук раздаётся прямо за стеной её кабинета, но это было не так. Рабочие сейчас заканчивали отделку одной из операционных палат, той, что была в конце главного коридора, но ещё день-два и они доберутся сначала до кабинета старшей медсестры, потом и до неё. А вот куда дальше они развернут свою строительную машину, об этом Анна старалась не думать.

Словно в ответ на её мысли в дверь настойчиво и нетерпеливо постучали, и тут же, не дожидаясь ответа, к ней ввалился Фомин, бригадир, в усыпанной побелкой и заляпанной краской спецовке. Анна слегка поморщилась. Конечно, пока на этаже полным ходом шёл ремонт, говорить о чистоте, а уж тем более о стерильности, не приходилось, но Анна всё равно с трудом воспринимала и эту грязную спецовку, и стойкий запах штукатурки и растворителя, который врывался к ней в кабинет каждый раз, когда Фомин появлялся здесь, и большие руки бригадира с въевшимися в кожу следами краски. Когда он протягивал Анне на подпись какие-то бумаги, она всё никак не могла отвести взгляд от чёрной каёмки грязи под его ногтями.

— Что-то случилось, Ярослав Петрович? — она подняла на него глаза, в который раз улыбнувшись про себя непривычному, торжественному и никак не вяжущемуся со всем обликом бригадира именем.

Здесь все звали его просто Петровичем: от старшей медсестры, пока та ещё была в больнице, до мальчишек-учеников, делавших свои первые шаги в деле освоения строительно-ремонтного мастерства, или просто по фамилии — Фомин. Имени своего бригадир чурался как огня и в первые дни пытался выдержать с Анной бой в борьбе за право называться для всех, и для неё в том числе, просто Петровичем. Бой этот он с треском проиграл, и теперь всякий раз, когда Анна обращалась к нему по имени-отчеству, недовольно кривился и раздражённо махал рукой.

Но сейчас он пропустил мимо ушей ненавистное ему обращение, быстро пересёк кабинет и встал перед Анной, тяжело упершись кулаками в стол.

— Случилось, Анна Константиновна. Начальство сегодня на планёрке порадовало. Ваш департамент приостановил оплату работ. Ничего толком не говорят, просят только продолжать, типа сейчас там наверху всё уладят. А я знаю, как там уладят, — бригадир буравил Анну маленькими злыми глазками. — Наобещают в три короба, потом не заплатят. Или кинут три копейки. А у ребят семьи, да и вообще. Мы тут волонтерствовать не нанимались. Чего я своим скажу?

У Петровича был мерзкий характер, вздорный, как у бабы, но в одном ему было не отказать — за своих ребят, которых он крыл матом с утра и до вечера, Фомин стоял горой. Вот и сейчас, едва почуяв угрозу для своей бригады, прибежал к Анне, навис над ней, и его усыпанное капельками побелки лицо исказило от злости.

— Я позвоню Мельникову и всё узнаю, — Анна спокойно выдержала бешенный взгляд бригадира. — А сейчас я вас прошу, продолжайте свою работу.

Фомин хотел возразить, но, встретившись с чёрными Анниными глазами, сдал назад, нехотя отлепился от её стола, потоптался тут же, ожидая, видимо, что она при нём будет звонить Мельникову, и, так и не дождавшись, развернулся и вышел. Только после того, как невысокая жилистая фигура бригадира скрылась за дверями, Анна сняла трубку и набрала Мельникова.

— Что происходит, Олег? — начала в лоб, не здороваясь.

Мельников её понял сразу, кашлянул в трубку, чуть помолчал, подбирая слова, а потом, как будто ему дали отмашку, заговорил быстро и сердито.

— Я сам, Ань, ни черта не понимаю. Здесь наверху хрен знает что творится после того, как… — он не договорил — щадил её чувства, и тут же перепрыгнул на другое. — Нам вообще всё финансирование урезали. Это какая-то насмешка.

— Нам — это вообще всем больницам? — уточнила Анна, хотя по нервному и злому голосу Олега было и так всё понятно.

