Глава 6

Глава 6


Они бежали, когда ещё не было причин бежать. Тави помнила это отчётливо — как отец вбежал в дом, запыхавшийся, как всегда — запачканный в муке, и коротко сказал:

— Собирайся. Быстро. — сперва она подумала, что он шутит, не поняла куда именно собираться и зачем. Обычно по выходным они могли собраться в храм или же в город — за покупками. Еще иногда ездили на ярмарку, купить обновок и сладостей, соли для лошадей, договориться с мастерами о ремонте. Но никогда они не собирались вот так, внезапно. Отец всегда готовился к поездке заранее.

Она замерла у очага, держа в руках половник, и посмотрела на него с недоумением.

— Папа? Что случилось?

— Армия Узурпатора идёт, — ответил он, поспешно стаскивая с гвоздя дорожный мешок: — Говорят — уже через день будут здесь. А то и к вечеру.

— Но… — Тави опустила половник. — Мы же не знаем наверняка. Может, это просто слухи?

Отец замер, повернулся к ней. Лицо его было серым, усталым, и в глазах плескалось что-то тяжёлое — страх, смешанный с горькой решимостью.

— Может, и слухи, — сказал он медленно. — Но если это правда… если солдаты придут… — Он помолчал, потом добавил тише: — Нам будет хуже всех, Тави. Понимаешь? Нам. Ашкенам.

Тави сглотнула. Она понимала. Всегда понимала. Даже в их тихой деревне, где все знали отца, уважали его — даже там были взгляды. Шёпот за спиной. Косые усмешки.

— Солдаты не разбирают, кто хороший, кто плохой, — продолжал отец, запихивая в мешок краюху хлеба, мешочек с солью. — Они видят ашкенов — и это всё, что им нужно знать. Мы — первые, кого обвинят. Первые, кого ограбят. Первые, кого… — Он осёкся, сжал челюсть. — Мы уходим. Сейчас же.

Тави хотела спорить. Хотела сказать, что король Арнульф, может быть, не такой, каким его рисуют слухи. Что, может быть, солдаты не будут жечь деревни, убивать, насиловать. Что, может быть, всё обойдётся, в конце концов кому нужны старый мельник и его дочка?

Но она посмотрела в глаза отца — и промолчала.

Потому что он знал. Он прожил дольше. Видел больше. И если он боялся — значит, было чего бояться.

— Хорошо, — тихо сказала она. — Я соберусь.

Тави схватила мешок, сунула туда сменную рубаху, тёплый платок матери (тот, что пах лавандой и временем), краюху хлеба со стола. Медные кольца на её запястьях звякнули тихо — она посмотрела на них, на миг задумавшись, не снять ли. Может быть, без них она будет выглядеть менее заметной. Менее чужой.

Но передумала. Это всё, что осталось от матери. Всё, что связывало её с прошлым.

Отец метался по дому, запихивая в большой мешок всё, что попадалось под руку: ещё одну краюху, старый нож, запасные чулки. Поднял крышку сундука, вытащил оттуда старый, потрепанный кошель с деньгами, покачал головой.

— Только зерна закупил, — сказал он: — и платеж от Еримовских еще не принесли, а сейчас и не принесут уже.

Лицо его было напряжённым, губы плотно сжаты.

— Папа, — позвала Тави. — А как же мельница? Это же… наша мельница…

Отец замер. Не обернулся. Просто стоял, сжимая в руках мешок, и молчал.

— Мельница останется, — наконец сказал он глухо. — Может, вернёмся. Когда всё закончится.

Тави знала, что это ложь. Знала по тому, как дрожал его голос. Но промолчала.

Отец перекинул мешок через плечо, взял её за руку.

— Идём.

Тави обернулась на пороге. Мельница стояла как всегда — старая, скрипучая, пахнущая мукой и деревом. Отец построил её сам, ещё до рождения Тави. Здесь она росла, здесь училась считать мешки зерна, здесь мать пела ей колыбельные на ашкенском языке. Здесь умерла мать. Здесь всё, что было домом.

