Юрий Райн Время грозы

Часть 1. Город. 1983 - 1986.

1. Четверг, 18 августа 1983

Лес обманывал ожидания. Вроде бы и погоды уж какую неделю стояли подходя­щие, и на импровизированных рынках заскорузлые мужички да бойкие тетки вовсю тор­говали, и знакомые грибники-любители достижениями хвастались, а — шаром покати. Даже не пахло в лесу грибами.

И день Максим выбрал правильный — четверг, должна была после выходных, когда в лесу, как на улице Горького, новая поросль вылезти. А вот поди ж ты. Пропал отгул.

Эх, подумал Максим, зря дальше не поехал, в Тасино или в Нечаево. Громоздкая, конечно, история, на целые сутки, зато и грибы гарантированы, и для души… С вечера последней электричкой до Черустей, там перепрыгнуть на муромский поезд, который по­чему-то рабочим называют, полтора часа езды, полтора часа стоянки в самую что ни на есть ночь, народ вываливает на пологую насыпь, водку с портвешком на свежем воздухе глушит, байки грибницкие травит, еще езды полтора часа — и ты в Нечаеве. Минут сорок в заплеванной, замусоренной станционной халабуде — и светает, можно в лес топать.

В тех местах, в Нечаеве ли, в Тасине ли, грибы всегда. Ходишь, дышишь, душой отмякаешь, а корзина тяжелеет. Как совсем тяжелой станет — полянку уютную выберешь, сядешь на поваленное дерево, «Плиски» излюбленной, что в стеклянной фляжке, нака­тишь этак двести пятьдесят, бутербродами зажуешь, кофейком растворимым, индийским, что в термосе китайском побулькивает, запьешь из стакана складного, покуришь расслаб­ленно — и потихоньку на станцию. Там народ уже, такой же, как ты, у всех корзины труд­ноподъемные, и ты — не хуже прочих, сверху у тебя сплошь белые, да ядреные какие… Снизу, впрочем, тоже не сорный гриб — подосиновик, подберезовик…

Еще с четверть фляжки высосешь неторопливо — и вот он, обратный поезд, битком набитый. До Черустей — стоя, добычу свою оберегая, не помял бы кто, а уж от Черустей — с комфортом, «Плиску» допивая и кофеек. И, считай, ровно через сутки после старта ты снова дома, утомленный, просветленный и гордый.

Хорошо.

Нет же, не поехал, слабину дал. Люська губы надула, глаза на мокром месте, тебе, говорит, лишь бы дома не ночевать, и вообще, говорит, не знаю я, куда ты собрался, гри­бов вон купишь потом, а сам… Так поехали вместе, предложил Максим, с Катюхой, есте­ственно, ей представляешь как интересно будет, а уж тебе-то, в твоем-то положении, на­стоящим воздухом подышать знаешь до чего полезно? Я ведь с вами, сказал Максим, с удовольствием, я только с чужими ни с кем не люблю. Поехали, а? С ума сошел, тихо и горько проговорила Люська, четырехлетнего ребенка и жену на семнадцатой неделе неиз­вестно куда тащить. Пустила слезу и отвернулась.

Беременность, подумал Максим, нервы… Жалко ее. И пацана будущего жалко. Очень уж пацана хотелось. Говорят, когда мать психует, этому, как его… зародышу, ко­роче, ему вредно.

Ну, ночью жалеть, что остался, не пришлось. Давно такой ночи у них не случалось — терзали друг друга любовью часов до трех. Только Максим закемарит — а уж Люська его теребит нежно. Люська в изнеможении засопит тихонечко — у Максима взыграет…

А в семь утра он уже в электричку садился. Доехал до платформы Григорово, углу­бился в знакомый лес и теперь вот тосковал. Пусто. То есть не в буквальном смысле пусто — деревья там, травка, коряги разные, насекомые, само собой, птицы шебуршат наверху где-то, тропы кабаньи со свежим довольно пометом — этого девать некуда. Грибов вот только нет. Свинушек десятка два в корзине, на донышке, и все. В лесу, конечно, неплохо, но бродить по лесу, в котором грибов нет, это, Максим считал, противоестественно.

И погода обманула. Хоть бы солнечно было, как с утра обещалось, чтоб на полянке перекусить, мягко светом пронизанной. Тоже нет — небо затянулось плотной, унылой об­лачностью, потемнело заметно, вот-вот еще и дождь пойдет. Спасибо, Люська настояла, чтобы плащ болоньевый взял с собой.

Ладно, решил Максим, надо все-таки привал сделать, да и оглобли поворачивать. Не его день нынче.

Он нашел подходящую полянку и, размышляя о том, почему так — тут грибов нет, а в Нечаеве их наверняка миллионы, а ведь один и тот же Мещёрский массив, — извлек из корзины фляжку, бутерброды (заодно и газетку, в которую они завернуты, сначала почи­тать, а потом для подтирки употребить), термос, стакан.

Не без удовольствия, хотя, разумеется, и омраченного безгрибьем, отвинтил кры­шечку, сделал пару хороших глотков и принялся за бутерброд. Ничего, жить можно. Вы­пить-закусить-покурить есть, дуб листвой шелестит, коряга под задницей удобная, дома семья — трое их, Люська, Катюха и… ну, допустим, Мишка. Будем надеяться, что Мишка. А грибы — что ж, не в этот раз, так в другой… Сезон еще длинный впереди… Там, гля­дишь, опята пойдут…

Справа зашуршало, захрустело. Коллега, недовольно подумал Максим, завинчивая крышечку и жуя бутерброд. В смысле грибник. Тьфу. За весь день живой души не встре­тилось, а стоило выпить — на тебе. Прощай, уединение. Сейчас начнет жаловаться, что грибов нету. Или, хуже того, как раз удачливым окажется, похваляться станет.

Кусты раздвинулись, и на полянку вышел кабан. Да, невпопад мелькнуло у Мак­сима, это тебе не домашняя свинья и, тем более, не хряк Асканий, над которым тогда на ВДНХ с Люськой потешались. Это зверюга…

Додумывал свою нехитрую мысль Максим уже в трех метрах от земли, держась ру­ками и ногами за толстую ветку дуба. Как он там очутился, Максим не помнил. Дыхание совсем сбилось, какой-то сучок неприятно подпирал левую ягодицу, а правой мешала за­сунутая в задний карман фляжка. Надо же, фляжку прихватил.

Кабан не спеша подошел к Максимовому имуществу, сунул рыло в корзину, громко фыркнул, толкнул носом. Потом повернулся к упавшим на землю бутербродам — два с колбасой, два с сыром — и в мгновение ока схарчил их. После чего принялся тереться об ствол.

Тем временем погода продолжала портиться, причем удивительно быстро. Тучи сгустились над поляной, стало совсем сумеречно. Максиму представилось, что он в клетке, как попугай, и кто-то накинул на эту клетку исполинский почти черный платок. Поднялся яростный ветер, порыв за порывом, на Максима посыпался какой-то древесный мусор. Наконец, хлынул сумасшедший дождь.

Кабан еще раз фыркнул и потрусил прочь. Максим вздохнул с облегчением, при­кинул, как будет спускаться, и решил отложить это на потом. Густая листва хоть немного защищала его от ливня, а валявшийся на земле плащ — защита слабая.

Максим осторожно полез за фляжкой — выпить после перенесенного стресса не мешало. В этот момент небо — все небо! — ослепительно полыхнуло и с оглушительным треском разорвалось.

…Тело нашли только в субботу — пара грибников, муж с женой, забрели на ту по­лянку. С женщиной, конечно, случилась истерика, да и мужчину вывернуло наизнанку: труп был сильно обожжен и вдобавок изуродован — то ли кабанами, то ли птицами, а ско­рее всего, и теми, и другими. Опознать тело удалось далеко не сразу; валявшиеся непода­леку предметы — корзина, несколько сгнивших свинушек, складной нож, походный ста­кан, термос, пачка «Родопи», коробок спичек, а также обрывок газеты «Московский ком­сомолец» и зацепившийся за кусты грязноватый плащ из ткани «болонья» — ничего след­ствию не дали.

И лишь неделю спустя, сопоставив неприятную находку с поданным в милицию заявлением гражданки Горетовской Людмилы Евгеньевны и вывезя почти терявшую сознание заявительницу для опознания в морг Раменской горбольницы, установили лич­ность погибшего: гражданин Горетовский Максим Юрьевич, неполных тридцати лет от роду, москвич, инженер, беспартийный и т.д. и т.п.

2. Четверг, 18 августа 1983

Очнувшись, Максим удивился двум обстоятельствам. Во-первых, он почему-то ле­жал на траве, да еще в крайне неловкой позе. Хотя всего, казалось, мгновением раньше спокойно выпивал и закусывал, довольно удобно сидя на коряге. Во-вторых, явственно припекало, и трава под правой щекой казалась необычайно шелковистой, а когда он при­открыл левый глаз (мммм, голова-то как болит!), то увидел — правда, под острым углом — нечто вроде газона, какой приготовляли в Лужниках к недавней московской Олимпиаде. Причем газона, ярко освещенного солнцем.

В голове стоял глухой гул, тело ныло, руки и ноги затекли. Это выходит, с усилием сообразил Максим, что я нажрался, как свинья, и улегся тут спать, а пока спал, погода пе­ременилась, а теперь у меня бодун. Бред какой-то. С чего меня так убило, с полкило «Плиски»? И потом, если спал, то спал долго, солнце должно было уйти, за деревьями скрыться. И трава эта… Ничего не понимаю.

Он с трудом сел. По затылку как будто кто-то ударил. Изнутри. Два раза. Точно ку­валдой через вату.

Максим взялся ничего не чувствующими руками за голову и издал сдержанный стон. Потом потер ладонями лицо, стараясь при этом не двигать головой. Закрыл глаза и принялся осторожно массировать руки. Через пару минут в кистях приятно закололо, да и в целом чуть-чуть полегчало. Тогда он решился открыть глаза и оглядеться.

Действительно, полянка вовсю освещалась солнцем. Действительно, трава была светло-изумрудной. А вот коряга, на которой он только что сидел, куда-то исчезла. Без следов. И корзина пропала, вместе со складным ножом и позорными свинушками. И — ни стакана, ни термоса, ни болоньевого плаща, ни даже прошлонедельной газеты.

А на противоположном краю полянки из газона нагло торчало четыре роскошных, словно с картинки в букваре, белых гриба. Максим осторожно скосил глаза влево, потом вправо — в затылок снова ухнуло, хотя не так сильно, — белые стояли повсюду. Полсотни их тут, не меньше, панически промелькнуло в голове. Ничего не понимаю — другие мысли были ему сейчас недоступны.

Однако Максим всегда считал своим достоинством силу воли. Он напряг все ее ос­татки и заставил себя принять решение: надо отсюда выбираться. Что-то не так, либо я сошел с ума, либо не знаю что, но — домой. Там разберемся. Или разберутся.

Он принялся вращать ступнями и разминать руками бедра, и вскоре ноги ожили, и он почувствовал боль в левой лодыжке — умеренную, не смертельную — и еще что-то твер­дое под правой ягодицей. Скособочился, сунул руку под себя, вытащил из заднего кар­мана фляжку. «Плиска». Не меньше четырехсот.

Чем же я так обожрался, беспомощно подумал Максим, не соткой же? Мухоморов вроде не попадалось, да и не жру я мухоморов… И опять, как рефрен: ничего не пони­маю… И фоном: плохо мне, Люсенька, просто ужас как плохо…

Он торопливо свинтил крышечку, припал к фляжке и высосал граммов двести. Держа на отлете правую руку с фляжкой и левую с крышечкой, закрыл глаза. Пробел в памяти начал медленно заполняться.

Ощущение тепла в животе… надкушенный бутерброд… жить можно… Люська, Катюха, Мишка… шорох и треск в кустах… кабан… фляжку в карман… «Фу!» (это ка­бану; ах, стыд-то какой)… вверх по дубу, что твоя макака… не ожидал от себя… ветка… неудобная какая, но вроде надежная… скотина, бутерброды мои… затемнение, шквал, другой, ливень чудовищный… вспышка… разорванное небо… все…

Точно, рехнулся. Кругом — ни следа урагана. Хоть бы листик сорванный, хоть бы капелька где — нету!