— Да, всем больницам. Ставицкий откуда-то выкопал проект бюджета, который якобы подписал… — Мельников опять запнулся, но нашёл в себе силы продолжить. — Подписал Савельев. До своей гибели. Но это, Аня, бред. Мы с Павлом разговаривали утром, в тот день. И проект бюджета был другим, я видел сам, собственными глазами! Чёрт…

Олег на том конце трубки замолчал. Анна слышала лёгкое потрескивание на линии, далёкое шуршание, похожее на шелест звёзд, так говорила Лиза, бог весть из каких древних книжек выкопавшая это сравнение.

— Ань, прости, — наконец выдохнул Олег. — Я знаю, что Павел, что он…

Мельников опять не договорил — ему, честному и прямолинейному, нелегко давался этот разговор, в котором он то и дело соскальзывал на опасную тему, ту, что причиняла ей боль. По его мнению, причиняла. Анна отняла от уха трубку, задумчиво на неё посмотрела и опустила на рычаг. Далёкий шелест звёзд она слушать не хотела.

* * *

Если бы тогда утром она задержалась наверху, как и планировала, то весть о гибели Савельева застала бы её там — об этом очень быстро стало известно. Говорили, что дежурные, явившиеся на свою смену на Северную станцию, нашли зарезанного охранника Павла в будке КПП и труп Полынина на платформе (Анна тогда понятия не имела кто это такой), а ещё чуть позже тела тех двух, что дежурили в ночную смену. Сам Павел исчез, но мало у кого оставались сомнения относительно официальной версии — Савельев погиб, предположительно застрелен.

Анна могла бы сказать, что в тот день она что-то почувствовала, потому и сорвалась вниз, вопреки всему, но это было не так. Ничего она не почувствовала. Просто Мельников, с которым ей, собственно, и нужно было кое-что решить, ускакал ни свет ни заря по больницам. Ждать его было гиблое дело, поэтому Анна и решила спуститься вниз, к себе, чтобы не терять времени.

Говорят, что такие особенные дни крепко врезаются в память, и человек помнит всё до мельчайших подробностей — куда пошёл, что сказал. Ерунда, наверно. Анна ничего такого не помнила. Обычное утро, как и тысячи других.

Было ещё совсем рано, когда она появилась на этаже, и непривычно тихо. Не ревели дурным голосом перфораторы, не стучали молотки, не визжали болгарки. Редкие рабочие, из любителей приходить на работу пораньше, кучковались по углам, обмениваясь редкими вялыми фразами. Анна прошла по коридору, машинально перебирая в уме всё, что предстояло сделать, и тут взгляд упёрся в кушетку, рядом с кабинетом. Рабочие приволокли её откуда-то сверху, да так и забыли. Анна, натыкаясь на неё, каждый раз ругалась, но в запарке всё забывала отдать приказ унести её.

На кушетке спали двое. Спали полусидя, крепко прижавшись и склонив друг к другу одинаковые светлые головы.

Анна остановилась, разглядывая юную парочку. Катюшу и этого мальчика, как его, Полякова.

На других она бы гаркнула, не раздумывая, но Катя Морозова была её любимицей. Нет, сама Анна, конечно, так не считала, да и Катя, если бы ей это сказали, удивлённо округлила бы и без того круглые глаза. Едва ли во всей больнице нашёлся бы ещё хоть один человек, к кому Анна была так же строга, как к Кате. Анна гоняла свою Катюшу в хвост и гриву, отчитывала за болтливость, за безалаберность, даже за Катину безмерную любовь к старикам и то ругала, разражалась на её преданность и привязанность, сама не понимая, что вот так, бывает, и проявляется любовь к человеку, которого мы непременно хотим сделать ещё лучше.

Анна подняла руку и громко постучала костяшками пальцев по косяку.

Мальчишка проснулся первым. Вскочил, увидел Анну, дёрнулся, хотел что-то сказать, да так и замер с открытым ртом, вытаращив на неё голубые, чуть навыкате глаза.

— Совсем обнаглели, да?

Она развернулась, чтобы идти к себе, но мальчик наконец-то опомнился.

