Часть 3. Город. 1991.

21. Понедельник, 19 августа 1991

Все катилось кувырком.

Все кувырком — других мыслей у Максима не было. В душе царила черная тьма, порою озаряемая торжественными багровыми сполохами.

Он негромко застонал, нехотя приоткрыл левый глаз. В голову глухо ударило изнутри, в точности, как в тот памятный и проклятый день. Только теперь еще и во рту вкус стоял гадостный. И сердце неприятно колотилось, то сильнее, то слабее. И в пот бросило.

Все кувырком, мрачно повторил он про себя, с отвращением глядя на тяжелые коричневые шторы, из-за которых пробивался свет.

Должно быть, уже утро. Или даже день. Черт с ним. Выпить бы. И забыться снова.

Максим открыл и правый глаз, содрогнулся, сбросил на пол укрывавшую его несвежую простыню, встал, дотащился до ванной, пустил воду в раковину, разок-другой плеснул себе в лицо. Легче не стало.

Вернулся в комнату, сел на кровать, закурил.

Вот, теперь тошнота подступила. Как на «Князе Гагарине».

Он ткнул едва начатую сигарету в переполненную пепельницу, уперся локтями в колени, ссутулился, положил голову на ладони. В затылок все стучало и стучало. Мыслей по-прежнему не было. Хоть на том спасибо.

Запел переносной телефон. Максим дернул плечом — это Бармин звонит, по мелодии ясно. Перебьется.

Слава богу, мелодия почти сразу стихла — телефон разрядился. Туда ему и дорога.

Сердцебиение немного унялось, зато стала мучить духота. Терпел, сколько мог — лишь бы не шевелиться, — потом пересилил себя. Поднял голову, поискал глазами пульт управления настенным освежителем воздуха, не нашел. Уткнулся взглядом в маленький, по пояс высотой, холодильник. Попытался сосредоточиться. В конце концов, сообразил: вдруг там есть что. Могло остаться, не исключено.

Холодильник пустовал, а вот на полу за ним действительно оставалось — водка, на донышке аляповатой импортной бутылки. Господи, чья же это… Датская, что ли… Дрянь, вероятно… Зачем брал? Должно быть, родину вчера этак вот ностальгически вспомнил — там импортное всегда выше отечественного ценилось…

Максим свинтил колпачок, неуклюже крутанул бутылку, вылил теплую жидкость прямо в горло, задохнулся, постоял пару секунд — и кинулся в ванную, оставляя за спиной звон разбивающегося стекла.

Рвало долго и мучительно. Похоже, давно не ел ничего, лишь желудочный сок выходил судорожными толчками.

Когда это закончилось, обессиленно присел на краешек ванны, отдышался, пустил холодную воду, переключил на душ, но лезть под него не стал. Посидел, вяло поскреб многодневную щетину, закрутил кран, побрел в комнату, рухнул лицом вверх на кровать, закрыл глаза.

Умереть бы.

В дверь деликатно постучали. Максим не ответил.

— Максимушка! — раздался не по возрасту звонкий голос Маман. — Открывай, лапушка, открывай, а то ведь сама войду!

Вот пусть сама и входит, подумал он. У нищих слуг нет, как говорил Глеб Жеглов.

К горлу подкатил тяжелый, влажный ком, на глаза навернулись слезы. Эх, Высоцкого бы послушать…

Услышав, что дверь открывается, Максим отвернулся к стене. Пятна на обоях… Вроде отпечатков ладони…

— О Господи! — воскликнула Маман. — Да что ж такое?!

Она бросилась к окну, раздернула шторы, распахнула створки. В комнате стало свежее — прохладный выдался август, — послышались отдаленные звуки города.

— Не ел ничего? — спросила Маман.

Не дождавшись ответа, подошла вплотную, вгляделась в постояльца, потянула носом воздух, топнула ногой.

— Ну, довольно! Надоело!

Она сняла трубку внутреннего телефона, заговорила четко и властно.

— Алеша, полную порцию борща. Хлеба. Сала, чесноку чтобы накрошили. Графинчик горькой. Два прибора. Все на столик, и к нумеру двадцать первому. Через полчаса, ровно. Оставить у двери. Распорядишься — не мешкая сюда же сам. Ведро, шварбу, ну, что для уборки требуется. Да, сам. И для мытья-бритья все. Вот и хорошо.

Через полчаса отмытый и чисто выбритый Максим, тоскуя, сидел за изящным столиком на колесах. Комната сверкала чистотой, дымился и благоухал борщ, остро пахло сало с чесноком, поблескивала на свету фирменная горькая в графинчике и двух стопках.

И ничего не хотелось.

Он поболтал ложкой в тарелке, запахнул полу махрового халата, понурился.

— Ну-ка! — прикрикнула Маман. — Оставь! Выпей, кому велено, и за борщ принимайся, пока не остыло! Постой, а чокнуться? Ты что? Кажется, не умер никто!

— Я умер, — пробормотал Максим.

— Типун тебе… Вот дурень… Ну, пей, пей… И кушай… Кушай, лапушка… Надо… Вот так, умница, ну и я за компанию… Молодец…

Уж кто-кто, а Маман умела быть убедительной. Ее резкость сменилась неподдельной участливостью, голосок зажурчал, почти лишая собеседника воли; горькая собралась было взбунтоваться в желудке Максима, но, хоть и с трудом, а прижилась; хлеб, сало, чеснок еще поправили дело, а наваристый борщ довершил все — больной пришел в себя.

Головная боль унялась, сердце заработало более-менее нормально, одышка, озноб, потливость прошли.

Душа, однако, по-прежнему страдала. Только вместо черно-багрового мрака ее теперь заполняла безмерная, безнадежная, парадоксально-эйфорическая печаль, не имеющая ни цвета, ни веса. Нет выхода отсюда, и так тому и быть навеки.

— Нет-нет, — Маман протестующе подняла руку. — Нет, Максимушка, курить покамест не нужно. Вот кофе подадут, под него и покурим. А порозовел, — добавила она, улыбнувшись. Суховато так улыбнувшись.

Кофе пили долго. Молчали, курили.

— Наташа… Наталья Васильевна звонила, — безразличным тоном сказала женщина.

— Эх, Маман…

— Какая я вам Маман, господин Горетовский, — холодно проговорила она. — Я вам в матери гожусь. Не в Маман, а именно что в матери. Вам, сударь, сколько лет от роду? Тридцать пять?

— Тридцать семь, — ошарашено ответил Максим. — Почти тридцать восемь.

— Да все одно. Восемнадцать лет разницы.

— Анна… эээ… — промычал Максим.

— Викторовна.

— Анна… Викторовна… Господи… — Ему стало совсем не по себе.

Снова помолчали.

— Ну, будет, — произнесла Маман примирительно. Наклонившись, она похлопала Максима по ладони. — Худо тебе, лапушка, знаю. Что-то у тебя сорвалось, да и сам сорвался, из дому ушел, загулял… Нет, ты не сомневайся, я тебя здесь всегда приму.

— Спасибо, — выдавил Максим, стараясь не заплакать.

— А ведь ты как раз в эти дни у нас появился. Я хорошо помню. Восемь лет тому назад. Сидит вон там на скамье, и кажется, что светится… Неприкаянный…

— Сегодня какое число? — спросил Максим.

— Девятнадцатое.

— Ну да, вчера ровно восемь лет… Точно, я же в лес ходил вчера… в Парк то есть… Пасмурно, сыро, а электричества в воздухе никакого… Напился в дым, смутно все помню…

Он поднялся, подошел к окну, закрыл глаза, шумно втянул носом воздух, замер.

— А сейчас есть что-то… но слабенько совсем… нет, не будет грозы… или уже и чувствовать перестал… А давайте еще выпьем, Анна Викторовна, а?

— Хватит уж тебе, Максимушка. И, пожалуй, называй-ка ты меня по-старому. Только послушай, что скажу. Приму тебя здесь всегда — жалею. Да вот еще жалею, что думаешь ты, будто тебе одному худо. А у всякого случается. Знаешь, к примеру, как я такой, как есть, сделалась?

Удивительная женщина, подумал Максим, поворачиваясь к ней лицом. То строгая, жесткая, властная. То добрая, мягкая, участливая. Вот как сейчас. То веселая, бесшабашная.

Эк она… немолода уж, а ногу на ногу закинула, головку белокурую слегка запрокинула, дым колечками выпускает, сигарету — неизбывный «Лигетт черный» — в тонких пальчиках зажала, на отлете немного… блядский вид, ей-богу… но хороша, не отнять… а в глазах — ум, ясный и насмешливый… даже беспощадный…

— Я, дружочек, из семьи-то неплохой, — продолжила Маман. — Хорошая семья, порядочная, благополучная. Отец счетоводом служил, мать дом вела. Сестрица старшая, братец средний, оба правильные. Я младшая, тоже правильная… платьице школьное, фартушек… Ох, ску-у-учно! Серой мышкой всю жизнь оставаться? Вот вам! А время-то — веселые пятидесятые! А годочков-то — семнадцать! А тело-то — живое, и радости просит! А голова-то — дурная! Ушла из дому, как отрезала. К «цветам» ушла, было такое поветрие, слыхал? Нет, об этом не жалею, да и ни о чем не жалею, последнее это дело — о прошлом жалеть. Но и глупостей натворила — ох… Чего только не было… Да все было… Что молчишь?

Что ж говорить, подумал Максим. Умна, цинична, вот только мир твой очень уж благополучный… даже сейчас, когда все кувырком. Все ты видела, ага…

— Ну, молчи, молчи… В книжке вашей с Натальей Васильевной много чего есть, а такого нет. Я не сравниваю, не думай, ужасы эти ваши и представить-то трудно. Однако жизнь есть жизнь, ад — он у нас внутри, у каждого свой.

Ну и проницательность, поразился Максим. Нет, исключительная личность! А я, пришло в голову? Никто…

— Не буду я тебе, солнышко, про этот свой ад рассказывать, ладно? Ни к чему. А вот результат…

Она с силой затянулась, выдохнула дым — уже никаких колечек, — раздавила окурок в пепельнице, по-мужски раздавила.

— Результат — самое дно. Вот здесь, в этом доме, очнулась распоследней из шлюх. Испитой, исколотой, бесправной… животное… Как очнулась — не знаю. Чудо, должно быть. Хотя в бога не верила и не верю. А, не важно… Ладно, Макс, давай выпьем. Только изысканного чего-нибудь. Нет-нет, сегодня я угощаю!

— «Коктебеля»? — спросил Максим.

— Ну его… Арманьяка хочу, есть у меня в закромах…

Она позвонила, отдала распоряжения. Принесли полбутылки какого-то древнего арманьяка.

— Ну, за будущее, — подняла бокал Маман. — Так вот, здесь ведь совсем низкопробный притон был. Да и он на ладан дышал к концу пятидесятых. Если б я в себя не пришла, заведение бы сдохло. Но я — в руки себя взяла. Откуда что берется? — Она усмехнулась. — Тоже кое-что пережить пришлось… Но стала на что-то похожей. На женщину. Очаровала тогдашнего городского голову. Все расчетливо, холодно делала. А голова-то голову потерял.

— Да ты и сейчас любого очаруешь, — вставил Максим.

— Могу, — кивнула она. — Хочешь, тебя очарую?

Максим непроизвольно поежился. Потом расправил плечи, посмотрел женщине в глаза.

— Нет, — сказала Маман. — Вот тебя, думаю, не сумела бы. За то, думаю, и люблю. Не отвлекай. Потерял он, стало быть, голову, даже жениться предлагал. Да мне-то на что? Сызнова скука и бесправие? Нет и нет. Зато денег дал. Выкупила я заведение на эти денежки, переделала все. Прежнюю Маман выперла с треском, с ее вышибалами вместе, кухню, интерьер и прочее устроила изысканно, студентов да гимназистов на порог пускать перестала, девушек — тут все больше азиатки подвизались — со скромным выходным пособием восвояси отправила, набрала русских красавиц, этикет установила строжайший. И покатили туристы. Природный Парк тогда как раз вовсю к туристам разворачивался.

