Грегор упорно глядит ей в глаза, берет за руки — как он только осмеливается! Словом, ведет себя как ни в чем не бывало. И Римус: «дорогая» да «милая», чуть ли не «дитятко мое». Я того не могу, сижу, как напротив живого покойника. Когда-то я считал нас, ночных кровопийц, мертвыми по определению, так и говорил своему Дэйви и всем прочим. Но когда одно из таких существ сумело вернуть себе жизнь и с ней самую обыкновенную, не вампирскую смертность, — меня точно заморозило. Не поддаюсь на смешки и усмешки, не заговариваю и даже не смотрю, пытаясь отвлечься на иное дело. Как и прежде, иду, куда меня ведут, следом за ними всеми.
Карди (такое было у нее здесь имя?) вывела нас из лифта, и мы оказались перед высокими бронзовыми дверьми. Вход открылся, когда она раскинула руки крестом, приложив перстень к чему-то утопленному в косяк. Створы неохотно подались вперед. «Считывают, не торопятся», — пробормотала старуха, — и мы вошли.
Далеко вперед простиралась излюбленная в этих местах анфилада, разгороженная на отсеки высокими, до потолка и от стены до стены, ширмами густо расписанного стекла, которые были к тому же полуоткрыты. Мы находились в чем-то вроде прихожей или привратницкой, по-современному — холла: низкие мягкие диваны, обтянутые гобеленом ручной работы, фигурное железо спинок, обрешеток и каминной облицовки, наборные столики, висячие полки, ноутбук, выткнутый из розетки и прикрытый чехлом — на него, как м поняли, при надобности подавалась панорама окрестного пейзажа. Сразу при нашем появлении зажглись неяркие лампы холодного света.
— Вот моя перманентная резиденция, — представила ее Карди. — Дальше всё очень красиво, но мы, пожалуй, туда не пойдем. Говорить можно и тут с полной приятностью.
Она водрузила свою ношу на один из столиков, разлила кумыс почему-то в четыре чашки и выпила свою долю.
— Что касается точек над буквами, — продолжила она. — Дамы получили их ровно половину. Теперь задавайте мне вопросы вы трое.
— Оддисена, — сказал Римус. — С ней, я думаю, не так уж всё просто. Не социально-политические игры, не сохранение справедливости, тем более не благотворительность…
— Ну… вечные рыцарские игрища, — ответила женщина. — Мы состязаемся со слепыми стихиями и самой смертью — этим главным козырем, который кроет все остальные. Мы движем владыками, как фигурами в шахматах. Это истинная правда. Правда, но чушь. Мы властвуем, но…Знаете, как мы оберегаем себя от жажды властвовать? Я ведь не говорила?
Грегор покачал головой.
— Чем весомее сила, чем выше пост, тем суровее ответственность. Большинство так называемых простецов, то есть сочувствующих нам, околачивается на периферии и рискует не более чем обыкновенный хороший человек, попавший в сложные обстоятельства. Воинам Оддисены, так называемым стратенам, и стоящим над ними простым доманам приходится блюсти себя куда строже, но на уровне всем понятной морали. Однако за то, что для них в порядке вещей, — известное малодушие, к примеру, или обыденная ложь во спасение, — игрок более высокого разряда может поплатиться едва не головой. Дела высших доманов, а также легенов — это интеллигенты, что куда выше военных по месту в иерархии, — решает суд наших Старших. Только магистр, глава Оддисены, которого выбирают далеко не всегда, неподсуден, но тем он сам к себе строже.
— Хорошенькие игры, — усмехнулся Грегор, — И находятся охотники в них играть?
— Премного, уверяю тебя. Мы — те же самураи в душе: чем круче, тем веселей.
— Но это игры всерьез, — Римус в упор поглядел на нее. — Ради вашего понятия морали, истины — и красоты?
— Последнее важнее всего, — улыбнулась она. — Сказать вам нечто вроде притчи? Ролан!