— Анна Константиновна, там у вас в кабинете Егор Саныч. Он… он спит.

И, начиная с этой минуты, оттолкнувшись от абсурдной по своему смыслу фразы (потому что как вообще в её кабинете мог очутиться спящий Ковальков), время понеслось галопом, перескакивая через часы и минуты и иногда возвращаясь назад. В голове Анны всё смешалось: Катя, так до конца и не проснувшаяся, с сонными больными глазами, перепуганный мальчишка, который нёс какую-то ахинею, Ковальков, помятый и состарившийся лет на сто, и она сама в водовороте событий, которые она не понимала и отказывалась понимать.

И только после слов Егор Саныча «он жив, Ань, и сейчас, скорее всего, уже должен прийти в себя» до неё наконец-то дошёл смысл всего, что ей говорили.


Она неслась по коридорам, ничего не слыша и почти ни о чём не думая.

Это потом она вспомнит серое лицо Ковалькова, и её вина перед этим старым врачом, несколько часов назад прооперировавшего человека, которого он ненавидел больше всех на свете (Анна знала, что ненавидел), навалится на неё тяжким грузом. Подумает о Катюше, и сердце её захлестнёт благодарность к этой маленькой девочке. Испугается — в первый раз за всё это время испугается по-настоящему — того, что всё могло сложиться по-другому, не окажись на той станции двух мальчишек. Но это будет потом. Потом.

А тогда она просто бежала. И ворвавшись в комнату, где прятала Литвинова, натолкнувшись на весёлый, почти счастливый взгляд Бориса и увидев Павла, бледного, но живого — живого, чёрт возьми, она дала волю эмоциям. Устроила им разнос. Обоим. Двум идиотам. Двум придуркам. Двум взрослым мужикам, одного из которых она любила как брата, а второго… второго просто любила.


В первые дни ему было очень плохо, но он крепился. Улыбку выдавить из себя, конечно, даже не пытался, но старался говорить ровно, если приходилось, и только бисеринки пота, блестевшие на высоком лбу, да напряжённые желваки на резких скулах говорили о том, как ему больно.

Анна хорошо помнила это его «терпимо», когда она в то утро, растерявшись и не желая показать свою растерянность перед этими двумя, задала самый дурацкий из всех возможных вопросов: «Болит?». Словно она и так не знала, что болит, и будет болеть ещё долго, и он будет жить на обезболивающих, на тех запасах, которые она у себя откопала.

Она старалась не смотреть на него, отметила только про себя, на автомате, уже как врач, не как женщина, что он неестественно бледен, приложила ладонь к разгорячённому лбу, подумала об антибиотиках, и что их мало, стала привычно рассчитывать, что дальше и как — и всё это помогало отогнать страх, придавало сил и решимости. И ещё, где-то совсем на краю сознания промелькнула мысль, что его она потерять не может. Как Лизу. Как папу. Нет. Он должен жить. Должен. С ней, без неё, какая разница. Только пусть живет. Пусть.

В то самое первое утро ей стоило большого труда уйти. Но остаться с ним она тоже не могла. Не выдержала бы. Смотреть на его бледное, с проступившей желтизной лицо, на заострённый нос, затуманенные пасмурные глаза, чувствовать его боль — это было выше её сил. Она боялась, что врач отступит на задний план. И перед ним — беспомощным, но всё равно сильным — останется просто женщина, которая любит его уже бог знает сколько лет и отчаянно боится этой любви, глупой, нелепой, никому в общем-то не нужной.

Она собралась.

Сказала себе: Аня, ты — врач. В первую очередь врач. И во вторую, и в третью, и в сто двадцать третью. Для него, для Павла. И твоя задача, чтобы он встал на ноги. И сказав себе это, она стала действовать.