Молодчина, подумал Максим. Впрочем, довольно банальная история. Вот о годах падения рассказала бы… Хотя — ну их. Что мне — воображение щекотать? Чего ради? Все кувырком, все кувырком, навязчиво простучало в мозгу.

— Потом Мелентьев, тот городской голова, помер. Апоплексическим ударом. Растрата вскрылась большая, на что деньги пошли — он не сознался, а докопаться так никто и не сумел. Подозревали, да в самый разгар скандала его кондратий и хватил. Предпочли замять тогда. Ладно, — оборвала себя Маман. — Я все это к тому, что… Ну, ты умный, тебе мораль не нужна. А Наталья Васильевна звонила, о тебе спрашивала. Не единожды, между прочим.

Максим скрипнул зубами.

— Спасибо, Анна Викторовна, — сказал он. — Я разберусь, ладно? Сам. — И, помолчав немного, добавил. — Не обижайся, Маман, и не ругай меня. Правда — я тебе так благодарен… Пойду сейчас проветрюсь, а там видно будет.

— За руль только не садись, — сухо проговорила Маман. — От тебя и разило за версту, и сейчас выпили мы с тобой не помалу.

— Разберусь, — повторил Максим.

Он принялся одеваться, не испытывая никакого стыда перед этой женщиной. Мелькнуло — женщиной ли вообще?

Маман приблизилась к Максиму, коротко ткнулась лбом в его плечо и молча вышла из комнаты.

Одевшись, он спустился на первый этаж, положил на стойку портье тысячную купюру — Алексей почтительно наклонил голову, — пересек холл, распахнул дверь, выбрался на улицу. Глубоко вздохнул, снял «Руссобалт» с охраны, сел за руль, запустил мотор, помедлил, пытаясь собраться с мыслями. Не собрался.

И резко стартовал.

В черте города еще сдерживал себя — ехал медленно, вальяжно, словно кораблем правил. Краем сознания отметил, что прошлогодние безобразия не оставили и следа: Верхняя Мещора — все такая же изысканная, нарядная и беззаботная, какой увиделась ему восемь лет и один день назад. «Ничто их не берет», — прищурился Максим.

Вырвавшись на Егорьевское шоссе, вдавил педаль газа в пол и перестал обращать внимание на ограничения.

Миновав Егорьевск, свернул с трехрядной магистрали влево, на хотя и ровную, но узкую и извилистую дорогу. Стиснув зубы, тщательно отрабатывал повороты, почти не сбрасывая скорости. И ни о чем не думая, сосредоточившись лишь на басовитом пении двигателя.

За пару верст до поворота на трассу, ведущую к Нижней Мещоре, все-таки не справился с управлением. Машину вынесло на обочину, ударило об отбойник, швырнуло обратно, на дорожное полотно, перевернуло через крышу, снова поставило на колеса.

Мотор заглох. Максим, крепко приложившийся обо что-то головой и придавленный подушкой безопасности, потерял сознание.

22. Понедельник, 19 августа 1991

«Мне очень жаль, но сейчас я не могу ответить. Пожалуйста, телефонируйте позже или оставьте ваше сообщение».

Наташа в сердцах ткнула пальцем в клавишу сброса, угодила в соседнюю и отбросила трубку.

Не распускаться, в который раз приказала она себе. Сама виновата, нечего на него обижаться. Сама, все сама.

Однако совсем уж не обижаться — не получалось. Бросил, бросил. Еще бы к другой ушел — странно, но было бы легче. А ушел — никуда. В притон.

«Сука, — уходя, бросил он перехваченным голосом. — Сука похотливая. Понять меня не желаешь, тебе одного надо, чтобы драл тебя каждую ночь, и ничего больше».

«Максим, я тебя люблю», — сказала она.

«Пошла ты, — процедил он. — Вон, к Устинову можешь прислониться». И ушел.

Господи, вразуми, взмолилась Наташа. Ему скверно, но ведь я старалась понять, изо всех сил старалась — понять и помочь.

Да что старалась — я все понимаю. Только помочь — не умею. Ничего, кроме любви, у меня нет, а ему чего-то другого нужно.

Все обрушилось спустя два месяца после возвращения с лунной базы. Эти месяцы они упоенно занимались романом — назвали его «Век-волкодав», в памяти Максима неожиданно всплыло стихотворение, читанное давным-давно в самиздате. Имя поэта Осипа Мандельштама Наташа потом раскопала в Сети. Серебряный век.

Смешное слово — самиздат. Смешное, а если вдуматься — страшноватое.

«Мне на плечи кидается век-волкодав, но не волк я по крови моей. Запихни меня лучше, как шапку, в рукав жаркой шубы сибирских степей».

Больше ничего он не вспомнил, только этот отрывок.

Отдали роман издателю — и Максим вдруг словно отгородился от всего. И от нее тоже.

Наташа, пусть и не сразу, поняла — до него окончательно дошел смысл результатов эксперимента. Он, Максим Горетовский, — не он, а копия. Настоящий Максим Горетовский мертв. И, вероятно, похоронен. И тлеет. Или обратился в пепел — если кремирован.

Ты это ты, отчаянно доказывала Наташа. Твое сознание — это твое сознание, оно неизменно, и твоя память — это твоя память, она уникальна. Ты, твое тело, твой ум, твоя душа — настоящие, и я люблю тебя, тебя, а не какой-то неведомый оригинал, ты нужен мне, а я нужна тебе, разве не так?

Мне уже некуда возвращаться, твердил он в ответ, я мертв там, неужели ты не понимаешь? Не пропал бесследно, а просто мертв, ко мне там на могилу ходят, если еще не позабыли, а хорошо бы. А тут я вообще неизвестно кто, игра природы, ничей сын, ничей муж, ничей отец, призрак, и на хрена я тебе нужен, не ври!

И пил, пил. Много пил. И замыкался в себе.

Случались просветления. Максим бросался к ней, и каялся, и приникал — так он сам, виновато ёрничая, называл это, — приникал к единственному источнику своей выморочной жизни, и они самозабвенно любили друг друга, но любовь все больше пропитывалась горечью. А потом он снова уходил в себя.

А Румянцев, единственный, кто мог бы поставить Максиму мозги на место, все не возвращался с «Князя Гагарина». Позже выяснилось, что профессор нашел в своих головоломных уравнениях какие-то детали, позволявшие надеяться на возможность перехода объекта в соседнее пространство оригиналом, а не копией. Тогда, если бы переход удался, Максима не пришлось хоронить здесь. Он просто исчез бы отсюда. Наташе казалось, что так ей было бы легче расставаться…

Впрочем, Румянцев занимался этим вовсе не из сентиментальных побуждений, он-то, рациональный ум, никакой принципиальной разницы не видел. Просто увлекся. Ученый, что уж там…

А Устинов, который мог бы в своей грубоватой манере отвлечь Максима от рефлексии, вдруг проникся идеями Джека Макмиллана, и метался между Верхней Мещорой и Первым Поселением, и непонятно было — действительно проникся или выполняет какое-то уж совсем тайное поручение Чернышева.

А «Век-волкодав» покатился по Империи, потом по Европе и Америке, спрос зашкаливал, потребовались дополнительные тиражи, кинокомпании Ялты и Голливуда сошлись в схватке за права экранизации… И, неожиданно для Наташи, возникли, сперва в Москве, затем в Петербурге, а дальше — по всей России — общественные движения, использовавшие роман в каких-то своих странных целях. В основном эти движения исповедовали почему-то идеи анархизма…

А потом Империю сотряс мощный политический кризис.

Началось с серии бессмысленных террористических актов, ответственность за которые взяли на себя неведомо откуда возникшие в стране организации исламистов-фундаменталистов. Продолжилось безобразными беспорядками в Крыму, где сепаратисты едва не разгромили Ливадийский дворец. Пришлось использовать полицию специального назначения…

Затем, на этот раз сперва в Петербурге, а уж потом в Москве, а за ней в Варшаве и Гельсингфорсе, вспыхнули массовые бунты молодежи. Лозунги особой глубиной не отличались — «Надоело!», «Построим новый мир!» и даже «Пошли бы вы все!», — но мощь волнений пугала. Разгромленные кварталы, сожженные автомобили, избитые полицейские…

Докатилось даже до тихой Верхней Мещоры. Правда, только краешком, и быстро закончилось. Но дорогой ценой: в стычке с ополоумевшими гимназистами нелепо — от попавшего в висок камня — погиб городовой Афанасий Ефремов. После этого в городе стало тихо…

А в столицах безумие все разрасталось.

Максим только кривил губы — «У нас такое в шестьдесят восьмом было. То есть не у нас, конечно, а в Париже. Да ну, ерунда, перебесятся и успокоятся…», — но правительство не справлялось, и граф Чернышев ввел в стране чрезвычайное положение. На улицы вышли войска.

Далее, как в сумасшедшие двадцатые, отчаянно залихорадило биржу. Последовала череда громких банкротств, сначала в России, затем в Европе и Америке.

И, наконец, в довершение всего выяснилось, что полковник Михаил Чернышев, старший сын премьера, блестящий командир Отдельного Е.И.В. гвардейского Гатчинского самокатного батальона, — давний морфинист, и уже много лет замешан в не вполне ясных, но совершенно нереспектабельных связях с миром Среднего Востока.

Премьер немедленно покинул Мариинский дворец — присутствие журналистов всячески приветствовалось, — но, прежде чем подать в отставку, издал, как Верховный Главнокомандующий, приказ, ставший вскоре знаменитым под названием Приказа об Умиротворении. Через неделю, после точного исполнения всех предписанных приказом жестких мер, граф Чернышев сложил с себя все полномочия.

Император объявил о досрочных выборах в Думу. Демократы-солидаристы одержали на них безоговорочную победу; правительство Российской империи впервые возглавила женщина — яркая и циничная Ольга Жданóвская.

Продолжать работы по проекту «Игла» стало невозможно. Удалось лишь сохранить все в секрете — материалы легли в личный архив императора. На большее Владимир Кириллович так и не решился…

«Уроды, — прокомментировал тогда ситуацию Максим. — Все уроды. А я так и так уйду. На дуб залезу и уйду. — Он неприятно засмеялся и добавил: — Вот дома-то удивятся: ожил покойничек!»

«А надо? Обязательно уходить?» — спросила Наташа.

Впервые за все годы она задала этот вопрос. Напрасно задала… Максим вспылил, наговорил Бог знает чего, напился в одиночку — Наташа его никогда таким не видела, — а наутро сел в машину и уехал, не сказав ни слова.

Вернулся через два дня, мрачный и виноватый. И опять пошло по-старому: долгое отчуждение, короткое сближение, яростная любовь, снова отчуждение…

Но так, как сейчас, он не уходил еще ни разу. Десять дней… здесь, в городе, в заведении Маман, не скрываясь… не отвечая на звонки…

Одно только и можно придумать — сидеть дома и ждать, что вернется. А дальше?

Господи, вразуми, отчаянно повторила Наташа про себя.

Зазвонил телефон. Она кинулась к трубке. Определился незнакомый номер.

— Слушаю, — тускло, не в силах скрыть разочарования, произнесла Наташа.

— Госпожа Извекова? — спросил ласковый женский голос. — Прошу вас, не волнуйтесь. Господин Горетовский у нас, во Второй Нижнемещорской больнице, после аварии. Ничего опасного, ушибы и средней тяжести сотрясение. Ну, и общий шок, разумеется. Собственно, это он просил телефонировать вам, ему покамест трудно говорить самому. Но тревожиться не следует. Три — четыре дня проведет у нас, и все будет хорошо.