Максим засмеялся. Вот те здрасьте! Нормально, Григорий! Отлично, Константин!

Оборвал смех. Потому что ничего смешного. Стукнул себя справа по морде, не жа­лея. Больно. Но без толку — ничего не изменилось. Ладно. Встать — и марш-марш на стан­цию! Тебя вылечат… И тебя вылечат… Всех вылечат…

Встал. Охлопал карманы. Билет на электричку, Ждановская — Григорово и обратно, на месте. Деньги… рубль бумажный, мятый… рубль железный, олимпийский… мелочь… итого два двадцать три. Сигарет вот нет, и спичек. Ну да, они в корзине лежали. На стан­ции купим. Вперед!

Лес был тот же — но и решительно другой. Ни клочка мусора. Ни поваленного де­рева. Травка образцово-показательная, хотя, конечно, не газон подстриженный — это по­перву показалось, сдуру. Но, тем не менее, люкс травка. Цветочки. Веселый, светлый пти­чий гомон. Тропки чистейшие. Грибы повсюду. Чур меня.

Максим, чуть припадая на левую ногу, шел к станции и старался ни о чем не ду­мать. Тропка влилась в широкую просеку, показавшуюся ему незнакомой. Даже скорее не просеку, а ровную дорогу, присыпанную мелким гравием. Километра через три дорога круто свернула влево, деревья расступились, показался луг. На самом выходе из леса вид­нелся шлагбаум в красно-белую полоску, слева от него — тех же цветов столб с большим щитом у верхушки.

Максим поднырнул под шлагбаум и оказался на асфальтированной площадке, рас­черченной справа и слева косыми белыми полосами. Для машин, понял он. Автомобиль, впрочем, тут стоял единственный — здоровенное, как танк, бурое чудовище под названием «Медведь». Не знаю такого… И эмблема незнакомая… А название — черным по белому. Вернее — серебряным по бурому. Массивные такие буквы на двери багажника.

Максим сделал еще несколько шагов, остановился, зажмурился — очень уж ярко било в лицо солнце, — медленно повернулся лицом к лесу и открыл глаза.

Надпись на щите гласила: «Почтеннейшие дамы и господа! Управление Импера­торского Природного Парка имеет честь напомнить вам, что охота, рыбная ловля, сбор грибов, ягод, цветов, листьев, равно как и любое иное нарушение естественной среды Природного Парка, производимые без разрешения уполномоченных на то правительст­венных учреждений, подпадает под действие ст.XXXVII ч.19d Уложения о наказаниях». И то же самое (вероятно) — еще на пяти языках.

Максим потряс головой (внутри уже почти не стучало); потоптался на месте; раз­вернулся к лесу спиной; посмотрел на прямую, как траектория пули при выстреле в упор, и гладкую, как кожа младенца, окаймленную тротуарами и обсаженную липами, дорогу, продолжавшую ту, по которой он шел лесом; кинул взгляд на раскинувшийся в паре ки­лометров от него странного вида город; подавил в себе острое желание упасть в траву и отключиться от всего на свете; вытащил вместо этого остаток «Плиски», допил до по­следней капли, не глядя швырнул фляжку в сторону — и двинулся по этой небывалой до­роге.

3. Четверг, 18 августа 1983

Согласно дорожному знаку город назывался Верхняя Мещора. Старомодное какое написание, вяло подумал Максим — через «о».

О таком населенном пункте он в жизни не слыхал, более того — абсолютно точно знал, что здесь, на этом самом месте, вплотную друг к другу располагаются три деревни: Минино, Григорово, Кошерово. Все три с ударением на первый слог. Все три нанизаны каждая на свою главную (и единственную) улицу, длиннющую, унылую, изрытую ямами, в которых даже в вёдро стоит тухловатая вода. Вдоль каждой из улиц — почерневшие ды­рявые заборы, за ними покосившиеся домишки, избы — не избы, на тесных участках, иные из которых густо заросли одуванчиками и полынью, а некоторые содержатся в порядке — то есть возделаны под картошку. Мининская улица упирается дальним концом в колхоз­ную лесопилку, кошеровская — в раздолбанную бетонку, ведущую, в свою очередь, к уз­кому, извилистому Егорьевскому шоссе, григоровская — в одноименную железнодорож­ную платформу. Рядом с платформой — убогий магазинчик, когда работающий, а когда без объяснения причин закрытый.

Туда-то Максим и направлялся — купить, если повезет, сигарет со спичками, поку­рить всласть и — домой!

Однако ничего похожего на три деревни не наблюдалось, хотя Максим не сомне­вался, что вышел куда надо — интуитивное чувство пространства никогда не подводило его.

Вспомнилась коронная фраза профессора Вильда: «Если факты противоречат моей теории, тем хуже для фактов!» Ну, он-то не Вильд… Тем хуже — для него, для Максима. Факты — вот они. Верхняя Мещора…

Впрочем, подумал он, чему удивляться? При таком, можно сказать, радикальном сдвиге по фазе что уж там о внутреннем компасе рассуждать…

Максим почувствовал, что в голове все путается, отключился от мыслей и, про­должая небыстро идти, принялся просто наблюдать.

Перед тем, как стать городской улицей, ведшая из леса дорога пересекалась с дру­гой, такого же невероятного качества, тянувшейся вдоль черты города. Максим миновал развязку, выполненную в форме круга с изящной клумбой внутри, и вступил в Верхнюю Мещору.

Город поражал воображение. Дорога превратилась даже не в улицу, а в бульвар с широким сквером посередине, уставленным шатрами, из которых упоительно-вкусно пахло. Стояли и одиночные зонтики, под ними — столики, за столиками — нарядно одетые люди. Слышалась разноязыкая, хотя в основном все же русская, речь. По тротуару тоже шли люди, многие что-то бубнили в миниатюрные рации, а некоторые, как показалось Максиму, даже разговаривали сами с собой. Доносился смех, звучала музыка.

Максим, в своих старых походных брюках, пропотевшей ковбойке с закатанными рукавами и коротких резиновых сапогах, немедленно ощутил себя оборванцем. Никто, впрочем, не обращал на него особого внимания — ни шедшие по тротуару, ни, тем более, находившиеся в сквере. Лишь мимолетные улыбки… безразличные… а может, искренне приветливые… не разобрать… Вот эффектная, почти раздетая блондинка улыбнулась ему и громко сказала:

— Да нет же, Олюшка, нынче же четверг, в парк никого не возят, ты запамятовала!

Максим шарахнулся в сторону от красотки — тоже сама с собой говорит. Мало того, что у него крыша улетела, так и вокруг безумцы… А уж бижутерия у блондинки — коро­бочку какую-то на ухо нацепила, это помимо того, что серьги…

Справа раскрылась взгляду просторная площадь, на дальнем конце которой выси­лось исполинское сверкающее здание с надписью по верху фасада: «Спортивно-концерт­ный комплекс “Гренадеры”». За ним просматривалась чаша стадиона, окруженная высо­ченными мачтами с блоками прожекторов, и еще какая-то решетчатая башня, выкрашен­ная в белое, синее и красное. Максим припомнил, что видел такую, когда выходил из леса.

С площади выворачивал на бульвар троллейбус (троллейбус! здесь! мама дорогая!) совершенно космического вида. Максим приостановился, пропуская его. Троллейбус тоже остановился, помигал фарами. Максим перевел взгляд на кабину — молодой негр за рулем ощерился в улыбке и показал жестом: проходите, пожалуйста.

Выругавшись про себя, Максим принял странную любезность и снова похромал по тротуару. Откуда-то слева по воздуху поплыл отдаленный перезвон колоколов. Максим посмотрел на часы — они показывали 13:43. И не шли. Видимо, испортились, когда жах­нула молния. Или когда их хозяин с дуба упал.

Судя же по солнцу, было часов шесть вечера.

Минут через десять, стараясь не обращать внимания на обгонявшие его автомо­били невиданных марок и на бесконечные витрины и вывески на фасадах трех-четырех­этажных кирпичных домов — «Павел Буре и сыновья», «Водки, наливки, вина, трубки и сигары. Магазин А.П.Икряникова», «Парижские тайны. Студия и салон Анастасии Буда­ницкой», «Страховое общество “Россия”», «Губернский Ссудно-сберегательный Банк», «Трактир Кучина», «Бар У Кельта», «Траттория Napolitana», и так до бесконечности (в глазах рябило, в голове опять запульсировало), — Максим добрел до следующей остановки троллейбуса. Рядом с сияющим павильончиком стояли три шкафа со стеклянными двер­цами. На первом было написано «Воды Лагидзе и иные освежающие напитки», на втором — «Эйнем. Печенья и закуски», на третьем — «Табаки». Торговые автоматы! Вроде тех, что в Москве перед Олимпиадой появились!

Он кинулся к табачному автомату, нашаривая мелочь в кармане брюк. И испытал жестокое разочарование: «Ява» — 100 р., «Лигетт черный» — 100 р., «Дукат золотой» — 100 р., «Dunhill» — 80 р., «Marlboro» — 60 р…. Самые дешевые сигареты, неведомого сорта «Туркестан», стоили 30 рублей за пачку… Что ж за день такой…

Максим тупо посмотрел на инструкцию по пользованию автоматом — «Принима­ются банковские билеты достоинством 50, 100, 500, 1000, 5000 рублей, монеты достоин­ством 1, 3, 5, 10, 25, 50 рублей», — попытался засунуть в прорезь свой олимпийский рубль — не полез, сволочь, — и, превозмогая навалившуюся усталость, потащился дальше.

4. Четверг, 18 августа 1983

После следующего перекрестка бульвар все-таки выродился в улицу — ненор­мально, даже неприятно чистую, — а спустя еще пару кварталов открылась очаровательная маленькая площадь сильно вытянутой овальной конфигурации. Левую дугу овала зани­мал, согласно вывеске, универсальный пассаж Павла и Романа Аверьяновых, на правой располагалась гостиница «Черный Кабан» с четырьмя звездами на фасаде. Посередине площади журчал фонтан, а спиной к фонтану, широко расставив ноги и задрав похожую на веник бороду, стоял дядька лет сорока, здоровенный, как этот самый кабан, и тоже весь черный: черные высокие ботинки, черные, джинсовой ткани, штаны, черная рубашка с короткими рукавами, черная круглая широкополая шляпа. В левой руке он держал черную переносную рацию, правую положил на рукоятку черной резиновой дубинки, покачивав­шейся у него на поясе. Единственное, что в дядькиной амуниции было не черным, это зе­лено-голубые погоны, очевидно, бутафорские.

Вышибала, решил Максим. Хоть этот не лыбится — на человека похож...

Он приблизился к черному и спросил:

— Товарищ, закурить не найдется?

— Хм… — произнес вышибала. — Вы, сударь, простите великодушно мое любопыт­ство, коммунист?

— Я… это… — растерянно забормотал Максим, — беспартийный вообще-то… А из комсомола по возрасту выбыл… не так давно…

— Хм… — повторил вышибала. — Еще раз простите, сударь, но вы о чем-то изволили спросить…

— Ну, — робея, проговорил Максим, — если вы, конечно, курящий, то… очень хо­чется… а вот рубль в автомат не лезет почему-то… сигареткой не выручите?

Он показал олимпийский рубль. Вышибала в третий раз сказал «Хм», неторопливо вытащил из нагрудного кармана тускло поблескивающий портсигар, раскрыл его, протя­нул Максиму.

— Угощайтесь, сделайте одолжение.

Максим деликатно извлек из портсигара длинную коричневую сигарету, вышибала щелкнул массивной зажигалкой. Жадная затяжка… еще одна… еще…

— Крепкие какие, — сказал он. — Да, спасибо огромное, товарищ.