Ум, холодный и рациональный, вытеснив эмоции, привычно принялся просчитывать все ходы и искать решения. Она моталась по другим больницам и по складам, всеми правдами и неправдами добывая лекарства, торчала над душой у лаборантов, требуя чуть ли не немедленного получения результатов так нужных ей анализов, вконец затерроризировала свою несчастную Катюшу и Кирилла, загрузив их с головой, да ещё заставив по очереди дежурить ночью у дверей комнаты Павла. Параллельно была больничная рутина и ремонт, с бесконечной руганью Фомина, планёрки и совещания наверху, были старики — там спасали волонтёры, исключительно благодаря Вере Ледовской, которая временно взяла на себя обязанности Ники, — и был ещё миллион дел и забот, которые помогали не сойти с ума от временами накатывающего страха и благодаря которым она валилась под вечер с ног на ту самую кушетку у себя в кабинете, на которой спал несколько дней назад Егор Саныч.

К Павлу она приходила по утрам, нацепив на лицо холодную и отстранённую маску. Быстро проводила осмотр, задавала необходимые вопросы, с облегчением отмечая, что он быстро идёт на поправку. Ловила привычные насмешливые взгляды Бориса (вот кто почти не отходил от Павла), злилась на эти взгляды, а когда Борис пытался поддеть, непонятно кого — её или Павла — резко осаживала его. Борька тут же затыкался, но в хитрых зелёных глазах продолжал искриться весёлый смех.

Павел тоже молчал. То есть отвечал ей, если она спрашивала, но по большей части только слушал их перепалки с Борисом, в какой-то странной задумчивости глядя на неё. От этих взглядов она нервничала и спешила уйти.

Ей не нравилось, как он на неё смотрит. Хотя нет, «не нравилось» — это не то слово. Настойчивый взгляд твёрдых серых глаз, который она ощущала даже спиной, и который день от дня становился всё невыносимей, заставлял её паниковать. И пару дней назад, когда она, неловко развернувшись, вдруг упёрлась в эти глаза, ей показалось, что он всё знает, откуда-то знает и теперь смотрит на неё, словно проверяя, прав ли он. Она отступила, уже понимая, что поздно, потому что стена, та самая стена, которую она кирпичик за кирпичиком возводила между ним и собой, рушилась, рассыпалась, взлетая кусочками битого кирпича и цемента, оседая облаком серой пыли из страха и несбывшихся надежд, обнажая и открывая её перед ним.

«Он знает», — это был даже не вопрос, а утверждение, и вслед за этим пришла другая мысль, совершенно немыслимая, дикая, детская: «А вдруг? Вдруг он тоже…». И ей стало страшно.

Она давно, очень давно, запретила себе даже думать, что у них с Павлом что-то может быть. Потому что хорошо помнила, как однажды она уже оступилась.

Это было в тот далёкий день, когда она от обиды и унижения срезала свою косу, и Пашка случайно застал её без защиты. Не было у неё тогда сил ни на какую защиту — всё она извела, когда пряталась в том вонючем туалете и слушала, как её валяют в грязи. Она чувствовала опустошённость, усталость, броня на какое-то мгновение упала, и так же, как и сейчас, их взгляды встретились, и что-то случилось, что-то почти родилось — как вспышка, как озарение… А потом закончилось, так и не начавшись. Оборвалось, и словно не было ничего…

Тогда она ещё ждала, долго ждала, несколько недель, пытаясь поймать, уловить, ухватить то робкое настроение, смутное желание. Что-то сделать такое, чтобы Пашка опять посмотрел на неё так, как смотрел в тот день, и потянулся к ней. А потом пришло понимание, что этого не случится, потому что на самом деле, скорее всего, он ничего и не чувствовал особенного. У мальчишек с этим проще, наверное. Это она, как дура, сняла рубашку, оказалась перед ним в одном лифчике, а у него… у него просто гормоны.

Больше она такого не допускала. Возвела вокруг себя надёжные крепкие стены, всё проверила, навесила замки. Что там бушует у неё внутри — её дело. Ему это видеть и знать совсем не обязательно. И вот теперь…

«А вдруг? Вдруг он тоже…» — её отражение колыхалось в серых глазах Павла, как тогда в шестнадцать лет, и кто-то странный и невидимый нашёптывал сладкие слова, вливал их в уши, отравляя сознание. И она испугалась.

