Сегодня Петров неважно себя чувствует. Доктор говорит еще о большой физической и нервной слабости. После обеда, не раздеваясь, лег на диване в полутемной от жалюзи комнате. Но только успел задремать чуть-чуть, как резкий звонок по телефону…
Его вызывают в ГПУ. Необходимо срочно с профессором Стрешневым поехать к безумной подруге Утлина. Очевидно, у профессора, все время наблюдающего за ней, есть основания думать, что настал момент повторить допрос под гипнозом.
И опять оливковое торпедо Пред. Аз. ГПУ подымает пыль по душным улицам Баку и опять недоверчиво поглядывает на профессора смуглый комендант ГПУ тов. Бибаев, и Абрек, неизменный спутник, высунув язык, наслаждается быстрой ездой.
Порывистый ветер с моря освежает голову, — но почему-то такое странно-тяжелое настроение. Четко стучит мотор, равнодушный шофер спокоен, радостно повизгивает Абрек; профессор, сдвинув на упрямый лоб мягкую шляпу, шепчет что-то, видимо, напряженно думая о предстоящей новой попытке и смотрит в ослепительную даль близорукими глазами, — а ему все как-то удивительно не по себе. Не то хочется, чтобы машина замедлила слишком быстрый ход, не то, чтобы она неслась со всей возможной скоростью, — нелепое, тягостное ощущение внутреннего утомления.
Больная уснула. Профессор проделал все подготовительные пробные опыты над ней, стенографистка приготовилась записывать… Профессор уверен, что он теперь добьется своего…
Стенографистка не успевает записывать. Быстрая, пожалуй, несколько отрывистая, но совершенно сознательная речь.
— Ха-ха-ха… как, и вы в это поверили? Вы тоже решили, что Николай Трофимович Утлин замечательный изобретатель?…
— Что такое? Нет, это не бред сумасшедшей.
— Тише, тише. Не перебивайте. Она говорит то, что знает.
— И вам он успел вскружить головы. И вам откуда-то известно о его чудачестве, о его выдумке, детской сказке, — о каком-то там «Революционите…» Ха, ха, ха. Вот смешно-то. Он сам, наверное, не ожидал такого успеха для своей шутки.
Евгения Джавала совершенно сознательно отвечает на вопросы профессора Стрешнева.
— Что? Таинственные явления в доме? Вот чудаки профессора. Возьмите любой учебник… Таинственный огонь. Можно подумать, что и вы верите в привидения… Свечение. Фосфоресценция… Каждый опытный химик может устроить тысячи таких чудес.
Недоуменно переглядываются все, а она продолжает спокойным уверенным голосом, будто и не находится под гипнозом.
«Она нас дурачит». — «Нет, нет». Профессор Стрешнев твердо знает, что под гипнозом этого быть не может… Ее воля бездействует — она говорит только то, что знает…
— Николай придумал замечательную шутку… Ха, ха, ха. А я ему не верила, что ему удастся убедить людей, что он сделал замечательное открытие, — этот ваш «Революционит» и что «Революционит» у него похитили. Могла ли я предполагать, что люди так легковерны? Он говорил, что он заставит сотни умных серьезных, взрослых людей бегать и волноваться, как маленьких ребят. Зачем это ему понадобилось?… Зачем? Ну, для этого-то, значит были свои причины. — Этого она не хочет сказать.
Она рассказывает о том, как они вместе составили дневник об открытии «Революционита», как после долгих совещаний переодели в чужую шкуру Абрека, — неужели нашлись способные поверить в наивную сказку о собаке и благодарном мусульманине?…
Только услышав вопрос об убийстве химика, заданный в упор, смутилась, замялась Евгения Джавала: «Да, да, убийство… Но как будто убийство должно непременно иметь какое-нибудь отношение к шутке с «Революционитом»? И потом убийство, убийство… Ах, она вообще не хочет говорить о такой вещи, как убийство, но уж если на то пошло… Да, самое обыкновенное преступление на романтической подкладке. Как, неужели же настоящий убийца до сих пор не найден? Не может быть? Ведь всему городу известно, что за ней тогда ухаживали двое, — Утлин и еще один. Ну, и вот… и ясно, что в конце концов один из них… да, один из них…» Но дальше опять не удается добиться ничего от Евгении Джавала. Снова истерика, снова, как и в первый раз, бурный нервный припадок, снова твердый голос профессора Стрешнева, запрещающий категорически дальнейшее любопытство, которое может стать роковым для больной.