— Превосходный турецкий табак, — объяснил вышибала. — А позволите ли, сударь, монеткой вашей поинтересоваться?

Он взял рубль, внимательно осмотрел обе его стороны и засмеялся.

— До чего же у людей воображение доходит! Игры двадцать второй Олимпиады, Москва, одна тысяча девятьсот восьмидесятый год! Очень хороший сувенир, право! А ведь папаша мой, помнится, когда-то целую коллекцию памятных олимпийских монет со­брал, из множества стран. Но настоящих монет, не сувенирных. И петербургской Олим­пиады, разумеется, и горно-алтайской… Подлинные золотые червонцы… Да… Где-то на чердаке пылится эта коллекция… Я, знаете ли, ровесник той первой нашей Олимпиады, петербургской… В сорок четвертом на свет произведен…

— Возьмите себе, если вам нравится, — предложил Максим, пропуская мимо ушей ахинею, ненужную ему и к тому же в прямом смысле жуткую. — А мне за это еще одну си­гаретку дайте, а? Или две.

— За презент от всей души спасибо, — ответил вышибала. — Конечно, городовому от обывателей ничего принимать не полагается, но тут ведь все невинно… И верю, от чис­того сердца. А сигарет — да хоть все возьмите.

Он протянул раскрытый портсигар.

— Ну, что вы, все… — смущенно сказал Максим. — Штук пять возьму, а то неловко…

Вышибала, оказавшийся каким-то непонятным городовым — может, это фамилия у него такая? Василий, допустим, Городовой? — пристально посмотрел на Максима.

— Простите, сударь, но верным ли будет суждение, что вы неким образом оказались в затруднительных обстоятельствах?

— Да не то чтобы… — пробормотал Максим. Сообщать незнакомому человеку о своем внезапном сумасшествии ему не хотелось.

— Ваше право отрицать, — Городовой пожал плечами, — однако же помните: предна­значение полиции состоит не только в предупреждении правонарушений и борьбе с ними, но и во всемерной помощи нуждающимся в таковой. Не желаете посвящать меня в ваши затруднения — и не нужно, но предложить вам помощь — мой долг.

— Да спасибо, — промямлил Максим, — нормально все…

— Вы, сударь, — наставительно сказал Городовой, — весьма бледны, я это ясно вижу, голодны, в этом я уверен, и стеснены в средствах, это я понял. Посему… Ах, я глупец! — вскрикнул он вдруг и звонко шлепнул себя широкой ладонью по лбу. — Ах, глупец! Ну ко­нечно же! Ведь поступало же циркулярное уведомление-предписание, как же мог я за­быть, как мог не связать! Правда, почти два года минуло, да и не докатились до нашей глуши эти веяния, мы ведь не то, что не столица, мы даже не первопрестольная… Ах, как всё прояснилось! И одежда, и подчеркнутая скромность, и это странное обращение — «то­варищ»… Глупец, глупец! — сокрушенно заключил он. — А вас, милостивый государь, по­звольте поздравить: вы у нас первый!

— Первый кто? — ошарашенно спросил Максим.

— Ну-ну! — тонко улыбнулся Городовой. — Право же, стоит ли таиться? Полиция не имеет ничего против неотолстовства-нестяжательства, а уж ваш покорный слуга — в осо­бенности! Я, конечно же, не разделяю ваших воззрений — хорош я был бы, при моей-то должности, — но, уверяю вас, уважаю их. Разумеется, по моему скромному мнению, — с жаром вещал он, — взгляды и весь modus vivendi неотолстовцев-нестяжателей извращают доктрину графа Льва Николаевича, но не могу не признать, что, ей-же-ей, содержат много привлекательного. Уход из больших городов… странствия… добывание хлеба насущного и крова самыми простыми и притом ненасильственными средствами… пренебрежение материальной сытостью… сродни макмиллановскому движению, но однако же гораздо ближе славянской душе… Да… Больное наше общество… задыхаемся от сытости и бла­годенствия… теряем исконно русскую живость…

Из этого монолога Максим понял лишь одно — перед ним еще один псих. Что-то многовато нас тут, подумал он…

— Вы, сударь, глубоко порядочный человек, — продолжал распинаться Городовой, — вы мне искренне симпатичны, и не будь я Ефремов, ежели не окажу вам хотя бы незначи­тельного вспомоществования!

Так, вяло удивился Максим, теперь Ефремов какой-то. Двойная фамилия, что ли, у него? Впрочем, без разницы…

Городовой-Ефремов цепко ухватил его за локоть и со словами «Пожалуйте, мило­стивый государь» повлек к «Черному Кабану». Справа от входа в гостиницу стояли сто­лики под полосатым матерчатым навесом. Бородач усадил Максима за один из этих сто­ликов, повернулся лицом к громадному зеркальному окну и замахал руками.

Худой прилизанный мужик, весь в белом, тут же шустро выскочил из гостиничных дверей, застыл перед черным в полупоклоне и елейно произнес:

— Чем могу служить, уважаемый Афанасий Матвеевич?

— Сергеич, — сказал Городовой-Ефремов, — принеси-ка, любезный, этому госпо­дину… принеси ему мясной солянки… да хороша ли у вас нынче солянка, братец?

— Так точно, — ответил Сергеич, — хороша-с. Павел Федорович расстарались на славу и даже сами довольны-с.

— Ну, стало быть, неси, — распорядился черный. — И чаю после нее. Да на мой счет отнеси!

— Слушаюсь! — прошелестел белый и исчез в дверях.

Клоуны, с отвращением подумал Максим. Черный и белый. А манеры — как у голу­бых.

Тем временем Городовой-Ефремов вынул из кармана олимпийский рубль, поднял его на уровень глаз и блаженно улыбнулся.

— Что за чудо! — проговорил он. — Искуснейшая работа, и в то же самое время ни малейшего намека на подлинность! Какая бездна вкуса! А вы, сударь, позвольте поинте­ресоваться, из каких краев к нам приехали?

Максим прикурил вторую сигарету от первой и несколько невпопад ответил:

— Я за грибами… А так вообще-то со Ждановской.

— Ждановская? — задумчиво протянул Городовой-Ефремов. — Не слыхал… Велика Россия… А можно ли, — засмущался он вдруг, — узнать, как вас величать?

Несколько напрягшись, Максим назвал свое имя.

— А по батюшке?

— Юрьевич, — буркнул Максим.

— Максим Юрьевич? — почему-то умилился Городовой-Ефремов. — Душевно рад! А меня Афанасием Матвеевичем зовут. Что же до грибов — да, грибы у нас отменнейшие. Особо ре­комендовал бы магазин «Лесной царь», что на проспекте Корнилова, это вам по улице Ге­роев-Миротворцев всего два квартала пройти, во-о-он туда, а там направо, и еще немного, и вы у цели. Исключительно сегодняшнего сбора грибы, это у господина Горяинова стро­жайше соблюдается. Качество превыше всего, мы не японцы какие-нибудь… Однако, как же вы, сударь… в ваших обстоятельствах…

В этот момент рация ясным голосом произнесла:

— Шестнадцатый, ответьте Третьему!

Максим вздрогнул, а бородач поднес устройство к губам и сказал:

— Ефремов слушает, ваше благородие. Нахожусь на площади Черного Кабана.

— Это хорошо, — обрадовалась рация. — Ефремов, голубчик, добеги-ка до музея — там пожилая дама, немка, кажется, выходя, со ступенек упала, расшиблась. Дежурный экипаж на другом конце города, а ты в двух шагах. Первую помощь окажи, ну да сам зна­ешь…

— Слушаюсь, Петр Петрович! — сказал Городовой-Ефремов. — Уже бегу! Прощайте, милостивый государь, — обратился он к Максиму. — Служба, что же поделаешь? Храни вас Господь!

И рванул с места, громко топая ботинками.

Максим в мгновение ока расправился с принесенной шустрым Сергеичем солянкой — действительно, вкусна! — смолотил до крошки и весь хлеб, выпил крепкого чаю из тон­костенного стакана в подстаканнике, закурил — благо, на столике обнаружился коробок спичек с изображением все того же Черного Кабана на этикетке. Докурил сигарету до по­ловины — и беззвучно заплакал. Потом взял себя в руки и двинулся туда, где, по его пред­ставлениям, находилась платформа Григорово.

Он отыскал-таки ее. Только не платформу и даже не станцию, а настоящий вокзал. И не Григорово, а, само собой, Верхнюю Мещору, чтоб она сгорела. Отыскал не сразу. Сначала наткнулся просто на железную дорогу, огражденную высокой стеной из полу­прозрачного зеленого материала. Повернул налево, прошел с километр по улице вдоль этой стены — и уперся в вокзал.

Уехать, однако, не удалось: без билета к поездам не пускали. Он наудачу сунул свой коричневый картонный прямоугольник «Ждановская — Григорово и обратно» в щель устрашающего турникета, думал, не полезет, но ошибся — билет бесследно исчез в про­рези. И — ничего. Турникет не открылся, красная лампочка как горела, так и продолжала. Так что посетить удалось только туалет, сверкавший, как и всё в этом проклятом городе, неправдоподобной чистотой.

Пешком дойду, озлобленно подумал Максим. Или автостопом доеду. Или на вело­сипеде. Вот, точно, на велосипеде. Эти лопухи здешние, я видел, чтоб мне сдохнуть, вело­сипеды оставляют около магазинов неохраняемыми, непривязанными. Украду велосипед и уеду. Потом верну.

Только это все — завтра. Вон, темно уже. И устал, как собака.

Максим потащился куда-то в сторону от вокзала. Хотелось найти тихий двор, а в нем чтобы детская площадка, и прикорнуть на теплом песочке.

Однако, пока брел — думал. Табак, солянка, чай, похоже, немного прочистили мозг.

Что же произошло? Версий, по большому счету, две. Вначале, правда, было три, но третью — вернее, первую — Максим отверг. Какой, к чертовой бабушке, закрытый горо­док?! Заходи не хочу, иностранцы толпами, негры троллейбусами управляют… Да и во­обще, не бывает в природе таких городков, ни открытых, ни закрытых.

Он свернул в скупо освещенный переулок, сел на скамейку под темными окнами мрачноватого вида дома, зажег предпоследнюю сигарету.

Значит, версия первая: он сошел с ума. Но не он, Максим Горетовский, а кто-то другой. Вернее, он — не Максим Горетовский. Это ему только кажется. И что он живет с беременной женой Люськой и дочкой Катюхой в столице нашей Родины городе-герое Москве, на Вешняковской улице, а родители у него живут в Измайлове — это тоже ка­жется. На самом деле он неизвестно кто и неведомо откуда, и сейчас, может быть, какая-нибудь женщина в панике разыскивает пропавшего мужа.

Все, что он якобы помнит, — ложная память. Ничего этого нет и никогда не было. А есть — все вот это: футуристический город Верхняя Мещора, Императорский Природный Парк, комплекс «Гренадеры», гостиница «Черный Кабан», сигареты по сто рублей за пачку, больной на всю голову городовой (действительно, городовой?) Ефремов, ленин­градская, то есть петербургская, Олимпиада 1944 года, неотолстовцы, далее везде… Правда, билет-то картонный — был же… Хотя где он? Тоже, может, показалось… Как и рубль олимпийский, шуту этому (доброму, впрочем) подаренный…

А вот этот бумажный рубль и эта мелочь — и они, что ли, кажутся? А что, не ис­ключено… Попробовать домой позвонить, там, у вокзала, вроде стояли телефоны-авто­маты… Да нет, бессмысленно, уж по крайней мере монеты в прорезь либо не полезут, либо провалятся без толку…

Версия вторая: чудовищный удар молнии швырнул его в параллельный мир. Фан­тасты любят такие сюжеты. У этого мира та же основа, что и у родного мира Максима, но и различия велики. Октябрьская революция здесь, похоже, потерпела поражение. Или во­обще до нее дело не дошло. Императорский Природный Парк… Полиция, городовые… Проспект Корнилова… Белого генерала, что ли? И войны, видимо, не было — в сорок чет­вертом Олимпиаду проводили и городовых рожали…

Что ж, если так, то, выходит, с ума он не сошел. Уже что-то. Зато там, дома, с ума сойдет Люська. И родители тоже, особенно мама. Катюха сиротой окажется, и Мишка. Правда, Люська может замуж за кого-нибудь выйти… Ох…

Максим стиснул зубы, чтобы не заплакать снова. Нельзя раскисать, надо думать, как выбираться отсюда. Но это — завтра. Даже послезавтра, потому что завтра он украдет велосипед и сгоняет все-таки в Москву. Не очень понятно, конечно, зачем — ничего он там не найдет, ясное дело. Но — сгоняет. Хотя бы для очистки совести.

