Злая земля. Историко-приключенческий роман М. Зуева-Ордынца. (Окончание).

ЧАСТЬ II ЛОЖНЫЙ СЛЕД (Окончание).

XVI. «Приказываю отступать».

Снова сидели у камина, грели назябшие за день руки и перекидывались невеселыми фразами.

— Выход из положения только один, — говорил Сукачев, — отступать. Не сдадитесь же вы на милость победителей. Если вы и уничтожите план, то Пинк и маркиз будут вас по индейскому способу на костре поджаривать, лишь бы выпытать тайну Злой Земли.

— Сдаваться в плен я не думаю, — ответил Погорелко. — Я должен вернуться к тэнанкучинам, чтобы сообщить их вождю причину смерти Айвики и Громовой Стрелы, причины потери взятого мною с собой золота и полного краха порученного мне дела. Кроме того я думаю повторить попытку с закупкой оружия для индейцев. Но куда же отступать? Вы же сами сказали сегодня утром, что отступать некуда.

— Через Чилькут в Британскую Колумбию или Канаду, — ответил Сукачев. — Подадимся к форту Селькирк хотя бы. Места мне знакомые. Лет шестнадцать назад бродяжил там. Чай еще кое-кто из знакомцев в живых остался. А от форта Селькирк по Юкону нетрудно снова в Аляску пробраться, но только с заднего крыльца, так сказать. Ну-с, милейший мой, а ваше мнение о Чилькуте каково?

Чилькут. Овеянный снежными бурями грозный Чилькут… Погорелко от многих уже слышал о нем, хотя сам и не ползал ни разу по его черным базальтовым скалам. Перевал через Чилькут зимой почти невозможен. Зимой Чилькут засыпан снегом, скрывающим обрывы и пропасти. Подъем на эту обледеневшую горную вершину так же опасен, как и спуск. Здесь нет ни дорог, ни даже пешеходных тропинок, за исключением узких, как нитка, козьих троп. Через Чилькут не пробраться ни лошади, ни горному мулу, ни даже собаке. Лишь воля и упорство человека смогут преодолеть этот каменный барьер. А после перевала — мучительно трудный шестисоткилометровый путь до форта Селькирк. Итти приходится малонаселенными снежными пустынями северо-западной территории под угрозой голода и даже скальпирования, так как путь лежит через земли враждебных белым индейских племен стиксов и так-гиш. Но Погорелко понимал, что в игре, которую он ведет, ничьей быть не может, кто-нибудь да должен выиграть. Поэтому надо рисковать хотя бы даже и жизнью.

— Что я думаю о Чилькуте? — сказал он. — А ничего. Бывают вещи и хуже.

— Хороший ответ! — улыбнулся заставный капитан и добавил, почесывая в раздумье подбородок: — Это дело выгорит, нужно только взяться за него с верного конца. Как вам уже известно, я однажды пересек Чилькут зимой. Это было в сорок девятом, когда я увез Марию из форта Нельсон. Чилькут и заставил ее кашлять кровью, а потом свел безвременно в могилу. Но мы-то с вами ведь мужчины, и спать на снегу для нас не диковина.

Больше не было произнесено ни слова. Но и без того оба почувствовали, что завтрашняя ночь застанет их на скалах Чилькута.

Сукачев встал, снял со стены пистолет и вышел во двор. У камина остались лишь Погорелко да Хрипун, неустанно поводивший ушами, прислушиваясь к звукам, уловимым для него одного.

На дворе хлопнул вдруг пистолетный выстрел. Погорелко испуганно вскочил, инстинктивно потянувшись к ружью. Но тотчас же сел, закрыв ладонями уши. И все-таки он слышал. Вслед за выстрелом завизжала собака. Это был жуткий вопль, предсмертная мольба о пощаде. Вопль подхватила другая собака, третья… И вскоре целый собачий хор выл, стонал. А выстрелы щелкали холодно и бездушно. И после каждого выстрела тотчас же смолкал один собачий голос.

Хрипун давно уже трясся всем телом, в глазах его были безумие и страх. Он на брюхе подполз к человеку и, ища спасения, втиснул свое тело между ногами господина. Погорелко опустил успокаивающе руку на его голову.

— Нет, нет, Хрипун. С тобой этого не случится.

Скрипнула дверь. Вошел Сукачев и повесил на стену пистолет. Лицо Македона Иваныча стало жестким, в уголках рта появились недобрые морщинки.

— Я перестрелял своих собак, — сказал он. — Через Чилькут они не пройдут. Не оставлять же их Пинку. Они у меня пять лет прожили.

Взгляд его остановился на притихшем Хрипуне.

— А этот? Если сами не можете, давайте я…

— Ни за что! — решительно ответил траппер.

Заставный капитан молча сел к камину, погрел руки, растопырив пальцы, и вдруг рассмеялся отрывистым невеселым смехом.

— Я по-кутузовски рассудил: с потерей этого дома, для меня родного и дорогого, не все еще потеряно. Поэтому «приказываю отступать»…


* * *

Когда вышли, темная зимняя ночь, настоящая волчья ночь, лежала над факторией и бухтой. Было холодно, но тихо. Каждый нес на себе багажа килограммов по шестьдесят. И все-таки захвачено было только самое необходимое — оружие, туго скрученные спальные мешки, провизия. Взяли и те два ящика золота тэнанкучинов, которые они успели вывезти из Новоархангельска. Золото увязали в один общий тючок, нести который решено было по очереди.

До озера Беннет, лежащего уже по ту сторону Чилькутского хребта, от фактории Дьи насчитывалось шестьдесят километров. На сегодняшний день решено было дойти только до озера Линдермана, то-есть сделать всего двадцать шесть километров. Но на этом небольшом переходе между озерами Долгим и Лин-дерманом лежал главный перевал через Чилькут.

Сразу же от ворот фактории спустились в долину реки Дьи, вверх по течению которой извивалась между валунами узкая тропинка. В Большом ущелье, из каменных тисков которого и вырывалась на простор долины бурная Дьи, надо было переправляться через реку по примитивному мосту — неочищенным бревнам секвойи[3]. Дьи дымилась морозным туманом, как запаленная лошадь, и лизала бревна жадными языками. Хрипун, непривычный к таким переправам, струсил на половине моста. Погорелко нагнулся, чтобы протащить пса за собой на ошейнике, и, поглядев вниз, на дымящуюся быстрину, был поражен дикою хищной красотой горной реки.

После переправы от самого моста начинался подъем, уходивший вверх по скользким скалам. Погорелко уперся каюром, заменявшим альпеншток, в обломок скалы, подтягивая вверх тело, и тотчас испуганно подался назад. Страшный грохот, повторенный стократным эхом в ущельях, больно ударился в уши. Черные угрюмые скалы на один короткий миг осветились багрово-красным заревом. Внизу, там, где стояла фактория, медленно забирал силу пожар. А над пламенем повисло странное, похожее на громадное кольцо, дымовое облако, казавшееся от света зарева медно-красным.

— Что это такое? — удивленно воскликнул траппер.

— Фактория взорвалась, — ответил спокойно Сукачев. — Я к пороховому сараю фитиль проложил, а уходя, подпалил его.

Теперь траппер понял, что означали слова заставного капитана «с потерей этого дома»…

— Однако надо спешить, — деловито сказал Македон Иваныч. — Янки скоро сюда бросятся, будут искать, не спрятались ли мы где-нибудь в скалах.

Сгибаясь под тяжестью тюков, шли, вернее карабкались по бездорожью, по глухим горным тропам, висящим над пропастями. Часто тропы обрывались, и нужен был поистине звериный нюх, чтобы найти твердую опору для следующего шага, который мог стать и последним.

Когда добрались до озера Глубокого, начало светать. На востоке в бледных очертаниях, как первые легкие эскизы художника, вырисовались скалы, обрывы, ущелья и ледники близкого уже Чилькута. На берегу озера Глубокого— вулканической впадины, залитой водой, — сделали небольшой привал. Отсюда начинался особенно крутой подъем на собственно Чилькут. Дорога исчезла, приходилось карабкаться по отвесным почти скалам. Задыхавшегося, выбившегося из сил Погорелко охватывала тупая безрассудная злоба. Эти скалы, ущелья и сам хмурый Чилькут казались ему одушевленными существами, враждебными и злобными, отбрасывающими его обратно на запад. А дальше, насколько хватал глаз, — новые толпы каменных врагов.

Озеро Долгое встретили вздохом облегчения. Крутизна кончилась, дальше подъем будет отлогий.

— Ну и места! — сказал, отдышавшись, Погорелко. — Здесь сам чорт ногу сломит.

— Да, местечко не для дачников, — согласился Сукачев. — Ну, давайте подниматься, а то нам сегодня до Линдермана не дойти.

После Долгого подъем был почти незаметен. Но зато начиналась другая беда — глубокий рыхлый снег. У Долгого кончалась линия лесов, дальше расстилалась слегка покатая равнина — промерзшее болото, засыпанное хотя и сухим, но рыхлым снегом, которому вершинные ветры не давали возможности слежаться. Приходилось буквально пробивать себе дорогу в сугробах, доходивших до пояса.

Погорелко чувствовал, что он выбивается из последних сил. Ноги его дрожали от противной хлипкой слабости. Пот катился из-под шапки теплыми едкими струйками, заливая глаза и замерзая на щеках. «Сейчас лягу, — подумал Погорелко. — Пусть смеется или, что еще хуже, жалеет меня Македон Иваныч…» По свистящему захлебывающемуся дыханию Сукачева траппер понимал, что и заставный капитан расходует последние силы. И он ловил себя на чисто детском ожидании, что Македон Иваныч вот-вот выдохнется и предложит привал. Гордость не позволяла Погорелко первому заговорить об отдыхе.

— Перевал! — крикнул неожиданно заставный капитан.

Погорелко остановился, покачнувшись и огляделся. Ничто не напоминало здесь о перевале. Та же голая снежная равнина кругом. Лишь невдалеке виднелась одинокая траурная глыба базальта с грубо высеченным на ней крестом.

После перевала снежное поле тянулось не более чем на километр, а затем начался спуск, крутой и гладкий, как искусственная ледяная гора. К удивлению Погорелко Сукачев снял со спины тюк и пинком ноги послал его вниз, а затем, сев на лед, и сам отправился за ним. Траппер, поколебавшись, последовал примеру Македона Иваныча, но с тою лишь разницей, что не снял с плеч тюка. А потому благодаря двойной тяжести он, перекувыркнувшись раз пять через голову, пулей слетел к озеру Линдермана, — узкому горному ущелью, наполненному ледяной водой.

Сукачев уже распаковывал свой тюк и встретил траппера лукавым вопросом:

— Где это вы научились так лихо через голову кувыркаться?

