Таверна скрестившихся судеб

Таверна

Выходим мы из тьмы, нет, входим, тьма осталась там, снаружи, здесь же кое-что можно разглядеть сквозь дым — наверно, от коптящих свечек, — видно что-то желтое и синее на белом, цветные пятна — красные, зеленые, очерченные черным, какие-то картинки на прямоугольниках, белеющих на столе. Есть тут Посохи — стволы, густые ветви, листья, — как прежде там, снаружи, Мечи, что норовили рассечь нас из засады, из листвы, во тьме, где мы блуждали, пока, к счастью, наконец не увидали свет, не добрались до этой двери; есть и блестящие Динарии, есть Чаши — здесь застолье, столы уставлены стаканами и мисками с дымящейся похлебкой, плошками и кружками с вином, теперь мы в безопасности, но все еще полумертвы от пережитого испуга, мы готовы обо всем поведать, нам есть что рассказать, и каждому охота сообщить другим, что приключилось с ним, что привелось ему воочию увидеть там, во мраке и тиши, но здесь-то вон как шумно, как же сделать так, чтобы меня услышали, я сам не слышу собственного голоса, язык прилип к гортани, я лишился дара речи, но не слыхать и голосов других, хоть я и не оглох — ведь различаю и как гости громыхают мисками, и как откупоривают бутылки, как постукивают ложками, жуют, икают, — поэтому я жестами пытаюсь дать понять, что я лишился дара речи, но вижу: и другие тоже делают такие жесты, тоже онемели, мы все в лесу лишились дара слова — все сидящие теперь тут за столом, мужчины и женщины, охваченные страхом и от этого и сами страшные на вид, все — старые и молодые — сделались как лунь седыми, я вижу и себя как в зеркале на одной из этих карт, и у меня от страха тоже побелели волосы.

Как же я поведаю свою историю теперь, лишившись дара слова, а может быть, и памяти, как вспомню, что случилось там, снаружи, а вспомнив, как найду слова, чтоб это передать, и как произнесу эти слова, — раздумываю я тем временем, как все мы делаем попытку что-то объяснить другим гримасами и жестами, как обезьяны. К счастью, на столе есть эти карты, колода зауряднейших таро, так называемых марсельских, именуемых и бергамскими, и неаполитанскими, и пьемонтскими — зовите как хотите, они, ежели не совершенно одинаковы, во всяком случае, похожи друг на друга — эти карты, коим место в деревенских харчевнях, в фартуках цыганок, набросанные грубоватыми штрихами картинки с неожиданными и порою не вполне понятными деталями, — похоже, тот, кто вырезал эти изображения на дереве, чтобы после делать оттиски, — неуклюжею рукою срисовав их с тонко выписанных образцов с бог весть каким количеством подробностей, исполненных со знанием дела по всем правилам искусства, — принялся орудовать своей стамеской как попало, не дав себе труда понять, что он копирует, потом намазал доски краской — и давай.

Все разом мы хватаемся за карты; одна из выложенных в ряд картинок чем-то напоминает историю, приведшую меня сюда, и, глядя на нее, я пробую припомнить, что со мной случилось, дабы сообщить это другим, которые тем временем и сами ищут среди карт, указывая мне на ту или иную фигуру, и в поисках таких, которые бы сочетались с уже выбранными нами, мы вырываем карты друг у друга и разбрасываем по столу.

Повесть о нерешительном

Один из нас переворачивает карту, поднимает, смотрит на нее, как в зеркальце. И впрямь, ни дать ни взять он — Рыцарь Чаш, с которым схож не только лицом — с широко раскрытыми глазами, тревожным, обрамленным ниспадающими на плечи побелевшими кудрями, — но также и руками — на столе он движет ими, будто не ведая, куда их деть, в то время как на карте держит, на ладони правой, чересчур большую чашу, в левой же — поводья, чуть касаясь оных кончиками пальцев. Неуверенность его передается и коню, не слишком твердо упирающему копыта в изрытый грунт.



После отыскания этой карты молодому человеку кажется, что во всех прочих, попадающихся ему под руку, сокрыт особый смысл, и он выкладывает их на стол рядком, как будто между ними есть определенная связь. Видимая на лице его печаль, когда кладет он близ Восьмерки Чаш и Десяти Мечей Аркан, что, сообразно занимаемому месту, именуется Арканом Любви, Влюбленных или же Любовников, рождает мысль о сердечных муках, побудивших молодого человека, покинув пир горой, отправиться вдыхать лесные ароматы. А может, даже дезертировать с собственной свадьбы, став вольною лесною птицей прямо в день женитьбы.

Возможно, в его жизни есть две женщины и он не в силах сделать между ними выбор. Именно так изображен он на таро, не седой еще, а светлокудрый, средь двух соперниц, из которых одна держит его за плечо, не сводя с него исполненного страсти взора, а другая томно трется об него всем телом, и он не знает, к какой ему поворотиться. Каждый раз, решая, которая из двух годится больше ему в жены, он убеждает себя, что прекрасно обойдется без другой, и точно так же примиряется с потерей той, какую было выбрал, всякий раз, как чувствует, что больше по сердцу вторая. Единственный итог подобных колебаний — в понимании, что он способен обойтись и без одной, и без другой, так как любой из вариантов предполагает отречение от другого, и поэтому отказ ничем, по существу, не отличается от выбора.

Выходом из тупика для молодого человека мог стать лишь отъезд: и впрямь, таро, которую кладет он следом, — Колесница: две лошади влекут роскошный экипаж по ухабистым лесным дорогам при отпущенных поводьях, каковой обычай молодец завел затем, чтобы на перекрестке выбор делался помимо его воли. Двойка Посохов обозначает перепутье, на котором лошади вдруг принимаются тянуть в разные стороны, колеса изображены едва не под прямым углом к дороге, что означает: колесница никуда не движется. А ежели и движется, то все равно как если бы стояла, — так происходит и со многими из тех, пред кем открываются развязки самых ровных, самых скоростных дорог, что пролетают над долинами, поддерживаемые высоченными опорами, или пронзают горные породы, позволяя им отправиться везде и всюду, но везде одно и то же. Поэтому, хотя мы и узрели нашего героя на таро в якобы решительной, невозмутимой позе триумфатора, держащего в руках бразды правления, душа его все так же пребывала в раздвоении, чему свидетельством наплечники его плаща — две маски, обращенные врозь.



Дабы решить, какой дорогой устремиться, оставалось ему только положиться на судьбу: Паж Динариев изображает молодого человека, подбрасывающего вверх монету: орел или решка? Может быть, ни то, ни другое: катится монета, катится, пока не останавливается на ребре в кустах, растущих у подножия старого дуба, что стоит как раз на перекрестье двух дорог. Тузом Посохов наш сотрапезник наверняка желает нам поведать: поскольку он не мог решить, в какую сторону податься, ему не оставалось ничего иного, как спуститься с колесницы и карабкаться по узловатому стволу, а после — по сукам, что, разветвляясь, снова подвергают его муке выбора.



Однако он надеется, подтягиваясь вверх, от ветки к ветке, сверху увидеть дальше и понять, куда ведут дороги; но крона так густа, что вскоре он теряет землю из виду, а если поднимает взгляд к вершине дерева, то сквозь играющую всеми красками листву в глаза ему стреляет колкими лучами Солнце. Но не мешало б также уяснить, что означают двое малышей, которых видим мы на этой же таро: наверно, глядя вверх, наш молодец заметил, что на дереве он не один — его опередили двое сорванцов.

Они, должно быть, близнецы — похожие как две капли воды, почти белоголовые, босые. Вероятно, наш герой у них спросил:

— Что делаете там вдвоем? — Или, быть может: — Далеко еще до вершины? — А близнецы в ответ махнули в сторону виднеющейся в глубине картинки под лучами солнца городской стены.

Но где по отношению к дереву находится эта стена? Туз Чаш как раз изображает город с массой башен, шпилей, куполов и минаретов, выглядывающих из-за стен, как пальмовые листья, фазаньи крылья, голубые плавники рыб-лун торчат из городских садов, вольеров и аквариумов, средь которых, наверное, играют в догонялки эти двое шалунов, пока не исчезают с глаз. Как видно, город держится на вершине пирамиды, которая могла быть и вершиной большого дерева, и тогда город, подобно птичьему гнезду, поддерживался б верхними его ветвями, а основание его свисало, как воздушные корни каких-то растений, растущих поверх других своих собратьев.



Руки молодого человека, перекладывая карты, движутся все медленней и неуверенней, так что у нас есть время сделать предположения и обдумать в тишине вопросы, которые наверняка вертелись в голове и у него, как вертятся сейчас у нас: «Что это за город? Город Всеединства? Город, где части соединяются в единое целое, где уравновешиваются все сделанные нами выборы, где заполняется та пропасть, что разделяет наши жизненные ожидания и то, что выпадает нам?»

Но было ли кому задать подобные вопросы в этом городе? Вообразим, что наш герой, пройдя сквозь арочные ворота в городской стене, выходит на площадь и видит в глубине ее большую парадную лестницу, наверху которой восседает некто с королевскими регалиями, божество или увенчанный короной ангел на престоле. (За спиною этого создания видны два бугорка, которые могут быть и спинкой трона, и небрежно срисованными крыльями.)

— Этот город твой? — спросил у него, вероятно, наш герой.

— Твой, — лучшего ответа услышать он не мог, — здесь ты получишь все, что хочешь.

Мог ли он, застигнутый врасплох, высказать разумное желание? Разгоряченный от подъема на такую высоту, наверно, он сказал лишь:

— Хочу пить!

А ангел, восседающий на троне, в ответ:

— Так выбирай! — И, вероятно, указал на два одинаковых колодца на безлюдной площади.

Достаточно взглянуть на молодого человека, чтобы понять: он снова в тупике. Коронованная власть потрясает теперь весами и мечом — символами ангела, который с высоты созвездия Весов ведает принятием решений и соблюдением равновесия. Выходит, и сюда, в город Всеединства, можно попасть лишь что-то выбрав и от чего-то отказавшись, приняв одну часть и отклонив все остальное? Значит, впору ему двигаться обратно, — но, повернувшись, видит он двух Королев, выглядывающих с балконов, расположенных на противоположных краях площади. И кажется ему, что это женщины, одну из коих должен был он выбрать, но так и не выбрал. Похоже, они стерегут его, чтобы не выпустить из города, так как каждая сжимает обнаженный меч — одна в правой руке, а другая — конечно, ради симметрии — в левой. Но ежели по поводу меча одной сомнений нет, то у другой в руке, возможно, и гусиное перо, сложенный циркуль, флейта или нож для разрезания бумаги, и тогда эти две дамы указывают на различные пути, открытые тому, кому лишь предстоит еще себя найти: путь страстей — всегда чреватый принуждением, агрессией, крутыми поворотами, и путь учености, предполагающий раздумья, постепенное овладение знаниями.



Раскладывая карты и указывая нам на них, руки молодца обнаруживают то колебания его насчет их очередности, то сожаление о той или иной уже использованной карте, которую имело смысл и приберечь, то вяло выражают безразличие — мол, все таро и все колодцы одинаковы, как Чаши, повторяющиеся без перемен на всех таро, где они есть, как в мире единообразия взаимозаменяемы и неизменны предметы и людские судьбы, и тот, кто думает, что принимает решения, обманывается.

Как объяснить, что для утоления телесной жажды недостаточно ему ни этого колодца, ни того? Ему потребен водоем, куда впадают, смешиваясь, воды всех колодцев и всех рек, — море, каковое можно видеть на Аркане, именуемом Звездою или Звездами и восславляющем водное происхождение жизни как триумф смешения и изобилия, извергнутого в море. Обнаженная богиня, взяв два кувшина с неведомыми соками, охлажденными для тех, кто ощущает жажду (вон как гонит ветер золотые дюны залитой солнцем пустыни), опрокидывает их, орошая кремнистый берег, и тотчас среди песков взрастают камнеломки, а из густой листвы пускает трели дрозд, — жизнь есть не что иное, как расточение материала, в морском котле лишь повторяется все то, что происходит средь созвездий, миллиарды лет толкущих атомы в ступах взрывов, здесь хорошо заметных и в белесом небе.