В доме напротив осветилось одно из окон второго этажа. Послышалась разудалая музыка, раздался визгливый женский смех. Высокий голос произнес:

— Глянь, Танюшка, кто это там?

— Где?

— Да на лавочке сидит, вон, напротив! Ой, страсти какие! Светится!

— Не ври! Ой! А ведь и правда светится, Господи Иисусе!

— Это у вас, барышни, от шампанского в глазах искрится, — прозвучал сочный ба­ритон. — А ну-ка, иди ко мне, пышка!

Снова захохотали.

Это я свечусь, понял Максим. Он встал и быстро пошел прочь.

Откуда-то издали донесся звон колоколов, а из окна за спиной Максима грянул мощный аккорд, и многоголосый хор загремел: «Боже, царя храни…»

5. Суббота, 18 августа 1984

Где-то была гроза. За Люберцами, может, даже за Раменским. Небо в той стороне озарялось отдаленными сполохами, гром докатывался с большими задержками, на пре­деле слышимости. Спать не мешало, и Людмила спала.

И видела сон, сознавая, что это именно сон, — не было той полной иллюзии реаль­ности, что чаще всего присутствует в снах.

К Людмиле пришел Максим, впервые за весь этот год, прожитый без него. Прожи­тый в состоянии — сначала шока, потом острого горя, потом смятения.

Глядя сейчас на Максима, она вспомнила и ту страшную неделю поисков, и жуткий миг опознания, там, в морге, — услышала тогда вопль свекрови, хотела тоже закричать, но все вдруг померкло, и очнулась уже на койке в обшарпанной палате той же больницы. Вспомнила свою злую обиду на мужа — грибы, лес, воздух, а получилось, что бросил ее, — и мучительный стыд за это чувство.

Вспомнила похороны, и закрытый гроб, и постылые, бессмысленные поминки, превратившиеся в пьянку; и, через две недели, невзрачную урну с пеплом, и нишу в стене колумбария.

Вспомнила, как боялась потерять маленького, чуть не до безумия боялась. Слава богу, все обошлось, Мишенька родился в срок и здоровеньким. Восьмой месяц пошел Михаилу Максимовичу…

За год горе притупилось, стало привычным. Дела, заботы, хлопоты — словом, жизнь. Она ведь молодая еще, и красивая, на нее многие заглядываются, хоть и двое де­тей. Да и ей, если честно, кое-кто по душе…

Надо жить. Вот и Катюшка уже редко о папе заговаривает. А Мишенька и вовсе его не знает…

И — пришел. Молчит, смотрит пристально. Выглядит как-то непривычно — в пест­рой футболке, которой у него никогда не было, синих джинсах; лицо округлилось не­много… щетина на щеках… с сединой…что ж, импозантен… Сидит вполоборота к ней за маленьким столиком, кругом полумрак, на столике, в пятне мягкого света, высокий стакан с чем-то янтарным, пепельница, длинная темно-коричневая сигарета. Фоном — спокойная музыка.

Максим заговорил.

— Здравствуй, любимая. Вот и увиделись. Как же мне этого хотелось!.. Знаешь, Люська, меня ведь тогда молнией не убило. Ну, то есть не совсем убило… Не знаю, как объяснить... Да ладно, не в этом дело… Я тогда ничего не понимал, чуть с ума не сошел. Тяжело пришлось. Да и сейчас не очень-то понимаю, только ведь жить как-то надо…

Кадык судорожно прыгнул вверх-вниз по шее Максима.

— Да, Люсь, надо жить. Нет, ты не думай, я из кожи вон лезу, я хочу вернуться, правда. Я все мозги сломал, чтобы придумать что-нибудь, а мозгов-то не густо — ну что, простой инженер советского розлива… Надо мной тут смеются все, поначалу вообще в лёжку, теперь попривыкли, но все равно… В каждом порядочном городе должен быть свой сумасшедший, вот я для них для всех такой и есть. Ну, не совсем уж для всех… Есть и отзывчивые…

Он на мгновение отвел взгляд, сделал глоток из стакана, затянулся странной своей сигаретой, выдохнул сизую струю дыма.

— Как же мечтал тебя увидеть! — повторил он. — И Катюху, и Мишку — у нас ведь Мишка? Ты, может, взяла бы его на руки, я бы разглядеть попробовал…

Мишка захныкал в кроватке, Людмила, не открывая глаз, поднялась, взяла сына, дала ему грудь.

— Нет, не вижу, — с тоской в голосе проговорил Максим. — Так, пятно какое-то… А знаешь, Люсь, тут гроза. Сильная. А завтра ровно год… ну, с той грозы… Синоптики во­обще ураган обещают, я и подготовился. Вот, смотри, — он показал Людмиле плоскую стеклянную фляжку с бурой жидкостью, ком неопрятной одежды, короткие резиновые са­поги. — В полдень, если и правда ураган, оденусь во все это, пойду на ту поляну, «Плиски» дерну, бутерброд надкушу… Знаешь, как трудно тут «Плиску» достать? Спецзаказом только, через сеть, — это Людмила как-то не поняла, — доставка из Болгарии непосредст­венно… Ну вот, дерну, жевать начну, да и полезу на тот дуб. Я тренировался, теперь уж без всякого кабана заберусь. И буду молнию ждать. Может, и выйдет что…

Он помолчал. Потом, опять отведя глаза, продолжил:

— Только, Люсенька, сердце ноет… И так плохо, и этак хуже нет… Ты умная, доб­рая моя, ты поймешь… Жить-то ведь надо было… А как одному-то?.. Дурак дураком, ни­чего не понимаю, ужас один… А Наталья Васильевна — она женщина хорошая, отзывчи­вая. Она тут единственная меня понять старается. И судьба у нее опять же — мужа поте­ряла семь лет тому назад. В Персии он сгинул, ну, без вести пропал… А потом узнали — ему голову отрезали, представляешь? А она его любила сильно… Ну, вот и пришлись мы друг другу как-то… И капитал у нее есть небольшой, а я, значит, дело ставлю, развиваю… Получается вроде… — Максим, наконец, перевел взгляд на Людмилу. — Нет, ты не сомне­вайся, родная, я завтра изо всех сил стараться буду! Только и Наташу жалко…

Он снова умолк. Вздохнул тяжело, допил из своего стакана, докурил, потушил си­гарету. Взглянул в упор.

— Люсь! А может, у тебя… это… в общем, тоже есть кто? Ты не переживай, я пойму, ты ведь такая… за тобой мужики табунами должны… А жить надо, надо! Если есть кто, ты мне дай понять, ну, хоть моргни, что ли. А то ведь неудобно получиться мо­жет — явлюсь, как дурак, а ты замужем… Ну, дай знак! Нет, не разглядеть… А ты, кстати, Люсенька, если я завтра не вернусь, устраивай свою жизнь, окончательно устраивай, даже без сомнений. Я, наверное, и дальше пытаться буду… да, наверное… но время-то идет… и ты не молодеешь, и детям отец какой-никакой нужен… Эх, поглядеть бы на них! И на маму с отцом…

Он грустно улыбнулся Людмиле.

— Все, любимая. Похоже, что все — расплываешься ты у меня… Ладно, пойду, зав­тра мне силы потребуются…

…Она проснулась. За окном уже серело, чувствовалось, что день будет ненастный. Людмила поднялась, подошла к Катюшкиной кроватке, укрыла дочь одеялом — вечно сбрасывает во сне, посмотрела на Мишеньку — как всегда, спит на четвереньках, подняв попу.

Сегодня годовщина, подумала Людмила. Скоро мама придет, к двенадцати свек­ровь со свекром приедут. Возьмем детей, на кладбище отправимся. Приложу ладонь к стенке колумбария, поплачу, все поплачем… Вернемся, помянем скромно. И — надо жить.

Она легла в постель, зажала рот ладонью и содрогнулась в рыдании.

6. Понедельник, 20 октября 1986

Роскошное бабье лето, продлившееся аж до середины октября, оборвалось в одно­часье. Резко похолодало, зарядила череда унылых дождей, облетела листва.

Заметно опустела и Верхняя Мещора: в Природном Парке туристам осенью делать нечего, так что — до зимы. Тогда снова нахлынут…

В баре «Крым» было пусто — время такое, начало шестого. Туристов нет, а местные работают. Дисциплина.

Бармен Федор Устинов, крепкий мужчина лет тридцати пяти, тоже работал — тщательно протирал бокалы. Возьмет бокал, протрет его, на свет посмотрит, головой покачает недо­вольно, снова протрет, снова посмотрит, кивнет удовлетворенно, в держатель установит — и за следующий примется.

Звякнул колокольчик над входной дверью. В бар вошел долговязый худой госпо­дин в длинном плаще и широкополой шляпе. Случайный посетитель, подумал бармен и снова сосредоточился на бокале.

Гость снял шляпу, деликатно стряхнул с нее капли воды, повесил на крюк вешалки, снял и повесил плащ, оставшись в пиджаке спортивного покроя и мягких, свободных брюках. Подошел к стойке.

— Чего изволите, сударь? — спросил бармен, улыбаясь, взглянул на посетителя и ах­нул.

— Смотри, Устинов, — проговорил тот низким басом, — дырку протрешь, взыщет с тебя хозяин!

Федор выдохнул:

— Николаша! Боже святый, какими судьбами?

Он выбежал из-за стойки, протянул к гостю обе руки. Обнялись, похлопали друг дружку по спинам, шутливо ткнули каждый другому кулаком в подреберье.

— Отпуск выдался, Федюня, — сказал гость. — Третий отпуск за последние девять лет. И потянуло вдруг на родину…

— Да уж, — ворчливо произнес Федор, — девять лет носу не казал. Оно и по­нятно: где уж нам, сирым, ждать внимания самого профессора Румянцева? Член Импера­торской Академии, лауреат — чего ты там лауреат, Николаша? — мировая величина!

Румянцев засмеялся:

— Всё брюзжишь? Будет уж тебе, Федюня: работаю, как ломовая лошадь. Думаю, от меня Отечеству так пользы больше… А налей-ка ты мне, дорогой, коктебельского бренди, самого старого, какой только у тебя имеется! И себе налей — давай за встречу выпьем!

Федор вернулся за стойку.

— Уж и поворчать нельзя…— сказал он. — Рад я тебе, душевно рад… Ну, что ж, твое здоровье, Николаша!

— Твое здоровье! — отозвался гость.

Понюхали, сделали по маленькому глотку.

— Божественно, — изрек профессор, устраиваясь на высоком табурете у стойки.

— Да, неплохо, — согласился Федор. — А ты, Николай Петрович, давно ли приехал?

— Четверть часа тому назад, Федор Федорович, — ответил Румянцев. — Записался в гостинице, багаж на попечение портье оставил и сразу сюда.

— Вот это молодец, — одобрил бармен. — Ну, рассказывай!

— Да что ж рассказывать, Федюня? Всем же всё известно, и ты, вероятно, не исклю­чение…

— Наслышаны, наслышаны…

— Ах, какое бренди! — сказал Румянцев. — Не уступает лучшим коньякам Гран Шампань, клянусь!

— А что у нас в России чему-нибудь иностранному уступает? — вопросил Федор.

— Сигары, — не задумываясь, ответил гость, извлекая из внутреннего кармана пид­жака футлярчик. — В этом деле Куба далеко впереди всего мира, и не спорь. Дай лучше гильотинку и огня.