Через полчаса под защитой скалы свистел и постреливал костер. Но не хотелось думать о еде, ни о чем кроме сна. И лишь только голова траппера прикоснулась к меху спального мешка, он полетел в сон словно в черную дыру…


* * *

Спускались в овраги, поднимались на холмы, обходили, если можно было, озера, реки, болота, а если нет — переправлялись по льду. Ничто не могло остановить этих трех упрямцев — двух людей и собаку. Они упорно двигались вперед, на север, грудами захолоделых углей отмечая свой путь.

Вскоре повстречались они с Юконом, который берет начало на Чилькутском хребте, и пошли по его течению. В своих верховьях — это порожистая горная речка, так не похожая на спокойного гиганта равнин среднего и нижнего течения. Миновав озеро Лабарж, прошли по льду, рискуя провалиться в полынью, пороги Юкона — Пять Пальцев и Ринк. И лишь после этого увидели они открытую равнину. Полярный мир в своем блистающем великолепии лежал перед ними. Белый покров снега, в ложбинах мягкого как пух, а на вершинах спрессованного ветром до крепости мрамора, расстилался без конца, без края.

Погорелко, хватив ноздрями вольного равнинного ветра, крикнул:

— Вот он, мой Север! Мой суровый могучий Дальний Север!..

Да, они были уже на территории Дальнего Севера, в канадской провинции Юкон.

Но чем ближе они подходили к форту Селькирк, тем угрюмее становился Сукачев. Его беспокоило, почему он не видит многочисленных санных, лыжных и просто пеших следов, обычно густой сетью окружающих каждый форт — эти аванпосты цивилизации среди равнин Великого Севера. Вот и Пелли, младший брат Юкона, показался из-за холмов и наконец слился с ним. Теперь до форта Селькирк было рукой подать. Вон с того плосковерхого бугра увидят они строения форта, дымок, вьющийся из труб, и гордый флаг, плещущий по ветру. Собрав остатки сил, они взбежали на плосковерхий холм и…

Погорелко долго помнил этот жуткий момент. Они не увидели ни строений, ни дымка, ни, наконец, красного с синими полосами знамени Британской империи. Ничего — кроме груды развалин. Заставный капитан промахнулся: он не знал, что за шестнадцать лет до их прихода форт Селькирк был сожжен, разрушен, а гарнизон и население его перебиты[4]. Зимой 1851 года аляскинские индейцы шилкаты перешли Скалистые горы и, соединившись с канадскими такгишами, напали на Селькирк. Старинный форт этот, помнивший комендантов в париках, полярных конквистадоров в кружевных жабо поверх звериных мехов и гимны гугенотов[5] при свете северного сияния, давно уже был бельмом на глазу этих двух племен, стесняя свободу торговли между ними. Морозной ночью палисады Селькирка были атакованы толпами индейцев. Форт не продержался и одной ночи, был взят и разрушен.


* * *


Они спустились к форту. Отрывки крепостных стен, выглядывающие из порослей ивняка, — вот все, что осталось от Селькирка. Проходя мимо одного из разрушенных бастионов, они спугнули стаю молодых тонконогих волков. Там, где они рассчитывали найти людей, тепло и пищу, — звериное логово…

— Это моя вина, — сказал сразу ослабевший, потерявший от неожиданности всю свою кипучую энергию Сукачев. — Я старый дурак и больше ничего. Ведь надо же было предполагать, что за шестнадцать лет много воды утечет.

— Ничего страшного пока нет, — ободрял его Погорелко. — Мы еще держимся на ногах, дня три легко протянем. А за это время далеко можно уйти, и многое может измениться. Ну, бодрее! Вперед!

И они снова пошли на север, шатаясь от усталости и голода, питаясь крохами провизии, захваченной из фактории.

Каково же было их изумление и радость, когда на третий день этого голодного похода, в полдень, впрочем более похожий на белесые сумерки, они вышли из лесной чащи на просеку. В конце просеки темнели многочисленные строения, над которыми развевался английский флаг, ослепительно яркий на фоне снегов. Они не могли конечно знать, что это был форт Реляйенс, выстроенный для Гудзоновской компании известным исследователем севера Франсуа Мерсье вместо разрушенного форта Селькирк.

Погорелко инстинктивно подался вперед, словно собираясь броситься бегом к этому алому знамени, обещавшему долгий заслуженный отдых, пищу, табак и сон в натопленной комнате. Но Сукачев схватил его за плечо.

— Не спешите. Не доверяйтесь этой красно-синей салфетке. По канадским законам человек, совершивший преступление на территории другого государства, пользуется правом убежища только три дня. А мы топчем землю Канады уже более недели. На всякий случай будем держаться подальше от красномундирников. А потому пойдемте-ка вон туда. Там хоть и не так удобно, но зато более безопасно.

И Погорелко, понявший, что он лишь бродяга без роду и племени, обвиняемый в убийстве, покорно последовал за Сукачевым. Они свернули с просеки снова в лес и направились к замерзшему ручью, на берегу которого виднелась прокопченная черная хижина, вернее куча бревен и камней, с дырами, затянутыми вместо стекол оленьей брюшиной…

XVII. Только два патрона.

Хозяином хижины оказался индеец из племени Собачьи Ребра. Этому канадскому гражданину, носившему длинное и франтоватое имя — Хорошо Одетый Человек, — от роду было около ста лет. Но волосы его были черны как смоль, без единой серебряной ниточки, и он до сих пор еще охотился, добывая ружьем для себя, для двух своих молодых жен и двух сыновей пропитание, а для английской королевы — подати. Лицо его так обезобразил медведь, что на Хорошо Одетого жутко было смотреть: гризли снес ему нос, губу и вырвал левый глаз.

Хорошо Одетый не преступил священнейшего закона Севера — закона гостеприимства — и принял очень радушно двух незнакомых белых. Но, боясь нето за своих молодых жен, нето за добытые меха, он не пустил белых в хижину, а поставил для них в лесу «тупи», коническую палатку, крытую оленьими шкурами. В этом-то «тупи» Погорелко и Сукачев прожили два дня, отдыхая после трудного похода. Лица их, исполосованные морозом и ветром словно ножами, покрылись струпьями, и кожа при малейшем надавливании кровоточила.

На третий день они заговорили с индейцем о деле. Они уже заметили, что Хорошо Одетый имеет упряжку из восьми гудзоновских собак. После совместного обеда, когда мужчины вышли на улицу покурить, Сукачев обратился к индейцу по-английски, прося продать им собак. Но Хорошо Одетый, важно запахнувшись в неописуемую рвань из вшивых мехов, ответил, что «он не слышит по-английски». Тогда Сукачев, говоривший на всех диалектах Аляски и Дальнего Севера, обратился к нему на языке атабасканцев, похожем на монотонное бормотание дикобраза.

Выслушав его просьбу, индеец вдруг рассмеялся:

— О-ке-ке-ке! Чудной белый! Зачем тебе паршивые псы индейца? Иди в форт, там ты купишь хороших жирных псов. Хочешь ешь, хочешь езди.

Сукачев посмотрел с невинным видом на мелкий сухой снег, крутившийся на крышах хижин, и с видимым спокойствием ответил:

— Нет, дружище, фортовые собаки мне что-то не нравятся. Твои лучше.

— Не лги, — сказал индеец. — Ты не был в форту. А мои собаки плохие.

— Очень хорошие собаки, — даже чмокнул от восторга губами заставный капитан.

Так, разговаривая, они дошли до «тупи», и здесь Македон Иваныч поставил вопрос ребром:

— Слушай, Хорошо Одетый, хочешь сто долларов за весь потяг? По десять долларов за пса и двадцать за сани с упряжью?

— Нет.

— Ты славный малый, сейчас я тебе отсыплю сто пятьдесят. Но только не пропивай денег, а купи своим мальчишкам хоть какие-нибудь штаны. Стыдно смотреть!

— Нет, — сказал индеец. — Ты лживый человек. Почему ты не идешь в форт покупать собак? Кто ты такой? А мои собаки не продаются.

И, повернувшись, он зашагал к своей хижине.

— Арестант вшивый! — послал ему вдогонку по-русски Сукачев и посмотрел растерянно на траппера. — Что же теперь делать? Хоть воруй у него собак! Ведь надо же как-нибудь выбираться из этой дыры.

В этот момент они заметили Хорошо Одетого, поспешно шагающего обратно к ним.

— Никак передумал индюк, — встрепенулся Сукачев. — Чорт с ним, дадим ему двести, лишь бы уступил.

— Там прошли двое людей, — сказал, подходя, индеец, — и спрашивали меня, не проходили ли мимо моей хижины двое русситинов? Вы кто — русситины?

— А кто они такие? — насторожился Сукачев.

— Один белый, другой полукровка, — ответил индеец и начал подробно и образно описывать их наружность. Сукачев и траппер переглянулись с недоумением. Без труда по описаниям индейца узнали они маркиза дю-Монтебэлло и Живолупа. Значит и они проделали тот же жуткий путь. Ведь не на крыльях же перенесло их через Чилькут, через равнину и плоскогорья Британской Колумбии. Но как, руководствуясь каким наитием, нашли они их заметенный вьюгами след?

— Вот оно, золотишко-то, что делает! — обалдело покачал головой Сукачев. — Впрочем чего же удивляться! Они оба люди бывалые, настоящие северяне. Маркиз-то, не смотри, что на бабу похож, а его и на мысу Барроу видели.

— Напрасно мы торчали здесь два дня, — сказал траппер. — Мы сами им фору дали. А теперь они увяжутся за нами, как хвост за лисой.

— Да, есть тут и наша промашка, — согласился Сукачев и обратился к Хорошо Одетому: — А давно они прошли?

— Не знаю, — нехотя ответил индеец. — Вот их след, смотрите сами.

Тут только русские заметили в нескольких шагах от себя лыжные следы. Лоснящаяся двойная лыжница шла из глубины леса, осторожной дугой огибала «тупи», подходила к самым дверям, — так, что человек мог бы заглянуть внутрь шалаша, — и вновь блестящей змеей уползала в лес, но в обратном уже направлении, в сторону хижины индейца.

— Сострунили, как молодых волчат-несмысленышей, — с досадой сказал Сукачев. — Словно затмение на нас нашло. Мы тут жданки да глянки устраивали, а они нас и накрыли. Ну, теперь унеси бог тепленькими!

И он снова обратился к индейцу:

— А что они про нас говорили, эти двое?

— Откуда ты берешь так много вопросов? Может быть они у тебя за пазухой насыпаны? — с раздражением сказал Хорошо Одетый. — Они ничего не говорили ни про тебя ни про этого белого. Они сказали: «Здесь, в лесу, в тупи живут два человека. Кто они такие? Если это двое русситинов, то ты, цветной пес, не должен продавать им ни пищи, ни пороха, ни собак. А если продашь, то „красные куртки“ из форта вздернут тебя на сук.» Вот и все. Что же еще кроме ругани могут говорить индейцу белые?