Я сидел за столиком, потупившись и гипнотизируя себя его мозаичными разводами, и оттого вздрогнул.
— Да?
Ты, кажется, знаток современной живописи. Был такой шедевр: портрет дамы на холсте отражается в двух десятках малых зеркалец, поставленных под разными углами. Где щека, где прядь волос, где глаз, где пояс, где колено, где кончик туфли… Но зритель безошибочно видит всю женщину как она есть, причем образ этот — более полный, более истинный и значимый, чем если бы его нарисовали без причуд. Помнишь?
— Нет… Да, но не скажу, чье это.
— Братство Расколотого Зеркала, — повторила Карди со вкусом. — Вот как Оддисена видела судьбу своей великой земли, своего времени — и земного пространства-времени вообще.
— Оттого здесь всё… так странно, — заметил Грегор.
— От слова «странный» в русском и английском языках образовано слово «странник». Ключевое для понимания. Ибо сказано Пророком, что по этой земле лучше всего проходить, как незнакомец, странник или пилигрим.
— Теперь моя очередь говорить, — вмешался я. Римус посмотрел на меня с гневом, а старуха улыбнулась:
— Ты в своем праве, сын.
— Твой силт. Почему все здесь так боятся, что ты его откроешь? Даже твой соратник Хорт.
— Значит, открыть, — проговорила она. — Ну так смотри.
Она взяла высокую крышечку двумя пальцами и чуть повернула — даже с моей вампирской реакцией я не уловил секрета. Купол откинулся и повис на петле, а потом упал наземь.
Огромный изумруд чистейшей воды сиял, всеми гранями как бы выступая из оправы.
— Это не самое в нем интересное, — сказала Карди. — Тут где-то была менора со свечами, найдите и зажгите кто-нибудь, а то искать еще и спички мне не хочется.
Семисвечник оказался далеко, в глубине одной из настенных полок. Я слегка напряг свой Дар и возжег священный иудейский огонь.
— Смотри еще.
Я ахнул от сладкого ужаса: передо мной был пурпурный рубин очень глубокой окраски.
— Уральский александрит, — усмехнулась женщина. — Редкостной величины, они, как правило, невелики размером. Камень пророков и безумцев, дарующий им вспышки озарения. Двойственность окраски связана с двойственностью крови, артериальной и венозной. Это моя личная эмблема — и мой магистерский знак.
Я взял ее руку в свои; как-то так вышло, что мы стали передавать ее по кругу, как дароносицу, от меня к Римусу, от Римуса к Грегору и обратно. Зажигали то верхний свет, то нижний.
— Налюбовались, — наконец, сказала она. И убрала руку себе на колени.
— Теперь, по справедливости, мой черед, — сказал Римус. — Что там был за намек на сомнительного качества подарки всем нам троим?
— А теперь, кажется, еще и дамам, — вздохнула Карди. — И, возможно, куче всякого прочего народа. Грегор, ты не объяснишь за меня? Ну, на камею свою погляди.
— Оборотни, — выдохнул он. — Все мы станем оборотнями?
— Похоже на то. Но, думаю, не скоро и не сразу.
— Про что это вы? — забеспокоился Римус. — Какие оборотни?
Он повернулся ко мне, пытаясь прочесть в моих глазах большее понимание происходящего.
Старуха тем временем зачем-то налила остальные три пиалушки. От рук ее, танцующих и наколдовывающих, нельзя было оторваться, как давеча от одного ее камня. Нет, напрасно мы отказывали ей в умении очаровывать…
— Пейте все трое! — вдруг скомандовала она.
Мы и выпили хором. И не умерли. Только нестрашно обожгло внутри, и жар поднялся назад к ноздрям, будто мы собрались выдохнуть ими пламя.
— Вот это самое, — ответила она. — Люди. Ваша клятая Прародительница Акаша раздала вам всем яд, а я пробую отыскать противоядие. На вас лежит ваш собственный первородный грех, я же показываю, как его можно снять. Вас одели в непроницаемую и неизменную броню, а я пробила-таки в ней щелочку.