— Еду, — сказала Наташа и, обмирая, побежала к машине, забыв даже запереть за собой дом.

23. Понедельник, 19 августа 1991

Людмила терпеливо стояла в длиннющей очереди к кассе универсама. В соседней такой же очереди — Александр: у кого быстрее подойдет.

Понедельник, утро, а народу полно. Все, наверное, как услышали сообщение о болезни Горбачева и об этом комитете по чрезвычайному положению, так сюда и рванули. Вон, никто особо и не разговаривает. Опасаются.

А брать-то почти нечего — полки пусты. Господи, когда же все это уже кончится?..

Отоварились фасолью в томатном соусе. Сколько денег было, на столько и взяли — девятнадцать банок.

Ну, немножечко, конечно, оставили — на автобус, на метро, на хлеб. Завтра у Саши зарплата должна быть, да вот дадут ли? И вообще, что теперь будет?

И без того жить трудно, но хоть надеялись на что-то. Не на Горбачева, так на Ельцина. И — на тебе.

А жизнь — одна. И вот — девятнадцать банок фасоли.

Людмила взглянула на мужа. Да, у него очередь быстрее продвигается. Бедный, тяжело ему, аж перекосился, а корзинку не выпускает. Хороший Саня…

На всякий случай сказав стоявшей за ней женщине: «Я на минутку, вы за мной», она подошла к мужу.

— Сань, у тебя кассирша пошустрее работает, раньше подойдешь. Может, вот тебе деньги, а я домой побегу? Что-то за детей сегодня неспокойно… День какой-то такой…

— Сегодня счастливый день! — строго сообщил из соседней очереди пожилой мужчина в потертом сером костюме. — Ишь, неспокойно им! Прижали хвост, и правильно! Давно пора!

Никто не ответил. Саня открыл было рот, но Людмила нашла его ладонь, быстро и сильно сжала ее — и муж промолчал.

— Ну так что? — спросила она. — Пойду?

— Иди… — неохотно ответил Саня.

— Все, пошла. А вы, — неожиданно для самой себя обратилась Людмила к пожилому, — не вмешивайтесь, когда вас не просят, ясно? Сам вон фасолью нагрузился, а туда же…

И двинулась к выходу, лавируя в толпе.

— Я, может, фасоль люблю! — послышалось сзади.

— Молчи, мужик, — пробасил кто-то. — Тоже мне, умник нашелся. День у него счастливый…

Вот и скандальчик намечается, подумала Людмила. Все-таки народ молчать не станет. Привыкли, что хотя бы говорить — можно, что угодно. Да, испугались поначалу, но это быстро пройдет. И будут говорить. А то, глядишь, и на улицы выйдут.

Ладно, у меня — дети.

С детьми все оказалось в порядке. Хорошо, что Катюшку с Мишенькой в лагерь не отправили, сообразила Людмила. Сейчас бы пришлось, сходя с ума от беспокойства, ехать за ними, а еще как добираться в этот самый Ступинский район по чрезвычайному-то положению… И Игорька с собой тащить за тридевять земель…

Хоть это удачно вышло.

Зато с родителями неизвестно что. Понесло их в Евпаторию, к маминой родне, у которой и телефона-то нет… Впрочем, там, может, и спокойнее.

Наконец, и муж вернулся.

— Ну что, на работу сходить, что ли? — неуверенно спросил он, разгрузившись.

— Я не пойду, — отрезала Людмила. — Я при детях буду.

— Эх… Ну, и я прогуляю. Один хрен зарплата только завтра.

Он включил телевизор. Показывали «Лебединое озеро».

— Тьфу, — сказал Саня. — С утра это крутят. Давай чайку, может, попьем?

— Поставь чайник, — откликнулась Людмила. — Попьем, а потом с детьми гулять пойдем. Я их сегодня одних не выпущу.

— Ну ма-а-ам, — заныла Катюшка. — Сама говорила, я уже взрослая!

— Катя, в другой раз, — отчеканила Людмила. — И вопрос закрыт.

Александр покачал головой и отправился на кухню. Через минуту оттуда донеслись шипение и треск — муж пытался поймать на старой «Спидоле» какие-нибудь «вражьи голоса».

Чай пили молча — Александр шикал на всех, потому что глушилки мешали слушать. Людмила так ничего разобрать и не сумела, кроме отдельных слов. А Саня все-таки уловил главное.

— Люсь, слышала? — возбужденно спросил он. — Заявление Ельцина!

— Да ничего не поняла, — устало ответила Людмила. — Вот что, я с детьми выйду, а ты оставайся. Слушай, потом расскажешь. Если что, мы во дворе будем.

Гулялось неспокойно. Народу во дворе почти не было, но дети то и дело норовили поссориться. Да, нехороший день, сказала себе Людмила. И тянется медленно.

Вернулись домой, пообедали. По телевизору продолжали гонять «Лебединое озеро», Людмила мысленно выругалась, но усадила детей смотреть балет — классика все-таки. Уставилась на экран и сама, но незаметно для себя задремала.

Очнулась от мягкого толчка в плечо. Саня стоял перед ней с виноватым видом.

— Что? — спросила она.

— Люсь… — Он отвел глаза. — Это… Я поеду, а? К Белому дому… Там Ельцин народ собирает…

Людмила молчала.

— Люсь… Я себя уважать не смогу, если не поеду… И ты не сможешь… Да не волнуйся, все будет нормально.

Она взяла себя в руки, кивнула.

— Иди. Только на рожон не лезь, ладно? И позвонить постарайся, если задержишься. Погоди, бутербродов каких-нибудь сделаю тебе…

— Да не надо, Люсь, не надо. Хорошая ты моя…

Александр поцеловал детей, потом жену, улыбнулся.

— Ну, пошел.

Надвигался вечер. Показали пресс-конференцию ГКЧП. По радио передавали речь Ельцина, но слышно было по-прежнему неважно.

Поужинали. Людмила уложила детей, сама встала у окна на кухне. Еще и одной остаться в такое время, подумала она. С тремя чадами.

Тряхнула головой, отгоняя дурацкую мысль. Ничего с Саней не случится. И вообще все будет нормально, обещал же.

Она улыбнулась.

И вдруг вспомнила: вчера же была годовщина смерти Максима. Восемь лет. Эх, замоталась, забыла. А родители его как-то перестали с ней общаться. Все-таки сильно обиделись, что Катюшке с Мишенькой фамилии она поменяла и отчества.

Забыла, забыла, из головы вылетело… Ну, хоть сейчас помянуть…

Достала из холодильника бутылку водки, купленной по талонам. Налила себе рюмку. Поколебавшись, открыла банку добытой сегодня фасоли. Отрезала кусочек хлеба. Положила на хлеб ложечку фасоли. Подняла рюмку, беззвучно шевельнула губами: «Царство небесное». Выпила. Откусила от странного своего бутерброда. Усилием воли остановила набежавшие было слезы. Спросила себя: а Максим — пошел бы сейчас к Белому дому? Ответила: помчался бы!

Вернулась к окну и принялась ждать мужа.

24. Понедельник, 19 августа 1991

Колеса шасси коснулись бетона, челнок побежал по полосе. Раздался мощный хлопок — это раскрылся тормозной парашют, — характерно взревели переключенные на реверсивную тягу двигатели.

Пассажиры дружно поаплодировали.

Челнок выкатился на рулежную дорожку, свернул к зданию терминала и замер.

— Дамы и господа, — прозвучало в салоне, — наш аппарат совершил посадку в космоаэропорту «Жуковский». Температура за бортом плюс семнадцать градусов, атмосферное давление семьсот сорок шесть миллиметров ртутного столба, относительная влажность восемьдесят восемь процентов. Просим оставаться на ваших местах, к выходу вас пригласят. Экипаж благодарит вас и желает удачи на Земле.

Интересно, подумал Федор Устинов: по словам Максима, у них тут тоже город Жуковский. Научный центр авиационной индустрии. У нас немного по-другому, но — похоже.

Удобно, что можно летать с Луны прямо сюда — родная Верхняя Мещора совсем рядом, рукой подать. Обратно, конечно, только через Байконыр или Междуреченск, а вот сюда — садишься почти дома.

Федор поймал себя на том, что у него уже путаются понятия «сюда» и «обратно». И домов стало — два.

Прикипел к Первому Поселению.

Поначалу — ну, обстоятельства так сложились. И вину перед Макмилланом ощущал. А потом — увлекся идеями Джека.

Пригласили к выходу. Устинов, вместе с остальными пассажирами, прошел по пристыкованной к челноку трубе, быстро — благо, не вез с собой никакого багажа, —миновал пограничный и таможенный контроли, пересек зал прилета и оказался на площади, у стоянки такси. Через пару минут малолитражный желтый АМО-2000 мчал его в Верхнюю Мещору.

Да, идеи Джека Макмиллана о свободе и об ответственности за самих себя захватили Федора. То ли правда — нашли эти идеи искренний отклик в душе, то ли Джек оказался таким… таким способным внушать, просто и буднично, без пламенных речей.

Что уж, человек-то необыкновенный. Кстати, как и Максим. Двое светящихся…

И одновременно — не отпускала Устинова тревога за свой мир. То, о чем говорил тогда, в Царском, экс-премьер, не отпускало. Если Горетовского забросило сюда из чужого мира, а Румянцеву удалось перебросить в какое-то другое пространство собаку; если Макмиллана некогда едва не выбросило неведомо куда — значит, и неведомо откуда к нам могут явиться непрошено. В массовое проникновение Федор не очень верил, но появление отдельных лазутчиков, соглядатаев, диверсантов — считал вполне возможным.

Разумеется, проникать удобнее всего через Землю. Смешался с толпой — и дело сделано. А вот инфильтроваться, казалось Устинову, удобнее всего через Луну, а точнее — через Первое Поселение. Тем более, что Первое он считал ключевой точкой дальнейшего развития человечества. Мало кто это понимает, Румянцев — просто смеется, Максим только горько усмехается — мне бы ваши заботы, Наташа Извекова улыбается молча, но Федор был уверен: Первое — это только начало грандиозной эпопеи. Собственно, на то оно и Первое.

В общем, все для него сходилось. И помогал Джеку, как мог.

К тому же, и о Втором Поселении начали поговаривать. И, сказал Макмиллан, никого, кроме Федора он в качестве Судьи пока не видит. Демократия демократией, а управлять в первые годы надо точно и жестко.

Вот только... три вещи беспокоили Устинова.

Его статус сверх-супер-гипер-секретного правительственного агента в чине подполковника — после прошлогодних безобразий и смены правительства сделался неясным. Бог с ним, с чином, но задание, полученное Федором лично от графа Чернышева… «Иглу» свернули, все материалы, как поведал Румянцев, спрятаны в архиве императора… А Владимир Кириллович молчит. На банковский счет Устинова, правда, продолжает исправно поступать жалование — вероятно, опять же из каких-то императорских фондов, — но не в жаловании же, в конце концов, дело. Это первое.

Второе — семья. Не хочет жена переселяться, считает, что умом тронулся Феденька. А ему возвращаться в Верхнюю Мещору насовсем — теперь немыслимо. Барменом опять?

Третье — Наташа. Наталья Васильевна. В какой-то момент Федор осознал, что не сумел удержаться — попал в зависимость. Всю жизнь боготворил издали, а свела судьба поближе — и… В самом деле умом тронулся. Но исправить это невозможно.

Странно, даже ревности к Максиму нет. Впрочем, Максим в подлинном смысле не от мира сего, как к нему ревновать? А все остальное — как в высокой литературе прежних веков описано. Наваждение.

Макс, Макс, подумал Устинов… Занесло тебя к нам, беднягу, и мир-то наш ты, конечно, не изменил, но чья-то жизнь съехала с предначертанной, казалось бы, дороги и покатилась неизвестно куда.