Сукачев посмотрел на его мертвый профиль и с отчаянной решимостью, как игрок, ставящий последнее на ненадежную карту, сказал:

— Хорошо Одетый, ты честный парень, мы верим тебе, так вот слушай: нас преследуют «красные куртки». Они хотят нас повесить, хотя мы ни в чем не виноваты. Мы должны бежать. Но как бежать без собак? Если ты не продашь нам своих псов, мы погибли. Говори теперь ты. Что скажешь?

Хорошо Одетый судорожно проглотил табачную жвачку, которую он от волнения забыл выплюнуть.

— Почему же ты раньше не сказал, что вы бежите от «красных курток»? — с упреком спросил он. — Видишь вон то дупло? Положи туда пятьдесят долларов, — я знаю, что мои собаки больше не стоят, — и забирай их. И торопись. Нето придут из форта «красные куртки». Я скажу, что не видел вас. Пусть будет путь ваш легок и спокоен, и да будет в делах ваших удача. Прощайте!

Сукачев посмотрел оторопело ему вслед.

— Ну и ну! Видимо красномундирники когда-то здорово насолили этому Хорошо Одетому голяку. Однако, Федорыч, собирайте вещички.

Они быстро увязали тюки, вскинули их на плечи и остановились в испуге. Где-то близко хлестнул ружейный выстрел, звонко раскатившись по лесу.

— Собаки! — крикнул в отчаянии Македон Иваныч. — Наших собак бьют!

Тут только русские заметили в нескольких шагах от себя лыжные следы.

Они выбежали из «тупи» и, поднявшись на ближайший холм, увидели, что заставный капитан не ошибся. В полукилометре, в небольшом овраге, защищенном от ветра, привязанные на коротких ремнях к палкам, расположились двумя длинными рядами собаки Хорошо Одетого. Один из псов уже ползал по снегу с перебитым хребтом, скребя лапами в предсмертных конвульсиях. Хлестнул второй выстрел, и еще один пес ткнулся пробитой головой в снег. Снова выстрел — и крупная сука потащилась на передних лапах, волоча парализованный пулей зад. Собаки рычали от страха, рвались с привязей, пытались перегрызть толстые ремни. Но пули укладывали их одну за другой.

— Да откуда же они стреляют? — крикнул в недоумении Погорелко.

— С провизионного амбара. Видите, дула торчат.

Недалеко от хижины Хорошо Одетого, на полянке виднелся своеобразный провизионный склад, необходимая принадлежность каждого трапперского зимовья. Это был небольшой амбарчик, выстроенный на двух гладко обструганных стволах толстых сосен. Стволы эти обливаются водой, и по их обледеневшей скользкой поверхности не взберется ни один четвероногий вор.

— Ничего нам с ними не сделать, — сказал Погорелко. — Они в амбаре словно в крепости, а мы на этом холме как на ладони.

В этот момент упала последняя собака, подбитая пулей Живолупа.

— Больше не для чего торчать здесь, — воскликнул решительно траппер. — Бежимте, благо у нас есть лыжи.

— Живо, берите только самое необходимое, — сказал Македон Иваныч, — патроны и спальные мешки. Провизию по дороге найдем, а нет — настреляем. Эту же дрянь, — ударом ноги сбросил он с холма тючок с золотом, — к чорту! Пусть им подавится Пинк и его шайка! Нам в пустыне золото не нужно…

Взбросив на плечи маленькие полегчавшие мешки, они стали на лыжи и быстро спустились в лес. Вдогонку им хлопнуло несколько выстрелов, но пули пропели поверху, сбивая с ветвей пушистый снег.

— Меня одно радует, что я успел положить в дупло сто долларов, — сказал Погорелко, когда они выбрались из леса на просеку. — Ведь Хорошо Одетый потерял своих собак из-за нас.

На просеке, где снег был примят многочисленными следами, русские развили полный ход. Надо было положить между собой и преследователями как можно больше километров снега и леса. Не убавляя хода, они поднялись на поросшую лесом горку и на вершине ее задержались на миг — передохнуть и бросить последний взгляд на форт.

Реляйенс лежал у них под ногами. Десяток бревенчатых строений, маленькая каменная церковь да полсотни «тупи» индейцев, приехавших в форт для сдачи мехов, — вот и все признаки культурного центра. А вокруг — грозная стена северного леса. Близ настежь открытых ворот форта горели длинные индейские костры, у которых грелся пяток оборвышей, закутанных в меха и одеяла. Тут же стоял великолепный потяг. В легкие узкие сани с медными подрезами было впряжено двенадцать псов маккензиевой породы, самой сильной на севере, — двенадцать широкогрудых высоконогих пожирателей пространства.

Погорелко вздохнул завистливо и безнадежно. Сукачев ответил ему таким же вздохом. Затем они переглянулись, как бы спрашивая друг друга глазами, и вдруг, не сказав ни слова, откинулись всем корпусом назад, расставили ноги и птицами понеслись с горки к форту.

Затормозив у ворот с полного хода так, что снег столбами взлетел из-под пыж, русские двумя ударами бича, валявшегося рядом, подняли псов, ляпнулись в сани, гикнули и понеслись. Один из гревшихся оборванцев, поняв видимо в чем дело, уцепился было за задок саней, но Погорелко ударом ноги отбросил его назад. Оборванец упал прямо в костер, завопив от ужаса и боли. На его крик и звон собачьих колокольчиков из ворот форта выбежал высокий бритый мужчина. Под распахнувшимися полами его дохи алел мундир северо-западной королевской конной полиции. Увидав мчавшийся потяг, он опустился на одно колено, вскинул к плечу ружье и выстрелил. Пуля взрыла снег где-то впереди собак. Второй раз ему выстрелить не удалось. Сани скатились с горы в болото, поросшее редкими кедрами.

— Не поверят, если сказать, что кавказский офицер, весь «в язвах чести», вдруг ворует полицейских собак! — грохотал пушечными залпами Сукачев. — Зато мы теперь как на фельдъегерских катим, с колокольчиками. Эх, милые, царапайся!..

А на первой же стоянке они обнаружили, что у них у двоих на тысячекилометровый поход имеется только два патрона, оставшихся в казенниках их ружей. Все остальные патроны, около четырехсот штук, Сукачев сбросил ударом ноги с холма, когда они бежали из стойбища Хорошо Одетого. Патроны были упакованы точно в такой же тючок, как и золото. Поэтому Македон Иваныч впопыхах пренебрежительно отшвырнул патроны, а бесполезное в пустыне золото захватил с собой…

XVIII. След в след.

Снег падал медленно, и хлопья его таяли над костром. Хрипун облизывал обмерзшие усы и нервно стриг изуродованными в драках ушами. Чайник пел на треноге, и когда, вскипев, начал поплевывать с шипеньем в костер, Сукачев потянулся привычно к сумке. Но тотчас же отнял руку и даже отплюнулся с досадой.

— Опять забыл, что кофию ни синь порошинки нет. Ну, что ж, похлебаем горячей водички. Не привыкать стать.

Не отрывая взгляда от пляшущего пламени, Погорелко в сотый раз задавал себе вопрос: «Не отказаться ли от дальнейшей борьбы? Не сдаться ли, пока в теле осталась еще хоть искра жизни?..» Но он тотчас же сам разрушал тот мостик, который перекидывал на пути к своему спасению… «Неужели я способен на подлость ради сохранения своей никому не нужной жизни? Значит на смарку пойдет вся борьба, которая ведется вот уже много недель с нечеловеческим напряжением воли и мускулов. Значит все муки, физические и нравственные, были перенесены даром?..»

И эти мысли были для него, как ветер для костра. Исчезла минутная слабость, и проснулось в сердце древнее пещерное желание — бороться за жизнь. Он испуганно щупал на груди, за мехами, не потерял ли план Злой Земли, и лишь только пальцы его касались березовой коры, он ощущал в себе приток новой первородной силы, которая зовется человеческой волей к жизни и победе. Нет, этот кусок березовой коры не попадет в руки Маркиза и Живолупа, которые неотступно идут за ними, по их следу. Он или довезет в целости этот ключ от полярного Эльдорадо до берегов Тэнаны, или перед смертью уничтожит его…

Вот уже две недели, как они покинули форт Реляйенс, украв собак у сержанта северо-западной конной полиции. Вот уже две недели, как продолжается эта удивительная борьба четырех человек между собой и с грозной природой Дальнего Севера. Вот уже две недели, как они идут без единого патрона (последние два были потрачены на волков, напавших на их собак) пустынями Дальнего Севера. Где они сейчас находятся? Этого Погорелко не мог бы сказать. Какие-то глухие места Северной Канады, места еще не исследованные, не положенные на карту. Траппер уверен был лишь в одном, что кругом на многие сотни километров расстилается снежная пустыня.

В санях сержанта они нашли очень немного провизии — мешочек муки и несколько банок мясных консервов, полбанки кофе и тринадцать кусков сахару. Кроме того — небольшой запас рыбы для собак. С этим запасом, разделив его на голодные пайки, они протянули двенадцать дней. Но сегодня четырнадцатый день их похода, а следовательно они не ели уже два дня. В минуты острых приступов голода в мозгу траппера возникало желание убить одну из собак и съесть ее. Но — меньше одной собакой, значит меньше одним шансом на то, что они уйдут от тех двух, преследующих их. Нет, лучше потерпеть еще день.

Для собак сохранился еще один дневной паек. Но что это был за паек! У них животы втянулись, и к ним небезопасно было подходить. Псы ждали лишь мгновения, когда люди свалятся от слабости, чтобы растерзать их. А более злобные не хотели даже ждать. Позавчера собаки напали на Погорелко. Он разбросал им крошечные куски мяса — их суточную порцию — и хотел уже было уйти. Траппер не заметил, что бывший вожак-потяга сержанта, громадный, с теленка, и злобный как волк пес, пробирается к нему крадущимися боковыми движениями. И лишь только Погорелко повернулся, став к нему боком, он оторвался от снега и очутился на груди у человека. Страшными зубами пес разодрал меховую куртку и нижнюю кукланку, словно они были из бумаги, и оставил на груди траппера кровавые шрамы. В этот момент и вторая собака, длинная тощая сука, напала на него сзади, пытаясь свалить и перекусить жилы на его ногах.

Сукачев был далеко, собирая хворост для костра, и если бы не Хрипун, ослабевший от голода траппер был бы растерзан собаками. Хрипун напал на бывшего вожака, вцепился ему в загривок и подмял под себя. А Погорелко от одной суки отбился легко, отогнав ее ножом. Так Хрипун не в первый да наверное и не в последний раз спас жизнь трапперу.

Македон Иваныч, шесидесятилетний старик, все мучения похода переносил удивительно терпеливо, а внешне как будто даже и легко, не уступая молодому крепкому трапперу. Но Погорелко знал, каких усилий стоило это заставному капитану. Его пустяковая рана на лбу от мороза разболелась. Лицо Сукачева вспухло. Но он молчал, ни разу не пожаловался и боялся лишь одного — не разболеться бы серьезно, не свалиться бы с ног и не стать обузой для товарища. И все же пенистая жизнерадостность, особая сукачевская веселая энергия била в нем ключом. Он второй день питался кипятком, но не переставал отпускать по этому поводу пару-другую незатейливых шуток. А главное — Сукачев верил в благополучный исход их путешествия и в победу над пинковскими парнями. Он верил, что не сегодня, так завтра им встретится трапперское зимовье. К чорту еду, лишь бы достать патронов к штуцеру! Тогда можно было бы прекратить это позорное, по его мнению, бегство и потягаться с Живолупом и маркизом.