Обрезав и раскурив гавану, Румянцев продолжил:

— Мы, Федор, большую, даже огромную работу только что закончили. Семь лет! И теоретическая часть — это за столом и за панелью вычислителя, там, у себя, в Петер­бурге, днем в лаборатории, вечером, а то и ночью — дома. И экспериментальная часть — во многих местах, и в Крыму, и на Тянь-Шане, и на Байконыре, и на Канаверал. Неутомимо работали, и вот закончили, и высочайшего одобрения удостоились, — он усмехнулся, — а с ним и прямого повеления: отдыхать перед следующим этапом.

— Наслышаны, — повторил бармен, — да только не для моего ума это все: свернутые пространства, развернутые пространства, взаимодействие генно-информационных полей, мнимое время… Где уж…

— Ничего, дорогой, — усмехнулся ученый, — даст Бог, придет срок, все поймешь. А пока — и верно, скучно это… Расскажи лучше, что в нашей Верхней Мещоре нового?

— Да что ж у нас, — проворчал Федор. — У нас всё как всегда… Ну, город, разуме­ется, хорошеет… Хотелось бы побыстрее, но уж как есть… Водный парк строить начи­нают… Павлуша Мясоедов — помнишь его? — …

Снова звякнул колокольчик. Новый посетитель уселся за дальним угловым столи­ком, махнул рукой.

— А, вот, — оживился бармен, — сейчас расскажу, только обслужу его. Вам как обычно, господин Горетовский? — крикнул он.

Человек, названный Горетовским, опять махнул рукой. Федор нацедил большую кружку темного пива, насыпал в вазочку орешков — арахис, фундук, кешью, — водрузил все на поднос и, ловко лавируя между столиками, пересек заведение по диагонали. Вер­нувшись за стойку, он заговорил полушепотом:

— Это, Николаша, фигура! Возник в городе… сколько же… да, три с лишком года тому назад. Чучело чучелом. Ты бы видел, во что он был одет! И весь вид — дикий, даже дичайший. А поведение, а осведомленность — как у малого ребенка. И фантазии — необык­новеннейшие, хотя их-то он, кажется, скрывать пытался. Ефремов — помнишь, Николаша, такого городового? — кстати, именно он беднягу и обнаружил, так вот, Ефремов даже ре­шил, что он из неотолстовцев-нестяжателей.

Румянцев засмеялся:

— Все чудит Ефремов? Как же забыть его?.. Да, с неотолстовством-нестяжатель­ством накуролесил граф Новосильцев! Многие поверили тогда, как же, не последний чин в министерстве внутренних дел! Циркуляры рассылал, интервью давал… Что с людьми ко­каин делает! А Афанасий, выходит, до сих пор, простая душа, в это верит?

Он снова засмеялся.

— Да не в Афанасии дело, — жарко продолжил Федор, — а в этом вот господине! Со­вершенно немыслимая фигура! Утверждает, что одинок совершенно, родом из какой-то Ждановской, сюда, в Верхнюю нашу Мещору пришел прямо из леса, перед тем, вероятно, — это он так говорит, — претерпел удар молнии и потерял память. В голове у него все пута­ется, заговаривается он порою, выпив лишнего, Москву столицей называет, песню даже поет, довольно-таки немелодичную, вот, послушай: «Дорогая моя столица, золотая моя Москва!» О каких-то сказочных революциях и войнах вспоминает, расспрашивает о госу­дарстве Израиль — представляешь? — и о некоей холодной войне с Америкой… Всё, впро­чем, вполне складно, следует признать.

— А полиция? — спросил профессор.

— А что полиция? Не знаешь, что ли, нашу хваленую демократическую бюрокра­тию? Ну, проверили, в розыске никого похожего нет, однофамильцы — не так уж их много — его не признают, отпечатки, что пальцев, что сетчатки, нигде не зарегистрированы, за­конов не нарушает, общественную нравственность не оскорбляет, так и пусть живет, где хочет. Имеет неотъемлемое право… Да, еще все Ждановские, что в России есть, тоже за­просили — не пропадали там никакие Горетовские, да и никто не пропадал…

— Ждáновская, говоришь? — Румянцев хмыкнул, глаза его молодо блеснули.

Бармен недоуменно посмотрел на собеседника.

— Ну, отчего-то Жданóвская на ум вдруг пришла, Ольга Андреевна. Что, не сле­дишь за политикой? Да восходящая же звезда оппозиции! А какая красавица! Ах! — про­фессор на мгновение зажмурился.

— Все такой же, — пробормотал Устинов. — Ни одной юбки не пропустишь…

— Будет тебе… Не то вот твои похождения припомню… Ну да ладно, вернемся к вашему герою. Полиция, стало быть, не заинтересовалась. А медицина?

— Обследовали, да. Доктор Мейстер обследовал, ты его не знаешь. Очень знающий доктор, диплом с отличием Московского университета, по психиатрии именно… А суп­руга его, Лия Наумовна, доложу тебе, ах какая красотка! Средиземноморский тип эта­кий… По гинекологии подвизается…

— Не отвлекайся, — насмешливо фыркнул Николай Петрович.

— Да ну тебя… Я лишь исключительно о красоте… Так вот, никаких отклонений не обнаружил Яков Давидович. Ни-ка-ких!

— В общем, — пожал плечами Румянцев, — не вижу повода для ажиотажа, извини. Ну, бродяга. Ну, ахинею несет, напившись. Может, воображение у человека исключитель­ное, в сочетании с отставанием в развитии. А может, ошибся ваш доктор, психического расстройства не распознал. Что вы так всполошились-то?

— Да никто особенно и не всполошился, — досадливо сказал Федор, — То-то и оно. Всем всё безразлично. Потешаются только. А я чувствую — ты, разумеется, корифей науки, кто я, простой бармен, против тебя? — и не нужно руками махать, мало ли кем я раньше был, а теперь вот да, простой бармен, хоть и залатали меня на совесть… Эх… А ты лучше «Коктебеля» еще выпей, — спасибо, я тоже выпью, — но, ты понимаешь, что-то в этом Горетовском есть такое… Тут его за сумасшедшего держат — между прочим, городу-то лестно, как же, свой городской сумасшедший, этакий подарок Верхней Мещоре к соро­калетию, чтó там твой водный парк… А я сомневаюсь. Я ведь его часто вижу, он тут за­всегдатай, даром, что в заведении «Крым» — «Крым»! — по большей части пиво пьет, а не мускат Крас­ного Камня…

Румянцев глотнул из бокала, пыхнул гаваной.

— Не убедил, — констатировал он. — Ей-богу, не вижу ничего особенного. Занятно, да. Но объяснимо без привлечения потусторонних сил и прочей ерундистики.

— Тьфу на тебя, — фыркнул Федор. — Я разочарован. Лауреат тоже… Давай еще по одной, я угощаю. Да не беспокойся, Николаша, уж по порции «Коктебеля», хоть бы и пя­тидесятилетнего, могу себе позволить, с гимназическим-то товарищем… Так, а теперь слушай, а то твой скептицизм мне уже… Слушай! Времени мало, вот-вот конторские ва­лом повалят, некогда станет лясы точить. Первое, может, и малость, а для меня — знак. Он, видишь ли, с Наташей Извековой сошелся, в девичестве Туровской. Помнишь Наташу? Прелестная барышня, ангел, и умна редкостно, помнишь, ну? А Митя Извеков, муж ее, годом нас моложе, тоже, должно быть, помнишь, по дипломатической части пошел, страшную смерть принял.

— Знаю, — кивнул Румянцев, — как не знать… Я его недолюбливал, но когда услы­шал, знаешь, Федюня, жутко стало. Наташу вот помню смутно, но ты, пожалуй, прав: барышня не лишена была известного очарования.

— Барышня, — раздраженно произнес бармен, — не просто «не лишена». Ты тут эту свою столичную снисходительность оставь, пожалуйста!

— Усти-и-инов! — насмешливо пропел гость. — Break! Что разгорячился-то?

Федор шлепнул ладонью по стойке.

— Прости, Николаша. Правда разгорячился, прости. К Наташе, не скрываю, издавна неравнодушен. Ревновал ее сильно, потом, когда Митя сгинул, переживал, а как все открылось — очень ей сочувствовал. Издали, конечно… За ангела ее почитаю, можешь смеяться… А тут этот Максим Юрьевич, без роду, без племени. И Наташа его принимает. Воля твоя, а для меня это знак.

— Между нами говоря, — заметил профессор, — пристроиться к красивой, да к тому же состоятельной вдовушке — отнюдь не признак безумия. Однако продолжай.

— Второе: он и сам… Не знаю, как объяснить. Поговори ты с ним, может, поймешь что-то умом своим ученым… Но вот видишь ли — приходит неведомо откуда совершен­ный дикарь, живет поначалу в заведении у Маман…

— Маман все такая же? — блеснув глазами, перебил Румянцев.

— Что ж ей сделается… Так вот, поначалу у Маман, а затем — скоро! — пленяет, уж не знаю чем, ангела Наташу, при этом, заметь, ровным счетом ни в чем ничегошеньки не смыслит, а проходит буквально полгода — и прямо-таки подминает под себя верхнемещор­ский, да и окрестный, рынок консультационных услуг. Любые консультации, на любые темы: недвижимость, трудовые ресурсы, коммерческие проекты, что угодно! От клиентов отбоя нет! Извековский капитал преумножается… Ревную, да, но и рад за Наташу! Живут, правда, гражданским браком, да только кому до этого какое дело, в наше-то просвещенное время?..

— А кстати, ты, Федор, женат? — спросил гость.

— Женат, женат… И детишек трое… Я платонически…

— Ну-ну, — проговорил Румянцев.

— Иди ты… Теперь третье. Может быть, это тоже психоз, но — оцени сам. Добыл себе, Горетовский, я имею в виду, добыл, не знаю как, чудовищное болгарское бренди. «Плиска» называется, слышал когда-нибудь? Вот и я до того не слышал, а ведь профес­сионал… Пить это никак невозможно, уж поверь. Но добыл, три ящика. Далее, эту свою одежду, в которой у нас появился, хранит, как святыню. Как туринскую плащаницу. И — внимание, профессор! — чуть гроза, облачается в это, прости меня, merde, хватает флакон своего, не могу выразиться иначе, пойла и бежит куда-то. Выясняется: бежит не куда-то, а в Природный Парк. Скачет там по деревьям — я сам видел однажды, грешен, любопытство разобрало, — пьет эту свою «Плиску» прямо из флакона. Должен сказать, Николаша, впе­чатление сильное! И молит Бога, громко, криком, даже не молит, а требует, послать мол­нию, дабы перебросила его в некий параллельный мир, представь!

Бармен перевел дух. Профессор молчал.

— И последнее, — сказал Федор. — Он в темноте светится. Вот тебе крест, — Устинов размашисто перекрестился. — Это достоверно. Светится не ярко, но при желании разгля­деть можно. Желтоватое свечение такое, мягкое. Он, правда, темноты избегает, но мне как-то раз довелось лицезреть… Страх Божий.

— А обследовать на этот предмет?

— Да что ты, Николаша! — удивился бармен. — У нас, слава Богу, свободная страна. Как же можно, если он не хочет?

— Молния, говоришь? — протянул Румянцев. — Светится? Мда… Пожалуй, я с ним действительно поговорю. Веришь ли, Федюня, самое захватывающее — это не свернутые пространства, а люди, способные пространство свертывать. И развертывать.

— Ничего не понял, — сердито ответил Федор. — Иди, он осторожен, но общение лю­бит. Ты ему понравишься. А мне уж недосуг — шесть часов, через минуту конторские пой­дут. Да вот же… Доброго вечера, сударь! Один момент! Николаша, завтра я свободен, да­вай посидим где-нибудь, расскажешь мне, как потолковали, что надумал…

— Обязательно, — пообещал ученый. — Ну, засим не прощаюсь — мы у тебя еще что-нибудь закажем, ты подойди минут через десять.