А возможно, и весь мир изменится. Книга ваша с Наташей… Литература же, не более того, то есть — пустое. Так нет, стронулось что-то в великой Империи. Как тогда говорили в Царском — кризис духовности при материальном благополучии. И чтобы этот кризис преодолеть, необходим квантовый скачок. А для скачка — импульс. Многого-то не требуется. Всего лишь роман — а его оказалось достаточно. Вполне возможно, что достаточно.

Ну, и Джек, конечно. Его… нет, наша работа… в том же направлении, если посмотреть широко.

Работать, в который раз приказал себе Федор. Работать, как совесть велит. А прочее — уж как Бог рассудит.

Миновали Раменское. Вот-вот — Верхняя Мещора.

Не сумею ничего, если первым делом Максима с Наташей не повидаю, решил Устинов. Лукавишь, подполковник, тут же пристыдил он себя. Максим — да, но потерпеть можно было бы. Главное — она.

Ну и лукавлю, ответил он себе. Все равно. Хочу ее видеть. Быть в городе и что-то делать, не повидав ее, — выше сил.

— На Южную Набережную, — сказал он шоферу. — Дом двадцать восемь.

Автомобиль въехал в Верхнюю Мещору, пересек изящный мост через Гжелку, свернул налево и вскоре остановился у почему-то распахнутых ворот двадцать восьмого дома.

— Подождите минутку, — попросил Устинов.

Он вошел во двор. Гараж тоже открыт. И пуст. И дверь дома не заперта. Федор вошел в переднюю, осмотрелся, окончательно уверился: что-то не в порядке. Вытащил из кармана телефон, набрал номер Максима. Безрезультатно. Тогда вызвал Наташу. Она ответила сразу же, ясно и четко:

— Подъезжаю к Нижней Мещоре, Феденька. Максим попал в аварию, я к нему, в больницу.

И отключилась.

Устинов плотно прикрыл за собой дверь, бегом вернулся в такси, пару секунд подумал и приказал:

— В полицию. Это по набережной налево, потом сразу…

— Я знаю, — спокойно прервал шофер.

— Молодец. А потом к вокзалу.

25. Понедельник, 19 августа 1991

Автомобиль экс-премьера притормозил перед Орловскими воротами. Стоявшие с обеих сторон капитаны-преображенцы вытянулись в струнку, синхронно откозыряли по всей форме.

«Не по рангу», — мрачно подумал граф Чернышев. И усмехнулся про себя: не успели еще забыть…

— К боковому, Антон, — сказал он шоферу-телохранителю.

Да, подниматься по парадной лестнице теперь неуместно, еще раз усмехнулся граф. Мы уж так, по-стариковски, по возможности незаметно…

Въехали в Екатерининский парк, сразу свернули налево, затем направо, на Подкапризовую дорогу, миновали Верхние пруды и Китайскую деревню, остановились с наружной стороны дворца, у бокового крыла. Антон выбрался из машины, перекрестился на домовую церковь, открыл перед Чернышевым дверь.

— Сопровождать, Иван Михайлович?

— Не нужно. Будь на служебной стоянке. Я, вероятно, недолго.

Однако пришлось задержаться. Лейб-гвардейцы по-уставному щелкали каблуками и поворачивали головы, поедая глазами проходившего анфиладой графа, но когда он вступил в приемную, генерал Талызин, старший адъютант императора, почтительно сказал:

— Прошу прощенья, Иван Михайлович, у государя премьер-министр. Угодно ждать?

— Давно она? — отрывисто спросил Чернышев.

— Около часу.

— С парадной лестницы?

— Простите, ваше сиятельство?..

Чернышев коротко махнул рукой, пересек приемную и грузно сел в дальнее кресло.

Сердце щемило. Нет, он был далек от мысли, что все пошло прахом: Россия — мощный и в основе своей здоровый организм. Ничего похожего на ситуацию, которую изобразили Извекова — Горетовский в своем романе, увидеть невозможно. Кризис прошлого года потряс Империю, да и весь мир, но запас устойчивости, считал Чернышев, у державы более чем достаточен. Жданóвская, несомненно, отъявленный демагог, а прозорливости, не говоря уж о мудрости, лишена совершенно. Вред нанести способна. И все равно — это не смертельно. Больше одного срока она у власти не продержится, и опять настанет время либерал-консерваторов.

Правда — без него, без Чернышева. Стар уже. Да и позора, что обрушился на него, когда открылась правда о Михаиле, — не забудут.

Сознание собственного неуспеха тоже не слишком угнетало Ивана Михайловича. Не должно угнетать, убеждал он себя.

Не предусмотрел вовремя, не справился, обманул ожидания — это еще самые мягкие из тогдашних воплей оппозиции всех мастей. А «Чернышев-Душегуб»? А «Иван Кровавый»? Господи, глупость какая, к тому же безвкусная. И низость.

Пустое, пустое. Он не Бог, потому — без ошибок не обошлось. Да. Хотя бы этот треклятый «Век-волкодав» взять — сперва приказал засекретить, потом, почти сразу, запрет снял. Напрасно.

Но сожалеть о прошлом — недостойно умного человека. Уроки выносить — да, сожалеть — нет.

Впрочем, теперь уж пусть другие выносят уроки.

Вот только бы научиться этому по-настоящему — не сожалеть о сделанном.

Ну, пóлно…

Что всерьез тревожило Чернышева — это проект «Игла». Слава Богу, удалось спрятать все в императорском архиве. Ох, какой шум подняли бы эти, новые!

Интересно, подумал вдруг граф, государственный муж — это внушает почтение. А государственная дама — что такое? И бывает ли?

Вот какие вопросы от безделья на ум идут… С Владимиром Кирилловичем бы о такой филологии с философией потолковать — это по его части…

А, вспомнил он, бывают государственные дамы, отчего же. Вот английский премьер-министр, к примеру. Хотя нет, баронесса как раз самый настоящий государственный муж…

Да. Поместили все в архив его величества, где, по традиции, укрыты деликатные секреты августейшей фамилии и куда, по той же традиции, никому — буквально никому! — хода нет. На это Владимир Кириллович тогда решился.

На большее — духу не хватило. Хороший он человек, но с ограниченной силой воли. Очень ограниченной. Собственно, как все Романовы за последнюю сотню лет.

А Чернышев места себе не находил. Только стыд за сына иногда заслонял от него тревогу. Ту, которую граф испытал, со всей отчетливостью поняв, чтó может означать появление Горетовского. Появление ниоткуда.

Жалко человека, ну конечно, жалко. Страшная судьба — в одночасье быть выброшенным из собственной жизни и вброшенным в чужую. Не приведи Господь…

И Извекову, прелестную женщину, умную и добрую, тоже жалко.

Но сантименты он, государственный муж, оставлял другим.

Возможность проникновения — вот что главное. И сомнений в этой возможности — нет. А незваный гость — известно кого хуже.

Скверно, что почти никто из посвященных всерьез не разделял эту тревогу. Император, по привычке веря Чернышеву и не вполне доверяя самому себе, корректно и неопределенно улыбался, охотно обсуждал тему, но — граф ясно видел — интеллигентский скепсис, странным образом дополненный убежденностью в дарованной свыше стабильности, доминировал в сознании Владимира Кирилловича. Профессор Румянцев, очевидно, воспринимал все, как некую занятную, даже захватывающую теорию с весьма малой вероятностью осуществления на практике. От Горетовского с Извековой толку ждать заведомо не приходилось; ох, эта их книга… И только подполковника Устинова тревога поглотила так же, как самого Ивана Михайловича. Может быть, даже сильнее. Что называется, святее Папы Римского…

Славный малый Устинов. Звезд с неба не хватает, но славный. Вот такой он — единственный искренний и самоотверженный единомышленник.

И еще, возможно, чудной этот шотландец. Возможно. Темна вода во облацех.

Душно, почувствовал Чернышев. И сердце все ноет. Он сунул правую руку под пиджак, помассировал грудь.

Ах, вспомнилось некстати, — Миша, Миша…

Граф привычно отогнал мысль о сыне. Сейчас необходимо — о деле.

— Спросить чаю, Иван Михайлович? — обеспокоенно спросил Талызин.

Чернышев молча покачал головой, прикрыл глаза.

Не исключаю, что ошибаюсь, подумал он. Может, и не грозит нам никакое проникновение из миров, превосходящих наш мир мощью и уступающих ему — даже ему! — способностью к сопереживанию. Может, это у меня паранойя.

Но если нет, то пренебречь — значило бы совершить ошибку, о которой действительно придется жалеть. Горько и безнадежно. И не найдется никого, кому бы покаяться.

Да, Владимир Кириллович так ни на что серьезное и не решился. А ведь, при всей условности власти императора, кое-что в его силах. Есть, опять-таки по традиции, совсем закрытые Романовские фонды. В них немало накоплено… Есть Румянцев, готовый, то ли из чисто научного интереса, то ли из каких-то все же более практических соображений, продолжать проект. Можно было бы все устроить, можно. Воля нужна.

Вот за тем я и приехал, напомнил себе Чернышев, — убедить его величество.

Пожалуй, следовало все-таки пригласить профессора. На государя его логические построения, бесстрастно и точно сформулированные, обыкновенно оказывали заметное впечатление. Но не пригласил.

Старею, старею, в который раз сказал себе экс-премьер. К закату дело.

Так или иначе, попытаюсь. Вот Ольга Андреевна сейчас здесь некстати…

Что-то все труднее дышать, осознал он.

Тяжелые двери императорского кабинета медленно раскрылись. Послышался низкий, сексапильный женский голос:

— Нет! Нет и нет! Вы можете говорить все, что вам угодно, ваше величество, но есть следы! Было нечто, было! И это нечто исчезло! И не куда-нибудь, а в ваши личные архивы! Больше некуда! И это, ваше величество, есть злоупотребление положением! Хорошо же!

Талызин сел прямо и уставился на дверь.

Чернышев попытался глубоко вздохнуть. Как чувствовал — за этим она и пришла. А Владимир Кириллович молодцом. Все-таки есть доля стойкости, не уступил.

Жданóвская вылетела в приемную. Граф повернул голову в ее сторону, приоткрыл глаза. Хороша, ничего не скажешь. Яркая, едва заметно раскосоглазая, злая, при этом улыбается во весь свой полногубый рот — ах, хороша!

На пороге кабинета возникла безупречная, подтянутая фигура — государь, несмотря ни на что, галантно вышел проводить даму. На лице императора, впрочем, читалась растерянность.

Талызин вскочил со стула, четко шагнул вбок, слегка наклонил голову.

Чернышев, тяжело дыша, тоже начал было подниматься из кресла.

Проходя мимо него, Жданóвская улыбнулась еще шире и пропела:

— Ах, граф, как приятно видеть вас таким умиротворенным!

Змея. А остановиться даже не подумала. И на всех парах покинула приемную.

Вот и славно, подумал Иван Михайлович, хватая ртом воздух и оседая в кресле. Ушла. Теперь я ему все не спеша растолкую.

Комок в груди, причинявший ноющую боль, сделался вдруг теплым, затем горячим, непереносимо горячим, стремительно вспучился, заполнил, казалось, всю грудь, грозя разорвать ее и выплеснуться наружу языком белого огня.

Воздух совсем иссяк.

Последним, что услышал Чернышев, был возглас императора:

— Доктора, Талызин, что же вы стоите, доктора немедля!

26. Понедельник, 19 августа 1991

«Прямо-таки храм Артемиды Эфесской. В этакой дыре», — подумал Федор, вступив в здание нижнемещорского вокзала. И добавил про себя Максово словечко: «Блин».