— Папа, — прошептала Тави. — А если…

— Нет, — оборвал он. — Идём.

И они пошли.


На дороге их нагнали другие. Сперва — соседи, потом — незнакомые лица, потом — целая толпа. Беженцы. Все бежали, хотя никто толком не знал, от чего. Кто-то говорил, что армия Арнульфа в трёх днях пути. Кто-то — что уже завтра будут здесь. Кто-то шептал про сожжённые деревни, про насилие, про резню.

Тави слушала и не понимала. Никто из этих людей не видел армии. Никто не видел огня. Только слухи, слухи, слухи — как ветер, что гонит пыль по дороге.

Но они бежали. Может быть потому, что те, кто видели армию Короля-Узурпатора — уже ничего никому не скажут?


Их телега ехала едва-едва, дорога была забита беженцами, некоторые побросали вещи, некоторые — свои телеги и все это замедляло проезд, так что через полдня отец решил бросить телегу, распрячь лошадь и попытаться ехать верхом, но потом — плюнул на все и шлепнул верного мерина по спине, отпустив на все четыре стороны. Седла у них все равно не было, а ехать на лошади без седла и уздечки само по себе нелегко, а уж особенно вместе с Тави. Так они остались пешком.

— Папа, — тихо спросила Тави когда они остановились чуть отдохнуть: — Ты думаешь… это правда? Про армию?

Он не ответил сразу. Просто шёл, глядя вперёд, на спины других беженцев.

— Не знаю, — наконец сказал он. Беженцы расселись вдоль дороги, кто-то разжёг костры, кто-то просто рухнул на землю и замер, уставившись в никуда. Дети плакали. Женщины шептались. Мужчины курили трубки и хмуро переглядывались.

Тави сидела рядом с отцом, прислонившись к его плечу. Он молчал, глядя в огонь. Лицо его было серым, усталым.

— Доберёмся до города, — тихо сказал он. — Там переждём. Арнульф не будет брать Вардосу. Слишком высокие стены. Да и барон Хельмут старый лис, опытный вояка… а Вардоса — вольный город, его никакой король себе не подчинит.

Тави кивнула, хотя не была уверена. В Вардосе она бывала частенько, они с отцом ездили за покупками и прекрасно помнила, что торговцы на улице были любезными только тогда, когда видели деньги. Она — дочка мельника, у мельника всегда есть деньги, так считали в деревне… и, наверное, были правы, у них было крепкое хозяйство, но

Она посмотрела на свои запястья, на медные кольца. Её мать носила такие же. И бабушка. И прабабушка. Это было знаком — мы ашкены, мы шкены, мы помним, кто мы.

Лучше бы их снять. Или хотя бы спрятать…

— Папа, — прошептала она. — А если там… если нас не пустят?

— Пустят, — коротко ответил он. — За деньги всегда пустят.

Тави промолчала. Деньги. У них были деньги, несколько золотых. Это всё, что осталось от их прежней жизни. Всё богатство — в муке, в зерне, в мельнице. А мельница осталась там, позади, в пыли и страхе.


На следующий день они шли дальше. Дорога была долгой, пыльной, полной страха. Люди говорили мало, но когда говорили — всегда об одном: об Арнульфе, о войне, о том, что будет дальше. Тави слушала и не понимала, почему все так боятся человека, которого никто не видел.

Потом Господь Архангел послал ей первый знак.

Они остановились у придорожного колодца, чтобы набрать воды. Отец протянул ей фляжку, сказал: «Жди здесь». И пошёл к колодцу.

Тави стояла у обочины, держа фляжку, и смотрела, как отец черпает воду. Рядом стояли другие беженцы — мужчина с женой и двумя детьми, старик с палкой, молодая пара.

И тут молодой мужчина — высокий, с бородой — повернулся к отцу и сказал громко:

— Эй, шкен. Отойди. Нам вода нужна.

Отец замер, не поднимая головы.

— Я быстро, — сказал он тихо. — Только набрать. У меня дочка.