Он встал, зажал сигару в зубах, взял бокал с «Коктебелем» и направился в угол, где сидел странный человек Максим Юрьевич Горетовский.

7. Вторник, 21 октября 1986

— Вот так я здесь и очутился, — проговорил Максим, откидываясь на спинку мяг­кого кресла и закуривая.

Беседовали в гостиничном номере Румянцева: бар оказался неподходящим для этого местом — посетителей после шести, действительно, сильно прибавилось, многие уз­навали знаменитого земляка, подходили здороваться. С Горетовским тоже здоровались. Некоторые справлялись о здоровье Натальи Васильевны, просили кланяться. «Поедемте, Максим Юрьевич, в гостиницу, — сказал тогда профессор, — поговорим спокойно». Мак­сим согласился, Румянцев собрался было вызвать такси, вынул из кармана переносной те­лефон, но Максим сказал, что он на машине.

— Знаете, Николай Петрович, — задумчиво продолжил он, — до меня когда дошло, что я свечусь, а тут еще «Боже, царя храни» по радио запели, это… В общем, поворотный момент. Пронзило вдруг, что на самом деле в другой мир попал, что гипотеза о ложной памяти — это так, самообман: мол, найдут меня родные и, как говорится, близкие, вылечат, вспомню всё, дома буду, хорошо, уютно… А вот ни хрена! Дом — он там, и родные с близ­кими тоже там, а вы, товарищ Горетовский, тут, и вы никто, и звать вас никак. Тут вам не там, а там вам не тут. Воспользуюсь туалетом вашим?

— Сделайте одолжение, — рассеянно ответил Румянцев.

Пока гость ходил в уборную, профессор глотнул массандровского портвейна уро­жая 1953 года, пыхнул сигарой, мельком отметил про себя, насколько изысканно это соче­тание, особенно, когда сигара во второй трети, а в основном пытался зацепиться за некую, еще не оформившуюся мысль. Смутное что-то…

Вернувшись, Максим тоже сделал глоток (как это он, однако, портвейн пьет после пива, подумал Румянцев?), вздохнул и сказал:

— Ну, остальное вы, наверное, знаете. Я ж заметил, как вы с барменом шептались, с Федором. Долго шептались.

— Не скрою, — ответил ученый, — о вас речь шла, Максим Юрьевич.

— Да просто Максим, — мотнул головой Горетовский.

— Что ж, тогда я Николай. Ваше здоровье, Максим.

— Ага, ваше здоровье. А Федор, — Максим засмеялся, — побаиваюсь я его. Знаете, привык продавцов побаиваться, а уж барменов со швейцарами… Да, — посерьезнел он, — но, пожалуй, есть еще кое-что. Этого вам Федор рассказать не мог. И никто не мог. Я ведь все-таки на следующий день велосипед-то украл. Вернее, еще до рассвета. Ух, шатало меня тогда! Всю ночь ведь не спал, мотался черт знает где, чтобы, не дай бог, не заметили меня такого… сияющего, блин… А до этого денек тоже выдался, сами понимаете… А в го­лове одно: решил — выпей! В смысле велосипеда, чтобы в родные края. Хотя мне уже ясно было, что ловить там нечего. Но я упертый…

Румянцев окутался сигарным дымом, прищурился, посмотрел куда-то внутрь себя. Максим, уловив это, замолчал. Потом профессор встрепенулся:

— Продолжайте, Максим, что же вы? Я, честно говоря, не все обороты вашей речи понимаю, но смысл, в общем, доходит. Это у вас там так говорят? Живая речь, образная…

— А я, — сказал Горетовский, — наоборот, тут у вас, не все понимал. Теперь привык, конечно… А с вами, Николай, мне легко почему-то с самого начала. Не знаю почему. Вы на преподавателя одного моего институтского похожи, тоже, кстати, профессора. Не внешне, а манерой держаться. Вильд его фамилия… Да… И еще на одного персонажа из кино — «Девять дней одного года» называется. Ладно…

Он тряхнул головой.

— Значит, поехал я на этом велосипеде. На шоссе Егорьевское выехать не смог — оно же скоростное, платное. Я ж не знал… Ну, проселками какими-то немыслимыми, нау­гад практически… То есть это я сейчас понимаю, что по проселкам ехал, а тогда они мне роскошными автобанами казались. Добрался до Люберец, вроде Люберцы — так написано, — а города не узнаю. Ничего общего! До Ухтомки кое-как доехал, до завода родного. За­вод-то есть, только не почтовый ящик номер тридцать четыре, а люберецкое отделение корпорации «Сикорский»! С ума сойти! У нас ведь это американская фирма! Сам-то Си­корский в гражданскую войну эмигрировал! Я было решил, что тут, в этом мире, амери­канцы нас завоевали…

— Прямо роман, — заметил Румянцев. — Вы мне обязательно расскажите, как у вас история пошла.

— Ага, закончу только про мои первые дни. Ну что, через Ухтомку проехал — рос­кошное место, виллы, как в Ницце какой-нибудь. Косино тоже проехал, собственно, это единый такой городок. Смотрю — а кольцевая где же?! Нету! Дальше попер, я ж говорю — упрям, да и ярость во мне поднялась, тупая какая-то. Ах, думаю, вы так? Ну, вот вам! Смешно… Голодный, между прочим… Еду-еду — ничего знакомого. Через город Перово проехал, докатил, наконец, до границы Москвы, до окружной железной дороги. У нас году в шестьдесят первом кучу пригородов в Москву включили, а тут, стало быть, так и оста­лось. Может, и правильно. Не столица, к тому же… Тут уж не выдержал, повернул ог­лобли. Потом в Москве бывал, конечно. Часто езжу, по делам. Правильно у нас гово­рят: столичный город провинциальной судьбы. То есть это у нас про Ленинград говорят. Про Петербург в смысле. А у вас тут наоборот. Да, бывал и в Петербурге — чума, а не го­род… Ладно, отвлекся что-то… Значит, на обратном пути, в той же Ухтомке, украл в кафе каком-то сэндвич. Прямо со столика. Публика, я думаю, удивилась… Ночью уже вернулся сюда, в Верхнюю Мещору, без сил абсолютно. Вернулся, потому что считал и считаю — если здесь я очутился, то только отсюда и могу обратно попасть, домой. Ну, и велосипед же еще вернуть надо было. Темно уже, тихо в городе. Велосипед аккуратно так поставил туда, где взял. Очень, кстати, боялся. Не что накажут боялся, а — позора. Вспомнил Ефре­мова этого — едва со стыда не сгорел…

Румянцев засмеялся:

— Да, Афанасий у нас фигура прямо-таки символическая! Отчасти — городской су­масшедший. Впрочем… гм…

Он цепко взглянул на Максима. Тот тоже засмеялся:

— Да, потом-то я его в этой роли полноценно заменил. Да и сейчас тоже… Но ужас у меня от воспоминаний об этой первой встрече долго оставался. Короче, подумал я, даже не подумал, а так, по наитию — пошел в заведение мадам Малининой. Маман то есть.

Ученый кивнул — знаю, мол.

— Там ночью окна ярко так светились, — продолжил Горетовский. — Смех, музыка… Ну, вот туда и пошел. Предложил свои услуги, типа работу какую-нибудь делать, любую, самую черную. Почти не надеялся, думал, прогонят, да еще по шее дадут. Так нет, взяли. Представляете, взяли!

— Что же удивительного? Охотников черную работу выполнять не много.

— Да не это даже удивительно! Удивительно — отношение! Ведь, между нами го­воря, шлюхи, простые шлюхи — а добрые, душевные, ласковые, хлопотали вокруг меня, с Маман во главе… С ума сойти можно…

Румянцев пожал плечами.

— Это уж позже, — сказал Максим, понизив голос, — эталон доброты мне встретился. Наталья Васильевна. Это… это…

— Ангел, — подсказал профессор.

— Именно, — твердо ответил Максим. — Ну, с тех пор, едва гроза — я галопом в лес, на мою полянку. Залезаю на тот дуб, жду молнии, чтобы обратно перекинула. Пока, как ви­дите, ничего не вышло. Вот теперь всё. Да, насчет романа — вы, Николай, упомянули. На­таша тоже всё советовала. А я не писатель. Ну никак. Рассказывать еще могу, а записы­вать — это нет. Так она вместо меня пишет! Я ей расскажу о чем-нибудь — секретов от На­таши у меня нет, — она, смотрю, в блокноте строчит что-то, а потом — за терминал. И пи­шет. Издавать, говорит, будем под твоим именем, и никаких! Правильно вы сказали — ан­гел!

— Ангелы бесплотны, — заметил Румянцев.

Максим покраснел.

— Ладно, никому не говорю, а вам скажу, — мне с Наташей во всех смыслах хорошо. Ребенка она очень хочет… А я себе позволить не могу — чужой я тут. Никто, ниоткуда. Вот получится уйти — а ребенок как же? Хватит, там уже двое сирот, теперь тут…

— Так уж и чужой, — возразил профессор. — Рассказывают, вы здесь вполне преус­пели.

Максим только махнул рукой.

— Ну, что, — сказал он, — выпьем, закурим, да и рассказать вам в общих чертах про мой мир?

— Я весь внимание, — откликнулся Румянцев, наполняя бокалы.

— Тогда слушайте. Истории наши, как я понимаю, разошлись в июне семнадцатого года, когда у нас — большевики помогли Временному правительству разгромить мятеж Корнилова, а у вас — Корнилов взял Петроград и установил военную диктатуру…

Горетовский говорил долго, отвечал на вопросы Румянцева, ответил на два теле­фонных звонка Натальи Васильевны, снова говорил, говорил, говорил…

…Мягко светила установленная на широком низком столике лампа с зеленым аба­журом; система очистки воздуха бесшумно уносила в небытие слои табачного дыма; убы­вала винтажная «Массандра» в хрустальном графине.

Около двух ночи Румянцев, извинившись, попросил разрешения на минуту-другую погасить лампу. В темноте Максим почему-то молчал. Наконец, профессор пробормотал: «Действительно, отчетливая аура…», включил лампу, и рассказ продолжился.

Во второй раз прервались в начале четвертого: у Максима кончились сигариллы. Вызвали коридорного, дабы отправить его, с ключами от «Руссобалта» гостя, за новой пачкой, что лежит в багажнике в составе почти целого блока. «Советская привычка, — из­виняющимся тоном объяснил Максим ученому. — Если что хорошее, то надо хватать по­больше. Ничего с собой поделать не могу». Заодно велели принести еще одну бутылку «Массандры». «Теперь я плачу», — заявил Максим. «Это невозможно! — возмутился Нико­лай. — Так не принято, вы гость!»

«Это у вас так не принято, — хмуро возразил Горетовский. — А у нас принято, чтобы по очереди. Я, между прочим, не нищий, на ногах твердо стою». Румянцев нехотя усту­пил.

Без четверти шесть Максим сказал: «В общем и целом — все» и снова пошел в туа­лет. Дверь за собой он прикрыл неплотно, было слышно, как льется вода из крана, и ее плеск, и фырканье гостя.

Вернувшись, он плюхнулся в кресло, посмотрел на Румянцева и произнес: «Ну?»

«Последую вашему примеру», — сказал тот.

Потом заказали крепкого кофе. Сделав первый глоток, профессор, наконец, загово­рил:

— Абсолютно непротиворечивый рассказ, — и добавил, упреждая возмущение собе­седника. — Не обижайтесь, прошу вас. Я ученый сухарь, разглядываю на просвет и пробую на зуб все, что возможно. Это профессиональное, не более.

— Притворяетесь, — буркнул Горетовский.

— Отчасти да, — легко согласился Румянцев. — Хорошо, между прочим, что журна­листы до вас не добрались. Впрочем, понятно: Верхняя Мещора — тихая провинция… А скажите, Максим, если не секрет, за кого вы голосуете? За какую партию?