— Я не знаю… Я с ума схожу… Профессор, скажите, кто же из нас действительно безумен: мы или она. Неужели же можно верить тому, что она теперь сказала?
— Да, это, безусловно, правда. Я не знаю случая лжи или мистификации под гипнозом.
— Но тогда, значит, «Революционит» не существует.
Профессорские очки досадливо сверкнули: «Вы слышали то же, что и я. Я склонен думать, что это именно так…»
— Но что же это тогда? Ведь это похоже на кошмар. Это же ужас. Я не могу примириться с этим…
— Дорогой товарищ, — поучительно произносит профессор, — как не неприятно разбивать свои лучшие иллюзии, но полезно только одно, — примириться, считаясь с фактами, добытыми наукой…
Он говорит еще что-то, какую-то длинную речь, но его уже не слушают. Петрову кажется, что он на автомобиле один. Он ничего не слышит, — слишком назойливо стучат в готовый лопнуть череп собственные мысли.
«Революционита нет! Все это только выдумка. Нелепая выдумка, словно какой-то авантюрный роман. Поверил сам, увлекся, отвлек столько народа от действительной важной основной работы… А все его подозрения, так хорошо связывавшиеся в стройную цепь улик, охвативших все? Но как он мог, как он мог им поверить? Они, конечно, только нелепая игра воображения. И он поддался, попал на удочку. Из простого уголовного дела создал сам для себя какую-то невероятную борьбу за фантастический «Революционит»…»
Клубок тягостных мыслей все сильнее давит Петрова: сознание своей ошибки, вызвавшей многие уже непоправимые результаты, чувство стыда за глупый промах… Эх, — Шерлок Холмс. Вот что значит, не спросясь брода, браться за незнакомое ответственнейшее дело.
Неприятный длинный разговор с председателем Аз. ГПУ. Через несколько дней повестка, — явиться для объяснений в Контрольную Комиссию. «Что, что сможет он сказать в объяснение старым партийным товарищам?…»
Темная комната, освещенная слабой лампочкой под зеленым колпаком. Над мечущимся в постели человеком склонилась встревоженная женская фигура. Она прикладывает к его вискам холодный компресс, пытается его разбудить…
— Что с тобой? Милый, очнись! Что с тобой?
Он отталкивает ее руки, он борется с ней, говорит, кричит что-то непонятное… Наконец открываются глаза, большие глаза на измученном, молодом еще, но таком усталообессиленном лице, он садится, бессмысленно оглядывает стены вокруг себя… Она испуганно на него смотрит. Он трет лоб и, наконец, удивленно, недоверчиво смотря в знакомое лицо женщины, говорит:
— Ты знаешь, мне приснился какой-то дьявольский сон… Бесконечно длинный и сложный, точно целый авантюрный роман, с таким злым насмешливым концом… Такой тяжелый, гнетущий, и вместе с тем удивительно реальный… Я его могу воспроизвести до мельчайших подробностей…
Наутро Вера, ласково проведя рукой по лицу, разбудила Петрова.
— Ну и напугал ты меня сегодня ночью, Федя. Кричал, как сумасшедший.
— Да, понимаешь, приснится же такая чертовщина. Честное слово, у меня и сейчас еще голова кругом идет. Но до чего реально? Подумай, вижу, будто я приехал со Стрешневым для допроса Евгении Джавала, а она рассказывает под гипнозом, что никакого Революционита нет, что это все выдумки Утлина и ее… Стрешнев уговаривает меня, что ее словам нужно несомненно верить, что наука и т. д… и в результате меня вызывают в Губ. К.К.
— Это дело тебя вконец измучает.
— А ты знаешь, что я тебе скажу? Я не знаю, что было бы лучше, — чтобы этого «Революционита» или, как его называют англичане, Н.Т.У., действительно не существовало бы вовсе, или чтобы он был, но нам не было бы известно, что с ним и где он находится в данный момент.
Петров открывает ящик ночного столика и дает ей газетную вырезку с сообщением об обвале таинственного дома.
— Ты понимаешь, о чем я думаю? Я уверен, что мы все-таки его добудем. Я себя сегодня совершенно хорошо чувствую. Я пойду побродить по этому месту на Крепостной, может быть… «Революционит» должен быть нашим, раз только он существует на самом деле, — вот единственное, что я о нем знаю совершенно твердо…