— Сказал — отойди, — повторил мужчина, и в голосе его прозвучало что-то жёсткое, холодное.

Тави увидела, как отец медленно выпрямился, как опустил ведро. Как отступил на шаг. Молча.

Молодой мужчина усмехнулся, подошёл к колодцу, зачерпнул воды. Его жена смотрела в сторону, будто ничего не происходило.

Отец вернулся к Тави с пустой флягой.

— Папа…

— Тихо, — оборвал он. — Идём дальше.

Они пошли. Тави обернулась — молодой мужчина смотрел им вслед, усмехаясь. Вот тогда Тави поняла: город их не спасёт. Город их не примет. Они — чужие. Всегда были чужими, даже когда приезжали в Вардосу за покупками, с кошелем полным денег, когда за спиной было крепкое хозяйство, была мельница, амбар полный зерна и муки, погреб с продуктами и вином. А уж сейчас, когда в кошеле было всего несколько золотых и пару десятков серебряных монет — и подавно.

К вечеру четвёртого дня они добрались до городских ворот.

Вардоса. Город-крепость. Ворота востока.

Тави стояла перед каменными стенами, как будто увидела их в первый раз. Раньше она не придавала значения, ну стены и стены. Высокие. Прочные. Но не более. Обычный камень. Теперь же она видела зачем люди построили такие стены и башни. Прочные и высокие. Это была защита, граница между жизнью и смертью.

Перед воротами стояла очередь. Длинная, медленная, полная таких же беженцев.

Отец взял её за руку.

— Держись рядом, — сказал он. — Не отходи.

Они встали в очередь. Ждали. Час. Два. Солнце садилось, воздух холодел. Тави дрожала — не от холода, а от напряжения.

Наконец их очередь подошла. Стражник у ворот — грузный мужчина с усами и потрёпанным плащом — окинул их равнодушным взглядом.

— Откуда?

— Деревня Малин, — ответил отец. — Мельник.

— Документы?

Отец протянул бумагу — какую-то старую грамоту, подтверждающую его право на мельницу. Стражник даже не посмотрел.

— Пошлина, — сказал он. — Пять серебряных. За двоих.

Отец достал кошелёк, отсчитал монеты. Стражник забрал их, сунул в карман.

— Проходите.

Они шагнули вперёд — но тут стражник поднял руку.

— Стойте.

Отец замер.

— Что-то не так? — тихо спросил он.

Стражник прищурился, глядя на медные кольца на запястьях Тави.

— Шкены, значит?

Отец не ответил.

— Для шкенов, — медленно сказал стражник, — пошлина больше. Десять серебряных.

— Но вы же сказали…


— Я сказал — для людей пять. Для шкенов — десять.

Тави сжала кулаки. Отец молчал. Потом медленно достал ещё пять монет и протянул стражнику.

Тот усмехнулся, забрал деньги.

— Проходите, — сказал он. — И не высовывайтесь. Город не любит таких, как вы.

Они прошли.

Тави шла, стиснув зубы, чувствуя, как внутри закипает что-то горячее, злое. Но она молчала. Потому что отец молчал. Потому что они — чужие.


В первую же ночь кто-то украл у них кошелёк. Тави не видела, кто именно. Отец заснул, прислонившись к стене какого-то склада, где их пустили переночевать вместе с другими беженцами. Она сидела рядом, прижавшись к его плечу, и тоже задремала. А когда проснулась на рассвете — кошелька не было. Отец обыскал все карманы, заглянул под мешок, под одеяло. Ничего.

— Украли, — сказал он тихо, глядя в пустые ладони. — Всё украли.

Тави смотрела на его лицо — серое, осунувшееся — и не могла вымолвить ни слова. Несколько золотых. Пара десятков серебряных монет. Всё, что у них было. Всё, что осталось от прежней жизни.

Украли за одну ночь.

— Может быть… может быть, мы найдём работу? — тихо предложила она. — Ты же мельник. Ты умеешь…

— Мельников здесь хватает, — оборвал отец. — А шкенов никто не наймёт.