— Значит, тогда ты говорила не об одной себе, — сказал Грегор. — Мы будем превращаться в людей, какими мы были раньше, ровно в полдень. Серебро поможет нам почувствовать самый момент перехода. Мы будем стареть?
— Я-то даже молодела сначала. Хотя да, наверное, постепенно все мы изменимся. Но не умрем.
— Ладно, — сказал он, — справимся, как ни то. Ничего более не остается.
Мы еще посидели, глядя на огонь в канделябре и трогая кувшин, будто не веря себе.
— Последнее, о чем никто из вас, таких записных эстетов, отчего-то не заикнулся, — наконец заговорила она. — Статуи Рук Бога.
— Они здесь, — произнес Римус.
— Причем на этом самом уровне. В Зале Собраний. И мы все туда пойдем.
Карди выбросила из стенного шкафа, скрытого в стене (я подивился, сколько же тут тайников) четыре коротких плаща, совершенно одинаковых по цвету и покрою.
— За эти накидки моих с Данилем ребят называли «бурыми псами Кардинены». Сойдут для такого случая: не в одних же трико идти.
И мы вышли — четверо мушкетеров, может быть, кавалеров эпохи Ренессанса, в лосинах, сапогах и коротких мантиях с капюшонами.
По пути Карди объясняла нам, что, по преданию, Зал начали создавать с небольшой ямы в вершине горы, потом велением Божьим наткнулись на большую каверну. По другому преданию, сами Статуи-в-Вуалях уже были там, выточенные водой в виде двух едва оформленных глыб из мрамора разного цвета, уже водруженных на постамент. И подтверждено точными историческими документами, что во время, непосредственно идущее вслед за правлением короля Карла Второго в Англии, один-единственный скульптор снял с Терга и Терги (так стали именоваться Руки Бога) вуали и придал им окончательный и нерушимый облик; это было его шедевром и одновременно лебединой песней.
И пока она выговаривала эти слова, мы незаметно для нас вошли в Зал.
Сначала мы двигались как бы через веселый лес малых колонн из белого мрамора, расширенных кверху, — я вспоминал Кордову и ее мечеть, переделанную ради христианских нужд. Потом низкий потолок резко поднялся, и мы очутились в сердцевине горы. Колонны, как оказалось, служили опорой для галереи, три ряда которой, один над другим, наверху переходили в необъятный купол: здесь ноги наши ступали по черно-белым мраморным клеткам, будто вытанцовывая шахматную партию. На противоположном краю зала, куда мы направлялись, широкая лестница черного камня, прорезая галереи, тремя пролетами уходила вверх. У ее основания, на небольшой площадке, слегка приподнятой выше уровня пола и выложенной письменным агатом, стояли Он и Она.
Эти статуи превышали обычный человеческий рост едва ли вдвое и, несмотря на подножия, должны были скрадываться размерами зала — но производили впечатление гигантских: может быть, от той силы, которая была в них замкнута. Справа от нас Муж, темный и абсолютно нагой, сидел, отодвинув в упоре левую ногу и резко приклонив голову книзу. Юное и в то же время мощное тело было нацелено ввысь, как стрела на тугой тетиве, правая рука, обращенная ладонью кверху, была выброшена навстречу другой фигуре, женской. Лицо, жестокое, яростное, исполнено было затаенной печали. По левую нашу руку возвышалась Жена из сероватого, теплого по тону камня. Стан, закутанный в ниспадающие ткани, точно хотел высвободиться из них еле заметным усилием, но погружался всё глубже. Бездонные глаза, нежный рот, легкий поворот головы к плечу были исполнены полудетской чистоты, лучезарности и в то же время истинно женского лукавства. Абсолютный покой, мера и мягкая сила, ничего не берущая помимо твоей воли…
Они стремились и пригибались друг к другу; это движение напомнило мне текучую прелесть Грегоровой камеи, ту силу воды, что я почувствовал в Селине, когда в ярости обхватил ее тело руками, и гибкое движение Девы из моего последнего сна.