Мыслей своих испугалась, этого неведомого шёпота внутри. Стыда, боли, которые неизменно последуют, если она опять даст слабину. И она, забыв зачем пришла, попятилась, не в силах оторвать глаз от смотрящего на неё Павла, наткнулась на дверь, слепо нащупала ручку и, развернувшись, выбежала вон из комнаты. Сбежала.

Ну да, это и выглядело, скорее всего как бегство, потому что Борис выскочил вслед за ней, схватил за рукав больничного халата и, почти силком притянув к себе, прошипел чуть ли не в лицо:

— Аня, ты что же, мать твою, делаешь, а? Ты вообще ничего не видишь, да?

А она видела, в том-то и дело, что видела. Только это всё было не нужно. Сейчас уже не нужно.

— Отстань! — она выдернула свою руку, развернулась и быстро зашагала прочь, усиленно борясь с желанием перейти на бег и чуть не сбив с ног удивлённого Кирилла Шорохова, который непонятно каким образом здесь оказался.

* * *

Поглядев долгим невидящим взглядом на телефон, так до конца и не переварив полученную от Мельникова информацию — какой ещё проект бюджета, что всё это значит? — Анна встала и подошла к полкам с папками. Вспомнила, что на завтра надо ещё успеть подготовить отчёт для совещания в департаменте.

Перебирая тонкими пальцами корешки папок на полке в поисках нужной, Анна опять переключилась мыслями на то, что занимало её сейчас больше всего.

Прошло уже больше недели, и тот первый страх, обручем сдавивший сердце при виде раненого Павла, ушёл, уступив место невнятной тревоге, которая была связана даже не с жизнью Павла, а с чем-то другим.

Теперь Анна уже понимала, что Павел выкарабкался. Благодаря счастливому случаю, удачной операции (рука старого доктора нигде не дрогнула), железному здоровью самого Павла, её неуклюжим молитвам или всему вместе взятому, но Павел очень быстро восстанавливался. Иногда, перед тем как зайти к нему утром, она слегка притормаживала перед дверями, прислушиваясь к их с Борисом разговорам, ловя уверенный голос Павла — прежний голос, и даже смех.

Наверно, в чём-то она им завидовала.

Пройдя через совершенно страшное испытание, Борис и Павел нашли в себе силы остаться друзьями, хотя людям для смертельной вражды бывает достаточно и гораздо меньшего повода, и то, что они вместе (не опять вместе, а по-прежнему вместе) она поняла ещё тогда, когда белая от страха влетела в комнату к раненому Павлу, и они уставились на неё одновременно с одинаковыми выражениями на лице. Она даже заметила их переглядки и идиотское Борькино подмигивание, словно им опять было по тринадцать — Борька, дурак, неужели он думал, что она этого не увидит?

Анна не спрашивала себя, как им это удалось, почему-то их дружба сейчас казалась вполне естественной, только временами с какой-то горечью отмечала, что она сюда уже никак не вписывается. Потому что… как?

— Анна Константиновна! — в приоткрытую дверь просунулась Катина испуганная мордашка. За её спиной маячил Катин бессменный рыцарь, Поляков. К этой Катиной тени Анна уже начала привыкать.

— Что такое? — Анна поставила папку, которую держала в руках, на одну из полок.

— Там… там Павел Григорьевич…

Катя ещё не договорила, но по сердцу Анны словно полоснули острой бритвой.

— Борис Андреевич сказал, что Павел Григорьевич неважно себя чувствует и…

Ноги стали ватными, и Анна инстинктивно ухватилась рукой за полку. Но это продолжалось не больше секунды, потому что в следующее мгновенье она уже бежала в чёртов тайник, ругая себя на чём свет стоит за безалаберность и за то, что рано расслабилась.

«Дура! Чёртова старая дура! — повторяла она. — Идиотка! А ещё врач!»

Она ворвалась в комнату Павла и застыла на месте.

Он был один. Сидел за столом (Анна вспомнила, Борис потребовал принести им в комнату письменный стол) и что-то торопливо записывал. Услышав звук открывающейся двери, Павел обернулся. Его лицо удивлённо вытянулось.

— Аня? Ты?

Загрузка...