Он встал, подхватил мешок, кивнул ей:

— Идём. Поищем угол потеплее.

Они искали весь день. Обошли десятки дворов, постучались в дюжину дверей. Везде — одно и то же: «Мест нет». Или «Платите наперёд». Или просто захлопнутая дверь перед носом.

К вечеру Тави поняла: тёплого угла у них не будет.

Они устроились под навесом старого амбара у городских стен. Рядом ютились другие беженцы — женщина с тремя детьми, старик, пара молодых парней. Все молчали. Все смотрели в никуда.

Отец расстелил одеяло, сел, прислонившись спиной к стене. Лицо его было бледным, губы — синеватыми. Тави заметила, как он кашлянул, прикрыв рот ладонью, и отвернулся, будто стыдясь.

— Папа, — тихо позвала она. — Ты простыл?

— Ничего, — буркнул он. — Пройдёт.

Но она видела: не пройдёт.

На следующий день отец пытался искать работу. Обошёл несколько лавок, пару мастерских. Везде — отказ. К вечеру вернулся, еле держась на ногах. Кашель стал сильнее.

Тави продала одно из своих серебряных колец, купила у уличного торговца краюху хлеба и кружку горячего бульона. Отдала половину отцу.

— Ешь, — сказала она.

Он отломил кусок хлеба, откусил, но почти сразу закашлялся. Хлеб выпал из рук.

— Папа!

— Ничего, — прохрипел он, вытирая губы. — Просто горло болит.

Тави подняла хлеб, стряхнула пыль, сунула ему обратно в руки. Он не стал есть. Просто держал краюху, глядя в пустоту.

Той ночью он бредил. Шептал что-то на ашкенском языке. Тави не понимала слов, но слышала интонацию — молитву. Она прижалась к нему, укрыла его одеялом, как могла. Но холод пробирался сквозь ткань, сквозь доски навеса, сквозь всё.

Деньги кончились на третий день.

Тави пошла искать работу. Обошла лавки, мастерские, постоялые дворы. Везде — одно и то же: «Не нужна». Или «Шкенов не берём».

К вечеру она вернулась с пустыми руками. Отец лежал под навесом, укрытый одеялом, и не открывал глаз. Кашель стал глуше, тяжелее.

Тави села рядом, положила руку на его лоб. Горячий.

— Папа, — прошептала она. — Тебе нужен лекарь. Нужны лекарства.

Он не ответил. Только сжал её руку — слабо, почти неощутимо.

Тави смотрела на него и чувствовала, как внутри нарастает что-то холодное, тяжёлое. Страх.

Он умирает. Если она не найдёт деньги — он умрёт. Именно тогда Господь Архангел послал ей второй знак.


На четвёртый день она услышала разговор.

Две женщины стояли у колодца, набирая воду. Одна — молодая, в потрёпанном платье, с усталым лицом. Вторая — постарше, с жёстким взглядом.

— Слышала, в казармах ищут девок, — говорила молодая. — Стирать, убирать. Платят медяками, но хоть что-то.

Старшая усмехнулась:

— Ага. Только порядочная девушка туда не пойдёт. Наёмники там… сам знаешь какие. Те, кто крутится рядом с ними, те просто девки продажные, кто потом такую замуж возьмет?

— Но если деньги нужны…

— Если деньги нужны — иди в бордель. Там хоть честно. А в казармах — грязная работа, унижения, и ещё скажут, что ты…

Тави отошла, не дослушав.

Казармы. Наёмники. Грязная работа. Она сжала кулаки, чувствуя, как медные кольца на запястьях врезаются в кожу. Порядочная девушка туда не пойдёт. Но что значит «порядочная», когда отец умирает? Что значит «честь», когда нету денег купить краюху хлеба?

Тави вернулась под навес, посмотрела на отца. Он лежал, укрытый одеялом, и кашлял — глухо, надрывно, будто что-то рвалось внутри.

Она опустилась на колени рядом, взяла его руку.