Наш герой так хлопнул этой картой о стол, как будто крикнул:

— Море, море нужно мне!

— Исполнится твое желание! — Ответ астральной силы явно был предвестьем катаклизма — наступления на города, покинутые обитателями, океанских вод, что подберутся к самым лапам львов, которые, забравшись в поисках прибежища на городские высоты, будут выть оттуда на нависшую над городом Луну, тем временем как полчища ракообразных двинутся из бездн морских отвоевывать земную твердь.

Удар молнии в вершину дерева, круша все стены и Башни замершего над пучиной города, высвечивает еще более ужасную картину, к лицезрению которой рассказчик подготавливает нас, с полными ужаса глазами медленным движением раскрывая следующую карту. Его величественный собеседник, вставший на свой трон ногами, переменился до неузнаваемости; за спиною у него теперь уже не ангельское оперение, а затмевающие небо крылья нетопыря, бесстрастные глаза теперь раскосы и косят, корона проросла рогами, мантия, спадая, обнаруживает телеса гермафродита, пальцы рук и ног заканчиваются звериными когтями.



— Ты разве был не ангелом?

— Я ангел, обитающий там, где происходит раздвоение. Любой, кто движется по ответвлению к месту развилки, наталкивается на меня, любой, кто вздумает искать истоки расхождений, встретится со мной, кто попытается смешать однажды разделенное, щекой почувствует мое перепончатое крыло!

У ног его опять возникли солнечные близнецы, преобразившиеся в двух созданий с человеческими и животными чертами одновременно — с рогами, перьями, хвостами, лапами и чешуей, — соединенных с грозным чудищем двумя подобиями пуповин и, вероятно, держащих таким же образом на привязи еще по двое оставшихся за рамками рисунка чертенят поменьше, и так, от разветвления к разветвлению, раскидывается целая сеть связей, раскачивающихся, как большая паутина, на ветру, средь колыхания все менее обширных черных крыльев — вечерниц, филинов, удодов, ночных бабочек, шершней, мошкары.



Что их колеблет, ветер или волны? Линии внизу листка, возможно, означают, что вода уже накрыла дерево, так что побеги земной флоры колышутся в воде, как водоросли или щупальца. Вот какой выбор ждет того, кто отказался выбирать: он и в самом деле обретает море, погружается в него вниз головой и покачивается среди кораллов, за ноги Подвешенный к саргассумам, непроницаемым ковром колышущимся у поверхности воды, подметая крутые подводные откосы позеленевшей от морского салата шевелюрой. (Значит, вот она, та карта, на которой госпожа Созосгрис, ясновидящая с громким именем, но с малодостоверною номенклатурой, прорицая частную и общую судьбу крупного чиновника компании «Ллойд»[5], узнала утонувшего финикийского моряка?)

Если наш герой хотел лишь выйти за пределы личностных ограничений, связанных с определенной ролью, с принадлежностью к некоему классу, если он хотел услышать, как в молекулах грохочет гром, как совершается соединение высших и низших сущностей, дорогу к этому указывает ему Аркан Мир: увенчанная гирляндами Венера танцует под растительными сводами средь разных воплощений многоликого Зевеса; каждый вид, каждый индивид и вся история рода человеческого — лишь случайные звенья в цепи перемен и эволюционных сдвигов.

Ему осталось только довершить большой оборот Колеса, которое определяет эволюцию животной жизни и о котором никогда нельзя сказать, где верх его, где низ, — или, быть может, еще более длинный оборот, проходящий через распадение, спуск в самый центр земли, в плавильню элементов, через ожидание катаклизмов, которые, тасуя колоду таро, выносят на поверхность скрытые пласты, как на Аркане, представляющем финальное землетрясение.



Дрожание рук и ранняя седина — лишь легкие следы того, что пережил наш злополучный сотрапезник: той самой ночью он был рассечен (Мечи) на первоэлементы, прошел по кратерам вулканов (Чаши) через все геологические эры, рисковал стать вечным узником застылости кристаллов (Динарии), но вернулся к жизни, когда пробилась буйная лесная поросль (Посохи), и, наконец, вновь сделался точно таким, как прежде, человеком в седле Рыцаря Динариев.

Но впрямь ли это он, или, едва приняв свой прежний облик, он увидел, как подъезжает по лесу к нему его двойник?

— Кто ты такой?

— Я тот, кто должен был жениться на той девушке, которую ты обошел бы своим выбором, избрать иную, чем ты, дорогу на распутье, напиться из не напоившего тебя колодца. Не сделав выбор сам, не дал ты выбрать мне.

— Куда ты направляешься?

— Не в ту таверну, что попадется на твоем пути.

— Где я еще тебя увижу?

— На той виселице, на которой не будешь вздернут ты. Прощай.


Повесть о мести леса

Нить этой повести запутана не только потому, что трудно сочетать отдельные таро, но и поскольку к каждой новой карте, которую рассказчик хочет добавить к череде других, протягивается десяток рук, пытающихся выхватить ее и применить для построения своей истории, и, чтобы карты от него не ускользали во все стороны, он вынужден удерживать их пальцами, предплечьями, локтями, поневоле заслоняя от тех, кто силится понять его рассказ. К счастью, среди множества захватнических рук находится и пара таких, которые помогают ему их удержать в ряду, и так как эти руки втрое превосходят прочие как размерами и весом, так и силой и решимостью, с которыми они обрушиваются на стол, в конечном счете нерешительному молодому человеку удается удержать как раз те карты, что оказываются под защитой неведомых ручищ, — защитой, объяснимой не столько интересом к колебаниям молодца, сколько случайным сочетанием карт, в котором некто неизвестный узнает историю, волнующую его больше, то есть собственную.

Точнее, неизвестная — поскольку, ежели отвлечься от размеров, форма этих пальцев, кистей, запястий и предплечий — типично женская и позволяет ожидать, что хозяйка их — девица статей точеных и одновременно мощных; и впрямь, окинув взглядом обладательницу этих рук, мы обнаружили, что перед нами — внушительных размеров молодица, которая до сей поры сидела средь нас тихо-тихо, но внезапно, пересилив робость, принялась жестикулировать, толкая локтями в животы соседей и опрокидывая их со скамьи.

Наши взгляды поднимаются к ее лицу, которое алеет то ли от смущения, то ли от гнева, а после падают на Королеву Посохов, которая с ней очень схожа — крепкой деревенскою фигурой, лицом, обрамленным пышными седыми волосами, грубоватыми ухватками. Она указывает нам на эту карту ударом пальца такой силы, как если бы она хватила кулаком, и завывание, исходящее из ее надутых губ, должно быть, означает:

— Да, да, это я, а эти часто расположенные Посохи — тот лес, где я была воспитана отцом, который, уже не ожидая ничего хорошего от мирской жизни, стал жить Отшельником в этих лесах, чтоб оградить меня от скверного влияния человеческого общества. Я развила в себе большую Силу, играя с кабанами и волками, и узнала, что жизнь в лесу, где постоянно происходит терзание и поглощение животных и растений, регулируется следующим законом: сила, которая не может вовремя остановиться, будь то кондор, человек или бизон, и опустошает все вокруг, сама себя погубит и станет пищей для муравьев и мух…



Закон сей, хорошо усвоенный охотниками древности, но в наши дни не памятный уж никому, отображается в том сдержанном, но непреклонном жесте, коим прекрасная укротительница раздвигает кончиками пальцев львиные челюсти. Выросши среди зверья, людей она дичилась. Услышав стук копьгг и увидав, что по лесным тропинкам движется красивый Рыцарь, она следит за ним из-за кустов, потом пускается, робея, наутек и дальше следует за ним перебежками, стараясь не терять его из виду. И вот он снова перед ней — Подвешенный за ноги к ветке встречным разбойником, очистившим ему карманы до последнего гроша. Лесная дева без раздумий набрасывается на бандита, потрясая дубиной; как валежник трещат кости, сухожилия, суставы и хрящи. Здесь следует предположить, что молодица сняла красавца с ветки и привела его в себя, как делают львы, облизывая его лицо. Из фляги, что висела на ее плече, налила она Две Чаши питья, рецепт которого известен ей одной, — что-то вроде смеси кислого козьего молока с перебродившим соком можжевельника. Рыцарь представился:

— Я наследный принц Империи, единственный сын Его Величества. Ты спасла меня. Скажи, как вознаградить тебя.

Она же:

— Поиграй со мной немного. — И исчезла за земляничными деревьями.

Питье то было сильным приворотным зельем. Рыцарь кинулся за ней вдогонку. Тут рассказчица хотела лишь на миг явить нам и тотчас же спрятать Аркан Мир, точно застенчивый намек: «…играя с ним, я вскоре перестала быть ребенком…» — но рисунок откровенно показывает, как красавчику открылась нагота девицы, преобразившейся в любовном танце, и как с каждым оборотом обнаруживал он в ней очередное достоинство: сильна, как львица, горделива, как орлица, нежна, как ангел, воплощение материнства, как корова…

Влюбленность принца подтверждает следующая карта — Любовь, которая и предостерегает от недоразумения: оказалось, молодой человек женат и законная супруга не желает отпускать его.

— В лесу законные узы не играют большой роли. Останься здесь со мной, забудь про двор, его интриги и придворный этикет, — наверное, такое предложение сделала ему девица, не подумавши, что принц, возможно, — человек принципиальный.

— Расторгнуть первый брак мой может только Папа. Дожидайся меня здесь. Я к нему съезжу, улажу это дело и вернусь. — И, оставив молодице скромное вознаграждение (Три Динария), он садится в Колесницу и уезжает, даже не оглядываясь.



После того, как Звездами на небе был отмерен должный путь, застигли брошенную родовые схватки. Добралась она до берега реки. Лесные звери разрешаются от бремени без посторонней помощи, она перенимала их повадки. И вот, когда настало время, произвела на свет Солнца близнецов — двух крепышей, которые тотчас же встали на ноги.

— Чтобы добиться Правосудия, я вместе с малышами приду прямо к Императору, и он признает меня истинной супругой своего наследника и матерью своих потомков, — с таким намерением отправляется она в столицу.

Идет, идет, а лесу нет конца. Встречает человека, удирающего, как Безумный, от волков.

— Куда идешь, несчастная? Ни города нет больше, ни империи! Дороги больше не ведут из ниоткуда в никуда! Гляди!

Асфальт и тротуары города покрыты желтой чахлою травой, с дюн раздается вой шакалов, распахнутые окна освещаемых Луной покинутых домов похожи на глазницы, из подземелий и подвалов выползают крысы, скорпионы.



Город тем не менее не мертв: по-прежнему вибрируют, гудя, машины, моторы и турбины Колеса зубцами зацепляют зубцы других колес, по рельсам движутся вагоны, а по проводам — сигналы, хоть не видать ни одного живого человека, который что-нибудь передавал бы или принимал, грузил или, напротив, разгружал. Машины, знавшие уже давно, что могут обойтись и без людей, в конце концов избавились от них, и дикие животные после долгого изгнания вновь занимают отнятые некогда у леса земли: лисы и куницы расстилают свои пушистые хвосты на пультах управления, покрытых манометрами, ручками, шкалами, диаграммами; барсуки и сони нежатся на магнитометрах и аккумуляторах. Был человек необходим, стал ни к чему. Теперь, чтоб мир мог получать сведения о самом себе и наслаждаться собой, довольно вычислительных устройств и бабочек.

