II

Матвею приснилась зима. И еще во сне, малым, неуснувшим краем сознания он понял: зима пришла наяву. Утром, открыв глаза, он увидел, что комнату залил прозрачный свет – не такой, как в прежние дни мутной осени. Матвей встал, тронул ладонями печку – она ответила угасающим теплом: выстыла за ночь. В окно увидел, что и ожидал: тонкий слой снега покрыл огород, дровяной сарайчик, дорожку. Накинув тулуп, Матвей вышел в сени, открыл дверь и постоял на пороге. Втягивал свежий запах снега, пропитывался им. Не хотел сделать ни шагу за порог, чтоб не нарушить чистый покров, брошенный на семь ступенек крыльца. Скоро замерз и похромал в дом.

Он ждал эту зиму, с августовской теплыни ждал, через бабье лето и промозглый дождливый октябрь. С тайной радостью видел отъезжающих дачников, обнаруживал по вечерам, что вот еще один дом стал темным, и еще, и еще. Он знал, что совсем один не останется, но все-таки жизнь замрет, затаится зимой, опустеет и вымерзнет. Не раз уже снилась ему многоснежная зима с сугробами до окон и гулом метелей и виделась почему-то свечечка в его окне, затепленная, как лампада у церковных врат. Зима снилась безлюдная, исчирканная заячьими и лисьими следами, примятая волчьими лапами. Иногда он говорил с собой, называя себя, как мать звала, а больше никто и никогда: Матюшкой. Осенью часто ныла увечная нога, и он заговаривал боль, успокаивал себя: «Подожди, Матюшка, придет зима – сразу легче станет». И казалось ясным, что зиму он ждет просто из-за ноги, вот и все, ничего больше. Но тем же самым не спящим ни во сне, ни наяву краешком сознания знал он, что ни при чем тут боль (ему ли, горящим комком выбросившемуся из охваченного пламенем истребителя, ему ли, дважды при ясном рассудке уходившему в клиническую смерть, перенесшему десяток операций, ему ли бояться боли?), а дело в том, что… Не мог он сказать, а только чувствовал, как зверь, чуял, что сейчас нужна зима. Потому что она – одиночество, и покой, и заброшенность, и свечечка грошовая, от покойницы бабки Груни оставшаяся. А все это вместе – исцеление. Не от болей – с ними свыкся, с ними и в могилу, – а от смуты душевной, от наваждений минувшего года.

И вот теперь пришла зима, и он Знал, кто остался в поселке. На сорок домов – четыре живые души.

Старуха Ядвига Витольдовна – сморщенный остаток человека, прожившая жизнь такую страшную, что Матвей побаивался узнавать подробности – берег себя от еще одной беды. Старуха уже много лет была почти невидима: о том, что она пока существует на свете, соседи узнавали зимой – по расчищенной дорожке от калитки до дома, а летом – по раскрытому в любую погоду окну на веранде. Продукты ей обычно приносила почтальонша, а сама старуха с участка почти не выходила. За все прошлое лето Матвей видел ее один раз, да и то мельком – в заросшем саду заметил сгорбленную фигурку с огромной лейкой. Впрочем, зимой Ядвига Витольдовна изредка гуляла по поселку. С Матвеем она раскланивалась дружески: года два назад он починил ей радиоприемник.