— Папа, — прошептала она. — Я найду деньги. Обещаю.

Он не ответил. Только сжал её пальцы — едва ощутимо.

Тави выпрямилась, вытерла глаза и пошла к казармам.

Капитан роты наёмников «Железные Волки», грузный, массивный мужчина с бородой и шрамом через половину лица — окинул её равнодушным взглядом.

— Убирать? — переспросил он. — Полы мыть, бельё стирать?

— Да, — твёрдо ответила Тави, хотя внутри всё сжалось.

— Три медяка в день, — сказал он. — Еду не даём, только работу. Согласна?

Три медяка. Почти ничего. Но лучше, чем ничего.

— Согласна, — сказала она.

Капитан кивнул.

— Начинаешь завтра. С рассвета. А то совсем засрались, уроды…

Тави кивнула и ушла.

Первый день она мыла полы в казармах. Вода была ледяной, руки покраснели, потрескались. Наёмники проходили мимо, не обращая на неё внимания. Кто-то бросил грязную рубаху ей под ноги:

— Постираешь, шкеночка?

Она подняла рубаху молча, унесла к корыту.

Во второй день один из наёмников — молодой, с кривой усмешкой — остановился рядом, пока она скребла пол.

— Эй, красотка, — сказал он. — Ты новенькая?

Тави не подняла глаз.

— Я работаю, — сказала она тихо.

— Вижу, — усмехнулся он. — А после работы? Не хочешь подзаработать? Я плачу хорошо. Тави сжала тряпку, чувствуя, как внутри закипает злость. Но она промолчала. Просто встала, взяла ведро и ушла.

За спиной раздался смех.

К концу недели она привыкла. Привыкла к холодной воде, к грубым шуткам, к взглядам, которые скользили по её телу. Привыкла к тому, что её называли «шкеночкой», «красоткой», «девкой из прачечной».

Она молчала, работала, брала свои три медяка и уходила.

Но денег всё равно не хватало.

Три медяка в день — это краюха хлеба и кружка бульона. Этого едва хватало, чтобы не умереть с голоду. Но на лекарства, на тёплую комнату, на лекаря — не хватало.

Тави видела, как отец слабеет. Как кашель становится глуше, дыхание — тяжелее. Как он перестаёт вставать, просто лежит под одеялом, глядя в никуда.

И она понимала: времени мало.


Город жил своей жизнью. Слухи ползли по улицам, как крысы — говорили, что армия Арнульфа подошла к стенам. Что начнётся осада. Что нужно готовиться к долгой зиме.

Цены на продукты взлетели. Хлеб, который раньше стоил медяк, теперь стоил три. Мясо — недоступная роскошь. Дрова — на вес золота.

Тави стояла у прилавка на рынке, держа в руке три медяка, и смотрела на краюху хлеба размером с кулак.

— Три медяка, — сказал торговец равнодушно.

— Но… — Тави сжала монеты. — Неделю назад это стоило один медяк.

— Неделю назад не было осады, — ответил торговец. — Берёшь или нет?

Тави взяла хлеб и ушла.

Вечером она сидела под навесом, держа в руках краюху. Отец лежал рядом, укрытый одеялом, и кашлял. Тави разломила хлеб пополам, протянула ему.

— Ешь, папа.

Он покачал головой.

— Ты ешь, — прохрипел он. — Тебе нужны силы.

— Тебе тоже.

Он не взял хлеб. Просто закрыл глаза.

Тави смотрела на него и чувствовала, как внутри что-то ломается. Он умирает. Она видит, как он умирает, и ничего не может сделать.

Три медяка в день. Краюха хлеба размером с кулак. Холодный навес. Кашель, который не проходит.

Это не жизнь. Это медленная смерть.

Тави положила хлеб рядом с отцом, встала и вышла из-под навеса.

Город шумел вокруг — голоса, смех, крики торговцев. Где-то вдали бил колокол. Холодный ветер трепал её волосы, пробирался под одежду. Она стояла посреди улицы, сжимая кулаки, и чувствовала, как внутри нарастает что-то тёмное, отчаянное.