На каждом ночлеге Македон Иваныч говорил с уверенностью:

— Завтра в это время мы наверное уже устроим небольшую перестрелку с теми двумя. Вот увидите, оглобля с суком!

Уверенность его была так велика, что ее хватало даже на двоих. Начинал твердо верить в успех и Погорелко.

Так и шли они четырнадцать уже суток, помогая и поддерживая друг друга нравственно и физически. И след их саней на протяжении сотен километров ушел в глубь равнин Дальнего Севера.


* * *

Живолуп потрогал обгорелые головни. Одна из них была теплая.

— Часа четыре как прошли, не боле, — сказал уверенно метис. — Теперь заарканим их, небось. Ну, ты, рвань хранцюзская, иди за хворостом. Ночевать будем.

Маркиз посмотрел на него взглядом презрения и злобы. Живолуп перехватил этот взгляд и расхохотался.

— Все косишься, что волк. Косись, косись, все равно скоро подохнешь, мзгля!

Канадец напоминал сейчас Живолупу волка после болезни от отравленной приманки, худого как скелет, с оскаленными зубами и злого на весь мир. Жалкий вид дю-Монтебэлло радовал метиса, так как они за эти четырнадцать дней пути успели остро и глухо, по-звериному, возненавидеть друг друга.

Впрочем маркиз ненавидел не одного только Живолупа. Дю-Монтебэлло был переполнен злобой. Он ненавидел бесконечные черные ночи, порождающие безумие, отрывистый пронзительный лай маленьких белых лисиц, вой полярных волков, похожий на хохот умалишенных, тоскливый, жутко звенящий. Вой этот настигал канадца всюду, наполнял его мозг безумием ненависти, а сердце — древним косматым ужасом. Как живые существа ненавидел маркиз свои лыжи, канадские лыжи в виде овальной рамы, переплетенной сетью тонких ремней. Этими лыжами должен был дю-Монтебэлло пробивать в снегу след для собак. Работу эту, самую трудную в мире, Живолуп целиком свалил на маркиза. Этим он мстил канадцу за его презрение.

Дю-Монтебэлло больше всего боялся, что метис бросит его. Тогда ему конец. Живолуп умел делать все: складывать просторные теплые хижины из снега, нечто вроде эскимосского «иглу», а за недостатком времени устраивать снежные берлоги, так называемые «баррабора», залезать в которые надо было по трубе-отдушине. Живолуп умел находить топливо там, где, казалось бы, и щепки не найти, разжигать костер при самом сильном ветре, разнимать дерущихся собак, чинить часто рвущуюся упряжь и сниматься со стоянки или останавливаться на ночлег каждый день в одни и те же часы, с точностью до одной минуты, словно необходимость сделала из него живой хронометр. Но главным достоинством Живолупа было его умение отыскивать часто пропадающий след бегущих впереди. В минуты черного отчаяния, когда маркиз терял всякую надежду, когда не было никаких примет или указаний, Живолуп, благодаря инстинкту, который был у него шестым чувством, снова ставил их сани на верный след.

Так шли они уже четырнадцать суток, ненавидя друг друга, готовые ежеминутно схватиться за ножи или ружья и в то же время неразлучные, как два раба, скованные одной цепью…

Глядя на Живолупа, уже заснувшего глубоким, без сновидений, сном, маркиз вспоминал день за днем, час за часом весь этот мучительный пробег.

В форту Реляйенс полицейские дали им бесплатно упряжку из двенадцати великолепных псов, помеси волка с собакой, черных, без отметины, с диким блеском в глазах. Этот потяг вполне мог соперничать в быстроте и выносливости с потягом, угнанным русскими. Мало того, конная полиция, разозленная дерзкой кражей собак, дала дю-Монтебэлло ордер на арест Сукачева и Погорелко. Теперь каждый канадский гражданин был обязан помочь ему при аресте русских, теперь маркиз олицетворял собой закон.

Зная, что русские бежали без провизии, а главное без патронов, маркиз и Живолуп не захотели отягчать сани излишним запасом провианта и взяли провизии для себя и собак только на пять дней. Это была большая ошибка, которая могла их погубить. Веселые и заранее торжествующие победу, выехали они из форта. И началась эта волнующая острая игра, лихая скачка через тысячи препятствий.

Лишь только на востоке показывалась холодная оранжевая полоса, что в этих широтах означает рассвет, они поднимали собак и мчались на север, все время на север, по сугробам, то нежно фиолетовым, то темносвинцовым. Они вскоре напали на следы русских и со второго дня пошли с ними след в след. Вначале след русских был старый, не совсем ясный. Его пересекали то ровная, как по линеечке стежка златобрюхой лисы, то двойная цепочка песца, а то и многочисленные следы волчьей стаи. Это значило, что беглецы прошли здесь давно. Но с каждым днем след становился свежее. И тут так некстати в игру вмешался голод.

Уже на третий день преследователи спохватились и разделили оставшуюся двухдневную порцию на голодные пайки. Но ничего страшного в этом маркиз не увидел. Ведь след русских становился яснее с каждым днем. Не сегодня — завтра они их нагонят. В сердце маркиза еще оставалось место восхищению русскими, которых не могли сломить ни холод ни голод. Дю-Монтебэлло, в чьих жилах текла кровь конквистадоров, сам-десять покорявших провинции величиной с Францию, ценил храбрость. И он великодушно решил даровать русским жизнь, конечно в обмен на ту золотую тайну, которой они владели.

Но это было на четвертый день пути. А преследователи не нагнали русских ни на пятый, ни на шестой, ни даже на седьмой день. Местность между тем становилась все глуше и глуше. Найти пищу — надежды не было. Скорее можно было потерять жизнь. Теперь они делали не более восьми-десяти километров в день вместо, прежних шестидесяти. Только теперь маркиз понял, что значит свирепый, скручивающий в узлы внутренности, голод. Он ни на минуту не переставал думать о еде. Бывало так, что, глядя на пламя костра, он видел в нем поджаривающийся кусок сала. Он видел, как приплясывают синеватые язычки, слизывая сочащиеся жирные капли. Но опадала с шумом какая-нибудь головня в костре, и дивное видение исчезало.

А однажды, обессиленный от голода, лежа на снегу, он вдруг ясно ощутил запах ресторана, аромат вкусно приготовленной пищи, услышал шум голосов, звон посуды, стук ножей и вилок. Галлюцинация была настолько отчетлива, что он бессознательно повернул голову и качал искать место, откуда шли запахи и шум.

Теперь дю-Монтебэлло даже мысленно не великодушничал, он уже не думал дарить русским жизнь. Нет, за те муки, которые он терпит, маркиз готов был разрубить их на куски. И теперь (как условно все на свете!) он с большим вожделением думал о собаках русских, мясом которых можно будет набить ссохшийся вопящий желудок, чем о ключе к золотому кладу…

На одиннадцатый день они были близки к полной победе. Русские, видимо, окончательно вымотавшись и не имея сил на утаптывание снега, пустили собак прямо по целине. Псы проломили тонкий наст и как ножами порезали себе лапы. Поэтому след русских был отмечен кровавыми отпечатками собачьих лап. Эти кровавые следы возбудили не только маркиза и Живолупа: псы их, почуяв кровь, остервенели и с диким воем бросились вперед. И вскоре они увидели русских. Два человека, падавших на каждом шагу от слабости, впрягшись в лямки, помогали собакам тащить в гору сани. Глядя на них издали, можно было подумать, что эти два взрослых человека шутят и дурачатся как маленькие ребятишки — настолько их движения были неуверенны, нелепы и полны какого-то жуткого комизма. С отчаянием и ужасом на лицах, изгрызанных морозом, они барахтались в снегу как два клоуна.

Маркиз посоветовал бросить потяг, на лыжах подойти к русским на ружейный выстрел и перебить их собак, а если понадобится, уложить и их самих. Разве мало мук они перенесли из-за этих двух негодяев? Но Живолуп не согласился на этот план. Он не хотел оставлять собак без присмотра даже на минуту, боясь за упряжь и за жалкие остатки провизии, лежавшей в санях. Русские завязли основательно, никуда не уползут, поэтому можно подойти к ним на выстрел вместе с собаками. Маркиз не мог не согласиться с метисом, и они погнали свой потяг.

Тогда русский отставной офицер, этот сумасшедший старик, бросил вдруг свои завязшие сани и, пошатываясь словно пьяный, один пошел навстречу приближающимся врагам. В руках он держал два пистолета — свой собственный и товарища — единственное их огнестрельное оружие, впрочем бесполезное в северной пустыне.

Сукачев один пошел навстречу приближающимся врагам, держа, в руках по пистолету.

Маркиз презрительно усмехнулся, увидав эти спринцовки, бьющие на пятьдесят-семьдесят шагов. Он из своего спенсеровского карабина с полутора тысяч шагов уложит русского как куропатку. Они смеялись от души, видя, как ослабевший русский упал, пополз на животе и, потеряв окончательно рассудок, с трехсот шагов открыл пальбу сразу из двух пистолетов. Дю-Монтебэлло схватился уже за карабин, чтобы положить конец этой комедии, но был сбит с ног собственными собаками. Пистолетные выстрелы русского, на этой дистанции безопасные как елочные хлопушки, все же перепугали псов. В полудиких животных заговорил инстинкт отцов-волков, привыкших обращаться в бегство при звуке выстрела. Псы панически метнулись в сторону, сбили с ног маркиза, и пятеро из них провалились в «каргут».

На равнинах Дальнего Севера и Аляски, в местах, где нет ни малейшего намека на какую-нибудь речушку, можно увидеть вдруг бьющий среди снегов родничек. Эти родники, вероятно минеральные, благодаря присутствию в них газов, не замерзают даже и зимой, лишь покрываясь сверху легким хрупким снежным сводом. Достаточно бывает даже птице сесть на это тончайшее — в лист бумаги — покрытие, чтобы оно провалилось.

В такой-то незамерзающий минеральный родник (по-индейски — «каргут») и провалились их собаки. Тут уж было не до русских. Потерять пять великолепных псов, почти половину потяга, значило навсегда остаться здесь, в сердце неведомых северных пустынь. Ведь не известно еще, в каком состоянии собаки русских, — а вернее всего, судя по кровавым следам, в очень плохом. Забыв обо всем, Живолуп и маркиз бросились спасать животных. Поблизости оказался сугроб рассыпчатого, зернистого снега, в котором собаки смогли тотчас же осушить лапы, не дав воде замерзнуть. Затем Живолуп и маркиз, скинув, несмотря на лютый мороз, рукавицы, начали вытаскивать из окровавленных собачьих лап ледяные иглы. Умные животные сами помогали людям в этой операции, Выгрызая кусочки льда, застрявшие между пальцами. Но и этого еще было мало. После ранения лап и начавшегося кровотечения нельзя пустить собак «босиком». Надо было сшить для них мокассины. На это ушло ровно полдня. Русские за это время скрылись из глаз.