Отмщение земных сил завершается трубными раскатами громов небесных, ураганами и смерчами. Потом уже, казалось, сгинувшие птицы, расплодившись, стаями спускаются со всех стран света с оглушительными продолжительными криками. Когда скрывающиеся в подземных норах люди пробуют вновь выйти на поверхность, они видят небо, затемненное густою пеленой из крыльев. Узнают день Страшного Суда, каким изображен он на таро. И понимают, что свершилось предсказание еще одной из карт: настанет день, когда птичье перо разрушит башню Нимврода.


Повесть об уцелевшем воине

Хотя рассказчица и знает свое дело, не сказать, что за ее историей следят внимательнее, чем за первой. Не только потому, что скрывают карты больше, чем рассказывают, но и потому еще, что стоит карте сообщить поболее, как сразу же другие руки порываются забрать ее себе, чтобы приметать к другой истории. Начнет кто-нибудь рассказывать свою при помощи таро, принадлежащих, кажется, только ему, и вдруг оказывается: стремительно приспевшая развязка совпадает с концовками других историй, оспаривающих у рассказчика картинки катастроф.

К примеру, человек, во всем похожий на офицера, начал с узнавания себя в Рыцаре Посохов и даже передал ему таро по кругу, чтобы все увидели, какого чудного и сколь богато убранного скакуна он оседлал в то утро, отправляясь из казармы, в какую был одет он щегольскую форму с блестящими пластинами брони, с цветком гардении на пряжке ножных лат. Настоящий облик, словно говорил он, именно таков, и ежели сейчас он выглядит столь неприглядно и чувствует себя так неуверенно, тому причиной то ужасающее происшествие, о коем и намеревался он поведать.



Но, если присмотреться, некоторые элементы этого портрета соответствуют его теперешнему виду: седые волосы, отсутствующий взгляд, обломленная пика. Правда, это может быть и не обломок пики (тем более что он зажат в левой руке), а свиток — донесение, которое ему в соответствии с приказом требовалось переправить, вероятно, через вражеские линии. Допустим, это порученец, с приказом прибыть в ставку монарха или полководца и лично передать ему депешу, от которой зависит исход битвы.

Сражение в разгаре; рыцарь оказался в его гуще; воинства противников мечами прокладывают одно в другом дорогу, как в Десяти Мечах. Рекомендуются два способа сражения: либо разить кого придется, либо наметить себе достойного врага и заниматься им одним. Вот видит порученец, что навстречу ему движется Рыцарь Мечей, выделявшийся изысканностью и своей экипировки, и снаряжения коня: доспехи рыцаря, в отличие от тех, разрозненных, что были на его соратниках, имели массу всевозможных причиндалов и были все, от шлема до набедренников, одного — барвинкового — цвета, являя собой прекрасный фон для золотистых нагрудника и поножей. На ногах у рыцаря были чулки из той же красной камчатной ткани, что и чепрак коня. Несмотря на пот и пыль, было заметно, что у рыцаря тонкие черты. Огромный меч держал он в левой руке, каковой подробностью пренебрегать не следует: левши — опасные противники. Но и у нашего рассказчика дубина тоже в левой, так что как противники они друг друга стоят.



Два Меча, скрещенных среди вихря веточек, листочков, желудей, бутонов, говорят о том, что эти двое вступили в поединок с глазу на глаз и косыми ударами мечей кромсают окружающую зелень. Нашему герою показалось, что рука у неприятеля скорее быстрая, чем сильная, и довольно броситься очертя голову, чтоб одолеть его, но барвинковый, держа свой меч плашмя, обрушивает на него град ударов, так что вбивает его в землю, словно гвоздь. Уже взбрыкивают в воздухе ногами кони, опрокинутые, словно черепахи, на землю, что усыпана мечами, изогнутыми, точно змеи, а барвинковый все не сдается — сильный, как конь, неуловимый, как змея, и защищенный панцирем не хуже черепахи. Чем ожесточенней поединок, тем больше дуэлянты щеголяют своей доблестью и наслаждаются открытием в себе или в противнике все новых неожиданных ресурсов — так топтание понемногу оборачивается грациозным танцем.



Поглощенный поединком, наш герой уже забыл о своей миссии, когда вдруг высоко над лесом раздается трубный глас, похожий на звук архангельской трубы, изображенной на Аркане Страшный Суд (иначе — на Аркане Ангела): то рыцарский рог олифант, и он трубит сбор паладинов Императора. Конечно, императорскому войску угрожает серьезная опасность, и офицер без промедления должен спешить на помощь своему владыке. Но может ли быть прерван поединок, когда речь идет о чести и о наслаждении? Наш рыцарь должен поскорее завершить его и хочет сократить дистанцию, образовавшуюся меж противниками, когда грянула труба. Но где ж барвинковый? Мгновение замешательства — и неприятель испарился. Рыцарь устремляется в лес, одновременно откликаясь на сигнал тревоги и гонясь за беглецом.

Он пробирается сквозь чащу меж ветвей, побегов, сухостоя. От карты к карте рассказ движется скачками, которые надо как-то упорядочить. Вдруг лес кончается. Вокруг простерлась безмолвная открытая равнина, которая в вечернем мраке кажется пустынной. Но если приглядеться, видно, что она заполнена людьми, беспорядочной толпой, покрывшей все пространство, не оставив ни единого пустого уголка. Однако это сплющенная, будто размазанная по поверхности земли, толпа, среди которой нет стоящих на ногах, кто навзничь распростерт, а кто ничком, они не могут поднять го́ловы выше растоптанной травы.



Те, кто еще не скован Смертью, дергают конечностями, словно учась плавать в темной липкой жиже — собственной крови. Где кисть руки торчит диковинным цветком — раскрывается и закрывается, ища запястье, от которого отсечена, где пробует легко шагнуть стопа, не ощущая над лодыжкой веса тела, где головы пажей и суверенов откидывают со лба длинные локоны, вновь падающие на глаза, или пытаются поправить съехавшую набок по проплешине корону, но лишь вздымают подбородком пыль или заглатывают гравий.

— Что за напасть обрушилась на императорскую армию? — с таким, наверное, вопросом обратился рыцарь к первому встреченному им живому существу — до того оборванному и чумазому, что издали он походил на Безумца из таро, вблизи же обнаружилось, что это раненый и оттого хромающий солдат, унесший ноги с поля брани.



В безмолвном пересказе нашего героя голос этого бедняги звучит смятенным хриплым проборматыванием обрывков фраз на малопонятном диалекте с таким примерно смыслом:

— Не дурите, господин лейтенант! Теперь у кого есть ноги — ходу! Все переворотилось кверху дном! Остались мы, как раки на мели! Откуда только принесла нелегкая этих чумовых! Свалились, оглашенные, как снег на голову и в два счета сделали из нас корм мухам!

— Берегись их, твоя рыцарская светлость, обходи их стороной! — И вояка, сверкая срамом сквозь дыру в портах, плетется себе дальше с узлом поживы, добытой из карманов бездыханных тел, обнюхиваемый бродячими собаками, учуявшими в нем собрата по зловонью.

Но этим нашего героя не удержишь. Избегая завывающих шакалов, он прочесывает поле смерти. И при свете Луны видит, как блестят висящие на дереве золотистый щит и серебристый Меч. Он узнает в них снаряжение своего противника.

С соседней карты донеслось журчание. Там среди камышей бежит поток. На берегу его снимает с себя доспехи тот самый неизвестный воин. Разумеется, наш рыцарь не может атаковать его в такой момент: он прячется, чтобы подкараулить неприятеля, когда тот будет вновь вооружен и сможет защищаться.

Из-под доспехов показались нежные белые конечности, а из-под шлема — водопад темных волос, спускающихся вдоль спины до самого ее изгиба. У воина девическая кожа, женские икры, грудь и лоно королевы, — это женщина, под Звездами, совершающая, присев на корточки, вечернее омовение.



Как каждая новая карта, ложащаяся на стол, разъясняет или исправляет смысл предыдущих, так это открытие развеивает прежние чувства и намерения рыцаря: если ранее соперничество, зависть, рыцарское уважение к храброму противнику в душе героя сталкивались с жаждой победить его, отомстить, взять верх над ним, то теперь стыд от того, что угрожала герою девичья рука, желание поскорей восстановить поруганное мужское достоинство сталкиваются с огорчением от того, что он тотчас же признал себя побежденным, покоренный этими рукой, подмышкой, грудью.

Первое из новых побуждений — наиболее сильное: если мужские роли оказались перепутанными с женскими, то нужно сразу раздать карты заново, восстановить нарушенный порядок, без которого неясно, кто ты и чего от тебя ждать. Меч — не женский атрибут, это узурпация. И рыцарь, который, встретившись с противником своего пола, никогда бы не воспользовался его безоружностью, тем более не обокрал бы его тайком, подбирается теперь через кусты к висящему оружию, украдкою хватает меч, срывает его с дерева и убегает. «В борьбе между мужчиной и женщиной не может быть ни правил, ни лояльности», — думает наш рыцарь и еще не знает, до чего же, к своему несчастью, прав.



Он собирается исчезнуть из лесу, но вдруг его хватают за руки и за ноги, связывают и подвешивают вниз головой. Из прибрежных зарослей выскакивают обнаженные длинноногие купальщицы, вроде той, которая на карте Мир устремляется в просвет меж кронами. Это отряд гигантских амазонок, после боя хлынувших к воде, чтоб освежиться, понежиться и закалить свою Силу грозных львиц. Они набрасываются на него, хватают, опрокидывают, отнимают друг у друга, щиплют, тащат в разные стороны, пробуют его пальцами, ногтями, языками и зубами, нет, не так, с ума сошли, не трогай, что вы делаете, так не надо, хватит, ты меня погубишь, ой, ой, ой, помилосердствуй.



Полумертвого, его спасает Отшельник, который с фонарем обходит места битвы, складывая вместе части тел, врачуя изувеченных. Речь праведника можно вывести из последних карт, которые рассказчик кладет на стол дрожащею рукой:

— Не знаю, можно ли считать удачей твое спасение, солдат. Разгром, резня — удел не только армии, которая воюет под одним с тобою флагом: войско амазонок-мстительниц сметает и опустошает рати и империи, растекаясь по континентам, уже десять тысяч лет подчиненным зыбкому мужскому верховенству. Непрочное перемирие, удерживавшее мужчин и женщин от внутрисемейных битв, нарушено: жены, сестры, матери и дочери не признают в нас более отцов, братьев, сыновей, мужей, а видят лишь врагов и спешат с оружием в руках пополнить ряды мстительниц. Наши гордые твердыни сдаются одна за другой, никому из мужчин нет пощады, если не убьют — кастрируют, лишь немногим избранным, как трутням в улье, предоставляется отсрочка, но их ожидают муки еще более жестокие, чтобы отбить у них охоту хвастаться. Вину мужчины, возомнившего себя Мужчиной, не искупить ничем. Ближайшие тысячелетия будут временем владычества цариц-карательниц.


Повесть о королевстве вампиров

Лишь одного из нас, похоже, не страшат и самые зловещие таро, он даже, кажется, накоротке с Тринадцатым Арканом. И поскольку этот крепкий малый чрезвычайно схож с Пажом Посохов, а карты он выкладывает так, будто исполняет свой тяжелый повседневный труд, следя за тем, чтобы прямоугольники ложились на равном расстоянии друг от друга и ряды их разделяли ровные дорожки, то естественно предположить, что деревяшка, о которую опирается он на рисунке, — рукоять лопаты, погруженной в землю, а человек этот — могильщик.