Дядя Коля Паничкин – ветеран пьянства. «Первую рюмку, – счастливо вспоминал он, – опростал я на масленой в двадцать третьем году! Ты вникни, вникни – это ж какой стаж! Ты посчитай – ахнешь! Седьмой десяток лет пошел. А было мне тогда неполных тринадцать лет». В поселке уже не осталось никого, кому б дядя Коля не впечатал навеки в память эту масленую двадцать третьего года. Каждую весну он отмечал юбилей того события, и до глубокой ночи над поселком разносились: «Мы рождены, чтоб сказку сделать пылью…» Дядя Коля сознательно пел не «былью», а «пылью», вкладывая в это особый антирелигиозный смысл, так как под «сказкой» разумел конкретно Библию, а также все, имеющее отношение к вере. Он любил рассказывать, как в годы задорной комсомольской юности они всей ячейкой «распатронили» соседнюю церковь, и было понятно, что воспоминание греет ветерана. В конце лета дядя Коля обходил дома поселка и просил у хозяев по пятерке, обещая всю зиму сторожить дачи от покражи. За такую цену никто не отказывал, и дядя Коля с карманами, полными пятерок, направлялся к магазину. Если же зимой какой-то дом все-таки взламывали (шпана из райцентра набегала), то дядя Коля шел к хозяевам каяться: «Виноват! Оплошал, не уберег добро, родные мои! Вертаю средства, совесть не позволяет, раз оплошал!» – и благородно возвращал деньги. Поскольку за зиму обычно обкрадывали только две-три дачи, то дядя Коля не оставался внакладе.

Ренат Касимов, приятель и ровесник Матвея, филолог. Он так устроился в своем институте, что ездил туда раз или два в неделю, а остальное время сидел в огромном пустом доме и писал – который год писал исследование о временных отношениях в поэзии. Дача сначала принадлежала не Ренату, а его первой жене. При разводе он отдал ей все, нажитое двадцатилетними научными трудами: квартиру, мебель, машину, и попросил только дачу. Он вселился туда с чемоданом одежды и несколькими сотнями книг.

А четвертая живая душа – он, Матвей Басманов, военный пенсионер, майор в отставке, сорокадвухлетний летчик-испытатель, списанный по инвалидности семь лет назад после катастрофы. Он давно снимал комнатенку у одинокой тети Груни – сначала на лето, а потом и вовсе переехал сюда из подмосковного городка, где у него была квартира. А перед смертью тетя Груня возьми да и завещай ему дом.

Матвей растопил печку и, сгорбившись, сидел перед ней на низкой скамеечке, одно за другим бросал в пламя березовые полешки. Огонь заворожил его. Матвей вроде и собирался пойти на кухоньку согреть себе чаю, позавтракать, но вот никак не мог оторваться от огня. Нога совсем не болела, жар из печки разливался по лицу, по груди приятным теплом, и Матвей подумал: какая же странная штука – исполнение желаний. С каким судорожным отчаянием ждал он новой поры, немо звал ее, и вот она пришла, а он как будто не готов. А он как будто медлит вступать в нее, и что это с ним – растерянность счастья? страх обмануться?

– Эх, Матюшка, нелепый ты человек, – громко сказал он и, резко оттолкнувшись обеими руками, встал со скамейки. Сильно, с хрустом потянулся, как в молодости, и сразу ощутил себя здоровым и простым. И удивительное дело – тут же захотелось ему видеть людей, захотелось поговорить, и он решил пойти к Ренату – позвать к завтраку, а то небось сидит на книжках в холодной даче и зубы на полку.

И вдруг вспомнил про Карата, резво захромал к двери, спустился по крыльцу, погубив нежный снег, и крикнул, направляясь к будке:

– А где же моя собачка? У нас же сегодня с моей собачкой новоселье!

Карат – овчарка-полукровка – рванулся на цепи из будки, заурчал, забил хвостом, взметывая снег, запрыгал и даже гавкнул от радости. Матвей схватил его за толстую шею, потрепал по густой шерсти, отстегнул ошейник, и Карат вырвался, стремительно обежал участок, оставляя крупные ясные следы. Летом и осенью Карата держали в будке, а на зиму переводили в дом, в сени – такой порядок завела тетя Груня, и Матвей следовал ему. Он с удовольствием следил за Каратом, который носился по участку, принюхивался к новому времени года, по-щенячьи радовался… «Вот и хорошо, так и надо,

– бормотал Матвей. Потом отвязал цепь от будки, взял собакину миску с обглоданной костью и, многозначительно поглядывая на Карата, понес все это в дом. Карат понял перемену жизни и, ошалев от радости, бросился на Матвея, чуть не свалив его мощными лапами. Матвей достал из кладовки толстый половик, положил его в сени, рядом поставил миску, накрепко привязал к специальному кольцу цепь и опять поймал собаку за шерстяную шею: – Вот теперь мы вдвоем будем, собачара, теперь вместе в доме», – и в довершение праздника отрезал Карату здоровый ломоть колбасы. Потом посадил пса на цепь и пошел к Ренату.