И снова перед маркизом — бесконечная санная колея и двойной след лыж. Но Живолуп сказал сегодня, что русские опередили их только на четыре часа. Так ли это? А если нет — конец. Тогда маркиз признает себя побежденным, ибо больше одного дня ему не выдержать. Тогда он ляжет на снег, и пусть Живолуп делает с ним что угодно: оставляет одного на голодную смерть или, сжалившись, пристреливает… Но если они сегодня догонят русских — тогда… О! тогда маркиз знает, что ему делать. Теперь уж он все предусмотрит. Он оставит Живолупа при собаках, а сам подойдет к беглецам на двести-триста шагов, всласть поиздевается над ними, умышленно делая промахи, а потом хладнокровно пристрелит их.

Маркиз поднял голову. На востоке чуть светлело. Окрестные холмы четко вырисовывались на слегка посиневшем небе. Снег стал сиреневым. Упряжные собаки вылезли из своих снеговых нор, глухо рыча и встряхиваясь. Пора сниматься. Надо будить Живолупа.

Но метис сам вскочил, словно подброшенный пружиной.

— Трогаем! — сказал он. — И знай, барин, что я сегодня буду гнать тебя, как собака крысу. Иль сдохнем, иль повиснем у русских на вороту…

XIX. Провал.

Погорелко шел впереди и, согнувшись от усталости, бороздил снег широким следом лыж, в котором не увязали ни собаки ни сани. Сукачев, помогая псам, впрягся в лямку и тянул так, что пот струился по всему его телу.

— Стойте, милейший мой! — крикнул он, когда сани поровнялись с одиноким деревом. — Отдохнем немного.

Они остановились. Прекратился легкий шум, похожий на треск разрываемой шелковой ткани, который производят лыжи, скользящие по снегу, и великое безмолвие пустыни повисло над снегами. Невдалеке виднелись горные вершины, безымянный хребет, последний северный отрог Скалистых гор. Глядя на эту желто-бледную, словно выкрашенную охрой зубчатую стену, заставный капитан сказал:

— Только бы до гор добраться. Там легче будет. Там в долинах снег неглубокий. По льду как на курьерских покатим.

— Да, там дорога легче будет, — как эхо откликнулся Погорелко. — Можно будет на сани по очереди присаживаться. Только до бурана не быть нам, кажется, в горах…

Сукачев окинул внимательным взглядом небо и горизонт. Странный желтый свет дрожал и струился над белой равниной. Потеплело так, что с блестевших мокрых сучьев дерева, под которым они остановились, капало. Снег стал липким и тяжелым. В свинцовом безмолвии под желтым низким небом было что-то затаенно угрожающее. Длинные белые космы вьюги уже ползли по сугробам. Тонкая порошистая пыль, поднимаемая с вершин «застругов» — снежных гребней, наструганных прошлыми буранами, — свивалась в миниатюрные смерчи и уносилась ввысь.

— Пожалуй, что и не быть. Попробуем все-таки. Не подыхать же здесь, оглобля с суком! — мрачно сказал, впрягаясь в лямку, Сукачев. Но тотчас природное необоримое чувство юмора взяло верх, и он рассмеялся. — Эх, и тяжело же в пристяжные итти, когда в пузе пусто, а кишки к спине присохли!

Они снова потянулись по глубокому отмякшему снегу. Темнота надвигалась с запада, и вместе с ней шел какой-то странный шум, вначале похожий на жужжание комариной стаи, а затем разросшийся до четкой дроби огромного барабана. И лишь только русские сползли с глубоких сугробов на дно горной долины, покрытой твердым, как свинец, спресованным снегом, налетела буря. Воздух, насыщенный мелкими камнями и песком, ударил им в лицо. Ветер с ревом шарахнулся в стены утесов, словно пытаясь их проломить. Огромные камни сорвались с вершины и полетели в долину. Обломок скалы упал в десятке шагов от саней, заставив собак испуганно метнуться в сторону. Но порыв ветра стих так же неожиданно, как и налетел. Буран пробовал свои силы. И тишину разорвал громкий отрывистый удар.

— Что это? — удивленно взглянул на небо Сукачев. — Гром что ли? Зимой-то!

— Гони! — крикнул вдруг неистово Погорелко, ударом в спину опрокинул Македона Иваныча в сани и одновременно ожег кнутом собак.

Псы взвизгнули и помчались. Заставный капитан привстал в санях и недоуменно оглянулся. Близко, до жути близко увидел он стоявший потяг, а около него маркиза и Живолупа. В руках Дю-Монтебэлло тонко курился карабин, из которого он только что выстрелил по русским.

«Нагнали-таки, дьяволы!» — с отчаянием подумал Сукачев. Падая снова в сани, он увидел, что потяг преследователей сорвался с места и тоже помчался по дну долины.

Теперь Погорелко лежал в санях, растянувшись во весь рост, а заставный капитан бежал рядом, держась за короткую веревку невдалеке от коренника. И лишь на спусках, когда сани, набегая, толкали собак, грозя раздавить их, Сукачев присаживался, действуя ногами и каюром как тормозом. Вьюга крутила возле саней снежные вихри. В этом белом хаосе траппер едва различал заставного капитана, бежавшего в двух шагах.

Сукачев что-то крикнул, но вьюга сорвала слова с его губ и унесла их в горные пропасти. Она шипела змеей, рычала, охала, выла безостановочно и жутко, словно где-то рядом давили человека.

— Те… далеко?.. — крикнул снова Македон Иваныч.

— Молчите! — тоже закричал в ответ Погорелко. — Берегите дыхание!..

Он не ответил на вопрос Сукачева, не желая расстраивать старика. Минут пять уже слышал траппер прорывавшиеся иногда сквозь рев метели лай догоняющих собак и крики людей, ободряющих животных.

Погорелко привстал в санях, гикнул на собак и хлопнул бичом. Но псов не надо было понукать. Когда они услышали шум погони, возбуждение их дошло до состояния исступления. Они неслись с яростью и неутомимостью истых волков. Обессилевшие на голодном пайке, они подохнут после этой безумной скачки, но не позволят догнать себя.

Запряжка врезалась в тесное ущелье. Веер потяга сам собою сомкнулся. Теперь сани неслись по узкой тропинке. Слева была пропасть неизвестной глубины, справа — отвесная стена. Здесь, в каменной щели вьюга бесновалась, как попавший в западню зверь. Сверху, с утесов сыпались лавины снега, обломанные сучья деревьев, целые стволы, вырванные с корнем. Ветер подхватывал сани и гнал их так, что они то-и-дело налетали на собак, а затем вдруг швырял их в сторону, валил, бил о скалы, грозя сбросить в пропасть. Собаки под ударами вьюги шатались в постромках, шарахались от летевших сверху камней и, напуганные воем ветра, ослепленные колючим снегом, рвались вперед, обезумевшие, разъяренные.

Пора однако было сменить Сукачева. Старик, видимо, окончательно выдохся. Траппер выпрыгнул на тропинку, и Македон Иваныч свалился в сани. Он лежал на шкурах ничком, неподвижный как труп, держась обеими руками за передок. Погорелко понял, что теперь он должен рассчитывать только на свои собственные силы. Прилив необыкновенной дерзкой энергии почувствовал вдруг траппер.

— Эй, дьяволы, быстрее! — крикнул он, взмахнув каюром. — Хрипун, родной, наддай!..

В этот момент раздались собачий лай и крики двоих людей так близко, что трапперу показалось, будто потяг врагов мчится бок-о-бок с ними. Держась рукой за веревку, он на бегу оглянулся. То, что увидел траппер, напугало его своей неожиданностью.

В каких-нибудь ста шагах сзади мчался потяг из двенадцати громадных псов, которым набившаяся в шерсть снежная крупа придавала вид летящих по воздуху белых привидений. Глаза собак горели недобрыми зелеными огнями. Волчьи души, неистовые и злобные, чувствовались в этих огненных зрачках. Погорелко понял, что если распаленные погоней животные нагонят его, то, прежде чем вмешаются люди, он будет разорван в клочья. За санями преследующего потяга бежали два человека. Траппер разглядел даже, как порывы ветра парусом вздымали доху одного из них. Погорелко отвернулся. Он увидел достаточно, для того чтобы понять близость конца. В этот момент прилетел человеческий крик, странно гармонировавший с воплями вьюги:

— Стойте! Стрелять будем!

— Стреляйте!.. Стреляйте!.. — заревел вдруг поднявшийся Сукачев. — Стреляйте, подлецы!.. Вы знаете, что нам нечем отвечать.

И, повернувшись снова к собакам, Македон Иваныч сделал еще одно усилие оторваться от преследователей. Он встал на колени и, придерживаясь за передок только одной левой рукой, крича и гикая, начал осыпать ударами кнута обезумевших животных. Собаки подхватили с такой силой, что Погорелко начал отставать и, задыхаясь, упал на задок саней.

Вдруг одна из собак потяга судорожно дернулась и упала: тащась за остальными на постромке. Животное сломало ногу, попав в каменную трещину. Траппер выбросился из саней, чуть не сорвавшись в пропасть, двумя ударами ножа отсек постромки, соединявшие искалеченную собаку с остальной упряжкой, и кинулся снова к саням. К нему метнулась, словно прорвав полог темноты, оскаленная рычащая морда вожака преследующей упряжки.

— Гони!.. Скорее гони!.. — крикнул траппер, снова падая в сани.

Потяг помчался, но рычащая собачья морда уже не исчезала. Пес был настолько близок, что в безумной ярости грыз на бегу задок саней. Погорелко поднял каюр и, метя железным концом его в голову животного, ударил со всей оставшейся в мускулах силой, но промахнулся. Это еще более разъярило пса. С хриплым задавленным воем он рванулся вперед, и зубы его лязгнули у самого лица траппера.

— Пропасть!.. — закричал вдруг Сукачев. — Тормози!..

Погорелко оглянулся и увидал провал в двух метрах от морды Хрипуна. Быстро воткнул каюр в снег, навалившись на него всем телом, и тотчас же откинулся назад, тормозя сани. Собаки, неожиданно остановленные, отлетели назад. Но каюр с треском, похожим на выстрел, сломался. Сани снова медленно двинулись вперед.