В отличие от Верхней Мещоры, Нижняя, основанная в том же сорок четвертом, так и не выросла в сколько-нибудь значительный город. Может быть, начальство оказалось здесь не столь расторопным — не сумело соблазнить деловых людей, не потекли сюда солидные капиталы. Или подавляла Нижнюю Мещору близость Мурома, естественной столицы гигантского лесного массива. Как бы то ни было, расчеты властей, закладывавших два города-близнеца, оправдались лишь наполовину: Верхняя Мещора процветала, Нижняя — скорее прозябала. Все в ней казалось немного пыльным, каким-то запущенным и, в целом, захолустным.

Все — за исключением железнодорожного вокзала. Его, непонятно для каких надобностей, возвели в свое время роскошным — с античного вида портиками, с полудюжиной маленьких замысловато устроенных фонтанов, с дорогими мозаичными панно на стенах и Бог знает с какими еще излишествами.

Тихо и спокойно работала размещенная чуть на отшибе скромная биологическая лаборатория, а прочая неспешная жизнь городишки вокруг вокзала и вращалась. Приходили, останавливались на три — четыре минуты и уходили сверкающие скоростные поезда; въезжали на привокзальную площадь и отъезжали от нее — всего-то шесть рейсов в сутки — автобусы; порою открывались и закрывались двери стоявшей на той же площади гостиницы, впуская и выпуская немногочисленных постояльцев; из гостиничного ресторанчика, всегда полупустого, доносились по вечерам обрывки музыки, звучавшей, как правило, меланхолично; безмолвно отсчитывали время часы на одноэтажном здании городской управы.

По праздникам разносился звон с колокольни небольшой, посвященной без лишних изысков Николаю-чудотворцу, церкви. Не радостным и не торжественным он казался здесь, а печальным…

В трех минутах ходьбы от площади скучали в универсальном торговом пассаже продавцы; подолгу ждали клиентов расположенные в галерее пассажа: банковская контора, парикмахерская, прачечная, фотоателье, мастерские ремонта обуви и одежды, лавка сувениров. В простеньком кинозале, что по соседству с пассажем, редко когда собиралось больше двух десятков зрителей. Чуть дальше по Главной улице становилось немного оживленнее — здесь находились смешанная земская школа и, напротив нее, реальное училище. Случались стычки, а то и драки — их помнили подолгу и в подробностях.

Дальний конец Главной упирался во Вторую больницу.

Все важное насчитывалось в Нижней Мещоре в количестве одного экземпляра. Больница тоже была единственной, хотя и называлась Второй: как-то само собой случилось, что ее построили, а до изначально предполагавшейся Первой дело так и не дошло. Да и не понадобилась она.

А Вторая — работала. И сильно выбивалась из общей картинки нижнемещорской унылости. Больница, пусть и небольшая, была наисовременнейшим образом оснащена всем необходимым, даже, вероятно, и сверх того, и прекрасно укомплектована высокообразованным, добросовестным, увлеченным персоналом. Как, собственно, все медицинские учреждения в Империи.

Устинов, сошедший несколько минут назад с поезда Москва — Муром, быстро приближался к больнице. Стремительно вечерело, и на сердце тоже делалось все темнее. Эх, Макс, угораздило же…

По дороге, еще в поезде, Федор сообразил связаться с Румянцевым. Оказалось, что профессор — в первопрестольной.

Однако всполошился гений. Что-то малоразборчивое пробормотал, упомянув бога и душу, совершенно, между прочим, в Максовом духе. Потом строго, словно своему ассистенту, велел Устинову доложить, как только выяснит, о состоянии Максима, а еще глядеть на все в оба глаза и, почему-то по-английски, добавил: «Не исключены неожиданности. Чуть что — моментально телефонируй, я приеду». И повторил уже по-русски: «Возможны неожиданности, Федюня. Черт его знает…»

На больничной стоянке подполковник сразу же увидел автомобиль Наташи. Отчего-то тревога усилилась.

В приемном покое миловидная женщина сообщила Федору, что жизни господина Горетовского ничего не угрожает, но шок — сильный, и пострадавший помещен пока в реанимационную палату. Тем не менее, посетить его можно, только немного позже, ибо в настоящее время пациент спит.

— Если угодно, сударь, вы можете обождать в буфетной, — женщина показала рукой в сторону выхода. — Это выйти, повернуть налево и за угол, вы увидите. Кстати же, там и супруга господина Горетовского.

— Спасибо! — коротко бросил Устинов уже через плечо, устремляясь к двери.

Наташа сидела за одним из трех столиков крохотной буфетной. Полная неподвижность, отрешенный взгляд. Чашка чаю на столике. Чай нетронут и давно остыл.

Федор остановился подле нее, помедлил, позвал:

— Наталья Васильевна… Наташа…

Она вскинула на него глаза, молча уткнулась лбом Устинову в локоть.

— Федя.

Он нерешительно положил руку Наташе на плечо.

— Дом нараспашку стоит. Я попросил туда городового поставить. В штатском, чтобы меньше внимания. И скрытно чтобы.

— Спасибо… Хорошо, что ты приехал...

— Как он? — глухо спросил Устинов.

— Не знаю… Они говорят — ничего опасного, а мне страшно… А вообще — плохо. Плохо, Федя. Он сам не свой, давно уже. Ты сядь, сядь, милый.

Федор сел рядом.

— Закажи что-нибудь, — сказала Наташа.

Он мотнул головой. И спросил:

— Почему здесь?

— Не знаю… — повторила она. — Ничего не знаю. Понимаешь, он ведь десять дней, как из дому ушел. Поселился в этом «Красном треугольнике»… На звонки не отвечал, совсем. Зачем-то поехал — наверное, куда глаза глядят… Пьяный, с полицией еще теперь… Господи, да что же я, ведь главное, что жив…

— Ты здесь у него уже была?

— Да… Вошла, он сразу к стене отвернулся… Потом все-таки посмотрел на меня… В глазах слезы… Я его никогда в жизни плачущим не видела…

— Ладно, — сказал Федор. — Ты права, главное, что жив. Остальное образуется.

— Не знаю… — в третий раз произнесла Наташа.

Она потянулась к чашке, сделала глоток.

— Совсем остыл…

— Чаю, будьте любезны, — обратился Федор к буфетчику. — А мне кофе. Покрепче, пожалуйста.

Он позвонил Румянцеву, коротко изложил обстоятельства.

Потом долго сидели молча.

Совсем стемнело.

— Как ты думаешь, — тихо спросила Наташа, — он так и будет всю жизнь, сколько бы ни осталось, рваться отсюда… от меня?.. Вот зачем?.. Перестала понимать…

— Знаешь, — проговорил Устинов, — а я отчасти понимаю. Объяснить не могу, но, кажется, понимаю.

— Мужчины… — откликнулась она, опустив голову.

Динамик за спиной буфетчика произнес голосом женщины из приемного покоя:

— Желающих посетить господина Горетовского просят пройти в реанимационную палату номер три. Второй этаж, левое крыло.

Быстро расплатившись, Федор двинулся вслед за Наташей, уже покинувшей буфетную.

— Недолго, пожалуйста, — предупредил врач, толстячок-коротышка с пышными усами. — И постарайтесь не волновать его. Все-таки сотрясение… Впрочем, опасности нет. Завтра переведем в обычную палату.

Выглядел Максим неважно. Но вот во взгляде что-то появилось, отметил Устинов. Что-то лихорадочное.

— Федя, — выговорил Горетовский, не сводя глаз с Наташи.

— Дружище, — сказал Федор, — как же ты так?

— А… — Максим прикрыл глаза. — Плевать. Наталья, ты выйди, а? Ну ладно хлюпать, — грубо добавил он, хотя Наташа не издала ни звука. — Потом вернешься, вот он позовет.

— Ты что, Макс? — спросил Устинов, когда дверь за женщиной закрылась. — Ты зачем так?

— Плевать, — упрямо и невнятно повторил Максим. — Ты лучше свет погаси. Чувствую что-то.

Федор, сузив зрачки, вгляделся в друга. Потом погасил свет в палате.

Темно, однако, не стало.

Максим словно полыхал. Такой мощной ауры Устинов еще никогда у него не видел.

— Понял, Федор? Понял?

Подполковник извлек из кармана телефон, набрал номер, четко сказал:

— Приезжай, Николаша. Он светится — читать можно. Давай.

— Румянцев? — спросил Максим. — Это хорошо… Все в сборе. Ладно, позови Наташу. Только шепни, чтобы сидела тихо. И сам сиди, молчи. Мне думать надо. Да, свет зажги. Ни к чему ей это видеть. А то шли бы. Ну, как хотите. Все равно вас врачи выгонят скоро.

27. Вторник, 20 августа 1991

Румянцев приехал далеко за полночь, и к Максиму их, конечно, не пустили.

— Ничего, — сказал профессор, потягивая кофе. — До утра все подождет, а уж тогда я полномочия и предъявлю. Больного — в полное мое распоряжение. Впрочем, Федюня, ты и сейчас мог бы своими полномочиями козырнуть, особыми, не так ли?

— Во-первых, не так, — угрюмо отозвался Устинов. — Бумагой за подписью отставного премьера размахивать, что ли?

— Да ведь его величеством же тоже скреплена твоя бумага. Или нет? — деланно удивился Румянцев.

— Будет тебе, Николаша, ваньку валять, — отмахнулся подполковник. — Моих полномочий хватает только с полицией договориться, чтобы извековский дом постерегли. А кроме того, и не стал бы я никаких полномочий сейчас предъявлять. Не вижу оснований. Или есть они?

— Подозреваю, что есть, — ученый посерьезнел. — Однако раньше времени ничего не скажу. Возможно, ошибаюсь. Натали, дорогая, — сменил он тему. — Устала, конечно?

Помедлив, женщина неохотно кивнула.

— Устала, устала, — продолжил Румянцев. — Вот и губы. Просто-таки белые губы. Следует отдохнуть. Поедемте-ка в гостиницу. Федор Федорович, насколько я понял, тоже немалый путь проделал, вот вы оба и отдохнете. А мне кое-какие выкладки необходимо повертеть. — Он похлопал рукой по пухлому чемоданчику. — В гостинице это будет удобнее.

— Все бы тебе вертеть, — пробурчал Устинов.

На душе у него, однако, немного полегчало.

В гостиницу отправились на внедорожнике Румянцева.

Заспанный, медлительный портье записал гостей в потрепанную книгу, вручил им три ключа.

Условились встретиться в ресторане в восемь утра, разошлись по комнатам. Добравшись до своей, Федор разделся, приказал себе проснуться в семь часов, рухнул на кровать и отключился.

Утро выдалось пасмурным, моросил дождик. Настроение подполковника, тем не менее, оставалось странно приподнятым.

За завтраком он внимательно посмотрел на Наташу. Похоже, не спала — измучена, бледна, и под глазами вон какие черные тени.

Перевел взгляд на профессора. Ну, этот свеж, энергичен и собран, хотя — ясное дело! — всю ночь просидел с портативным вычислителем.

Выходит, подумал Федор, я один из всех и спал.

— Повертел? — спросил он ученого.

— Повертел, повертел, — ответил тот.

Наташа слабо улыбнулась.

— Пора? — проговорила она.

— Пять минут, дорогая, — Румянцев вынул из внутреннего кармана пиджака футлярчик с сигарой, посмотрел на него, положил обратно. — Впрочем, поедем.

— Все образуется, — сказал Устинов Наташе, вставая из-за стола. И попытался пошутить. — Видишь, светило наше что-то придумало. Значит, все будет хорошо.

— Спасибо, — ее глаза вдруг блеснули.

— Едем, — повторил профессор.

В приемном покое им, как и накануне, предложили ждать: как раз сейчас Горетовского обследовали.

— Это даже кстати, — объявил Румянцев и отправился к заведующему — предъявлять полномочия.

— Что, опять в буфетную? — вопросительным тоном предложил Федор.