— Зал Театра, — говорил между тем Грегор, — там же, наверху, явно зрители сидели. А на площадку кто спускался — лицедеи?
— Или поединщики, — добавила Карди. — Здесь собирались Совет и Суд. И приходили Взыскующие Света, именно так их называли. Дело в том, что там, в самом верху купола, в точке, из которой по сути возник весь лабиринт Братства, есть отверстие и в нем стальная диафрагма, вроде как радужка в глазе. Ее можно привести в действие специальным механизмом, но самое загадочное — в том, что иногда она открывается по своей собственной воле. Может быть, внизу есть потайная клавиша. Даже я — и то не знаю. Тогда сверху срывается буквально каскад, водопад света.
Она замолчала.
— Ты имеешь в виду, что этот свет опасен для Детей Тьмы, — ответил Римус на ее молчаливое красноречие.
— Но не для вас — с вашей-то силой. Только там, вверху, иной свет и иное небо. Небеса иного мира, всегда ясные и не для всякого открытые. И оттого подождите. Не ходите за мной…
Она вышла чуть вперед и подняла кверху силт с играющим камнем. Потом сделала еще шаг. Еще.
Я понял почти всё, когда ее платье стало стремительно меняться, обращаясь в нечто светлое и летучее. Волосы обретали былой цвет, походка убыстрялась и становилась полетной, как прежде голос, фигура утончалась. Карди стала между Статуй — и тут купол распахнулся вширь, плавно, без единого земного звука. Белое с голубизной, невыносимо жаркое для наших глаз сияние ринулось вниз, закрутилось, слагаясь в широкую спираль, на спирали проявилась широкая и пологая лестница…
И в самой сердцевине этого сияния был Волчий Пастырь, такой же, как во время достопамятной беседы. Только все жизненные цвета и краски были при нем, и меч Тергата был заткнут за парчовый пояс, и в глазах горел тот самый Свет, что исходил из проема в небесах.
— Вот ты и пришла, моя кицунэ, — произнес он, и каждое слово звенело серебром и золотом сразу. — А что ты мне отдашь по уговору?
— То мое, что осталось, когда я оделила всех вокруг себя, когда я всю себя раздала другим!
— Ой, хитрая кицунэ, золотая кицунэ! Думаешь, я возьму за себя нищенку?
— Не бери, — вдруг во весь голос заговорил Грегор. — Она моя посестра. Вернись ко мне, сестра! Вернись…
Он запнулся.
— Я нарочно не взяла от тебя имени для посестры, Фатх, — рассмеялась она и обернулась — девушка шестнадцати лет от роду, ослепительное свечение юности, не тронутое ни грехом, ни отчаянием, не отягощенное никаким бременем, оно всё в себя впитало и всё, что было смертной плотью, пережгло в вечном огне. — Не предавайся печали. Ты ведь не сирота — здесь не бывает сирот. Возвращайся к своей собственной Деве из рябиновых цветов, ветвей и гроздий. И к создателю новой собачьей династии. А я вернусь… Денгиль Волк, что за разговоры такие о моем приданом? Быть может, это с тебя одного причитается махр. Так на чем мы поладим, Денгиль?
— Вот на чем. Я беру тебя такой, как ты есть, Та-Эль Кардинена, и в махр отдаю себя самого, Денгиля из Лэн-Дархана, Даниля Ладо аль Дархани. Ведь что мне остается, как не заполнить твою пустоту моей полнотой, твою жажду — моей прохладой?
Она уместила свои ладони у него на плечах, он обхватил ее за тонкую талию. Внезапно грянул изобильный и победоносный вальс, один из любимых мною вальсов Штрауса, только я никак не мог вспомнить ни названия, ни мелодии в точности, будто и то, и другое рождалось под ногами Та-Эль и Волка. А они кружились в такт, переходя со ступени на ступень и всё убыстряя движение, музыка с готовностью подчинялась им, спираль вращалась, одновременно поднимаясь кверху и унося их в синеву — вместе с самой синевой и светом. Потом круглое окно так же тихо закрылось.