Воспользовавшись этой секундной остановкой, неприятельский вожак, почти таща на себе всю упряжку, чудовищным броском выкинулся далеко вперед и вцепился зубами в горло подвернувшегося Хрипуна. Остальные собаки обоих потягов, подражая вожакам, тоже бросились друг на друга. Образовался какой-то рычащий, воющий клубок собачьих тел. Сани траппера налетели на дерущихся псов и опрокинулись. В них тотчас же ударились вторые сани с двумя что-то кричащими людьми. А затем люди, собаки, сани сорвались с тропинки и понеслись вниз, в провал, в черную бездну под выкрики и уханье метели, среди белых ее смерчей…

Погорелко крепко ударился обо что-то спиной. Падение кончилось. Ошеломленный ударом, он с минуту лежал без движения, бессознательно поеживаясь от сползающих по спине холодных струй воды. А затем, поднявшись рывком, сел. Траппер чувствовал, что он скоро, может быть сию же минуту потеряет сознание. Голова его уже кружилась замедляющейся каруселью близкого обморока.

— Нет, нет! — прошептал он. — Нельзя! Сначала план, план надо спрятать!..

Он стащил зубами рукавицы с обеих рук и пальцами начал разгребать сугроб рядом с собой. Вырыв яму, Погорелко положил в нее план и обнаженными руками заровнял снег. И когда работа его уже была кончена, рядом раздался тяжелый прерывистый вздох. Траппер протянул испуганно руку и нащупал что-то лохматое и теплое. Это была собака. Пес встряхнулся, сел на задние лапы и вдруг завыл тоскливо и мрачно как по покойнику. «Выдаст, — мелькнуло в мозгу Погорелко. — Найдут и меня и план…»

Он бросился на собаку и, стиснув ее шею, начал душить. Но животное вырвалось, рыча и щелкая зубами. Погорелко, поднявшись, сделал шаг вперед, снова шаря собаку. Но к удивлению заметил, что лежит и смотрит в звездное небо. «Обморок, — подумал он. — Не замерзнуть бы…» — и с этой мыслью потерял сознание.

XX. Последняя схватка.

Траппер пришел в себя от прикосновения чего-то теплого к щекам. Он открыл глаза и увидел морду Хрипуна, облизывавшего его лицо. Перехватив благодарный взгляд хозяина, пес радостно завилял пушистым волчьим хвостом.

— Ты тоже жив, Хрипун? — улыбнулся слабо Погорелко. — А где Сукачев? Ты не видел его?

Хрипун мел хвостом снег и смотрел на человека так, словно хотел что-то сказать. Погорелко, перевалившись со спины на бок, огляделся.

Метель утихла, и траппер, в памяти которого остались еще вопли и уханье бурана, был поражен наступившей тишиной. От этого глубочайшего белого безмолвия в ушах его звенела по-комариному кровь. Над сугробами стлался струистый морозный дым. Солнце, уже цепляясь низом за горизонт, висело на небе, большое и холодное. По обе стороны его виднелись два солнца, маленьких и бледных.

— Ложные солнца… — прошептал с горечью Погорелко. — Лживый мираж…

Солнечный свет искрился и дробился, отбрасываемый нависшей над траппером ледяной стеной, испещренной голубыми и зелеными натеками. Это водопад размыл горную тропинку, по которой они вчера ехали, разорвав ее посредине узкой пропастью. Подняв голову, Погорелко увидел высоко над собой, на гребне скалы, у подножья которой он лежал, провал, прервавший вчера их бешеную скачку. На краю провала, на острых камнях висели обрывки упряжи и запутавшийся в них замерзший труп собаки. От краев пропасти до водопада расстилалась свежая снежная осыпь с торчавшими из нее обломками скал, сучьями и стволами деревьев. Видимо, падая вчера, они потревожили снежную лавину, которая, срыв на своем пути целую рощицу, сползла сюда, к подножью скалы. Сколько ни разглядывал траппер окрестности, он не увидел ни одного человеческого следа, ни малейшего признака, людей. Значит все засыпаны снежной лавиной. Значит только он да Хрипун остались живы…

Погорелко с болезненным стоном откинулся снова на спину и увидел ствол живолуповой винтовки, торчавший из рыхлого снега осыпи. Траппер быстро и обрадованно протянул к ружью руки. Может быть найдутся и патроны. Тогда он спасен.

К удивлению своему Погорелко не почувствовал прикосновения к ружейному стволу и тогда только заметил, что руки его обнажены. Ведь рукавицы были сброшены им вчера, когда он зарывал план. Жуткая догадка мелькнула в мозгу траппера. Он попытался изо всех сил сжать пальцы в кулаки. Но кисти обеих рук остались неподвижными, несмотря на все усилия. Плоские и твердые как доски, руки отказывались повиноваться. Погорелко не чувствовал их до локтей. Он бил ими изо всех сил о колени, тер крепко о снег, кусал пальцы — ни малейшего болевого ощущения. Руки были отморожены. Пока он лежал без рукавиц, полярный мороз отгрыз их. Траппер закусил губы, удерживая крик, и повалился на спину, снова теряя сознание.

Живолуп молился сразу двум богам.

Но этот второй его обморок был полон образов и звуков. Он слышал вначале свирепый лай Хрипуна, перешедший затем в хруст снега под чьими-то ногами. Снег визжал долго и надоедливо, а затем раздражающее визжание его разрослось в стройное колыхание музыкального мотива. Мелодия была знакома Погорелко. Играли из «Вильгельма Телля». Он дважды слышал эту музыку: первый раз в Петербурге, когда играл Коля Кашевский, а вторично в Новоархангельске, в комнате Аленушки. Но кто играл сейчас, она или Кашевский? Этот вопрос мучил Погорелко. Он пытался заглянуть в лицо игравшего, но тот с хриплым удушливым хихиканьем отворачивал голову.

— Покажись же! — крикнул в отчаянии Погорелко. — Кто ты?

Тогда только игравший поднял голову, и траппер увидел холеное бакенбардистое лицо генерала Дубельта. «Как попал Дубельт в Аляску? — удивился Погорелко. — Ловить меня? Неправда! Меня ловят дю-Монтебэлло и Живолуп. А Дубельт меня даже и не знает. Тогда при чем же здесь Дубельт?..»

Траппер взглянул робко на жандармского генерала. Но Дубельт уже исчез, а на его месте появился Ванька Живолуп. Рядом с зверским лицом метиса мраморно белел прекрасный античный лик Венеры Калиппиги, возле которой он когда-то стоял в вестибюле Третьего отделения. И вдруг Живолуп пропал. Осталась одна Венера. Мраморный лик ее начал медленно теплеть и превратился в разрумяненное морозом лицо Аленушки под круглой каракулевой шапочкой… «Давайте же простимся, как следует,» — говорила Аленушка, жала руку траппера и брезгливо морщилась, касаясь его твердых как кость мозолей. Погорелко сердито отдернул свою руку. По Аленушка, не выпуская, еще крепче сжала его ладонь, причиняя ему нестерпимую боль в пальцах. Траппер, собрав все силы, дернул руку и открыл глаза.

Исчезли бредовые видения. Он смотрел в темное высокое небо, запорошенное звездной пылью. Потом, обеспокоенный близким присутствием чего-то ослепительно яркого и горячего, он скосил удивленно глаза. В двух шагах от него горел большой костер, а сам он лежал уже не на снегу, а на раскинутом спальном мешке. Отмороженные пальцы, отогретые огнем костра, невыносимо болели.

Погорелко с усилием приподнялся на локте, — в висках его при этом лихорадочно застучало, — и огляделся. Невдалеке от костра стояли сани в полной исправности, сани маркиза и Живолупа. Тут же рядом, привязанные к одному общему ремню, лежали шесть собак. Глаза их, уставившиеся на костер, ярко блестели. Траппер перевел взгляд правее и замер, пораженный странным зрелищем.

Близ черного базальтового обломка скалы, тоже на раскинутом спальном мешке, сгорбившись, сидел Ванька Живолуп. Рядом с метисом на снегу стояла красная, перевитая сусальным золотом, пасхальная свеча. Она горела в застывшем морозном воздухе ярким неподвижным пламенем. Живолуп, сидя на шкуре лицом к свече, делал какие-то странные жесты рукой и часто кланялся, касаясь лбом снега. Траппер вгляделся внимательно и понял: Живолуп молился. Свеча, зажжена была перед плосколицым костяным идолом алеутов и маленькой медной иконкой-складнем. Метис молился сразу двум богам — древнему охотничьему богу матери-алеутке и могущественному, таинственному, живущему на небе богу русских. Рука Живолупа то клала кресты, то дергалась в магических жестах идолопоклонника. Губы его шептали вперемежку шаманские заклинания и обрывки христианских молитв, вбитых когда-то в голову отцами миссионерами. А затем он клал по поклону тому и другому богу. Но о чем молился Живолуп, что он выпрашивал у богов с такой неистовой страстностью?

— Живолуп, что ты делаешь? — окликнул, не утерпев, Погорелко.

Метис взглянул растерянно на траппера и ответил испуганным шопотом:

— Молчи… Не кричи пожалста… — Лицо Живолупа так заиндевело, что он едва растягивал губы. — Видишь вот, молюсь. Давно уж молюсь. Пропали мы с тобой оба, пропали! У тебя, ишь, руки озноблены, а мне ноги деревом перешибло. Когда падали мы оттуда, сверху, меня сосна прикрыла. Обе ноги ниже колен в муку истерла. Не оправиться мне теперь…

Живолуп молчал, глядя с мольбой на своих богов, а затем опять зашептал лихорадочно:

— Слышь, браток, несчастные мы с тобой, оба несчастные. Ты начисто без рук остался, а я без ног. Погибнем мы теперь, чую я. Не возьмет он нас, здесь оставит на голод и холод. Меня-то он рад будет бросить, не люб я ему. Мы с ним все время как псы грызлись… Да только и он далеко не уйдет, сгибнет. Видишь, шесть собак у него осталось, а харчей нет совсем. Придется ему собак жрать. Слопает последнюю и сдохнет. Он ничего не умеет. Вот ежели бы меня взял, я бы его вывел. Да разве возьмет? Ну, и пусть! И сам сдохнет, сдохнет, сдохнет!.. — с палящей ненавистью выкрикнул метис.

— Послушай-ка, Живолуп, а где Сукачев? — с трепетной надеждой спросил Погорелко.

— Сгиб твой приятель. Снегом его занесло. Вот от него что осталось, бери, — перекинул он через костер трапперу какую-то небольшую вещь.

Погорелко узнал коротенькую солдатскую трубку Сукачева. Вспомнилось суровое, точно из стали вылитое лицо заставного капитана. Траппер упал ничком, ткнувшись лицом в мех спального мешка. То, что испытывал он, нельзя было назвать печалью по умершем. Это была и глухая мучительная тоска ребенка, у которого отняли мать, и боль друга, лишившегося друга, и мука ученика, потерявшего учителя…

— Слышь, приятель, — тихо окликнул его Живолуп, — ты чай знаешь — скажи, какому русскому богу надо молиться, чтобы спастись, чтобы взял меня Конфетка с собой, Научи, браток!