Освещаемые слабым светом карты рисуют ночной пейзаж: Чаши формою напоминают урны, саркофаги и гробницы среди зарослей крапивы, Мечи звенят как заступы или лопаты, ударяясь о свинцовые крышки, Посохи чернеют наподобие покосившихся крестов, Динарии мерцают как блуждающие огоньки. Стоит выйти из-за облака Луне, как поднимают вой шакалы, остервенело разрывающие землю у могил, оспаривая свои разложившиеся яства у тарантулов и скорпионов.

На фоне этого ночного пейзажа можем мы представить короля, который нерешительно ступает, сопровождаемый своим шутом или придворным карликом (тут у нас как раз имеются Король Мечей с Безумцем), и предположить их разговор, который долетает до могильщика. Что ищет в таком месте в этот час король? Королева Чаш подсказывает нам, что движется он по стопам своей жены, — шут видел, как она украдкой вышла из дворца, и полушутя-полусерьезно убедил монарха выследить ее. Этот склочный карлик заподозрил здесь Любовную интрижку, но король уверен: все, что делает его супруга, может быть представлено при свете Солнца: много где приходится бывать ей потому, что помощи ее ждут брошенные дети.



Король — прирожденный оптимист: все в его державе к лучшему, Динарии удачно вкладываются и активно обращаются, щедрым клиентам, мучимым веселой жаждой, подносятся Чаши вина, Колесо громадного механизма вращается само собою день и ночь. Правосудие сурово и разумно — в соответствии с представленным на карте ликом, напоминающим застывшее лицо служащей в окошке. Построенный им город многогранен как кристалл или Туз Чаш, ажурен от окон схожих с теркой небоскребов, пронзаем вверх — вниз лифтами, увенчан виадуками, небедными автостоянками, подрыт светозарным муравейником подземных автострад, это город, возносящий свои шпили выше облаков, а темные крылья миазмов хоронящий в своих недрах, чтоб не затемняли витражей и хромированных металлов.

Шут же всякий раз, как открывает рот, промеж ужимок и острот сеет сплетни и хулу, рождающие подозрения и тревоги: послушать его, так огромный механизм движим адскими зверями, а виднеющиеся из-под града-чаши крылья — свидетельство того, что изнутри ему грозят интриги. Король вынужден подыгрывать — ведь затем и держит он безумца, чтобы тот ему перечил и высмеивал его. Согласно мудрому старинному обычаю, придворный безумец, скоморох или поэт низвергает и осмеивает ценности, лежащие в основе власти суверена, демонстрируя ему: изнанка прямой линии — кривая, готового изделия — хаос несовместимых элементов, а гладкой речи — пустая трескотня. И все же временами эти колкости внушают королю неясное беспокойство — конечно, также предусмотренное, даже гарантированное соглашением меж королем и скоморохом, однако все равно немного беспокоящее государя — не только потому, что именно таков был уговор, но и потому, что ему и вправду неспокойно.



Ибо привел безумец короля в тот самый лес, где все мы заблудились.

— Не знал я, что в моей державе есть еще такие густые леса, — заметил, видимо, монарх. — Как не порадоваться, ведь болтают, будто деспот я, даже листьям не даю спокойно выделять сквозь поры кислород и превращать свет солнца в их зеленый сок.

В ответ безумец:

— Я бы так не радовался, Государь. Лес отбрасывает тени не за пределы просвещенной метрополии, а внутрь ее — в умы твоих сознательных, усердных подданных.

— Ты намекаешь, безумец, будто бы мне что-то неподвластно?

— Поглядим.



Лесная чаща уступает место рощице с аллеями, отгороженными свежевырытой землей, прямоугольным ямам, чему-то белеющему в земле наподобие грибов. С ужасом узнаём мы из Тринадцатой Таро, что подлесок удобряется свежими трупами и оголенными костями.

— Ты куда меня привел, безумец? Это кладбище!

А шут, указывая на беспозвоночных, которые пасутся на могилах:

— Здесь правит более могущественный суверен, чем ты, — Его Величество Червяк!

— Не видел я в своих владениях мёста, где царил бы подобный беспорядок! Что за олух ведает этим делом?

— Я к вашим услугам, Государь. — Настал черед могильщика выйти на сцену и произнести свою тираду. — Отгоняя от себя мысли о смерти, горожане зарывают трупы здесь, подалее от глаз. Но отгоняй не отгоняй — они снова вспоминают о ней и хотят проверить, надежно ли зарыты мертвецы и впрямь ли они так уж непохожи на живых, ведь иначе живые не могут быть уверены, что живы, верно? В общем, то закапывай, то вырывай, вытаскивай, а после снова хорони — дел у меня хватает! — И могильщик, поплевав на руки, вновь взялся за лопату.



Наше внимание привлекает другая карта, которая, похоже, предпочла бы не бросаться в глаза, — Папесса, — и мы указываем на нее рассказчику движением, наверно сообразным обращенному к могильщику вопросу короля, который замечает женскую фигуру в монашеском плаще и капюшоне, сидящую на корточках среди захоронений:

— Что это там за старуха роется в могиле?

— Избави бог, здесь ночью бродят скверные бабенки, — верно, отвечает могильщик, осеняя себя крестом. — Чернокнижницы, поднаторевшие в приготовлении зелий, выискивают, что им надобно для ворожбы.

— Давай следить за ней.

— Только не я, мой повелитель! — Тут шут, наверно, содрогнувшись, отступил назад. — И вас молю, подальше от ведуний!

— Но я должен знать, насколько в моих землях еще живы предрассудки! — Что король не сдастся, нет сомнения; вот он шагает за могильщиком.



На Аркане под названием Звезды мы видим женщину, совлекшую с себя монашеское облачение. Она вовсе не стара, она красива, она обнажена. В лунном свете, при мерцании звезд обнаруживается: ночная посетительница кладбища очень схожа с королевой. Сперва король узнаёт тело супруги, ее нежные груди — как две груши, покатые плечи, крепкие бедра и большой живот; когда же она поднимает голову и открывается ее лицо в обрамлении тяжелой массы распущенных волос, мы тоже разеваем рты от изумления: если б не сосредоточенное выражение, какого не передают парадные портреты, она была бы вылитая королева.



— Как смеют эти гнусные колдуньи оборачиваться благородными влиятельными дамами? — должно быть, так и не иначе отреагировал король, который, дабы отвести любые подозрения от своей жены, готов признать за ведьмами кое-какие сверхъестественные способности, включая умение обернуться тем, кем им угодно. Другое, более правдоподобное объяснение («Моя бедная супруга стала от переутомления сомнамбулой!») он, должно быть, сразу же отверг, увидев, как усердно эта предполагаемая сомнамбула, стоя на коленях у края могилы, орошает землю неизвестными составами. (Если только в руках у нее не искрящие кислородно-водородные горелки — чтобы распаять свинцовый гроб.)

Так или иначе, речь идет о вскрытии могилы — эта сцена была предсказана другой таро на Судный день в конце времен, но приближена усилиями хрупкой женщины. С помощью веревки и Двух Посохов ведьма достает из ямы тело Подвешенного за ноги. Это весьма недурно сохранившийся покойник, бледное лицо которого обрамлено свисающей вниз густой иссиня-черной шевелюрой, глаза вытаращены, как у умерших неестественною смертью, сжатые губы скрывают острые длинные клыки, которые колдунья обнажает ласковым движением.



Сколь ни ужасно это зрелище, от нас не может ускользнуть одна подробность: если ведьма как две капли схожа с королевой, то покойник — вылитый король. Не замечает этого лишь сам монарх, компрометирующий себя невольным восклицанием:

— Ведьма… кровопийца… неверная! — Стало быть, он признаёт, что ведьма и его жена — одна и та же личность? Или думает, что, приняв облик королевы, та берет на себя и ее обязанности? Возможно, он утешился б, узнав, что супруга изменяет ему с его Doppelganger[7], но никто не смеет сказать ему об этом.

В глубине могилы происходит нечто неприличное: ведьма приникает к мертвецу, как курица, сидящая на яйцах, он садится, выпрямляясь как Туз Посохов, и, наподобие Пажа Чаш, поднимает кубок, поднесенный ему ведьмой; как в Двух Чашах, они чокаются, сдвинув кубки, полные свежей алой крови.



— Стало быть, мое стерильное металлическое королевство превратилось в пастбище вампиров, этой мерзостной кровавой секты! — наверно, что-то в этом духе выкрикнул король, чьи волосы, встав, прядь за прядью, дыбом, опускаются уже седыми. Столица, которую он всегда считал компактной и прозрачной, как чаша, вырезанная из горного хрусталя, оказывается разъеденной и ноздреватой, словно старая пробка, кое-как заткнувшая дыру в сырой, зловонной переборке, за которой — царство мертвых.

— Знай, — объяснение может исходить лишь от могильщика, — что эта ведьма в ночи солнцестояния и равноденствия ходит на могилу мужа, ею же убитого, выкапывает его из земли, оживляет, напоив кровью из своих вен, и совокупляется с ним среди грандиозного шабаша тел обоего пола, которые питают чужой кровью свои изношенные жилы и распаляют похоть своих извращеных срамных частей.

На двух таро представлены два варианта этого кощунственного ритуала, столь несхожие, что они могут показаться творениями двух разных рук: на первом, грубоватом, предстает поганая тварь с атрибутами мужчины, женщины и летучей мыши, названная Дьяволом; другая, в фестонах и гирляндах, восславляет полным ликованья танцем обнаженной чародейки или нимфы примиренье земных сил с небесными как символ целостности Мира. (Впрочем, обе карты мог выгравировать один и тот человек, тайный приверженец ночного культа, набросавший резкими штрихами жупел Дьявола в насмешку над невежеством инквизиторов и заклинателей злых духов и не поскупившийся на украшения, аллегорически изображая свою тайную веру.)

— Скажите, добрый человек, как я могу избавить свои владения от этого проклятья? — видимо, спросил король и тотчас же, охваченный воинственным порывом (Мечи всегда готовы послужить ему напоминанием, что соотношение сил, как прежде, в его пользу), наверно, предложил: — А не пустить ли в ход мне свое войско, привычное к обходным и подавляющим маневрам, умеющее разорять дотла, жечь, грабить, стирать с лица земли, чтоб ни осталось ни травинки, ни листка на ветке, ни живой души…



— Не стоит, Государь, — перебивает его могильщик, за множество ночей на кладбище чего только не навидавшийся. — Едва Шабаш озарится первыми рассветными лучами, как все ведьмы и вампиры, инкубы и суккубы обращаются в бегство[8], оборачиваясь кто совою, кто летучей мышью, кто еще каким-то рукокрылым. И при этом, как я замечал, они лишаются своей неуязвимости. Вот тогда мы и поймаем колдунью в нашу тайную ловушку.

— Надеюсь, так оно и будет, добрый человек. Тогда за дело!

Все происходит как и замышлял могильщик — по крайней мере, так мы заключаем из того, что королевская рука задерживается у таинственного Аркана Колесо, который может означать как хоровод зооморфных призраков, так и ловушку, сделанную из подручных материалов (куда ведьма угодила в виде увенчанной короной отвратительной летучей мыши вместе с парочкой лемуров[9] — ее суккубов, бегающих на месте в вертушке, из которой нет выхода), а может — пусковую установку, с помощью которой король собрался запустить адских тварей на орбиту, чтобы навек избавить от них поле земного притяжения, в пределах какового что ни бросишь в воздух, все вновь падает на голову, а то и навек отправить их на пустоши Луны, которая с незапамятных времен управляет позывами ликантропов[10], размножением комаров, менструациями и при этом полагает, будто остается чистой, неоскверненной, непорочной. Рассказчик беспокойно озирает кривую, описывающую Два Динария, словно вглядывается в траекторию полета от Земли к Луне — единственный пришедший ему в голову путь полного удаления всего неподобающего с горизонта при условии, что Селена, утратившая статус божества, смирится с положением небесной свалки.