Никто еще не ходил по улице, только кошачий след тянулся с краю.

– Эй ты, салям-алейкум, зиму проспишь! – закричал Матвей, стуча кулаком в дверь. Послышалось шарканье, стук запора, дверь отворилась, и появился Ренат в ватнике на голое тело.

– Заходи, заходи, – восторженно сказал он и побежал обратно. – Ты вот как раз вовремя, заходи, – крикнул уже из комнаты. – Иди-ка сюда, послушай, как интересно…

Матвей плюхнулся на продавленный диван, а Ренат, сидя на колченогом стуле напротив, уже настраивал гитару.

– Хорошо живешь – песни с утра…

– Ты погоди! Вот послушай, только внимательно…

Ренат, как слепой акын, запрокинул голову и запел медленно и монотонно, растягивая слова, рокочущим басом, какой появлялся у него только при пении.

– Понедельник, понедельник, понедельник дорогой…

При первых словах Матвей скривился как от боли, но быстро взял себя в руки и, опустив лицо, стал глядеть в пол. Ренат этого не заметил.

…Ты пошли мне, понедельник, Непогоду и покой.

Чтобы роща осыпалась, Холодея на ветру, Чтоб спала, не просыпалась Дорогая поутру…

Дорогая поутру.

– А теперь скажи, – торжествуя, продолжил Ренат, – когда это написано?

– Лет пятнадцать назад, может, больше, – мрачно ответил Матвей.

– Я не про то! – отмахнулся Ренат. – В какой день недели, в какую погоду?

– Шут его знает, – пожал плечами Матвей. – В понедельник, наверное… с утра…

– Вот! И я так думал! Но это чушь! Стихотворение написано в воскресенье, поздно вечером, даже ночью! То есть написано оно могло быть хоть в среду, но настроение – в воскресенье ночью. В дождь! И ветер – резкий, осенний! Листья не осыпаются – их срывает, несет, они липнут к заборам, к дороге, к деревьям. А вечером, только что, было тягостное, долгое выяснение отношений с этой женщиной, мучительное объяснение, не первое уже, понимаешь? И тогда ночью – мольба о понедельнике! Обращение в будущее: пусть будет непогода, пусть холод, но пусть – покой! Мольба о покое, понимаешь?

– Вроде так…

– Только так и именно так!

– Ну а что потом?

– Потом – суп с котом, – чуть-чуть обиделся Ренат. – Это для меня важно, подтверждает мою мысль. Попросту говоря, эмоциональный эффект достигается симультанно со сдвигом по временной координате.

– Действительно, просто, как я, дурак, не догадался, – Матвей наконец улыбнулся. – Обычный сдвиг по координате.

– Вот ты смеешься, а это чрезвычайно интересно!

– Кто спорит, – Матвей встал и взял Рената за плечо. – Пошли ко мне завтракать, а то загнешься без жратвы, симультанный ты мой.

Ренат хотел пойти как сидел – в ватнике на голое тело, но Матвей удержал его.

– Очнись, салям-алейкум, зима на дворе!

– Неужели? – Ренат подслеповато глянул в окно. – И правда – бело…

На улице он все приглядывался к снегу, вдруг заметил кошкины следы и обрадованно закричал:

По кошачьим следам и по лисьим, По кошачьим и лисьим следам Возвращаюсь я с пачкою писем В дом, где волю я радости дам!

И счастливо засмеялся, сморщив плоский носик. Глядя на него, Матвей заставил себя тоже засмеяться, а Карат, услышав голоса, загавкал, тут же раздался близкий вороний грай, и первая зимняя тишина заходила ходуном, рухнула, рассыпалась, и вот так они вошли в новое время года.

Загрузка...