— Видеть уже не могу этой буфетной, — отозвалась Наташа. — Лучше здесь посидим.

Сели в кресла. Наташа откинулась на спинку, закрыла глаза и как будто задремала.

Минут через сорок появился Румянцев, довольный, но непроницаемо-молчаливый. Он устроился в соседнем кресле, водрузил на колени вычислитель и принялся щелкать клавишами.

Прошло еще около часа.

За стойкой зажужжало. Дежурная сняла трубку, несколько секунд послушала, затем обратилась к посетителям:

— Сударыня, господа, вы все трое к господину Горетовскому? Пожалуйте, девятая палата, второй этаж, правое крыло.

Полулежавший на кровати Максим выглядел не лучше, чем вчера, разве что щеки едва уловимо порозовели.

— Коля, как я тебе рад! — воскликнул он.

Профессор быстро подошел к Максиму, коротко обнял его.

— Федор, и тебе привет! — сказал Горетовский, протянув руку.

Наташа остановилась поодаль.

— Наталья… — произнес Максим. — Мне с Николаем поговорить надо. И с Федором. С обоими, в общем. А ты подожди там… ну, в холле где-нибудь…

— Ну-ну, — Румянцев похлопал его по руке. — Брось, дружище, брось, что за капризы?

— Ладно, — сразу же согласился Горетовский. — Пусть остается. Оставайся, Наталья. Только не мешай.

— Брось, брось, — повторил ученый. Его тон стал сухим и властным. — И разговаривать после будем. Сперва я посмотреть хочу. Федюня, будь добр, зашторь окно.

Максим светился — все так же небывало ярко.

— Ага, — пробормотал Румянцев. — Раздвигай шторы, а я тут пока…

Он раскрыл свой заветный чемоданчик, извлек из него вычислитель и еще какой-то небольшой прибор — коробку размерами с половину обувной, с пятью отверстиями на одной из боковых поверхностей и гнездом разъема на противоположной. Закрепил прибор на раздвижной треноге, проворно соединил его тонким кабелем с вычислителем. Немного развернул треногу — чтобы отверстия смотрели прямо на Максима.

— Так, — резко скомандовал профессор. — Всем молчать и не шевелиться. Дышать — можно, но не сопеть!

И забарабанил по клавиатуре. Потом замер, поедая глазами экран.

— Ого, — процедил он сквозь зубы через несколько минут. — Федор, вот ты, пожалуй, выйди. Стой у двери и никого не пускай. Что хочешь делай, но пусть никто не беспокоит, покуда я не разрешу. Однако тут еще и динамика, надо же…

Устинов молча вышел из палаты.

Ждать пришлось около получаса.

— Заходи! — крикнул Румянцев.

Таким друг детства не был, пожалуй, со времен работы на «Князе Гагарине». Еще чуть-чуть, подумал подполковник, и он тоже сияние испускать начнет. Как Макс.

— Итак, — сказал ученый. — Теперь слушайте. В подробности вдаваться не стану, все равно ничего не поймете. А выдумывать для вас беллетристические аналогии сейчас ни сил, ни охоты нет. Да, чуть не забыл: с Иваном Михайловичем плохо. Вчера утром отправился в Царское, вероятно, намеревался с государем о нашем деле потолковать. Заставили ждать в приемной. Инфаркт. Мне сказали — тяжелый.

Федор стиснул зубы, Наташа быстро перекрестилась, Максим закрыл глаза.

— Итак, — продолжил Румянцев. — Когда Федор сообщил мне, что ты, Максим, идиот этакий, угодил в аварию, мне в голову пришла одна мысль. Странно, что прежде не приходила… Ну да ладно. Когда Федор сообщил мне, что ты, Максим — я настаиваю, идиот этакий, — сияешь, словно люстра Мариинского театра, эта мысль укрепилась. Измерения и обработка, — он махнул рукой в сторону своей аппаратуры, — все подтвердили. Дело обстоит так, что в результате общего сотрясения в твоем организме произошли некие изменения… опять-таки без подробностей… коротко говоря, твоя способность к проникновению многократно возросла. Это почти наверняка. Я не сомневаюсь, что, располагая соответствующим оборудованием — и вполне примитивным, не стоит и сравнивать с тем, что было у нас на Луне, — мог бы хоть сегодня отправить тебя домой. Впрочем, нет, прости: в том, что ты попал бы именно туда, полной уверенности нет. У тебя все эти характеристики еще и в динамике сейчас, и что-то конца ей не видно… Вероятно, колебания пойдут… А это — дополнительная неопределенность. Возможен… ну, без аналогии не обойдусь… возможен, скажем так, перелет. Или недолет. Непонятно?

Профессор поморщился.

— Ну, помните, я объяснял вам о пачке бумажных листов? Вот. Теперь — другая картина. Представьте себе ровную площадку. Футбольное поле. Но с ямками, вернее сказать, с лунками. В одной из таких лунок покоится мяч. Кто-то подходит и толкает его ногой в направлении соседней лунки. Но силу удара точно рассчитать не умеет. Что тогда? Очень просто: мяч пролетает мимо лунки-мишени, прокатывается дальше и замирает в какой-нибудь следующей. Или его направляют вовсе в неверном направлении.

— Все всё поняли, — ровным голосом произнес Устинов. — Не увлекайся.

— Поняли — и хорошо. Промах возможен, и последствий его предсказать не берусь. Не моя специальность. Но шанс на точное попадание — есть, и считаю его высоким. И еще — есть шанс, что сумею отправить тебя именно, как тебя. Без трупа. Ну, ты понимаешь… Предложение. Долеживаешь здесь столько, сколько требуется для физического восстановления. Отправляемся ко мне, в Петербург. Делаем попытку. Если хочешь. Наташа, прости…

— Всё? — хрипло спросил Максим. — Отвечаю. Короче. Не поеду ни в какой Петербург. Гроза надвигается. Завтра будет, это точно, можете поверить. Я так чувствую, как никогда раньше не чувствовал. Сегодня к вечеру, не позже, вывезете меня отсюда, доставите домой. В смысле в Верхнюю Мещору. Завтра отправляемся в лес… в Парк, чтоб его… На ту поляну. Черт с ним со старым тряпьем, черт с ней с вонючей «Плиской». Обойдусь. Но куда пришел, оттуда и уйду. Если получится. Это последняя попытка. — Он тяжело посмотрел на Румянцева, перевел взгляд на Устинова, снова на Румянцева. Встречаться глазами с Наташей избегал. — Последняя попытка. Получится — так тому и быть. Нет — остаюсь. Буду жить, как обычный человек. Может, вот Наталья меня простит. Наташ… а?..

Федор гулко сглотнул. Что же ты с ней делаешь, хотел он крикнуть Максиму. Но, разумеется, сдержался.

— Максим, — просто сказала Наташа. — Ты же знаешь, я тебя жду.

Возникла и надолго затянулась пауза.

— Ну, что ж… — прервал ее Румянцев.

— Да, Николай Петрович, — жестко подтвердил Максим. — Я тебе за все благодарен, люблю, уважаю, ценю, ты знаешь. Но об этом давно думаю, и сегодня всю ночь думал. Если теперь ничего не выйдет — извини. Хватит с меня. С Макмилланом тогда работай. Устрой ему тоже… общее сотрясение… Всё. Давайте, готовьте мое похищение. А я пока передохну чуток — голова кружится, несу черт-те что…

— И имей в виду, — добавил профессор, — если таким вот образом… в естественных условиях… то сто из ста за то, что в случае… ммм… удачи, переход осуществит твоя копия. Вот это тело, — он наставил на Максима длинный, костлявый указательный палец, — сгорит, как ты любишь выражаться, к ядреней фене.

— Туда и дорога, — буркнул Максим. — Идите уже, устал я…

28. Среда, 21 августа 1991

Заканчивалась вторая ночь бдения у Белого дома.

Первая прошла как-то легко и весело. Строили баррикады — несолидные, конечно, игрушечные. Символические. Жгли костры, пели песни. Перезнакомились.

Сколько же хорошего народу, радовался Александр. Сколько молодежи с ясными глазами, с готовностью даже и пожертвовать собой ради общего дела. И среднего поколения немало людей. И пожилые есть. Вот хотя бы тот смешной старикан — за шестьдесят ведь, а таскал наравне с другими всякую хурду-мурду в баррикаду. До тех пор, пока не согнулся, а разогнуться не смог — радикулит. Аккуратно усадили дедушку на бревнышки, в одну руку стакан сунули, налили, в другую — бутерброд, сказали: отдыхай, ветеран! Хочешь поддержать — морально поддерживай! Мудростью делись!

Подъем — всеобщий! Александр немного завидовал тем, кому повезло увидеть, как Ельцин забрался на танк и сказал оттуда речь. Самому-то ему не довелось, жаль. Но на душе все равно было светло. В мозгу стучала знаменитая речевка демократических митингов-миллионников: «Если мы едины, мы непобедимы!»

Так и казалось той первой ночью.

Днем он съездил домой, взахлеб рассказал Людмиле, как там все здорово, немного поел, немного поспал и к вечеру помчался обратно.

Теперь все изменилось. Подъем оставался, но легкости уже не чувствовалось. Костров не разводили, песен тоже особенно не пели. Появилось подобие дисциплины. Десятки, сотни, старшие… Начали вести какие-то списки. Александр никуда записываться не стал, а вот с несколькими ребятами и девчонками телефонами обменялся.

Иногда по площади деловито проходили вооруженные люди в камуфляже. Все расступались, давая им дорогу. Из динамиков то и дело раздавались указания — к какому подъезду кому пройти, как правильно стоять в живой цепи, и соблюдать спокойствие, и не подаваться на возможные провокации, и всякое такое. Выступали разные известные люди: то Руцкой, то Бурбулис, то Любимов с Политковским. Подбадривали.

Кто-то из рядом стоявших рассказал, что видел Ростроповича. Прилетел маэстро на концерт, а попал в заваруху, и — наш человек! — сразу сюда. И тут же потребовал автомат или хотя бы пистолет; дали автомат, и с тем автоматом через плечо, клянусь, я его и видел у шестого подъезда, распинался очевидец. «А Евтушенку не встречал?» — спросил длинноволосый Славик, знакомый Александру еще по первой ночи. Вокруг засмеялись, очевидец обиделся и ушел куда-то.

А тревога нарастала. Бродили и множились слухи, самые разные, из крайности в крайность. То — что кто-то из путчистов застрелился, то ли Пуго, то ли даже Янаев. И что на помощь народу — а мы же народ! — идут то ли рязанские десантники, то ли смоленские танкисты. И значит — мы побеждаем.

То — что Горбачева расстреляли, а введенные в Москву войска стягиваются к Белому дому, и, значит, штурм неизбежен, и море крови неизбежно, и остается нам только стоять тут, и будь что будет. Где стояли, там и ляжем.

В середине ночи откуда-то со стороны Калининского загрохотали очереди. Цепи — Александр стоял в седьмой — заволновались, закачались. Раздалось: «Позор!» Крик подхватили, он разросся, обрел простой, но, Александру показалось, грозный ритм, и над площадью тяжко загрохотало: «ПО-ЗОР! ПО-ЗОР! ПО-ЗОР!»

Потом успокоилось, смолкло. Покатились новые слухи: есть жертвы.

С минуты на минуту ждали штурма. У белобрысого парня, стоявшего неподалеку от Александра, сдали нервы: он выдрался из цепи, принял какую-то специфическую боевую стойку и, издавая неразборчивые возгласы, стал с угрожающим видом мягко пританцовывать на слегка согнутых ногах. А может, не нервы сдали — может, провокация. Так и закричали: «Провокация!» Александр почувствовал, как напряглись локти его соседей по цепи и тоже весь напружинился.