Все сотрясается. Ночь разрывает молния над лесом, в той стороне, где находится залитый светом город, который тут же исчезает во тьме, как будто бы разряд ударил в королевский замок, обезглавив упиравшуюся в небо Башню, или перегорели пробки от перепада напряжения в слишком перегруженных цепях Большой Централи.

«Замыкание коротко, мрак долог» — такая зловещая пословица приходит в голову могильщику и всем нам, вообразившим инженеров (Аркан Номер Один — Маг), занятых демонтажом большого Механического Мозга в надежде обнаружить сбой в нагромождении колесиков, шестеренок, электродов и тому подобной всячины.

Тем же таро в этом рассказе можно приписать и разные иные смыслы; рука рассказчика, поколебавшись, вновь указывает на Башню и Подвешенного, словно приглашая нас узнать в нечетких фото, опубликованных вечернею газетой, моментальные снимки ужасающего происшествия: женщина летит с огромной высоты меж небоскребов. На первой карте падение ясно обозначено взмахами рук, откинутою юбкой и двойным — чтоб передать вращение — изображением фигуры; вторая карта объясняет причину аварии в электрической сети: тело, прежде чем удариться о землю, запуталось ногами в проводах.



Так что мы можем мысленно представить, как Безумец, запыхавшись, сообщает о драме Королю:

— Королева! Королева! Вдруг раз — и вниз! Аж раскалилась вся! Как метеоры, знаешь? Хотела взлететь! Ан лапы-то привязаны! И полетела головою вниз! Запуталась в проводах и повисла! А ток — через нее! Брыкается, трещит, бьет крыльями! И протянула ноги, свои королевские ножки, наша дорогая Государыня! Висит теперь оцепенелая…

Поднялась сумятица.

— Королева приказала долго жить! Наша добрая Государыня! С балкона бросилась! Это король убил ее! Мы отомстим! — Со всех сторон торопится народ — и пешим ходом, и верхом, — с Мечами, Посохами и Щитами, расставляют Чаши с отравленною кровью для приманки.

— Это вампиры! Королевство во власти кровопийц! Король — вампир! Хватай его!..

Повесть о поисках и об утрате самих себя

Посетители таверны толкаются вокруг стола, который понемногу покрывается таро, стараясь вытянуть из груды карт свои истории, и чем они сумбурнее и сбивчивей, тем больше новых карт дополняет упорядоченную мозаику. Случаен ли ее рисунок, или его терпеливо складывает кто-нибудь из нас?

Есть тут, к примеру, человек в летах, который в этой суматохе сохраняет созерцательное самообладание и прежде чем класть карту на стол, рассматривает ее так, как будто поглощен занятием, успех которого отнюдь не очевиден, — сочетанием по отдельности не слишком важных элементов, которое, однако, может привести к удивительному результату. Ухоженная седая профессорская бородка, серьезный взгляд с оттенком беспокойства — вот лишь некоторые его приметы, свойственные Королю Динариев. Этот портрет, а также окружающие его Чаши и Динарии способны навести на мысль, что он алхимик и потратил свою жизнь на изучение комбинаций элементов и их превращений. В дистилляторах и колбах, подаваемых ему Пажом Чаш, его слугой или помощником, он неустанно кипятит густую, как моча, жидкость, окрашенную реактивами в цвета индиго или киновари, в надежде на выпаривание молекул короля металлов. Но ожидания напрасны, на дне сосудов остается лишь свинец.




Все знают — по крайней мере, должны знать, — что ежели алхимик старается постигнуть тайну золота, чтобы разбогатеть, опыты его обречены на неудачу: ему следует забыть о личных интересах и ограничениях, слиться с силами, определяющими суть явлений, и лишь тогда за первым истинным преобразованием — самого себя — послушно последуют другие. Посвятив свои лучшие годы Великому Деланью, немолодой наш сотрапезник и сейчас, с таро в руке, желает сотворить нечто равнозначное, размещая карты так, чтобы они составили квадрат, где бы прочитывались сверху вниз, слева направо и обратно все истории, включая его собственную. Но когда, похоже, удается сложить такой квадрат, вместивший все истории, он обнаруживает: его собственная повесть затерялась среди них.

Он не единственный, кто ищет в последовательности карт путь преобразования самого себя, которое потом отобразилось бы вовне. Еще один из нас с прекрасной беззаботностью, присущей молодежи, готов узнать себя в самой доблестной из всех фигур колоды — Рыцаре Мечей и встретить грудью самые отточенные таро — Мечи и самые остроконечные — Посохи, лишь бы достигнуть своей цели. Но ему придется проделать длинный кружный путь (на что указывает извив на Двух Динариях) и противостоять (Двойка Мечей) в дебрях Броселианды[11] (Семь Посохов) силам Преисподней (Дьявол), призванным волшебником Мерлином (Маг), если он в конце концов желает сесть за Круглый Стол (Десятка Чаш) короля Артура (Король Мечей) на место, чести занять которое до сей поры не удостаивался ни один рыцарь.

Как видно, вожделенной целью и алхимика, и странствующего рыцаря является Туз Чаш: один надеется найти в нем флогистон[12], эликсир долголетия или философский камень, а для другого это талисман, хранимый Королем-Рыбаком, загадочный сосуд, чью тайну не успел, а может быть, не захотел поведать первый из его певцов, оставивший последующим поколениям возможность тратить на догадки реки разливанные чернил, Чаша, и поныне оспариваемая друг у друга римскою и кельтской верами. (Быть может, этого-то и хотел шампанский трубадур[13] — обречь на вечные раздоры Папу и Отшельника-Друида. Лучший способ сохранения тайны — незаконченный роман.)



Таким образом, задача, решить которую стремились два наших сотрапезника, обкладывая другими картами Туз Чаш, — одновременно и Великое Деланье алхимиков, и Поиски Грааля. В одних и тех же картах оба могут усмотреть этапы своего Искусства или Похождений: в Солнце — светило, сопряженное с золотом, или чистоту отрока-воина, в Колесе печное движение или лесные чары, в Страшном Суде — гибель и возрождение (металлов и души) или небесный зов.



Эти две истории рискуют постоянно сталкиваться, ежели не прояснить их внутренние механизмы. Алхимик — это тот, кто ради совершения обмена в веществах стремится сделать свою душу, подобно золоту, неизменяемой и целостной. Фауст, опрокидывая правило алхимика, делает объектом мены свою душу ради того, чтоб неподвластной переменам сделалась природа и не требовалось больше искать золото, поскольку все элементы уравнялись бы в цене, весь мир стал бы золотым, а злато — целым миром. Точно так же странствующий рыцарь — тот, кто подчиняет свои действия абсолютным и суровым нравственным законам для того, чтобы природные законы с абсолютной мягкостью способствовали изобилию на земле; но попробуем представить Персеваля-Парциваля-Парсифаля, опрокинувшего правило Круглого Стола: его рыцарские достоинства будут невольными, даром природы, подобно цвету крыльев бабочки, и, с беззаботностью и изумлением свершая свои деяния, он, может быть, сумеет подчинить природу своей воле, овладеть наукою о мире как каким-нибудь предметом, стать волшебником и чудотворцем, заживить рану Короля-Рыбака и возвратить пустынной почве зеленый сок растений.

Итак, мозаика из карт, приковывающая наши взгляды, представляет Делание или Поиск, которые хотелось бы закончить, ничего не делая и не ища. Доктор Фауст устал связывать мгновенные превращения металлов с медленными преобразованиями в самом себе, он усомнился в мудрости, которой набирается Отшельник в ходе одинокой жизни, разуверился в возможностях своего искусства, подобного перебиранию комбинаций карт. И тут его келейку на самом верху Башни озаряет молния. Пред ним возникает тип в широкополой шляпе вроде тех, что носят виттенбергские студенты[14]; возможно, это странствующий ученый или Маг — шарлатан, ярмарочный фокусник, разместивший на скамейке целую лабораторию из всевозможных склянок.

— Ты думаешь, что сможешь подражать моему искусству? — наверное, так истинный алхимик обратился к самозванцу. — Что за бурду ты перемешиваешь там в своих горшках?

— Ту, из которой возник весь Мир, — мог ответить неизвестный, — где сформировались и кристаллы, и растения, и животные всех видов, и сам человек разумный! — И все, что называет он, просвечивает в веществе, бурлящем в раскаленном тигле, как сейчас мы видим на Аркане XXI. На этой карте с наибольшим номером в колоде, выше всех оцениваемой в очках, в обрамлении из миртовых ветвей парит нагая богиня, может быть, Венера; в окружающих ее четырех фигурах узнаются более поздние священные символы, но, вероятно, это просто предусмотрительная травестия[15] иных явлений, не столь несовместимых с ликующей богиней, — может быть, сирен, кентавров, гарпий и горгон, что управляли миром, прежде чем их подчинила власть Олимпа, или динозавров, мастодонтов, птеродактилей и мамонтов — тех опытов, которые позволила себе природа, прежде чем смирилась с превосходством человека. А кое-кто видит в центральной фигуре не Венеру, а Гермафродита, символ душ, которые достигают центра мира, кульминацию пути, который предстоит пройти алхимику.



— Стало быть, ты можешь вырабатывать и золото? — наверное, спросил наш доктор, а тот в ответ:

— Гляди! — и явил ему на мгновенье сейфы, наполненные слитками кустарного золота.

— И ты бы мог вернуть мне молодость?

Искуситель показал ему Аркан Любовь, соединяющий историю Фауста с историей Дона Хуана Тенорио, конечно тоже скрытой в решетке из таро.

— Что ты хочешь за раскрытие тайны?



Двойка Чаш — своего рода памятка, таящая секрет изготовления золота, которую можно толковать и как разъединение духов Серы и Ртути, и как объединение Солнца и Луны, и как борьбу Устойчивого и Летучего, рецепты коих излагают все трактаты, но, следуя им, можно извести всю жизнь на раздувание огня в горнах без какого-либо результата.

Похоже, сотрапезник наш вычитывает из таро еще не завершившуюся в нем самом историю. Но, видно, пока вряд ли можно ожидать сюрпризов: Двойка Динариев графически, с изящной убедительностью, указует на обмен, на торг, на do-ut-des[16]; и поскольку компенсацией в этом обмене может служить только душа рассказчика, нам легко узнать ее наивную аллегорию в струистом и крылатом видении на Аркане под названием Воздержанность; и если подозрительный чудесник хочет непременно выторговать душу, не остается никаких сомнений в том, что это Дьявол.



При посредстве Мефистофеля любое желание Фауста тотчас же исполняется. Точнее, Фауст получает золотой эквивалент того, чего желает.

— Ты недоволен?

— Я думал, что богатство необычно, многолико и изменчиво, а вижу лишь куски однообразного металла, которые прибывают, убывают, накапливаются и служат лишь умножению самих себя, неотличимых друг от друга.

Все, чего коснутся его руки, обращается в золото. Таким образом, на карте Туз Динариев, где земной шар оборачивается кружком из цельного золота, закостеневшей в своей абстрактности монетой, непригодной для питания и жизни, история доктора Фауста соединяется с историей царя Мидаса.

— Уже жалеешь, что пошел на сделку с Дьяволом?

— Нет, только нужно было душу менять не на один металл. — Лишь пойдя на компромисс с целым легионом бесов, сможет Фауст спасти свою многообразную душу, отыскать во глубине пластмассы золотые блестки, вновь и вновь смотреть, как у прибрежья Кипра рождается Венера, рассеивая пятна нефти, пену от стиральных порошков…



⠀⠀ ⠀⠀

Аркан Номер XVII, годящийся для завершения истории ученого-алхимика, может также послужить началом истории доблестного воина, являясь иллюстрацией его рождения под звездным небом. Сын неизвестного отца и странствующей после отрешения от власти королевы, Парсифаль носит в себе тайну своего происхождения. Чтобы помешать ему что-либо узнать, мать (имевшая, наверное, на то причины) приучила сына никогда не задавать вопросов и, вырастив в уединении, избавила от тягот обучения рыцарскому делу. Но и в колких вересковых пустошах встречаются странствующие рыцари, и мальчик без каких-либо вопросов примыкает к ним, берет в руки оружие и вскакивает на коня, который затаптывает его мать, слишком долго его от всего оберегавшую.