Нечто с легким звоном упало оттуда и подкатилось под ноги Грегору. Он поднял.
— То кольцо, — произнес он дрогнувшим голосом. — Всё, что не ушло с ней наверх. Я не смогу его взять, а не возьмем — пропадет, наверное. Их вроде как плющат после того, как хозяин откажется… не знаю. Бери, что ли, себе, Римус. У меня лиса халцедоновая остается на память.
Но прежде чем Римус сказал «да» или «нет», я протянул свою руку.
— Это мое. Кардинена сказала мне, что только то, что растет, цветок это или побег, может вырваться из тюрьмы своего тела. Однажды я пробовал стать таким же художником, как ты, Мастер, — виртуозно копировать чужие картины и приемы, если уж не могу творить нерукотворное. Только мы оба были неправы. Мне стоит попытаться изобразить вещи, которые лишь становятся собой. Текучие, как вода. Изменчивые, как этот самоцвет.
— Но что тогда останется самому Создателю Ласки? — спросил меня Грегор.
Римус ответил за себя и меня:
— То же, что и всем нам троим. Возможность умереть человеком.
Потом мы шли по каким-то коридорам, заходили в кабины лифтов, почти не замечая здешних диковин. Из глаз Грегора текли кровавые слезы, Римус подал ему свой платок в стиле Ришелье:
— Приведи себя в порядок. Люди кругом, а мы неизвестно еще как и когда выйдем по тем пропускам в ее отсутствие.
— Нет, знаете, что она сотворила — и последние свои десять лет отдала. А Темный Дар приняла специально, чтобы побольше отбросить от себя… при последнем расчете, — говорил Грегор через кружево. Мыслить направленно у него не хватало сил.
— Селина докрутила свой номер, как она сказала мне однажды, — задумчиво итожил Римус. — Надо же! Мы все слышали от нее, что ей приходится быть верной своему клану, обществу, большой семье… и не догадывались о том, что же ими в конце концов было.
Я молчал. Только в голове у меня упорно вертелась самая, пожалуй, нахальная из песенок, что исполнялись под трезвон Селининой гитары: «Двустишия монаха неопределенной ориентации».
С дырявым зонтиком в руках брожу я целый день,
Воруя солнце в облаках, в лесу воруя тень.
Поймаю звездочку одну, а вместе с ней луну —
С лампадкою и ночником сойду тогда ко сну.
Припев:
С монетой напряженка, с работой полный швах —
Но я в поре, но я в игре — кайфовый я монах!
У хрюшек жемчуг я словчил, алмаз сыскал в золе —
Как много див мне суждено на бренной сей земле!
У ниндзи ловкость приобрел, у самурая — честь:
Как много, брат, прикольных штук на белом свете есть!
Припев
Шустрю я тут, шустрю я там, краду улыбки дам,
За гонор кавалеров их полушки не отдам!
Но коль признать, любая блядь годна мне для пути:
Иной желал бы всё отдать, я — всё приобрести.
Припев
Из песен ноты я тяну, из книг тащу слова —
Мир не становится бедней с такого воровства!
Пусть под конец моих часов простятся мне грехи,
Что я у Бога Самого заимствовал стихи.
Припев
Перебирался за ништяк сквозь уйму переправ,
Гнилых подошв не замочив, тряпья не затрепав;
Мне от не знай каких щедрот вся в лен дана земля —
Я генерал степных широт, полковник ковыля.
Припев
Желая дольный мир объять, я расточился в прах —
Башка в пыли, душа в огне, а сердце — в небесах.
Теперь уж, верно, никуда не станется брести:
Ты сам свой дом, ты сам свой кров, ты — все твои пути…
…Все Его Пути.