Парня быстро скрутили и увели в сторону подъезда…

Очень хотелось жене позвонить. И родителям. Но не уйдешь же вот просто так из оцепления. Немыслимо уйти.

Голос Саши Любимова все повторял: «Наступает мужской час… Час волка… Они не пройдут… Мы ровно дышим…»

К рассвету все как-то разрядилось. Стало ясно — ночь пережили, штурм если и будет, то не сегодня. Цепи начали распадаться, народ потянулся кто куда, на площади поредело.

Средних лет дядька подошел к Александру: «Уважаемый, закурить не угостите?» Александру почудилась в этом отвратительная, фальшивая благостность. Он не сдержался, вспылил: «Что за купеческое обращение — уважаемый?» Но сигарету дал. Дядька удивился: «А что такого? Я же вас уважаю…» Александр досадливо пожал плечами, пробормотал извинения и двинулся к метро.


Чайник вскипел. Людмила сняла его с плиты, ополоснула чашку, положила в нее полложечки заварки, залила кипятком и вернулась к окну. А чай пусть остынет немного.

В голове почему-то стучало нелепое, в вальсовом ритме: «Не нахожу себе места…» Глупость какая, досадливо подумала Людмила. Вот же оно, мое место — у окна кухни.

Она оперлась коленями о табуретку, локтями — о подоконник, положила голову на ладони, всмотрелась в предутренние сумерки. Тихо. Тут у нас все-таки не центр, потому и тихо. А вообще по городу — толком неизвестно что.

Людмила прислушалась к радиоприемнику. Глушилки вроде поутихли, и это хороший знак, но сообщалось то одно, то другое, не понять. То — штурм готовится и чуть ли уже не начался. Есть жертвы… то ли три человека, то ли тридцать… стреляют, танками давят… сволочи…

Она на мгновение прикрыла глаза, постаралась унять дурноту. Нет, нельзя, нельзя оплакивать раньше времени, уж я-то знаю.

То вдруг — Пуго застрелился, ура (а и его жаль отчего-то), а к вылету в Крым, за Горбачевым готовят самолет с делегацией, во главе — Руцкой.

Людмила поймала себя на том, что, сходя с ума от неизвестности, от беспокойства за мужа, она представляет себе под гусеницами то его, Саню, то Максима.

Что-то то и дело в эти дни Максим вспоминается. То месяцами, даже годами не думаешь о нем — то, сё, суета бесконечная… жизнь, одним словом. То — зачастила. И глаза вот на мокром месте.

Нет, твердо сказала она себе. Думать надо о живых.

И еще тверже: если выживем — сразу же поеду на кладбище. Одна, никого рядом не нужно. Все-таки я не забыла. И не забуду.

Зазвонил телефон. Людмила метнулась в прихожую, сорвала трубку, придушенно крикнула:

— Саня?

Услышала дрожащий голос свекрови:

— Ну что, Людочка?

— Пока ничего, Любовь Алексеевна, — ответила она полушепотом, не сумев скрыть разочарования. — Вы пока не звоните, дети же спят, я вам сама позвоню, как только…

Вернулась на кухню, выпила без всякого удовольствия, как лекарство, остывший чай. Отыскала в шкафчике давно заначенную пачку «Явы». Две сигаретки осталось. Вытащила одну — совсем сухая, половина табака высыпалась. Бессмысленно закуривать. Улыбнулась — всплыло, как Максим убеждал ее, тогда еще не жену и даже не невесту, что лучшие в мире сигареты, конечно, американские, а вот среди европейских на первом месте эта самая «Ява».

Опять Максим, рассердилась она на себя.

Сунула в мусорное ведро бесполезную пачку, снова устроилась у окна.

Рассвело.

Спустя некоторое время в их тихом, зеленом и в этот час пустынном дворе появилась мужская фигура. Человек свернул с тротуара на детскую площадку, присел на краю песочницы, зажег сигарету, неторопливо выкурил ее, встал и направился к подъезду.

Саня вернулся.

Людмила изо всех сил зажмурилась. И заставила себя не заплакать.

29. Среда, 21 августа 1991

Джек Макмиллан испытывал острое недовольство собой. С ним это случалось. Нечасто, но случалось.

Подавить, скомандовал он себе. Некогда рефлексировать. Дел в Поселении много, и те, что обычно Устинов берет на себя, сейчас придется проворачивать ему, Джеку. Необходимо сосредоточиться.

А сосредоточиться как раз и не получалось. Оттого и недоволен собой. Круг.

Макмиллан постучал карандашом по столу. Нет, мысли сами собой текут. Что ж, пусть протекут до конца.

Парадоксально, подумал Судья. Вот Устинов — свободный человек. Поистине свободный. Как может быть свободным бывший офицер-боевик, бывший бармен, ныне — тайный агент русского правительства? Оказывается — может. Именно так — через испытание полной несвободой, через следование уставам, регламентам, кодексам и приказам — достигается подлинная свобода. А суть ее — опять ответственность. На другом уровне осознания всей этой конструкции.

И еще парадокс. Появился Устинов, встал с ним, Макмилланом, рядом. Сделалось легче. Появилась возможность расширить дело. Даже Второе Поселение начали планировать. И вот — столько забот навалилось, что порой вздохнуть некогда.

Ну и понятно. Чем больше делаешь, тем больше несделанного обнаруживаешь.

Тоже мне парадокс, скривился Джек.

Все, работать пора. С «Шепардом» связаться сегодня. Финансирование со стороны все еще необходимо, до полной независимости — как минимум год. А русские теперь помогают неохотно. Значит — американцы.

Судья вздохнул. Не любил он этим заниматься. Просить — нет хуже. Как у Извековой — Горетовского в романе: не верь, не бойся, не проси.

Это правильно. Но — приходится просить.

Все. Он взглянул на терминал. Разведчики реголита вышли на поверхность, тут порядок. Вокруг второго генератора копошатся механики. Профилактика. Тоже порядок. В родильном модуле тишина. Окей. В яслях шумно. Ну, еще бы. В пищевом отсеке чернокожий кубинец по прозвищу Мачо любезничает с рыжей красоткой Агатой. Прямо под камерой, и ведь знает об этом. Ладно, пусть.

К делу.

Слегка хрипнул динамик. Моник Валле, оператор связи, деловито произнесла:

— Судья, вы у себя? Устинов вызывает.

— Соединяйте, — ответил Макмиллан.

Он насторожился. Что это, уже соскучился? Только позавчера ведь улетел.

— Перевожу вызов, — бодро чирикнула Моник.

— Джек, — прозвучало из динамика. — У нас новости.

— Доброе утро, — проворчал Судья.

— Ага, — откликнулся русский. — Слушай. Во-первых, Чернышев при смерти. Сердце. Оценивай, анализируй, делай выводы. Во-вторых, Горетовский… Не знаю, как объяснить. В общем, он попал в аварию, жив-здоров, но что-то в нем сдвинулось. В его… этих… характеристиках, ну, ты понимаешь. Профессор измерял, подсчитывал… Я сейчас от него говорю, от Макса. Он в лес собрался, говорит, гроза будет. Трудно сказать, будет ли, но он уверен. Ты меня слышишь, Джек?

— Слышу. Чернышева жаль. О последствиях подумаю. Вместе подумаем. Вдвоем.

— Возможно, втроем, — поправил Устинов. — Даже вчетвером. С Максом и Наташей. Нет, впятером. Плюс Румянцев. У Макса настроение — пан или пропал, понимаешь?

— Не понимаю. Что это значит?

— Тьфу, нерусь… Это значит — ва-банк. Или у него сегодня все получится, или он бросает это дело. И вот тогда я хочу затащить его к тебе. К нам. Ты как?

— Положительно, — коротко ответил Судья.

— Я так и думал. А профессор, предупреждаю, на тебя зуб точить будет.

— Опять не понимаю, — сухо сказал Макмиллан.

— Ну, тобой заниматься захочет. Не Максом, а тобой, понял?

— Понял. Он сумасшедший, ваш профессор.

— А то ты нормальный, — хохотнул Устинов. — Ладно, далеко не пропадай, свяжусь с тобой. Пока.

— Конец связи, — дежурно отозвался Судья.

Нервозен Устинов, отметил он про себя. Серьезно у них там.

Ему вдруг остро захотелось побывать в этой их Верхней Мещоре. Слышал много, всегда как-то пропускал мимо ушей, а теперь вот — захотелось. Ну, когда-нибудь… В зависимости от того, что сегодня у Горетовского получится.

Да, этот человек, пожалуй, стал бы приобретением для Поселений. И его женщина — тоже. Пожелать ему неудачи? Чтобы окончилась ничем его последняя попытка?

Нет, качнул головой Джек. Уж я-то все понимаю. Как, наверное, никто.

Он услышал, словно наяву, те давние звуки: лязг металла, варварское завывание труб, дикие крики людей и животных.

Я — понимаю, повторил он про себя.

Тщательно одевшись, Судья покинул свою комнату. Быстро прошел коридорами жилого модуля, безлюдными в этот утренний час, повернул было к узлу связи, но передумал и направился к лифтам.

Площадь Созерцания тоже пустовала. Макмиллан встал на краю, посмотрел на Землю. Очертания континентов и океанов просматривались хорошо, но всю восточную часть Европы укрывала густая облачность.

Нет. Несмотря ни на что — удачи ему. Good luck, Максим.

Судья развернулся и двинулся к выходу.

­— Моник, — на ходу позвал он в укрепленный на воротнике микрофон. — Свяжитесь с «Аланом Шепардом». Подтвердите мой визит. Сегодня. Через полчаса стартую. Пусть ракетолет будет готов. И отслеживайте меня. Весь день. Если сообщения от Устинова ­­— немедленно переадресовывайте. В закрытом режиме.

30. Среда, 21 августа 1991

Вот и все. И не попрощались толком. Садясь в автомобиль Румянцева, Максим лишь кивнул коротко.

Внедорожник вырулил на набережную, свернул влево — через Центр поедут, машинально отметила про себя Наташа, — и скрылся из виду.

Через Центр — это значит, что четверть часа в запасе есть. А то и больше.

Она постояла минутку, потом вывела из гаража свой «Нагель» — пора бы поменять авто; все так или иначе закончится, тогда поменяю; Господи, о чем я? ­— вернулась в дом и стала одеваться. Серые кроссовки, серые походные брюки, ковбойка, серая ветровка.

Села в гостиной, зажгла сигариллу. Раньше курила совсем редко, а теперь вот — все больше и больше.

Затянулась, выдохнула дым, задумалась.

Накануне вернулись из Нижней Мещоры еще засветло. Максим ехал с профессором, Федор сел к Наташе. Напряженно молчал половину дороги, затем спохватился, потребовал пустить его за руль — ну да, она же ночь не спала, — и до самого дома развлекал рассказами о Первом Поселении.

Перед тем, как зарулить во двор, Устинов просигналил клаксоном — длинно и сразу же коротко. Притормозил, потом удовлетворенно кивнул.

— Агента отпустил, — объяснил он.

Посидели в гостиной, вяло поговорили. Условились встретиться здесь же завтра в одиннадцать часов утра.

Румянцев отправился в гостиницу, Устинов, наконец, — домой, к детям и недовольной жене.

Максим заговорил.

— Наташ… — нерешительно протянул он, не глядя на нее. — В общем… как бы это… короче, я спать пойду… Голова кружится… Ты прости, если что…

— Да я все понимаю, — грустно отозвалась Наташа. — Отдыхай, конечно… Бедный мой…

Она сделала шаг к Максиму, подняла было руку — просто, чтобы погладить по голове, словно ребенка, — но он отпрянул, как будто ожидал удара.

— Отойди! — крикнул Максим. — Понимает она! Да что ты понимаешь!

И устремился в свою спальню. Наташа увидела, что его пошатнуло раз, потом другой. Вот и захлопнулась дверь.