Рожденный от преступной связи, убивший, сам того не зная, собственную мать и вскоре воспылавший сам запретною любовью, простодушный Парсифаль беззаботно разъезжает по миру. Не ведая всего того, что нужно в жизни, он поступает в соответствии с рыцарскими правилами — это происходит у него само собой. И, блистая безоблачным неведением, он проезжает по местам, над которыми витает туманное знание.

Таро Луна являет нам картину запустения. На берегу стоячего пруда высится замок, на Башню коего обрушилось проклятие. Там проводит свои дни Анфортас, Король-Рыбак, — мы видим, как старик, убитый горем, ощупывает свою незаживающую рану. Пока она не зарубцуется, не завертится вновь колесо превращений, движущееся от солнечного света к зелени растений и радостному празднику весеннего равноденствия.

Может быть, Король Анфортас грешен тем, что он — хранитель застоявшегося знания, сухой науки, вероятно сберегаемой на дне того сосуда, который на глазах у Парсифаля целая процессия несет по замковым ступеням, а он, хоть и хотел бы знать, чтб это за сосуд, молчит. Сила Парсифаля в том, что он совсем недавно вышел в мир и настолько поглощен своим там пребыванием, что ему ни разу не приходит в голову спросить о виденном. Однако достало б одного его вопроса, первого, который повлек бы целую лавину других — о том, о чем никто и никогда не спрашивал, — и вот осадок веков, отложившийся на дне ископаемых сосудов, растворяется, эры, стиснутые было толщами пород, возобновляют свое течение, будущее использует то, что возможно, из наследия прошлого, цветочная пыльца сезонов изобилия, тысячелетиями покоившаяся в торфяных болотах, вновь взлетает, возносясь над пылью засушливых годов…

Не знаю, долго ли (сколько часов или, быть может, лет) Парсифаль и Фауст с помощью таро воссоздают свои маршруты на столе таверны. Но каждый раз, когда они опять склоняются над картами, их истории прочитываются иначе, предстают с поправками и разночтениями, отражают настроения и течение мыслей, колеблются меж полюсами — всем и ничем.



— Мир не существует, — заключает Фауст, когда маятник, качнувшись, достигает другой крайности, — немыслимо такое «всё», где было бы все сразу, есть конечное число элементов, из которых могут быть составлены миллиарды миллиардов комбинаций, лишь немногие из каковых, однако, имеют смысл и форму и выделяются среди бессмысленной, бесформенной словесной пыли, как семьдесят восемь карт таро, в сочетаниях которых проступают эпизоды тех или иных историй — и тотчас же распадаются.

А Парсифаль, по-видимому, делает такое (опять же временное) заключение:

— Основа мира — пустота, движение во вселенной начинается из ничего, вокруг небытия строится сущее, на дне Грааля[17] — дао, — и указывает на пустой прямоугольник, окруженный картами таро.


Я тоже пробую поведать свою историю

Я открываю рот, пытаюсь что-то вымолвить, мычу — пора мне рассказать и о себе, ведь ясно: карты, выбранные этими двоими, содержат и мою историю (ту самую, что привела меня сюда), составившуюся из череды малоприятных встреч, а может, встреч несостоявшихся.

Для начала должен я привлечь внимание к таро Король Посохов, где изображен сидящий человек, которым, ежели никто другой не претендует, вполне могу быть я, тем более что в руке он держит некий остроконечный инструмент вниз острием — подобно мне сейчас. И в самом деле, если приглядеться, этот инструмент схож с авторучкой, очиненным пером, остро заточенным карандашом или шариковой ручкой, и если выглядит он чересчур большим, это должно, наверное, символизировать ту роль, которую данная письменная принадлежность играет в жизни сидящего субъекта. Насколько мне известно, черная линия, идущая от кончика его грошового жезла, и есть та самая дорога, что привела меня сюда, и, значит, не исключено, что Король Посохов — прозвание, принадлежащее мне по праву, тогда слово «Посохи» имеет отношение к палочкам, которые выводят дети в школе[18], — как бы лепетанью тех, кто только начинает общаться с помощью рисованных значков, или к древесине тополя, идущей на производство белой целлюлозы, из которой изготавливаются бумажные страницы, готовые (опять пересеченье смыслов!) к исполосованию.

Двойка Динариев и для меня есть знак обмена, наличествующего в каждом знаке, начиная с первой закорючки, нарисованной иначе, чем другие закорючки, первым из писавших, знак письменности, приходящийся сродни другим обменам, не случайно выдуманный финикийцами и, подобно золотым монетам, ставший оборотным средством, буква, которую не надо понимать буквально, буква, способная произвести переоценку ценностей, которые без соответствия букве закона не имеют никакой цены, буква, всегда готовая расти и расцветать цветами благородства — вон как тут разрисована, расписана, разубрана ее значащая поверхность, — литера как первоэлемент литературы, заключающая в своих значащих извивах оборотный капитал значения, буква, выгибами выражающая свою податливость, готовность означать значения…



А все эти Чаши — не что иное, как высохшие непроливайки, дожидающиеся, когда в чернильной тьме проявят себя демоны, адские силы, всяческие буки, духи мрака, гимны тьме и цветы зла или пока в них не снизойдет печальный ангел, фильтрующий душевные соки и вливающий по капле благодать и просветление. Но увы. Я узнаю себя, в Паже Чаш — в момент, когда я вглядываюсь в самого себя, и вид у меня недовольный; сколько б я ни встряхивал себя, ни выжимал, душа — как пересохшая чернильница. Какой же Дьявол пожелает взять ее в уплату за обеспечение успеха в моем деле?

Пожалуй, как раз Дьявол из всех карт имеет наибольшее отношение к моей профессии: разве сырье писательского ремесла — не прорывающиеся на поверхность мохнатые лапы, цапанья песьих клыков, козлиные бодания, подавленные, но бушующие во тьме страсти? Но на все это можно смотреть двояко: либо вся эта бесовщина в отдельных личностях и целых обществах, в том, что сделано или только планируется сделать, сказано или предполагается сказать, неприемлема и следует загнать все это вглубь, либо, напротив, это-то как раз важней всего и, раз оно имеет место быть, рекомендуется извлечь его наружу, — каковые точки зрения могут так или иначе сочетаться: к примеру, можно думать, что плохое и впрямь плохо, но притом необходимо, так как без него хорошее не представлялось бы хорошим, а можно — что оно в действительности и не плохо, а на самом деле плохо то, что принято считать хорошим.



Тогда для пишущего остается один лишь несравненный образец — Маркиз, в инфернальности своей достигнувший божественных высот, исследовавший при посредстве слов пределы гнусности, которых может достичь воображение. (А из таро нам предстоит вычитать историю сестер, которых могут представлять две Королевы — Чаш и Мечей, — одна ангелоподобная, другая порочная. В монастыре, где первая принимает постриг, стоило ей отвернуться, сзади на нее набрасывается Отшельник и силой использует ее; когда же она жалуется, аббатиса говорит ей:

— Ты не знаешь, как устроен мир, Жюстина: наивысшее блаженство власти Динариев и Меча доставляет превращение в вещи других людей; разнообразию наслаждений нет предела, так же как и сочетаниям условных рефлексов, и все дело в том, кто обусловливает эти рефлексы. Твоя сестра Жюльетта может посвятить тебя в многообразные тайны Любви, она поведает тебе, что есть те, кто наслаждается верчением пыточного Колеса, и те, кто пребывает наверху блаженства, будучи Подвешенным к нему за ноги.)



Все это подобно сновиденью, облеченному в слова, которое, пройдя через того, кто пишет, высвобождается, освобождая пишущего. Письмо позволяет высказать все то, что подавлялось. И тогда седобородый Папа — великий пастор душ и толкователь сновидений Сигизмунд из Виндобоны[19], для подтверждения чего достаточно проверить, можно ли с какой-то стороны квадрата из таро вычитать историю, которая, в соответствии с его учением, таится в подоснове всех историй. (Положим, этот юноша, Паж Динариев, хочет отвести от себя мрачное пророчество, сулившее ему отцеубийство и брак с собственной матерью. Пусть на роскошной Колеснице он отправится куда глаза глядят. Два Посоха обозначают разветвление большой пыльной дороги, вот она, эта развилка, тот, кто там бывал, узнает место, где дорога из Коринфа пересекается с дорогою на Фивы. Туз Посохов свидетельствует о драке на дороге, точнее, на скрещенье трех дорог, как случается, когда две колесницы не желают пропустить друг друга и сцепляются ступицами колес, а их возницы, все в пыли, спрыгивают, разъяренные, на землю и бранятся именно что как извозчики, не жалеют крепких слов, обзывают родителей друг друга боровами и коровами, а если кто-то из них вынет режущее оружие, то не исключено, что быть там мертвецу. В самом деле, есть здесь Туз Мечей, имеется Безумец, есть и Смерть: на земле остался лежать неизвестный, ехавший из Фив, — что ж, должен был владеть собой, мы знаем, Эдип, ты не хотел, просто на тебя нашло, и все-таки ты устремился на него с оружием в руках, как будто бы всю жизнь лишь этого и ждал.



Среди последующих карт — Колесо Фортуны, или Сфинкс, въезд в Фивы торжествующего Императора, Чаши с пиршества по случаю свадьбы с царицей Иокастой, которая здесь предстает пред нами Королевою Динариев во вдовьем облачении, привлекательной, хоть и не первой молодости, женщиной. Но предсказание сбывается: чума опустошает Фивы, на город опускается туча, бацилл, наполняющая миазмами дома и улицы, люди, покрывшись красно-синими бубонами, падают как подкошенные на дорогах и хлебают пересохшими губами воду из грязных луж. В подобных случаях остается лишь спросить Дельфийскую Пророчицу, какие законы или табу были нарушены, — это старуха в тиаре и с открытой книгой, у нее здесь странное название Папесса. При желании в Аркане, именующемся Ангел, или Страшный Суд, можно узнать первичную сцену, к которой отсылает Зигмундово учение о снах: нежный ангелочек, пробудившись среди ночи, сквозь пелену сна видит взрослых — совершенно голых, в непонятных позах, — занимающихся невесть чем, — маму, папу и гостей. Во сне вещает рок. Нам остается лишь признать это. Эдип, об этом ничего не знавший, лишает себя зрения: таро Отшельник показывает нам, как он, ослепив себя, направляется в Колон в плаще и с посохом паломника.)



Обо всем этом словесность предупреждает как оракул и от всего этого очищает как трагедия. В общем, разрешает все проблемы. То есть у словесности есть некая подоснова, имеющая отношение ко всему человеческому виду, во всяком случае, ко всей цивилизации или, по крайней мере, к части ее представителей с определенным уровнем дохода. А как же я? Как же то многое или немногое сугубо личное, что думал я в нее внести? Если бы мог я вызвать тень какого-нибудь автора, чтоб тот сопутствовал моим несмелым шагам по территории моей личной судьбы, моего «я», как ныне говорят, моего «пережитого», то́ была бы тень Эготиста[20] из Гренобля[21] — провинциала, покоряющего мир, — чьи сочинения я некогда читал, как будто ожидая от него истории, которую мне предстояло сочинить (иль пережить: он — или тогдашний я — путал эти два глагола). Какую из этих карт он указал бы мне, если б откликнулся еще на мой призыв? Карты романа, не написанного мной, — с Любовью и энергией, которую она дает, с ее волнениями и обманами, с триумфальной Колесницей честолюбия и Миром, раскрывающимся тебе навстречу и красотой своей сулящим счастье? Но здесь я вижу только повторение одинаковых, шаблонных сцен, повседневный воз житейских будней, красоту, что смотрит с фотоснимков в глянцевых журналах. Такого ли рецепта ждал я от него? (И для романа, и для «жизни», которая ему сродни?) Что́ прежде все это объединяло, а теперь исчезло?