Тогда Господь Архангел послал ей третий знак. Или вернее — испытание.

Чахотка, сказал лекарь. Нужен жирный бульон, сало, тёплое молоко, зелье яснотки. Но где взять деньги? Три медяка в день — это краюха хлеба размером с кулак. Не больше. А отец умирает. В тот вечер, когда Тави возвращалась из казарм, к ней подошла женщина. Молодая, с гладкими ладонями и прямой спиной. Одета просто, но не из простых — это было видно по рукам без мозолей, по аккуратным ногтям, по тому, как она говорила: сразу к делу, без лишних слов.

— Тебе деньги нужны? — спросила женщина, и в руке её взблеснул золотой.

Тави замерла. Золотой. Сотня серебряных монет.

Жизнь отца.

— Нужно достать волосы Безымянной Дейны, — сказала женщина спокойно. — Или расчёску. Я ей амулет на защиту от тёмных чар хочу сделать. У Арнульфа, слышала, архимаги есть. Она нас защищает — нужно, чтобы и мы её защитили. Достанешь — заплачу золотой.

Тави знала, что это неправильно. Амулеты так не делают. Волосы — это чернокнижие, запретная магия. Но в голове билась только одна мысль:

Золотой. Сало. Лекарства. Тёплая комната. Отец выживет.

— Да, — прошептала она. — Сделаю.

Узнать, где живёт Безымянная, оказалось легко. Вечером Тави постучала в дверь её дома, предложила убраться за десять медяков и половину буханки. Оруженосец впустил её. Дом был чист, суров, пах свежей стиркой и травами. Всё по месту, ни одной лишней вещи.

Тави работала медленно, изучая, где что лежит. Наверху что-то шуршало — Безымянная отдыхала. И вот — в плетёной корзинке у окна — она увидела её. Простая деревянная расчёска. Чуть треснувшая, с редкими зубцами, на двух из которых запутались тонкие рыжие волоски.

Тави огляделась. Оруженосец Безымянной Дейны был наверху. Слышно было, как он что-то двигает, разговаривает с Безымянной.

Сейчас или никогда.

Она вытащила расчёску, спрятала за пазуху. Сердце билось так отчаянно, что она боялась — он услышит. Потом продолжила работать, будто ничего не произошло. Когда вышла на улицу, расчёска жгла кожу сквозь ткань, как угли. Обмен прошёл быстро. Женщина протянула золотой, забрала расчёску, исчезла в переулке.

Тави стояла посреди улицы с монетой в руке — тяжёлой, холодной, как проклятье.

Еда. Лекарство. Крыша над головой.

Наверное, она должна была чувствовать себя счастливой. Но почему-то она подумала, что уж лучше бы она взяла серебряные монеты того желтозубого наемника, что предлагал ей «задрать юбку по-быстрому».


Потом она бежала через город, сжимая золотой в кулаке так крепко, что металл врезался в ладонь, выгоняя из головы мысли о плохом. В конце концов может этой странной дейне и правда нужны были волосы Безымянной для оберега. Ну или… или для заговора на любовь? Ничего страшного не произойдёт. Зато у нее наконец есть деньги. А это — еда. Нормальная еда, а не черствая краюха за три медных монеты. Лекарства. Тёплая комната. Лекарь.

Отец выживет.

Она повторяла это про себя снова и снова, будто заклинание. Отец выживет. Всё будет хорошо. Господь Архангел простит. Первым делом — аптека. Зелье яснотки, корень серой руты, масло камфорное, настой коровяка. Пять серебряных. Потом — рынок. Сало, куриные кости для бульона, молоко, белый хлеб. Ещё двадцать серебряных. Потом — постоялый двор. Комната с очагом, тёплая, с дровами и одеялами. Двадцать серебряных за неделю.

Всё для отца. Всё, чтобы он выжил.

Она сделала всё, что могла.

