Интерлюдия вторая. Римус

Заявился ко мне Грегор, весь такой из себя довольный, и заявил, что для полного завершения работы им не хватило двух пророческих сновидений. Даже трех, если по чести, но последнее можно не давать — оно в самом конце, там фактически не две, а одна глава, разбитая на два голоса. Ну, одну зияющую амбразуру Грегор кое-как заткнул своим собственным телом, а другую, по законам жанра, латать некому, кроме меня. Ибо с самого начала было решено, что крупные куски наших повествований должны перемежаться этакими небольшими сценками в духе комедии дель арте, только вовсе не такими жизнерадостными, а также что ни один автор не появляется перед зри… читателем два раза подряд. Я единственный, кто а) не выступал в интермедиях (они зовут их интерлюдиями), и б) ни разу не поведал обществу своих кошмаров, а потому не буду ли я так добр нарисовать для народа ту картину, что я увидел в ночь обращения Селины, лежа в полном беспамятстве на дне своей гробницы. На это я возразил, что — а) кошмары мне если и виделись, то не по тому поводу, какой требуется, а в тогдашнем трансе ко мне пришло очень красивое и мирное сновидение, исполненное глубинных смыслов, и б) к данной повести эти смыслы никакого отношения не имеют. Разве что к ее гипотетическому развитию. На что получил следующую контроверзу: а) видение под номером шестым — вовсе не ужастик, а как раз наоборот, очень милая беседа двух наших устрашающих предводительниц, б) откуда нам, грешным, знать, что из ниспосланного нам Небом имеет ближний смысл, а что — дальний, и в) да пусть я просто запишу всё как было, а уж они посмотрят, на что мой текст пригоден.

Я, в свою очередь, возразил Грегору, что, начав повествование в режиме реального времени, уже не годится вставать в позу «всё уже произошло, а теперь мы дарим вам, дражайший читатель, плоды наших рефлексов». Следует держаться единого стиля повествования (а также трех единств, модных во Франции незадолго до моего рождения, телепатически вставил он), а спешно приставлять его, повествования, хвост к его же голове несолидно. Получается не роман, а Змей Уроборос какой-то.

В ответ на это философское замечание он съязвил, что Змей и я — создания практически идентичные, коль скоро я так крепко зажал ту потрясающую (он выразился — «потрясную») мифологию в духе русского поэта Гумилева.

Я кротко ответил, что тогда какого дьявола он выдаивает именно из меня этот миф, и, главное, чего ради? Во имя правильной архитектоники их коллективного выкидыша? Чтобы подлатать моим атласом этот ситцевый печворк и, как грубую пеньку, забить в щель, откуда вот-вот заструится грубая реальность? Я еще хотел для вящей убедительности перейти на конкретные бесстыдные личности и спросить Грегора, зачем он снова отчебучил сомнительную шуточку со смертным ребенком и его бессмертной приемной матерью.

Но тут он выложил передо мной самую главную карту из своей крапленой колоды:

— Римус, название книги, согласованное с верхами, должно непременно содержать слово «золото», а ведь в содержании почти сплошное серебро, как натуральное, так и переносное. Придется название оправдывать за счет тебя, иначе никак.

И теперь я спрашиваю: из какой материи сотканы наши сны? Может быть, этот мой сон вырос из одной-единственной короткой фразы Селины о том единственном предмете, что вампиры и драконы любят на равных?

Мне виделось, что я еще живу в том великолепном доме на севере, который Дэнни загромоздил своей Великой Железнодорожной Симфонией из жести, фанеры, дерева и картона, заставив весь подвальный этаж огромного здания объемной панорамой роскошной природы и архитектурных излишеств, по которой непрерывно разъезжают крошечные поезда, в крошечных вагонах которых сидят лилипутские пассажиры. И простецу Торну, и в равной степени мне, куда более искушенному в европейской цивилизации, эти люди казались живыми, а зрелище их непрестанного снования взад-вперед — завораживающим. Только вот почему-то они не высаживались наружу и не заполняли собой рукотворный пейзаж.