Я сбрасываю одну, другую карту, на руках у меня их теперь совсем немного. Рыцарь Мечей, Отшельник, Маг — все это я, каким раз от разу представлял себя, сидя за столом и водя ручкой по листу. Чернильными тропинками галопом удаляются воинственная юношеская увлеченность, экзистенциальная тревога, жажда приключений, растраченные на безжалостное черканье и комканье бумаги. И на следующей таро я уже вижу себя в облачении старого монаха, много лет проведшего в своей уединенной келье, библиотечного червя, при свете фонаря выискивающего знания, затерянные среди постраничных сносок и отсылок к указателям. Может быть, пора признать: Таро Номер Один единственная честно отражает, кем удалось мне быть, — фокусником, иллюзионистом, который, разложив у себя на лотке определенное количество фигур, перемещает их, комбинирует, меняет местами, добиваясь тех или иных эффектов.

⠀⠀ ⠀⠀

Фокус, состоящий в том, чтобы, раскладывая таро, получать истории, я мог бы показать и с помощью картин, хранящихся в музеях: к примеру, заменить Отшельника св. Иеронимом, а Рыцаря Мечей — св. Георгием[22] и посмотреть, что выйдет. Дело в том, что они оба принадлежат к числу наиболее привлекательных для меня персонажей живописи. Посещая музеи, я всегда задерживаюсь у св. Иеронимов.



Художники изображают отшельника ученым, который под открытым небом, сидя у пещеры, изучает научные труды. Чуть поодаль калачиком свернулся спокойный, ручной лев. Почему именно лев? Письменное слово укрощает страсти? Или подчиняет себе силы природы? Или гармонизирует жестокий мир? Или таит в себе неистовую мощь зверя, в любой момент готового броситься и растерзать? Так или иначе, художники любили изображать близ этого святого льва (принимая за чистую монету байку о занозе в лапе, возникшую, как то не раз бывало, из-за недопонимания переписчика), и я чувствую удовлетворение и уверенность, видя их обоих вместе и стараясь в них себя узнать — не только в Иерониме и не во льве (впрочем, они часто схожи), а в обоих сразу, в совокупности, во всей картине, включающей фигуры, предметы и пейзаж.

На картинах предметы, связанные с чтением и письмом, располагаются среди камней, трав, ящериц, становясь продуктами и факторами минерально-растительно-животного единства. Есть среди принадлежностей отшельника и череп: письменное слово всегда сообразуется с возможностью того, что пишущий или читающий может быть вымаран или стерт. Бессловесная природа включает в свою речь и человеческую.

Но следует отметить, что все это происходит не в пустыне, не в джунглях и не на необитаемом острове: город — в двух шагах. Отшельников почти всегда изображают на фоне города. Гравюру Дюрера почти всю занимает город — невысокая пирамида, в которой вырублены квадратные башни с островерхими крышами; святой на первом плане, повернувшись к городу спиной, из-под монашеского капюшона всматривается в книгу. На «сухой игле» Рембрандта город возвышается надо львом, глядящим в его сторону, в то время как святой в широкополой шляпе внизу, в тени орехового дерева, блаженно занят чтением. По вечерам отшельники видят, как в окнах вспыхивает свет, слышат праздничную музыку, которую волнами доносит ветер. При желании через четверть часа они могли бы снова оказаться средь людей. Сила отшельника измеряется не тем, сколь отдалился он от мира, а тем, сколь малого расстояния ему довольно, чтобы обособиться от города, не теряя его из виду.

Либо одинокого писателя изображают в его кабинете, где, если бы не лев, св. Иеронима было бы легко принять за Блаженного Августина[23]: писательское ремесло придает различным жизням единообразие — все сидящие за письменным столом похожи друг на друга. Но одиночество ученого нарушает не только лев, навещают его и другие живые существа — скромные посланцы внешнего мира: павлин (у Антонелло да Мессина, в Лондоне), волчонок (на другой гравюре Дюрера), мальтийская собачка (у Карпаччо, в Венеции).

На этих портретах в интерьерах существенную роль играет размещение в некоем пространстве некоего количества четко различаемых предметов, по поверхности которых струятся свет и время: это книги в переплетах, пергаментные свитки, клепсидры, астролябии, раковины, сфера, подвешенная к потолку для демонстрации вращения небес (у Дюрера на месте ее — тыква). Св. Иероним — Августин может сидеть посередине полотна, как у Антонелло, но мы знаем, что портрет включает все изображенные предметы, а пространство комнаты воссоздает пространство мысли, идеальный энциклопедический ум, его организацию, его гибкость, его уравновешенность.

Или тревожность: Блаженный Августин у Боттичелли (в Уффици) начинает нервничать, комкает лист за листом, бросает их под стол. И кабинеты, где царят вдохновенное спокойствие, сосредоточенность, комфорт (я снова о Карпаччо), тоже пронизывает ток высокого напряжения: раскрытые книги сами перевертывают страницы, качается подвешенная сфера, косо падают в окно лучи, собака поднимает морду. Внутреннее пространство таит предвестия землетрясения, интеллектуальная гармония граничит с параноидальной одержимостью. А может, стекла в окнах подрагивают от раскатов, доносящихся снаружи? Как лишь город наделяет смыслом дикую природу в окружении отшельника, так и кабинет, с царящими в нем тишиною и порядком, — не что иное, как место, где регистрируются колебания сейсмографов.

Сколько лет уже я пребываю здесь в уединении, перебирая в уме массу оснований оставаться в четырех стенах и не находя средь них того, которое меня бы примирило с этим. Может быть, мне не хватает самовыражения, в большей мере обращенного к миру? Ведь было время, когда я, гуляя по музеям, останавливался у св. Георгиев с драконами, чтобы как следует их рассмотреть и сопоставить. Изображения св. Георгия обладают свойством передавать довольство художника тем обстоятельством, что он изображает этого святого. Не потому ли, что св. Георгиев рисуют, в них не слишком веря, веря лишь в само изображение, но не в сюжет? Неустойчивое положение св. Георгия (как легендарный святой он слишком схож с мифическим Персеем, как мифический герой — со сказочным «младшим братом») художники, похоже, всегда осознавали, судя по тому, что неизменно смотрели на него слегка «примитивистским» взглядом. И в то же время верили в него, как верят художники и писатели в историю, которая сменила много разных форм и, даже не являясь подлинной, в силу многократного изображения и описания таковой становится.

Как в таро у Рыцаря Мечей, так на картинах у св. Георгия лицо всегда безлико, и сражение его с драконом — вневременная геральдическая эмблема, неважно, скачет ли Георгий с копьем наперевес — как у Карпаччо — с одной половины полотна в атаку на дракона, беснующегося на другой, сосредоточившись и пригнув голову, как велогонщик (в окружении представленных во всех деталях трупов, разная степень разложения которых соответствует развитию повествования во времени), или же конь и дракон накладываются друг на друга, как на монограмме, — так у Рафаэля, в Лувре, — а св. Георгий выступает в роли священного хирурга, пронзая сверху вниз насквозь глотку чудовища копьем (остальное повествование здесь сводится к обломку копья на земле и в меру потрясенной деве), или в последовательности «принцесса, дракон, св. Георгий» зверь (динозавр!) оказывается центральным элементом (Паоло Учелло, в Лондоне и Париже), или же св. Георгий находится между драконом, в глубине, и принцессой на первом плане (Тинторетто, в Лондоне).



Как бы то ни было, св. Георгий совершает свой подвиг у нас на глазах, неизменно облеченный в латы и никак не раскрываясь нам: психология — не для человека действия. Скорее можно говорить о психологии дракона с его яростными корчами: побежденному, врагу, чудовищу свойствен пафос, и не снившийся герою-победителю (или последний очень постарался его скрыть). Отсюда недалеко до утверждения, что дракон есть олицетворение психологии, более того, что борется св. Георгий со своею психикой, с темными глубинами собственного «я», с врагом, немало погубившим уже юношей и девушек, — внутренним врагом, ставшим ненавистным чужаком. История ли это извержения человеческой энергии во внешний мир, дневник ли интроверта?

Другие картины представляют следующий этап (простертый на земле дракон — не более чем пятно на грунте, сдувшаяся оболочка) и прославляют примирение с природой, которая выращивает такие скалы и деревья, что занимают они всю картину, задвигая воина и чудище куда-то в угол (Альтдорфер, в Мюнхене; Джорджоне, в Лондоне), либо ликование воспрянувшего общества вокруг героя и принцессы (Пизанелло, в Вероне, и Карпаччо на следующих полотнах цикла, в Скьявони, в Венеции[24]). (Волнующий подтекст: поскольку герой свят, то будет не венчание, а крещение.) Св. Георгий ведет дракона на цепи на публичную смерть. Однако из всех собравшихся отпраздновать освобождение города от этого кошмара никто не улыбается, лица у всех серьезны. Звучат фанфары, бьют барабаны, сейчас мы станем свидетелями смертной казни, меч св. Георгия замер в воздухе, и все мы, затаив дыхание, вот-вот поймем, что дракон не только враг, чужак, другой, — это мы сами, и судить нам самих себя.

На стенах Скьявони история св. Иеронима в картинах смотрится как продолжение повествования о св. Георгии. И может быть, это действительно одна история, жизнь одного и того же человека — юность, зрелость, старость, смерть. Мне осталось лишь найти переход от рыцарского подвига к обретению мудрости. Но разве только что не удалось мне обратить св. Иеронима вовне, а св. Георгия — вовнутрь?

Поразмыслим. Если присмотреться, общее у этих двух историй — отношения с диким животным, врагом-драконом или другом-львом. Дракон — угроза городу, лев — одиночеству. Мы можем их считать одним животным — диким зверем, с которым сталкиваемся мы как во внешнем мире, так и в самих себе, публично и приватно. Жить в городе, приняв условия дикого зверя, требующего себе на съедение наших детей, столь же преступно, как жить в одиночестве, считая, что ты можешь быть спокоен, так как дикий зверь с занозой в лапе безобиден. Истинный герой истории — тот, кто в городе пронзает копьем дракону горло, а в уединении держит при себе льва в расцвете сил, признавая его хранителем и духом дома, но не закрывая глаз на его звериную природу.

Итак, я свел концы с концами, можно быть довольным. Но не слишком ли я назидателен?

Перечитываю. Все порвать? Но прежде следует сказать, что в истории св. Георгия — св. Иеронима нет «сначала» и «потом»: мы в центре помещения, на стенах которого висят картины, одновременно предстающие перед глазами. Тот, о ком речь, либо сумеет быть воином и мудрецом во всем, что делает и что обдумывает, либо ему не быть никем, а зверь — одновременно и дракон-противник в повседневной битве городской жизни, и лев-хранитель, защищающий пространство мысли, вести борьбу с ним можно лишь в обеих его формах сразу.

Так я все расставил по местам. По крайней мере, на бумаге. Во мне все так же, как и прежде.

Три повести о безумии и гибели

Теперь — когда мы видели, как замусоленные картонки превращаются в картинную галерею, драматический театр, собрание романов и поэм, — беззвучно тасуемые слова, которые, следуя за таинственными образами карт таро, невольно оторвались от земли, могут попробовать подняться выше на крыльях более высокопарных слов, пускай даже услышанных с галерки, звуки коих траченные молью кулисы и скрипучие подмостки сцены превращают в королевские дворцы и поля битв.