— Не знаю, — поднял голову Погорелко. — Я двадцать лет уже не молюсь. Да ты не бойся, он тебя возьмет, вот увидишь, возьмет, — утешал траппер своего недавнего врага. — А где он сейчас?

— Все бродит, сани ваши ищет. Золото ведь там и твой план золотого рудника. Баит — пока не найду, не тронусь отсюда. Чтоб ему ни дна ни покрышки!.. Идет сюда, никак. И то…

Живолуп погасил свечу, спрятал ее вместе с богами под мешок и лег, повернувшись к костру спиной. Маркиз подошел, весело и приветливо улыбаясь словно они только вчера расстались после приятной беседы. Мелкая снежная пыль осыпи, в которой купался маркиз, покрывала его с ног до головы серебряной дохой. Лицо его мало напоминало человеческое. На него было жутко смотреть. Это была сплошная язва кроваво-черного цвета, с трещинами, обнажавшими сырое красное мясо. Левый глаз, подбитый при падении, почернел и закрылся. Один из рукавов его куртки был изодран собачьими клыками и покрыт черной запекшейся кровью.

Погорелко, взглянув на дю-Монтебэлло хрипло рассмеялся.

— Досталось-таки и вам, господин маркиз. Мороз ловко вас разукрасил. Но я не сказал бы, что это вам к лицу.

— Что делать, — беспечно отмахнулся канадец. — Наша увеселительная прогулка обошлась кое-кому из нас дорого. Я лично перебрался через Чилькут не затем только, чтобы полюбоваться северным сиянием. Поэтому и пришлось поплатиться, но все же меньше чем вы. А вот вы теперь не сможете принимать своих друзей, как говорится, с распростертыми объятиями. Без шуток, я крайне опечален постигшим вас несчастьем. Как жаль, что я не натолкнулся на вас раньше — ваши руки были бы спасены.

У Погорелко вырвался короткий отрывистый смех.

— Я не благодарю вас за то, что вы не дали мне окончательно замерзнуть. Я бы хотел этого. Кто перетащил меня к костру? Вы?

— Я. Но не перетаскивал, а развел около вас костер. Даже и это стоило мне не дешево. Видите? — указал он на разорванный и окровавленный рукав. — Работа вашего пса. Он не позволял прикоснуться к вам, пришлось оглушить его дубиной и привязать.

Тут только Погорелко заметил, что Хрипун привязан к дереву толстым ремнем невдалеке от костра. В мозгу траппера мелькнуло подозрение, что маркиз привязал пса к дереву из каких-то других, более важных соображений.

Дю-Монтебэлло, исподтишка внимательно следивший за траппером, вдруг решительно пододвинулся к нему и сказал:

— Вы, кажется, чувствуете себя немного лучше. Давайте же серьезно поговорим о деле.

— Ни о чем я не буду говорить с вами! — резко ответил Погорелко. — И оставьте меня в покое. Я устал, и мне хочется спать.

Маркиз выдрал из бороды ледяную сосульку, посмотрел на нее внимательно и, бросив в костер, заговорил:

— Вы не будете отрицать, что игра велась с обеих сторон честно. Мы, то-есть вы и я, в одинаковой степени мучились, страдали и рисковали. Оглянуться на прошлое — жутко делается. Я за время этой погони утратил в себе человека. Со мной произошло что-то странное. Я никогда не буду уже прежним, что-то ушло навсегда…

Погорелко посмотрел на маркиза и заметил, что глаза его утратили присущее им дерзкое, вызывающее выражение. В глубине их притаился темный страх, который не исчезнет уже никогда. То был ужас пережитых бесконечных полярных ночей, а может быть ужас человека, почувствовавшего, что в сердце его шевелятся жуткие косматые инстинкты далеких предков.

— Странно, не правда ли? — продолжал дю-Монтебэлло. — Но это так. Я теперь все время буду думать, как бы не сойти с ума. И вот теперь, когда я победил, заплатил за победу очень дорого, вы отказываетесь платить свой проигрыш. Скажите, где план, и мы в расчете. Не хотите? Но ведь это же подлость, это грабеж самого низкого сорта. Ведь я же честно вел игру…

Траппер, поднявшись, сел. Его колотила лихорадочная дрожь. Зубы его стучали, и он с трудом мог ответить дю-Монтебэлло:

— Не знаю, о какой игре вы говорите. Я никакой игры не хотел, а вы гонялись за мной как за зверем. Может быть на языке воров и убийц погоня за жертвой и называется честной игрой, но мы называем это иначе. Вы просто жулик, грязный лживый вор! Как вы смеете говорить о честности! Вспомните Новоархангельск, вспомните вашу жену, такую же грязную авантюристку, как и вы сами. Зная, что у меня осталось к ней большое чувство, вы воспользовались этим, с ее помощью пытались оплести меня тонкой сетью лжи и подлости…

— Это была своего рода шахматная игра с ее неисчерпаемым разнообразием и сложностью комбинаций, — спокойно прервал его маркиз. — Вот и все. Однако довольно. Оставим эту метафизику. Будем говорить о деле. Мы, французы, покладистая нация, а потому предлагаю вам следующее: я не брошу вас здесь на верную смерть, заберу вас с собой и сдам на первом жилом пункте. Но вы за это отдаете мне план золотого рудника тэнанкучинов, о котором рассказывала нам Айвика. Хорошо?

— Может быть это и не плохо, но ведь вы же все равно не сможете довезти обоих нас — Траппер кивнул в сторону Живолупа.

В глазах маркиза появилось выражение страшного, холодного юмора.

— Я отнюдь не говорил про обоих. Я захвачу с собой только одного вас, ибо мосье Живолуп передал мне свое желание остаться здесь навсегда. Ему, видите ли, понравились местные живописные окрестности. Я тоже нахожу, что здешний воздух будет полезен для его здоровья.

Метис ничем не выдал своего волнения. Он попрежнему лежал, повернувшись к костру спиной, но Погорелко знал, что Живолуп с ужасом слушает слова канадца.

— Вы подлец, Монтебэлло! — ответил брезгливо траппер. — Вы подлец, каких еще не видала земля. И нам больше не о чем разговаривать. Я тоже останусь здесь, а плана вы не получите.

— Не будьте дураком, дружелюбно сказал маркиз. — Донкихотство теперь не в моде. Говорите скорее, где план, и мы сейчас же трогаемся в обратный путь.

— План? Вы все-таки хотите получить план? — поднявшись на локтях, крикнул Погорелко. — Хорошо, я скажу вам, где он. Он в сумке Сукачева. Вот! Ищите его теперь!

Маркиз опустил безнадежно голову и сказал глухо:

— Это похоже на правду. Если бы вы хотели солгать, вы сказали бы, что план спрятан, например, в ваших санях. А там его нет.

— Откуда вы это знаете? — удивился траппер. — Ведь наши сани засыпаны обвалом.

— Я отрыл их и нашел там два небольших кожаных мешка, наполненных вот этакими штучками.

Дю-Монтебэлло протянул руку, и при свете костра теплым светом засиял золотой самородок, величиной с крупную картофелину.

«А плану этому вот где место! — крикнул дю-Монтебэлло…»

— Два мешка таких вот безделушек, — продолжал маркиз. — Но мне этого мало, очень мало. Мне нужен план. Вы говорите, что он находился у Сукачева. Повторяю, это похоже на правду. Но кто мне поручится, что план не был спрятан вами где-нибудь здесь, может быть даже на том месте, на котором я сейчас сижу. Мы останемся здесь до рассвета, и я всю ночь буду искать труп вашего друга, — поднялся маркиз. — А если не найду, то у меня с вами иной разговор будет, — с угрозой закончил он, глядя в упор на Погорелко.

Траппер ответил ему взглядом, в котором не было ни испуга, ни тоски, ни ожидания. Канадец смутился, увидев эти глаза, полные смертельной усталости, и быстро зашагал от костра во тьму ночи.

Лишь только затих скрип снега под его шагами, Живопуп поднял голову.

— Молодчина парень! — улыбнулся он трапперу. — Ловко ты отшил этого хранцюза! Так ему и надо. Любит, дьявол, чужими руками жар загребать, рубли глотать, пятаки выплевывать. Метис поглядел на зеленую злую луну и добавил равнодушно: — А только сумлеваюсь я, что плант у твоего приятеля был. Это ты нарочно сказал, чтобы Конфетку со следу сбить. Правда ведь?

Погорелко молча улыбнулся.

— Ну вот и угадал я, — оживился вдруг Живолуп. — Ты схоронил плант, да? Скажи, где схоронил?

И, скатившись вдруг со спального мешка на снег, он пополз к трапперу, волоча перебитые ноги.

— Браток, ты только послушай меня! — выкрикивал Живолуп. — Ежели я заполучу плант в свои руки, то Конфетка возьмет меня с собой. Понимаешь? Твое-то дело конченное, у тебя того и гляди антонов огонь начнется. А мои ноги, ежели в лубки их положить, может еще и выходятся. Пущай и ноги пропадают, на культяпках буду ползать, лишь бы не сдохнуть здесь собачьей смертью. Родимый ты мой, — обнимал Живолуп ноги траппера, — вызволи, не дай крещеной душе погибнуть! На что тебе теперь золото? На тот свет его не возьмешь ведь. А меня ты спасешь, коли плант отдашь…

Погорелко посмотрел на обезображенное лицо Живолупа, по которому катились крупные слезы, и ответил спокойно:

— Ты дурак, Живолуп. Вырос с Ивана, а ума с болвана. Не спастись тебе, даже если и план в свои руки заполучишь. Канадец пристрелит тебя, заберет план и уедет один. Понятно?

— Так не дашь? — спросил коротко метис, медленным, крадущимся движением вытаскивая из-за пазухи нож.

Погорелко взглянул на клинок, сыпавший зеленые лунные искры и подумал, что это конец. Вспомнился почему-то вдруг шест с зарубками, который он дал Красному Облаку. Скоро вождь тэнанкучинов срежет последнюю зарубку, но русситина Черные Ноги он так и не дождется…

— Не дашь? — повторил Живолуп.

— Нет, — решительно ответил Погорелко.

Живолуп поднялся и в безотчетном полузверином порыве всей тяжестью тела рухнул на лежащего траппера. Погорелко ударом обеих ног отбросил было метиса к костру, но тот снова навалился, выбирая момент для удара ножом. Это была кошмарная борьба двух калек, из которых один владел только руками, а другой только ногами. Но преимущество было явно на стороне Живолупа и не потому только, что он владел руками, — метис кроме того был сильнее физически.

— Хрипун, помоги!.. — крикнул траппер, делая последнюю отчаянную попытку сбросить с себя навалившегося Живолупа. В ответ, ему прилетел бешеный вой Хрипуна, рвущегося с привязи. Тотчас же Погорелко почувствовал ледяное прикосновение стали, уже пропоровшей меха. А затем горячая, углубляющаяся боль просверлила его левый бок. Погорелко вскинулся, в предсмертном усилии сбросил наконец метиса и, повернувшись, упал ничком, широко раскинув руки.