— Вот еще! — дернул плечом гость. — Я тут в списках избирателей даже не регистри­ровался. Чужой я, поймите! Налоги плачу — и ладно. Ну, что скажете, Николай? Ну, не тя­ните же! Давайте, жарьте! Сначала об истории нашей, а потом уж обо мне!

Профессор внимательно посмотрел на Горетовского и отметил про себя почти го­рячечный блеск его глаз и дрожащие губы.

— Знаете, Максим, — начал Румянцев, — не все так однозначно. Бесспорно, ваша ис­тория — а я не сомневаюсь в ее совершенной правдивости, — производит сильное впечат­ление…

— Впечатление? — крикнул вдруг гость. — Впечатление? Да я, если хотите знать, там, у себя, идиотом был! Кретином! Верил, дебил, в какую-то чушь: Ленин хороший, и во­обще все правильно, только Сталин слегка извратил, а так все зашибись… И все мы там такие, ну, почти все! Надо сюда, к вам, попасть, все потерять, чтобы дураком быть пере­стать! Впечатление… Не все, видите ли, однозначно… — Он закрыл глаза, вцепился в под­локотники кресла.

— Я же и не спорю, — взволнованно сказал Румянцев. — Разумеется, ваш мир отстал от нашего, намного отстал. О десятках, если не сотнях миллионов бессмысленных жертв, — Горетовского передернуло, — и не говорю, потому что это просто… просто не поддается осмыслению. И понимаю — стараюсь понять, — какой шок вы испытали, попав сюда. Свер­кающие города, благословенная природа. Настольные вычислители, информационные терминалы, переносные телефоны, Всемирная Сеть. Освоение Луны, подготовка марсиан­ской экспедиции. Мир и благополучие. И Россия — безоговорочный лидер буквально во всем, за исключением изготовления сигар… И за исключением футбола. Более двадцати лет тому назад выиграли чемпионат мира, а с тех пор — никак. Выше финала не поднима­емся… Но это пустяки, верно, Максим? Все остальное — превосходно, не так ли? Без ма­лого пятьсот миллионов свободных, здоровых, образованных, всем обеспеченных граж­дан! Неисчислимые природные ресурсы! Самые передовые технологии! Мир однополя­рен, и этот единственный полюс — наше Отечество, и все народы стремятся к нам, в наш плавильный котел, и мы всех с радостью принимаем, и всё — во благо и во славу России и всего человечества! Так?

Он закашлялся, схватил чашку остывшего кофе, глотнул. Максим, открывший глаза еще в середине этого монолога, теперь настороженно смотрел на хозяина номера.

— Да, всё так, — продолжил тот, переведя дух. — Только вот литературы настоящей у нас нет. У вас есть, а у нас нет. Умерла. Вот вы мне о вашем Высоцком рассказывали, даже напевали. Откровенно говоря, голос у вас такой, что оценить музыкальную сторону я не в состоянии. Но поэзия — истинное чудо! У нас ничего похожего нет. И с музыкой все в точности так же. И больших художников нет. Словно все оборвалось — сразу после Запад­ного похода и экономического бума ранних сороковых.

— Да, — ухмыльнулся вдруг Горетовский, — Западный поход это да… Ловко мы… то есть, вы, конечно… в общем, понятно… ловко немцам вдули тогда! По самое не могу вдули! А вы говорите — литература… Всё же просто: вот ваш вариант, вот наш — выби­райте!

— Ну, и? — подавшись вперед, резко спросил Румянцев.

— Э, нет, — покачал головой Максим, — не поймаете! Я — другое дело. У меня там дом, понимаете? И сколько бы жить тут ни довелось — попыток вернуться не оставлю. Я так решил, и точка. Один раз чуть слабину не дал — хватит с меня. Пусть даже меня давно не ждут, пусть вообще ничего там не осталось — все равно. Мой дом — там.

— А Наталья Васильевна?

— Знает, понимает и разделяет, — сухо ответил Максим. — Да она бы меня первая уважать перестала…

— Ну, что ж, — проговорил Румянцев, — с ней вам повезло.

Горетовский молча прикурил очередную сигариллу.

— Тогда к делу, — напористо произнес ученый. — То, что произошло с вами, уверен, имеет прямое отношение к моей научной специальности и к работе, которой я занимаюсь много лет. В несколько ином ключе, но, принципиально, это тоже искривление, свертыва­ние и развертывание пространств. В некотором смысле даже, возможно, проще. Хотя… Я даже представляю, какого рода уравнениями может описываться ваш феномен. В общих чертах, разумеется… А вот параметры… Во время нашей беседы я кое-что повертел в го­лове, — он постучал длинным пальцем по лбу, — и покамест не вижу, каким образом обыч­ная молния…

— Вам бы под такую обычную, — проворчал Максим.

— Я имею в виду, что шаровая… Да и то… Понимаете, плотность энергии требуется чудовищная… к тому же, энергии узконаправленной… Возможно, некие особенности тонкой квантово-волновой структуры вашей личности…

Николай умолк, глядя в одну точку. Лишь губы его чуть заметно шевелились. Мак­сим деликатно кашлянул.

— Да, — спохватился профессор. — Ну, не стану обременять вас подробностями. Скажу лишь, что, пытаясь воспроизвести тот эффект, вы действовали, в общем, пра­вильно. Другое дело, что именно тот дуб, как мне представляется, вовсе не обязателен. Не говоря уж о вашей… ммм… рабочей одежде и вашем… эээ… напитке…

— Ну, нет, — возразил Максим. — Может, вы, Николай, и большой ученый, но пока мне никто не доказал, что этого не надо, — буду воспроизводить максимально точно. Мне зря рисковать тоже не хочется.

Румянцев задумался.

— Что ж, — сказал он, — ваше право. Однако предложил бы следующее. Первое. Если в период моего пребывания здесь разразится гроза, и вы решитесь на очередную попытку — предупредите меня. Я могу оказаться полезен. Наблюдение за вами, некоторые элемен­тарные измерения могут многое прояснить. Я бы хотел также взять с собой Федора Усти­нова.

— Бармена? — удивился Горетовский. — А его-то зачем?

— Не стоит недооценивать Федора. Он не так уж давно барменом здесь — в молодо­сти был морским пехотинцем, участвовал в пешаварской операции, имеет Георгия, в от­ставке по ранению. Чрезвычайно собран и проницателен. Не исключаю, что может невооруженным глазом разглядеть то, чего не покажут нехитрые приборы. И абсолютно наде­жен, — улыбнулся профессор. — Восемь лет за одной партой в здешней гимназии… первое посещение Маман… Уж будьте уверены! Ну, согласны? Если да, то второе. С завтрашнего же дня, в походных условиях, — он повел рукой по номеру, — я начну теоретическую и расчетную разработку проблемы. Продолжу уже у себя, в Петербурге. Если результат бу­дет положительным — а я надеюсь на это, — то оставляю за собой право пригласить вас в мою лабораторию для проведения экспериментов. Ну, Максим?

— С первым согласен, — устало ответил Максим. — Насчет второго — жизнь покажет. Я пойду сейчас, Наташа волнуется… Спасибо, Николай, за участие. Мне кажется, что завтра или, в крайнем случае, в четверг гроза будет. Я уж научился предугадывать. Если не ошибся — сообщу вам. Продиктуйте номер вашего переносного. Ага… Ага… За­писал. Сейчас вас наберу… Определился? Хорошо. Все, я пошел, спасибо и до свиданья.

— Рад был познакомиться, — сказал Румянцев.

8. Вторник, 21 октября 1986

Стильный «Нагель-миди» цвета бордо-металлик подкатил к дому номер двадцать восемь, что по Южной Набережной, остановился перед воротами. Наталья нажала кнопку брелока, ворота открылись, она въехала во двор. Еще одно нажатие кнопки — ворота за­крылись, следующее — поехало вверх полотно ворот гаража.

Наталья поставила «Нагеля» рядом с «Руссобалтом» Максима, прошла в дом. В прихожей прислушалась — из кабинета Максима доносился его голос. Понятно: как обычно перед грозой, служащим указания раздает. На случай, если сгинет…

Поставила в угол раскрытый зонт, сняла и повесила на плечики мокрый плащ, на перекладинку плечиков — черную косынку, переобулась, тихо поднялась на второй этаж, в гардеробную. Переоделась в домашнее, спустилась в кухню, заварила чай.

За окнами уже стемнело; порывы ветра сдирали с деревьев остатки листвы, с неба лило не переставая. Завтра — гроза, подумала Наталья. Последняя такая гроза в нынешнем году? — Господи, пусть она будет последняя…

И в храме, из которого только что вернулась, — тоже молилась об этом. И о спасе­нии души Максима. И еще — Господи, прости меня — о спасении душ его жены, и детей, и родителей. Хотя, кто знает — кому следует молиться о тех, кого нет и никогда не было? Может быть, у них — другой Бог?

Наталья быстро перекрестилась. Кощунственные мысли…

За упокой души погибшего мужа тоже свечу поставила. Митя был хороший чело­век, сильный, уверенный в себе, веселый. Но, как теперь понимала Наталья, настоящая ее судьба — Максим. Встреча с ним — счастье, дарованное далеко сверх ее достоинств.

Она поверила Максиму сразу, как только услышала его невероятный рассказ. По­верила безоговорочно.

Тогда, почти три года тому назад, в начале зимы, тоска выгнала Наталью из дому, она долго бродила по городу, глядя на предрождественскую суету на улицах, замерзла, вошла в конце концов в кафе неподалеку от вокзала, выбрала дальний угол, где потемнее, села. Спросила чаю, задумалась о пустой своей жизни. Только тело и живо, мучительно живо. А тепла нет, смысла нет. Учит детей музыке, но без любви. Угасла любовь. Веры настоящей тоже нет — и она угасла. А надежда — есть?

Наталья не знала. И увидела его — Максим вошел, зябко передернул плечами, огля­делся, сел, наоборот, в хорошо освещенном месте, небрежно кинул приличного вида, но явно недорогую куртку на стул, уселся на соседний. Ну да, вспомнила Наталья, это стран­ный человек, пришедший, как говорят, из Природного Парка. Несколько раз видела его мельком. Не произвел впечатления — человек как человек, среднего роста, средней наруж­ности. Ну, живет в заведении мадам Малининой — не слишком лестная характеристика, но ведь каких только обстоятельств не случается… Лучше посочувствовать человеку, чем, ничего не зная о нем, осуждать…

Она ощутила на себе взгляд. Пришелец пристально смотрел на нее. Наталья смути­лась и отчего-то взволновалась. Пытаясь справиться с собой, потянулась к чашке, неловко зацепила блюдце, чашка упала — хорошо, что от Натальи, а не на нее. Мгновенно подско­чивший официант принялся наводить порядок на столе, бормоча извинения — Господи, за что? — и через минуту уже принес новую чашку чая.

Максим подошел и сказал: «Простите, пожалуйста, это, кажется, из-за меня…» На­талья что-то пробормотала, улыбнулась — глаза Максима ярко блеснули — и почему-то кивнула, когда он, представившись, попросил разрешения сесть. Принесли его заказ — ста­кан подогретого вина. Явно смущаясь, он долго и неловко, делая длинные паузы, говорил о пустяках — погода, предстоящее Рождество, красота города, — потом надолго замолчал и, наконец, так и не притронувшись к своему стакану, принялся, уже безо всяких пауз, рас­сказывать свою историю. Всю, в полном объеме.

Наталья слушала, и смотрела на исходившее от Максима мягкое сияние, и верила каждому слову, и чувствовала, как наполняется понемногу ее душа. Нет, веры не прибав­ляется, о любви и думать страшно, но надежда — на что? — странно греет сердце.

К концу рассказа горло Максима пересохло, он залпом выпил свое остывшее вино и сказал, что она, Наталья, — первый человек, которому он смог исповедаться. Так и выра­зился — исповедаться. Даже больше, добавил он: не смог не исповедаться. Спасибо вам, Наталья Васильевна, и простите за беспокойство. До свидания. Он собрался встать, а На­талья тихо сказала: останьтесь, пожалуйста, Максим Юрьевич. И, продолжая смотреть на его ауру, рассказала о своей жизни, прошлой и нынешней.