И впрямь, те трое, что начинали ссориться, делают теперь это торжественными жестами, как будто декламируя, и когда одновременно устремляют пальцы к одной и той же карте, то другой рукой и выразительной гримасой стремятся показать, как именно, а не иначе нужно понимать эти фигуры. И вот на карте, именуемой, в зависимости от обыкновения и языка, Башней, Богадельней или Домом Дьявола, молодой человек (можно подумать, носящий меч лишь для того, чтобы почесывать им голову, украшенную белокурыми — теперь седыми — локонами) узнаёт укрепления замка в Эльсиноре в миг, когда ночную тьму пронзает явление, ввергающее караульных в оторопь, — величественный призрак, своей посеребренной бородою и сверкающими латами и шлемом похожий и на Императора в таро, и на покойного единодержца Дании, вернувшегося, чтобы добиться Правосудия. Как не задаться молодому человеку при виде этих карт немым вопросом: «Почему твоя гробница разъяла свой оскал, и труп твой, вновь надев стальное облачение, явился в наш подлунный мир, так напугав Луну, что дыбом встали у нее от ужаса лучи?»



Его перебивает дама со смятенным взором, настойчиво дающая понять, что узнаёт в той самой Башне Дунсинанский замок, каким тот станет, когда осуществится месть, туманно предреченная ведьмами: Бирнамский лес двинется вверх, на холм, деревья, ряд за рядом, ступая вырванными из земли корнями и простирая ветви наподобие Десятки Посохов, пойдут на приступ крепости, и узурпатор узнает, что Макдуф, исторгнутый из чрева матери мечом, — тот самый, кто Мечом отрубит ему голову. И как обретает смысл зловещее соединение трех карт — Папессы, или ведьмы-пророчицы, Луны, или той ночи, когда мяукнет трижды полосатый кот и хрюкнет дикобраз, а скорпионы, жабы и гадюки поймаются и угодят в бульон, и Колеса, или бурлящего котла, где сплавляются сушеная плоть колдуньи, желчь козы, мозги зародыша, шерсть нетопыря, потроха хорька, обгаженные хвосты мартышек, — так и самые бессмысленные знаки, которые подмешивают ведьмы в свое зелье, рано или поздно обретают смысл, стирая в порошок тебя и твою логику.



Но на Аркан с изображением Башни в Грозу нацелен и дрожащий палец старца, другой рукой приподнимающего карту Король Чаш, — конечно, для того, чтоб мы узнали, кто он, так как у этого заброшенного человека не осталось королевских атрибутов, — ничего на свете не оставили ему две бессердечные дочери (так, похоже, хочет он сказать, указывая на портреты двух жестоких дам в коронах и на унылый пейзаж, являемый Луной), и вот теперь его хотят лишить и этой карты — доказательства того, что он был выдворен из своего дворца, опрокинут за стены его, будто помойное ведро, брошен на произвол стихий. И жил он в буре, ветре и дожде, будто не могло быть для него иного дома, будто и вообразить нельзя, что в мире есть что-то кроме града, грома, урагана. И поскольку в голове у него ныне только ветер, молнии, безумие: «Дуйте, ветры, пока не лопнут щеки! Ливни, ураганы, затопите колокольни, флюгера залейте! Серные огни, быстрее мысли, предвестники крушащих дубы стрел, спалите мою голову седую! Ты, гром, сотряси всю землю, расплющи шар земной, разбей формы природы, уничтожь людей неблагодарных семя!» — такие мысли сверкают в глазах старого монарха, сидящего средь нас ссутулив плечи, облеченные уже не в горностаевую мантию — в рясу Отшельника, как будто он все бродит с фонарем в степи, где не найти укрытия, в сопровождении Безумца — единственной его опоры и зеркала его безумия.



А вот для упомянутого нами молодого человека Безумец — просто роль, которую он выбрал себе сам, дабы разработать наилучший план отмщения и скрыть, насколько потрясен он выявлением вины Гертруды, своей матери, и собственного дяди. Если у него невроз, то всякий невроз методичен, как всякий метод невротичен. (Что хорошо известно нам, прикованным к этим таро.) Гамлет хотел поведать нам историю отношений между молодым и старшим поколениями: чем больше молодые чувствуют себя подавленными значимостью старших, тем более они склонны к крайним, абсолютным представлениям о себе, тем ощутимей нависают над ними родительские призраки. Не меньшую тревогу вызывают сами молодые у старших, тревожа их как призраки, слоняясь с понурым видом, пережевывая обиды, оживляя в старших угрызения совести, которые те уже похоронили, и ни в грош не ставя то, чем старшие гордятся, — опыт. Если Гамлет выглядит безумцем, расхаживая в спущенных чулках, уставясь в книгу, — что ж, переходный возраст располагает к умственным расстройствам. Впрочем, мать застала его (Влюбленного!) несущим всякий бред в лицо Офелии; тотчас же ставится все объясняющий диагноз — безумная любовь. Но если кто от этого и пострадает — бедный ангелок Офелия: обозначающий ее Аркан — Воздержанность — предвещает уже ее конец в стихии вод.



Вот Маг объявляет, что при дворе даст представление бродячая труппа паяцев или лицедеев, — чем не случай столкнуть злодеев с их злодейством! В драме действует Императрица — прелюбодейка и убийца, узнает ли в ней себя Гертруда? Клавдий в смятении бежит. Гамлет понимает: дядя будет шпионить за ним из укрытия; довольно будет точного удара Мечом по шевелящейся завесе, чтобы король упал, сраженный наповал. «Крыса! Крыса! Бьюсь об заклад, я уложу ее!» Но там таился не король, а (сообщает нам таро Отшельник) старик Полоний, навеки пригвожденный в миг подслушивания незадачливый шпион, не на многое сумевший пролить свет. Ничего-то ты не можешь сделать толком, Гамлет: не успокоив тень своего отца, оставил сиротою девочку, которую любил. Твоя натура предрасполагает тебя к отвлеченным размышлениям — не случайно Паж Динариев представляет себя погруженным в созерцание кругообразного рисунка — вероятно, мандалы, схемы внеземной гармонии.



Наша менее созерцательная гостья, иначе говоря — Королева Мечей — Леди Макбет, — при виде карты Отшельник, судя по всему, испытывает потрясение. Может быть, она воспринимает ее как еще одно явление призрака — накинувшую капюшон тень зарезанного Банко, которая, с трудом пройдя по коридорам замка, без приглашения садится за пиршественный стол на самое почетное место, и с косм ее в тарелку скатываются капли крови. Или узнаёт в нем собственного мужа, зарезавшего сон Макбета, который с фонарем обходит ночью комнаты гостей, медля, как комар, которому жаль пачкать наволочку.



— Руки-то обагрены, а сердце твое бледно! — подстрекает, провоцирует его жена, из чего не следует, что она намного хуже его: как и подобает супругам, они поделили меж собою роли, брак есть столкновение двух сокрушающих друг друга себялюбий, от которого дают трещину основы человеческого общества, столпы общественного блага зиждутся на гадючьих выползках частных зверств.

Однако же мы видели, что с куда большей достоверностью узнал себя в Отшельнике Король Лир — безумец, странствующий в поисках ангела — Корделии (Воздержанность — еще одна потерянная карта, и эта — только по его вине), не понятой им дочери, несправедливо изгнанной в угоду лживым и коварным Гонерилье и Регане. Как бы отец ни обходился с дочерьми, он ошибается в расчетах: властны родители или уступчивы, признательности от детей им не дождаться — поколения смотрят друг на друга косо и разговаривают лишь затем, чтоб обнаружить обоюдное непонимание, чтобы обвинять друг друга в том, что одни взрастают несчастными, другие умирают, отчаявшись.

Что с Корделией? Быть может, не имея более, где жить и чем прикрыться, она нашла пристанище среди этих песков, пьет воду изо рвов и, как Мария Египетская[25], кормится просяными зернами, что приносят птицы. Может быть, именно это означает Аркан Звезда, в котором Леди Макбет, однако, узнает себя — сомнамбулу, которая встает средь ночи без одежды и, вглядываясь закрытыми глазами в пятна крови на своих руках, пытается их смыть, но тщетно. Еще бы! Запах крови не проходит: чтобы удалить его с этих ручонок, не хватило бы всех аравийских благовоний.

Такому толкованию противится, однако, Гамлет, в своем рассказе подошедший к моменту (Аркан Мир), когда Офелия, сойдя с ума, лепечет всякую нелепицу и безыскусные стишки, блуждает по лугам, увенчанная гирляндами из лютиков, крапивы, маргариток и продолговатых цветов, которые пастухи-бесстыдники прозвали вовсе неудобосказуемо, а наши целомудренные девы именуют членом мертвеца, — и для продолжения истории нуждающийся в этой самой карте — Семнадцатом Аркане, где Офелия представлена на берегу прозрачного студенистого потока, который, поглотив ее мгновение спустя, покроет ее волосы зеленой плесенью.

На кладбище, среди могил, Гамлет размышляет о Смерти, подняв череп шута Йорика с отвисшей челюстью. (Выходит, вот что за кругляш держит в руке Паж Динариев!) Там, где не стало профессионального Безумца, психоз уничтожения, прежде находивший в нем отражение и выход сообразно своду ритуальных правил, проникает в речи и поступки повелителей и подданных, не способных защититься даже от самих себя. Гамлет уже знает, что, к чему б ни приложил он руку, лишь пополнит чашу горестей. Его считают не способным убивать? Но только это ему и удается! Беда в том, что всякий раз он поражает не те цели, — если убивает, то не того, кого хотел.

На дуэли скрещиваются Два Меча; на вид они неразличимы, но первый остр, второй туп, один отравлен, а другой безвреден. Так или иначе, как всегда, первыми сражают друг друга молодые, Лаэрт и Гамлет, которые, сложись судьба иначе, могли бы стать родней, а не — взаимно — жертвою и палачом. Король Клавдий бросил в Чашу жемчужину — отравленную таблетку для своего племянника, не пей, Гертруда! Но королеву мучит жажда — слишком поздно! Слишком поздно пронзает короля меч Гамлета — уже заканчивается пятый акт.



Во всех трех трагедиях приближение боевой Колесницы монарха-победителя означает занавес. Принц норвежский Фортинбрас высаживается на туманном острове, когда дворец датских владык уже объят безмолвием. Полководец входит под мраморную сень, а там — покойницкая! Бездыханна вся королевская семья. О Смерть, что за чванливость и снобизм? Ради какого празднества в твоих безвыходных пещерах ты прикончила одним ударом столько высокопоставленных персон, своей косой рассекши Готский альманах?[26]

Нет, это не Фортинбрас, это король Французский, супруг Корделии, который, спеша на помощь Лиру, пересек Ла-Манш и теснит полки побочного сына Глостера — которого оспаривают друг у друга две королевы, две коварные соперницы, — но так и не успеет освободить безумца-короля и его дочь, заточенных, чтобы петь как птицы в клетке и смеяться, глядя на мотыльков. Впервые в семье худо-бедно установился лад, — вот если бы убийца промешкал несколько минут! Но он является без промедления, душит Корделию и гибнет от рук Лира, кричащего: «Почему, собака, лошадь, крыса живы, а Корделия не дышит?». И Кенту, преданному Кенту, остается желать для Лира только одного: «О, сердце, разорвись же, заклинаю!»

Но, возможно, речь идет не о норвежском и не о французском, а о шотландском короле, законном наследнике узурпированного Макбетом трона, и это его колесница возглавляет войско англичан, так что Макбету наконец приходится сказать:

— Устал я видеть Солнце в небе, жду не дождусь распада синтаксиса Мира, пусть смешаются карты колоды, листы фолианта, осколки зеркала катастрофы.

Загрузка...