Живолуп посмотрел внимательно на убитого и тяжело переводя дух, прошептал злобно:

— Жадюга! С собой не унес и другим не дал…

И вдруг насторожился. На снегу, изрытом во время борьбы, чернел какой то продолговатый предмет. Метис наклонился и быстро его схватил. Это был футляр, сшитый из мехов. Нож быстро вспорол швы. Большой кусок березовой коры, свернутый в трубку, заставил Живолупа вздрогнуть. Руками, ставшими вдруг непослушными, он раскатал свиток, и первое, что увидел, была крупная надпись, выведенная затейливой славянской вязью, знакомой Живолупу еще по миссионерской школе:

Ключъ къ отысканiю Доброй Жилы.

— Нашел! — крикнул ликующе метис. — Нашел!..

XXI. Ложный след.

Послышались торопливые шаги, и маркиз остановился в свете костра, глядя удивленно на хохочущего Живолупа и на траппера, лежащего неподвижно, с раскинутыми, словно обнимающими землю руками.

— Ты убил русского? — спросил дю-Монтебэлло.

— Шут с ним! — отмахнулся метис. — Я знаю, где плант золотого рудника. Слышь, Конфетка, знаю!

— Слышу, — спокойно ответил маркиз. — Где же он?

— Шалишь, барин! — грозя пальцем, возбужденно захихикал Живолуп. — Вези меня обратно, тогда скажу.

— Можешь положить этот план себе под голову, когда будешь подыхать здесь, — с усмешкой холодной злобы ответил дю-Монтебэлло. — А мне он не нужен.

— Не нужен? — вскрикнул метис. — Почему не нужен? Иль ты спятил, барин?

— Мы оба с тобой спятили, полукровка. Знаешь ли ты, что мы все — и я, и ты, и Пинк — шли по ложному следу? — спросил маркиз, усаживаясь поближе к костру. — Мы обмануты как глупые щенки. Впрочем этот человек, — указал канадец на труп Погорелко, — не виноват. Он и сам обманывался. Слушай же, головешка, я расскажу тебе все по порядку. Когда час назад я ушел на поиски трупа Сукачева, то первым делом направился к отрытым мною саням русских:. Я хотел подсчитать, как велико то, сокровище, которое уже попало мне в руки. Перебирая самородки, я вдруг почувствовал сомнение. Мне показалось, что с этим золотом что-то неладное. Блеск у него правда красивый но не совсем настоящий. «Дурной цвет и скверный вид», — подумал я, но тотчас попробовал успокоить себя примерами из прошлого. Я на своем веку держал в руках немало этого дьявольского металла и знаю, что если взять десять-пятнадцать образцов золота, то почти каждый из них будет иметь нечто особое. Это выражается главным образом в цвете, зависит от почвы, а потому редко можно встретить два самородка одинакового оттенка. «Наверное это золото с большой примесью железа, — подумал я, — а потому у него такой нездоровый вид».

— Да не тяни ты! — умоляюще выкрикнул Живолуп. — Бей сразу уж!

Маркиз посмотрел внимательно на него и сказал спокойно:

— Мне еще рано сниматься. Могу еще часок поболтать с тобой. Итак, начались мои сомнения с цвета золота, а в следующую минуту мне уже показалось, что и вес его легок и что оно слишком твердо для настоящего золота. Оставалось одно — протравить это золото, что я и сделал тотчас же, так как пробирный камень и азотную кислоту всегда держу под рукой. Ты, головешка, знаешь, как испытывают золото? Вот смотри. Об этот кусок твердого базальта, так называемый пробирный камень, трут испытуемый металл. Видишь, на пробирном камне остается желтая полоса от легкого слоя металла. Теперь на желтую полосу я наливаю несколько капель азотной кислоты, и если данный металл золото, то он остается без изменения, так как золото растворяется только в ртути, цианистом кали и царской водке[6]. А если это не… Впрочем, гляди. На пробирном камне уже нет металлического слоя. Он превратился в голубоватую жидкость. Следовательно, металл этот не был золотом.

— А что же это? — выдавил метис.

— Колчедан, известный под названием «ложного золота». Цена ему — грош. А теперь дай-ка мне этот план. Я, кажется, начинаю кое о чем догадываться.

— Ложное золото… — прошептал как в бреду Живолуп, машинально передав маркизу план. — За что же мне ноги-то переломило?..

— Ну, так и есть! — вскрикнул дю-Монтебэлло, едва взглянул на кусок березовой коры. — Здесь изображена долина реки Медной, которую индейцы называют Читтинией. По обоим берегам этой реки расположены богатейшие месторождения меди. Я слышал не раз, что туземцы обрабатывали находимые там медные самородки даже без плавки, подвергая их ковке в холодном виде ударами камня. Повидимому какая-то часть индейцев была введена в заблуждение, приняв самородки меди за золото. Индейцы эти, сами того не подозревая, обманули вот этого русского, а он обманул нас. Мы шли по ложному следу, зашли слишком далеко, и тебе, Живолуп, уже не вернуться обратно. А плану этому вот где место! — крикнул истерично дю-Монтебэлло, швырнув в костер «Ключъ къ отысканiю Доброй Жилы».

Маркиз долго смотрел, как карежилась в огне сгорающая береста, как синим дымком таяла в воздухе его золотая мечта. Глухие, сдавленные всхлипывания вернули его к действительности. Он оглянулся. Живолуп судорожно рыдал, уткнувшись лицом в снег. Маркиз вздернул брезгливо плечами и, встав, пошел молча к саням.

— Уезжаешь? — вскинулся Живолуп.

— Уезжаю, — ответил холодно канадец, запрягая собак.

— Возьми меня! — рыданием вырвалось у метиса. — Что хошь потом со мной делай, только не бросай тут!

— Нет! — жестко бросил дю-Монтебэлло. — Ты останешься.

— Пристрели тогда, волчья твоя душа! — крикнул Живолуп. — Зачем на муку оставляешь?

— Конец скоро наступит, — усмехнулся дю-Монтебэлло, указывая на Хрипуна, яростно пилившего зубами привязь. — К рассвету он перегрызет ремень и расквитается с тобой за своего хозяина. Как видишь, оставляю тебя в приятном соседстве. Прощай, Живолуп, до нашей встречи в аду.

Хлопнул бич, и собаки влегли в постромки.

— Бросаешь?.. Бросаешь меня?.. — прохрипел Живолуп с лицом искаженным ужасом и злобой. — Будь ты проклят, сатана!.. И сам сдохнешь, сдохнешь, зверь ненасытный!..

Ему ответил издали насмешливый посвист маркиза…

XXII. Земля-мать.

Зимою 1867 года глухими горными тропами в среднем течении Поркюпайна пробирались, направляясь на восток, десятка два усталых людей. Это шла экспедиция инженера-капитана Раймонда, которому правительством Соединенных Штатов поручено было точно определить границу между Канадой и бывшими русскими владениями в Новом Свете.

У замерзшего водопада, ледяными потоками сползавшего со скал на тропинку, экспедиция остановилась для производства триангуляционных работ. По приказанию чиновников рабочие, в большинстве русские трапперы, вытащили из саней рулетки и теодолиты. Работа закипела. Вскоре найдена была точка для пограничного столба; начали расчищать для него место.

Внезапно один из рабочих, разгребавших снег, споткнулся обо что-то и упал.

— Братцы, да ведь это человек! — закричал он испуганно. — Замерз, сердешный.

— Отмаялся, бедняга! — закрестились собравшиеся вокруг трупа рабочие. — Эх, жизнь наша охотская! На каждом шагу смерть.

— Братики, да он не замерз, он убит! — крикнул вдруг кто-то, указывая на левую полу меховой куртки, почерневшую от крови.

К рабочим подошли американские чиновники.

— Не понимаю, — сказал один из них, — кому понадобилась смерть этого человека. Судя по внешнему виду, это самый обыкновенный зверобой.

— А вот и все его имущество, — поднял рабочий почти пустую раскрытую сумку, лежавшую рядом струпом. Из нее выпала небольшая медная пластинка. Инженер Раймонд поднял ее. Пластинка оказалась дагерротипным портретом. На светописном рисунке белело девичье лицо. Над безмятежным лбом вихрился ураган непокорных волос.

— Что за чертовщина! — пробормотал удивленно инженер. — Готов поклясться, что я видел, и не очень давно, такое же лицо в Новоархангельске. Ну, конечно. Да ведь это маркиза дю-Монтебэлло, помолодевшая лет на десять. Впрочем… Что за чушь! Как могла попасть к этому лесному жителю карточка маркизы.

— А вы заметили, капитан, как странно лежит этот человек? — обратился к Раймонду его помощник. — На самой границе: туловище — в Канаде, а руки его, широко раскинутые, словно обнимают землю Аляски.

— Обнимают землю? — улыбнулся хмуро Раймонд. — Эту землю? Да ведь это именно та страна, которую бог дал в наказание Каину. Злая каинова земля…

Инженер Раймонд конечно не мог знать что человек, обнимавший последним объятием вечно мерзлую почву Аляски, называл ее когда-то второй родиной, землей-матерью.

— Господин капитан, — подошел к Раймонду переводчик. — Рабочие просят у вас разрешения зарыть в землю найденный труп.

— Излишняя сантиментальность! Это похоже на русских, — буркнул капитан. — Впрочем, пусть: если не справятся с почвой кайлами, выдайте им динамит.

Когда могила была вырыта, солнце малиново-красным диском выкатилось из-за горизонта, окрасив снег нежно-розовым тоном. Не больше двух-трех минут оставалось оно неподвижным, а затем пошло на убыль и скрылось. Десятиминутный день кончился. А капитану Раймонду, хмуро, но внимательно наблюдавшему за похоронами, показалось, что злая земля солнечно в последний раз улыбалась зарываемому в ее недра человеку…


* * *

Лишь только смолк шум удалявшейся экспедиции, из узкой расщелины вышел огромный сизо-черный волк, великолепный зверь, мощный и ловкий, со смелым взглядом бойца и ушами, изорванными в многочисленных битвах. Но, странно, на шее волка болтался ремень с обгрызанным концом.

Волк подошел к могиле, окинул ее тоскующим взглядом и, бесшумно взобравшись на верхушку насыпи, растянулся там во весь свой могучий рост. Он лежал на могильном холме, тихий и чуткий, ушедший в свои думы, до тех пор, пока не взошла луна. А тогда поднялся и завыл. Это был печальный, жалующийся вопль, тоскливое прощание с другом.

Откуда-то издалека прилетел ответный вой. Волк с ремнем на шее смолк и прислушался. Выла волчья стая в горных долинах. Громадный зверь встал на могиле, похожий на памятник из темного металла, напружинил мускулы и черной беззвучной молнией ринулся вниз на тропинку. Продравшись сквозь заросли молодого ельника, волк остановился, взглянул в последний раз на залитую лунным светом могилу и пропал за выступом скалы…


Загрузка...