Так все и началось. Они пришлись друг другу идеально. Когда Наталья думала об этом, ей представлялся большой шар, разрезанный на две части, да разрезанный замысло­вато — уж никак не на две одинаковые половинки. И вот эти две части сошлись, и образо­валось единое целое.

Они не стали ни регистрировать свой союз в городской управе, ни, тем более, вен­чаться. Максим не считал это возможным, и она понимала. Ребенка Наталье хотелось очень, но и становиться здесь отцом Максим себе не позволял. Единственное, чего Ната­лья добилась — его согласия не предохраняться (и как Бог даст) накануне сильных гроз, в которые Максим неизменно переодевался в свою, как он выражался, спецодежду, брал фляжку «Плиски» — Наталья помогла найти ее с помощью Всемирной Сети — и, явно стра­дая, уходил в Природный Парк. Таких попыток было уже восемь, и каждый раз он воз­вращался, мокрый, измученный, виноватый, и Наталья, переполненная жалостью, любо­вью, ужасом, делала так, чтобы ребенок не появился. Это просто — прижать инъектор, на­полненный дорогим, но эффективным средством, к запястью, надавить на кнопку… Да, просто…

Теперь она сидела в своей — их — кухне и думала: завтра гроза. Девятая.

Послышались его шаги. Максим подошел к Наталье сзади, поцеловал ее волосы, сел напротив.

— Чаю хочешь? — спросила Наталья.

Он отрицательно покачал головой.

— Пойдешь? — спросила она.

— Да. Завтра.

— Как рассказывал — с Румянцевым и Устиновым?

— С ними. Да, Наташ, — Максим заговорил по-деловому, нарочито бодро, — я всё подготовил. По текущим делам Никита Бармин полностью в курсе. Толковый, кстати, ма­лый, ты, если что, его управляющим ставь, без сомнений. По перспективным — бумаги в сейфе, ключ — где обычно. Там насчет корпоративных праздников для «Трансгаза» обрати внимание, очень вкусная история.

— Не надо, милый, — глухо произнесла она. — Я же все знаю… Не беспокойся…

— Да… — тихо сказал он. — Ты не бойся за меня. Все будет хорошо…

Наталья кивнула, потом встала и пошла наверх, в спальню.

…Их тела раскачивались, и глаза сияли, и не было ничего запрещенного, и ничто не казалось стыдным, и Наталья, всегда сдержанная, кроткая, словно светящаяся, яростно кричала, сжимая бедра Максима своими бедрами, и царапала его спину, и текла, текла, текла так, что он, светящийся по-настоящему, из раза в раз взмывал все выше, не уставая, не теряя сил…

Под утро Наталья спросила шепотом:

— Если тебе… удастся, ты расскажешь жене про меня?

— Да, — прошептал Максим в ответ. — Только вряд ли я буду с ней… Столько вре­мени прошло… Она уж наверняка не ждет… Забыла…

— Ты же ее не забыл?..

— Не забыл… — его голос не дрогнул.

— И меня не забывай… Пожалуйста…

9. Среда, 22 октября 1986

И опять где-то далеко была гроза. Спать она не мешала, но Людмила не спала. Умаялась за день и — так бывает — из-за переутомления не могла заснуть.

На работе беготня, да к тому же раздражающе бессмысленная. После работы бегом в школу, Катюшку с продленки забрать, потом в сад, за Игорьком и Мишенькой, в мага­зин заскочить, вдруг дают чего, — нет, очереди безумные, а взять нечего, кроме плакатов про ускорение и перестройку, ну ладно, может, Саня чего достанет, — дома детей накор­мить, прибраться, простирнуть, двести раз на вопрос про папу ответить — в магазине он своем любимом, в трех очередях сразу, вкусненького, да, обязательно принесет, — а млад­ший обкакался, а средний описался, Катюшка, дай посмотрю, как ты на продленке уроки сделала, мама, а Казаков такой нахал, ладно, все, ребята, спать, спать… Ужин сварганить, а Саня, уже в одиннадцатом часу, с двумя сумками тяжеленными — повезло, и мяса доста­лось, не очень, правда, хорошего, зато много, и сосисок аж два кило, и молочного-тво­рожного, и картошки, и капусты, и мармеладу даже… Поужинать, посуду перемыть, все, Санчик, спать, спать, устала очень… Засопел… Тоже устал… Всхрапывает… Фью, фью… Мама говорила, если храпит — посвистеть надо… Нет, не помогает… Самой бы заснуть… Ноги дергает…

Людмила тихо поднялась, вышла на кухню. Налила в кастрюльку молока, подог­рела, перелила в чашку. Теплое молоко от бессонницы помогает…

Вот, трое детей. Вроде ожидания большие, светлые — перестройка же, — а жить все труднее. Хорошо хоть, что есть где. И хорошо, что Саня есть, и что любит ее, и детей лю­бит. Всех — как своих, что Игорька, что Катюшку с Мишенькой. Добрый, заботливый, хо­роший человек. Повезло.

Родители Максима, конечно, недовольны, что у детей у всех теперь и фамилии, и отчества по Сане. Да и Людмила сомневалась, но он настоял. И правильно сделал. Детям так лучше.

А о Максиме память — что ж, фотография его где-то в столе лежит. И на кладбище, к стене колумбария, Людмила раз в год ходит. Придет, коснется стены рукой — и быстро к выходу. Не хочется лишний раз со стариками встречаться, ни к чему это.

Далекая гроза утихла. На время, наверное. Непохоже, чтобы распогодилось. Воздух прямо-таки наэлектризованный какой-то. Может, еще и от этого не спится.

Людмила допила молоко, вымыла чашку с кастрюлькой, вернулась в спальню, ти­хонько легла — и уснула.

10. Среда, 22 октября 1986

— А вот интересно, Максим, — сказал Федор, — ты не боишься, что тебя этой мол­нией просто убьет? Без всякого, — он взглянул на шедшего рядом Николая, — свертывания пространства?

— Все может быть, — мрачно ответил Максим.

Федор хохотнул:

— Все в руце Божией?

— Я в бога не верю, — сказал Максим. — Но примерно так.

Они шли втроем той самой, засыпанной мелким гравием дорогой, по которой Максим три с лишним года назад выходил из Природного Парка, казавшегося ему лесом. Внезапно взбесившимся, но лесом.

Собственно, он до сих пор считал, что это — лес. Как-то не очень удавалось думать о нем, как об Императорском Природном Парке «Верхняя Мещора». Тем более в такую непогоду — как всегда, при разгуле стихии игрушечность, бросавшаяся Максиму в глаза, почти исчезала.

Они шли по лесу, одетые соответственно обстоятельствам: Николай и Федор — в непромокаемых плащах с капюшонами, удобных походных костюмах, невесомых, но тоже непромокаемых высоких ботинках. А Максим — в своем, в ритуальном. Ну, сверху тоже плащ, конечно, но это только до поляны.

Максим тащил с собой накрытую водонепроницаемой пленкой корзину, похожую на ту, что исчезла, в корзине лежали фляжка «Плиски», бутерброды, завернутые в газету — за неимением «Московского комсомольца» приходилось пользоваться «Новой жизнью», идиотским листком, издаваемым какой-то слабосильной молодежной организацией левого толка, — складной нож, складной же стакан, термос с растворимым кофе. Максим истово придерживался принципа максимально точного воспроизведения обстоятельств, хотя в глубине души уже не слишком в этот принцип верил. К тому же точность была не очень высокой: например, качество этого кофе никак не соответствовало качеству тех, если че­стно, помоев…

Но тем не менее… Потому что рисковать не хотелось.

Николай прихватил с собой несколько замысловатых приборов. Перед выходом он принялся было объяснять, что именно собирается измерять, но Максим слишком нервни­чал, чтобы вникать, а Федор сказал: «Уймись, Николаша, нам твои высокие материи, что свинье апельсины. Ты, главное, измеряй как следует». Николай сердито ответил, что по­говорка эта — глупая, ибо свиньи жрут все, включая апельсины, однако унялся.

Федор же шел почти налегке, неся с собой лишь бинокль с функцией, как он объ­яснил, ночного зрения, да медпакет.

— В руце-то в руце, — сказал он, — а вот нам, ежели тебя вдруг… того, нам-то объяс­нения давать придется. Обвинят нас с Николашей в пособничестве самоубийству. Тот же Афанасий и обвинит. Не говоря о его начальстве.

— Отстань, Федя, — коротко ответил Максим.

Накануне вечером он созвонился с Румянцевым, в полдень они, все трое, встрети­лись в лобби-баре гостиницы «Черный Кабан» — на этом месте встречи настоял Максим, — выпили по маленькой, перешли на ты, пожали друг другу руки, сели в арендованный Мак­симом внедорожник «Медведь» производства корпорации АМО и доехали до входа в Природный Парк. Дальше следовало идти пешком. И они шли.

— Здесь, — сказал Максим, сворачивая на тропинку.

— А то я не знаю, — проворчал Федор.

— Навыки разведчика неистребимы, — прокомментировал Николай.

Через четверть часа вышли на полянку, покрытую палой листвой.

— Если, — сказал Николай, — тебе удастся, то я, как почетный гражданин города Верхняя Мещора, предложу Управлению Парка назвать это место Поляной Горетовского и водрузить на дуб мемориальную доску.

— Здесь ушел в мир иной… — подхватил Федор. — А ты, Николаша, разве почетный гражданин?

— Пока нет, — ответил Николай. — Но буду. Ты что, сомневаешься?

— Заткнитесь, — скомандовал Максим. — И отойдите вон к тому краю. Не мешайте.

Он сосредоточился, стараясь прочувствовать силу дождя, и мощь порывов ветра, и наэлектризованность воздуха. Подойдя к дубу, Максим скинул плащ, поставил рядом кор­зину, снял с нее пленку, присел на корточки, извлек из корзины фляжку, сверток, термос, стакан.

Николай уже что-то мерил. Федор взял наизготовку бинокль.

Начала сгущаться тьма. Максим свинтил с фляжки колпачок, поднес ее к губам, сделал два мощных глотка (Федор поморщился), надкусил бутерброд. Вскочил на ноги. Уронил бутерброд. Быстро завинтил крышечку, сунул фляжку в задний карман, крикнул: «Фу!» и стремительно забрался на дерево.

Да, подумал Николай, ловко. Наупражнялся… Впрочем, подумал мельком, ибо из­мерения поглотили его.

Да, подумал Федор, неплохо. Еще немного потренировать — и годен в морскую пе­хоту.

Ветер и дождь резко усилились.

Максим немного посидел на ветке, потом покрутил головой, понюхал воздух, по­лез, хитро извернувшись, в задний карман.

Федор прильнул к биноклю. Николай поставил приборы в режим автоматической записи.

Небо раскололось со страшным грохотом.

На неизмеримо короткое мгновение Максима стало не видно — словно рябь про­шла.

Затем он снова возник, уже падающим. Федор сделал три гигантских прыжка и бросился рыбкой, будто легендарный вратарь Яшин. И успел смягчить падение потеряв­шего сознание Максима.

…Они — Максим, Николай, Федор и Наталья — сидели в гостиной дома двадцать восемь, что по Южной Набережной, потягивая пятидесятилетний «Коктебель». Наталья держала Максима за руку и пыталась унять собственную дрожь.

— Поразительно, — нарушил молчание профессор. — Федюня, ты видел?

— Ха, — отозвался бармен.

— Тебе почти удалось, Максим, — сказал Румянцев. — Почти. Но я уверен: поляна, дуб, гадость, которую ты глотаешь, «фу» твое дурацкое, весь этот антураж ни при чем. Помнишь предложение номер два? Приглашаю тебя — с Натальей Васильевной, разуме­ется, если ей будет угодно, — в мою лабораторию. Не сразу, но когда я подготовлюсь. Нет, ей-богу, поразительно…

— Принимаю, — хрипло ответил Максим.

— Угодно, — тихо откликнулась Наталья.

Загрузка...