Но тогда я был вовсе не дома. Кто-то перенес меня в царство еще более крошечных застывших фигурок — людей, странных животных, экзотических кустов, лиан и деревьев, цветов и злаков. «Это брошенное царство Мидаса, — шепнул мне бесплотный голос. — золото, позабытое на века, похороненное в горах и глубоко под землей». В самом деле, небесного огня здесь было не видно — только странное холодное мерцание.

Я было обрадовался: какую драгоценную игрушку я мог бы принести Дэнни и тем самым развеять его всегдашнюю хандру, его безысходную браваду!

«Нет, — раздался прямо над моим ухом его тихий голос. — Мне это не подойдет. Разве ты не чувствуешь, что они до сих пор живые, эти существа, но это жизнь, глубоко скрытая и надежно запрятанная в дорогой панцирь?»

— Что же мне делать? — спросил я вслух. — Я уже успел полюбить их.

Мой голос показался мне чужим, он раздавался как будто из поднебесья.

— Что делать? Для этого тебе стоит лишь глянуть на себя, — отозвался он насмешливо. — Жаль, во всей земле не найдется зеркала подходящих размеров и чтоб оно вдобавок не испугалось отражения.

Я бросил взгляд вниз. Там, в мутно искрящемся золотом песке, мелком, как пудра, я узрел нечто вроде кривого серого ятагана. «По когтю узнают льва, — хихикнул Дэнни. — А ты — неужели не узнал по своему когтю, что ты дракон? Дракон, повелевающий светом небесным?»

И я понял, кто я есмь, и узрел себя будто со стороны: огромные лазурные крылья с перепонками, янтарные чешуи, светлая корона из четырех прямых рогов, клубящиеся усы около горной гряды белейших клыков.

— Разве я смогу их оживить? — в отчаянии спросил я себя в полный голос. — Мое пламя лишь сожжет этот прекрасный малый мир — или обратит в нечто текучее.

«Однако ты его уже освещаешь солнечным светом чешуи, — ответили мне. — Дохни на него горячим паром из своих ноздрей — и увидишь поболее».

Тогда я набрал в свои легкие внешнего тепла и выдохнул из обеих ноздрей нечто вроде фиолетового тумана; туман поднялся кверху, сгустился и пролился дождем. В лучах моего свечения этот влажный и трепетный мир засиял: сначала реки оделись как бы голубоватой пленкой тончайшего катаного золота, затем люди засияли червонным, деревья и травы — зеленым, рыбы и звери — бледным белым золотом. А когда на лугах появились ярко-алые бутоны тюльпанов, я вспомнил, что в моей Серениссиме стеклодувы получали самый дорогой карминный оттенок стекла, напыляя на него золотой порошок и обжигая в печи.

— Вот, я сделал, — сказал я, — но они все неподвижны. Моя холодная кровь не может дать живой жизни: только мертвую.

— Перед тем, как дать сказочному герою живую воду, — рассудительно ответил мне Лоран, который только что появился рядом с Дэнни, — его поливают мертвой водой, чтобы возродить нарушенную плоть и дать ей постоянство. Здешние золотые фигурки — это клад Белых Инков, частью сокрытый, частью расплавленный, чтобы можно было его разделить, а многое я поднял со дна моря вместе с потонувшими испанскими галеонами — разбитое, раздробленное на куски. Здесь всё царство земное в лицах и образах, но оно не может воплотиться. Дыши еще, чтобы придать ему форму, и не думай ни о чем более!

И я почувствовал, что моя кровь легко и изобильно истекает из ноздрей, повисая над этой микроскопической вселенной холодным сияющим облаком, наполняя ее жилы и ее плоть моей собственной жизнью, — и это была сама радость. Мир обретал законченность, а я — я умалялся и переставал быть хищной тварью Начала Времен, на юных берегах Златой Страны становясь просто…

Тут меня разбудили, и о том, что последовало за этим, вы знаете не хуже меня.

Загрузка...