Перевезла отца в комнату. Уложила на кровать, укрыла одеялом. Разожгла огонь. Сварила бульон — горячий, жирный, пахнущий домом. Поила зельем три раза в день, как велел лекарь. Втирала масло в грудь на ночь. Кормила белым хлебом, давала молоко.

Отец пил, ел, благодарил её тихим голосом:

— Ты хорошая девочка, Тави. Моя умница…

И она верила. Верила, что всё будет хорошо. Что золотой спасёт его. Что Господь Архангел примет её жертву. Но к вечеру кашель стал сильнее. Лихорадка поднялась. Отец бредил, шептал молитвы на ашкенском.

А на рассвете — умер.

Тихо. Без криков, без судорог. Просто выдохнул — и больше не вдохнул.

Тави сидела рядом, держа его холодную руку, и не могла пошевелиться.

Он умер.

Несмотря на золотой.

Несмотря на всё.

Она похоронила его на общем кладбище для бедняков. Могила без креста, без камня. Только холмик земли. Священник прочитал короткую молитву. Тави повторила её на ашкенском.

Когда могилу засыпали, она бросила горсть земли и прошептала:

— Прости меня, папа. Я была никудышной дочерью. Я ни на что ни годна.

С того самого дня она перестала есть, заперлась в снятой комнате и молилась, молилась день и ночь. Молилась о том, чтобы Господь Архангел принял душу отца на небесах, раз уж она не сумела уберечь его на земле. Она не выходила в город, она не разговаривала ни с кем и потому весть о том что осада снята, о том, что Вардоса — устояла, а герцог Освальд пришел на помощь со своими войсками — не сразу дошла до нее. Просто в один день город как с ума сошел — пьяные крики, песни, радостный хохот… тогда она и узнала, что осада снята. Ей было уже все равно. Отца не было… какой был во всем этом смысл?

Но на третий день после снятия осады, когда она в очередной раз пришла на кладбище, чтобы помолиться над могилой отца — она увидела огромную толпу, много-много людей. Увидела, как магикусы Школы Земли возводят склеп и ставят памятник. Высокая девушка в рыцарских доспехах с мечом. Надпись на мраморе «Я умерла чтобы вы — жили». Короткая и понятная. Но Тави как будто молотом в голову ударили, она села на холодную землю, внезапно все осознав.

Господь Архангел посылал мне три знака и одно испытание, подумала она и я — не поняла знаков, не прошла испытание. Безымянная Дейна погибла. Как шептались в толпе — погибла как героиня, отстояв город в одиночку, задержав войско Арнульфа в проломе стены, погибла погребенная под сотнями тел в желто-черных доспехах…

Она вспомнила ту расческу, вспомнила дейну в переулке, золотую монету и ее зловещую улыбку. Сомнений не было, это она убила Безымянную Дейну. Предательница. Как сказал Архангел в писании — «истинно говорю вам, а кто предаст брата своего или сестру тому лучше было бы если бы привесили ему на шею мельничий жернов и утопили в пучине морской». Ведь горе миру от соблазнов, усомнилась она в Воле Его и решила предать сестру Безымянную, которая стояла за весь город. Вот за это добрый Господь Архангел и отнял у нее отца, а если бы она устояла перед соблазном — то не дал бы пропасть.

И если бы сам Господь не говорил, что самоубийство тяжкий грех и не войдут самоубийцы в Царствие Небесное — она бы удавилась прямо там, на кладбище. Однако же и жить теперь она не могла. Отца не было, и она была тому причиной. Она убила его этой золотой монетой, словно ядом или кинжалом. Раньше она думала, что не спасла его, но теперь поняла — что убила. Своими руками. Мысль об этом была нестерпимой.

Что же… есть только один выход. Она видела лицо оруженосца Безымянной, он без сомнения был в нее влюблен. Значит…

— Ты меня искала? — раздается голос, и она поднимает голову. У ее стола стоит оруженосец Безымянной.

— Да. — кивнула она: — убей меня Леонард Штилл. Это я виновна в смерти твоей госпожи, я предала ее. Убей меня.

Загрузка...