Сон не пришел — уже вторую ночь подряд. Странное состояние: устала, кажется, пальцем шевельнуть немыслимо, упади и забудься, но одновременно — лихорадочное, почти истерическое возбуждение, и нескончаемое, без возможности остановиться, перебирание своих, да и его тоже, и еще каких-то посторонних людей, — действий, слов, бестактностей, ошибок…

И все время дергает. Так бабушка, маясь бессонницей, говорила — дергает. Правильное слово, точное. Нет удобного положения, ноги как чужие, долго лежать — ну никак, садишься, подложив под спину подушки, — тоже сама не своя, встаешь, бесцельно ходишь по спальне, по дому, а усталость просто валит, и бредешь к себе, и ложишься, и все заново…

А мысли несутся, скачут, и, кажется, ты уже не ты, и ничего никогда не понять, и к себе не вернуться…

Под утро Максим все-таки робко постучался в ее спальню. Вошел, не дожидаясь ответа. Изможденный, угрюмый, по-прежнему избегающий Наташиного взгляда. И — полыхающий, едва не до боли в глазах.

Сел в дальнем углу, у туалетного столика. Спросил сипловато:

— Обижаешься?

— Что ты… — ответила она.

— Обижаешься, я вижу. Да и я бы обижался. И уж не как ты.

— Ты мужчина…

Он помолчал. Странно, но Наташа пришла в себя. Беспорядок в мыслях исчез, а утомление, хоть и осталось, но отодвинулось на периферию сознания.

— Правда, Максим. Я не обижаюсь. Я одного хочу — помочь тебе. А как — не знаю.

— Вот что, Наташ… Я завтра попробую уйти. Как сказал, так и сделаю. Уйду — значит уйду, нет — останусь навсегда. Хотел бы с тобой остаться. Ты… ты как к этому?.. Просто чтобы я знал…

— Господи… Ну, а как ты думаешь?

— Не знаю… — Максим совсем отвернулся. — После всего, что я тебе наговорил… и что наделал…

Наташа приподнялась на постели.

— Нет-нет! — испуганно воскликнул он, выставив вперед обе руки ладонями к ней. — Нет! Ты одно пойми: если мы сейчас… ну, это… в общем, я тогда уйти не сумею. А должен попытаться. Не решусь — уважать себя совсем перестану, и с тобой не останусь, я такой тебе не нужен, да и себе тоже.

— Господи, какой дурак… — проговорила Наташа.

— Какой есть… — буркнул Максим.

— Я же тебя…

— Молчи! — крикнул он. — Не говори ничего! Ты что, так и не можешь понять, что это для меня искушение? Соблазн? А я хочу, чтобы ты поняла! Ничего больше сейчас не хочу!

— Я понимаю, — тихо и печально сказала она. — Поверь, понимаю.

Максим сгорбился на стуле, обхватил голову руками.

— Болит? — сочувственно спросила Наташа. — Хочешь, прими таблетку. В нижнем ящичке, да ты знаешь…

— Кружится… Нет, ничего не надо…

Он помолчал, словно собираясь с силами, и опять заговорил:

— Наташ… Я вообще-то что сказать хотел… Мы завтра втроем поедем. Я, Румянцев и Федя. Тебя не возьмем, нечего тебе там делать. Мне силы нужны и решимость. А я и так две ночи, можно сказать, не спал. Не сон, забытье какое-то… Да и не хочу, чтобы ты все это видела. Паскудное дело… Короче, если бог, хоть я в него и не верю, меня отсюда не отпустит и если ты примешь, то с тобой останусь. Насовсем.

— Приму, — коротко ответила Наташа. — Богом клянусь. Я-то верю.

— Знаю, — сказал Максим. — Ну, значит, договорились. Договорились?

— Бедный мой… — повторила она.

Он вдруг подался вперед, взглянул на Наташу в упор. Потом снова отвел глаза, встал и вышел из спальни.

После этого Наташа, опустошенная разговором, все-таки задремала.

Встала, однако, разбитой.

Утро не радовало солнцем, но и грозу ничто не предвещало. Просто облачно. Может, все обойдется, понадеялась Наташа.

К одиннадцати явился Устинов, через четверть часа — Румянцев.

Молча посидели в гостиной.

Потом Максим заговорил:

— Значит, так. Наташа с нами не едет, мы договорились. Это первое. Второе: Наташ, у меня к тебе просьба. Накопления мои — там чуть больше четырех миллионов, невеликие деньги, но все же… они тебе завещаны. А я хочу изменить кое-что, только в завещание уже не внести, времени нет. В общем, треть — тебе, треть — Макмиллановской общине, треть — Малининой. Это Маман, если ты не знаешь. Почему ей — не спрашивай. Просто вот так. И за роман гонорары. Моих там, по совести, процентов десять… Хорошо, двадцать, и не спорь! Вот эти двадцать процентов — в той же пропорции. Третье: если я все-таки уйду, ты себя не хорони. Это я очень тебя прошу. Ты вон какая, а люди-то есть… Да хоть Федор…

— Прекрати! — рявкнул Устинов. — Что ты несешь!

— А ты на меня не ори, — миролюбиво парировал Максим. — Ну, вот вроде и все. Двинулись? Хотя нет, дайте-ка позвоню.

Он дотянулся до телефона, набрал номер.

— Анна Викторовна? Горетовский… Я тут уехать собираюсь… Да, возможно, далеко и надолго… В порядке я, ага… Вот хочу вам… ладно, ладно, тебе… спасибо за все, Маман. За доброту. Удачи тебе.

Он положил трубку, сильно потер лицо.

— Ну, двинулись?

— Подожди, — сказал Устинов. — Теперь я скажу. Если, как я надеюсь, ничего сегодня не случится… кстати, что-то непохоже, чтобы гроза была…

— Будет, — уверенно вставил Максим.

— Ну, пусть, — пожал плечами Федор. — Я же говорю: если… Так вот, если. Мы только что переговорили с Джеком. Пришлось посвятить его в наши дела. Судья Макмиллан, могу определенно сказать, официально приглашает тебя в общину. Насовсем. Наталью Васильевну, разумеется, тоже.

— Спасибо, — отозвалась Наташа.

Максим кивнул.

— Позвольте и мне тоже, — почему-то голос Румянцева прозвучал насмешливо. — Я уж сухо, рационально. Максим, если сегодня случится. Вот приборчик. — Он вытащил из кармана шарик размером с теннисный мяч. — Возьмешь его с собой. Это обратная связь. К сожалению, не доведенная до совершенства, может и не сработать. К сожалению, принципиально одноразовая. К сожалению, принципиально односторонняя, на то и обратная. Там нажмешь вот на эту кнопку. Если сработает, то мы сигнал примем. И я стану думать… будет что повертеть…

Устинов хмыкнул.

— Я на нее нажму, если попаду домой, — сказал Максим. — А если куда-нибудь еще, то — к черту.

— Ну и славно, — легко согласился профессор. — А о Наташе не беспокойся. Мы ее в обиду не дадим, верно, Федюня?

— Я и сама себя в обиду не дам, — откликнулась Наташа.

— Вот видишь, — обрадовался Румянцев. — Хорошо, теперь можем ехать.

— Постойте, — попросила Наташа. — Федя, я две ночи не спала, а лечь сейчас все равно не смогу — буду ждать вас. Втроем или вдвоем вернетесь, но дождусь. У тебя, ты говорил, какие-то особенные таблетки… Поделись?

Подполковник внимательно посмотрел на нее, усмехнулся, полез за пазуху, вынул пластинку с запаянными таблетками, подумал, выдавил одну, протянул Наташе, проворчал:

— Одной хватит. Усталость и сон как рукой снимет, а к вечеру — наоборот. Свалишься, как убитая, дай тебе Бог здоровья. Часов пятнадцать спать будешь.

— Посмотрим, — сказала она. — Ну, езжайте.

— Постойте, — произнес Максим. — Наташ, насчет похорон… Ну, ты помнишь. Никаких попов, да? Я что попов, что замполитов на дух не переношу. Хорошо? Вот и молодец.

И они уехали. А Наташа осталась.

Она посмотрела на часы. Что ж, двадцать минут прошло. Пора и ей.

Прислушалась к себе. Действительно, свежа и собранна.

Выехав из ворот, она свернула направо — через Центр ехать ни к чему — и погнала «Нагель» по Южной Набережной. Выбралась на маленькую верхнемещорскую рокаду, две минуты, левый поворот — и авто помчалось к Природному Парку по дороге, обсаженной липами.

Вот и площадка. От капота румянцевского внедорожника шел пар — мотор еще не остыл, а воздух так и набухал влагой.

Наташа поднырнула под шлагбаум и уверенно зашагала по просеке, присыпанной мелким гравием. Она хорошо знала этот путь, и заветную полянку Максима тоже знала…

Полчаса быстрой ходьбы — и сойти на ведущую вправо тропинку.

Сколько грибов… Это за грибами он пришел сюда восемь лет назад…

Начался дождик. Птицы примолкли.

На ближних подступах к поляне Наташа сбавила темп. Теперь она шла медленно и бесшумно.

Потом и вовсе — пригнулась и стала двигаться, как в рапидной съемке.

Пришла. Из-за этих кустов все — почти как на ладони.

Затаила дыхание.

Мужчины стояли под дубом и тихо разговаривали. О чем — не разобрать. Только однажды донесся громкий возглас Максима: «Да идите вы!» И дружный смех, сразу же, впрочем, оборвавшийся.

Румянцев обнял Максима, прижал к себе, потом резко отпрянул и занял место у своей аппаратуры: в центре поляны красовался раскладной столик с портативным вычислителем, рядом с ним — давешняя коробка на треноге.

Устинов ткнул Максима кулаком под ребра, получил в ответ. Обнялись неловко — мешали замысловатые громоздкие очки, болтавшиеся на шее у подполковника.

Подполковник встал рядом с аппаратурой, надел очки на лицо.

— Ну, — звучно сказал Максим, — за Наталью вы мне отвечаете! А с полицией уж как-нибудь без меня разберетесь… У вас же, у каждого, полномочия… Ох-хох-хох… Давненько не лазил…

Он ловко взобрался на дуб, устроился на толстой ветке, покачался на ней, замер.

Дождь усилился. Поднялся ветер, вокруг потемнело. Наташа различила ауру вокруг Максима.

Ветер утих было, но тут же возобновился пуще прежнего, перешел в серию сумасшедших порывов.

Небо сделалось почти черным, и вода лилась с этого неба сплошным потоком.

И наконец, небо ударило.

Наташа на мгновение ослепла.

Когда зрение вернулось, она увидела, как Федор ловит падающее с дуба тело. Принимает его на руки, затем на корпус, мягко валится спиной на траву, перекатывается, поднимается на ноги.

А тело лежит.

Наверное, уже можно не прятаться, решила Наташа.

Устинов повернул голову и посмотрел прямо на куст, за которым укрывалась женщина. Когда Наташа вышла на поляну, он открыл рот, собравшись что-то крикнуть, но промолчал.

— Есть переход! — перекрывая шум ветра и дождя, объявил Румянцев.

Наташа подбежала к лежащему Максиму, уткнулась лицом в грудь Федора.

Дождь и ветер внезапно стихли. Стала слышна — и почти нестерпима — вонь горелого мяса.

Подполковник уже набирал на панели телефона длинный номер.

— Здесь Устинов, — хрипло представился он. — Моник, ты? Здравствуй. Соедини с Судьей, пожалуйста. Понял. Тогда прими сообщение. Да, закрытое. Готова? Включай запись. Спасибо. — Он сделал короткую паузу и отчеканил. — Джек. Горетовского не жди. Ушел. Конец связи.

Не стану плакать, яростно подумала Наташа, заставляя себя взглянуть на то страшное, сожженное, неузнаваемое, мертвое, что было ее Максимом, и сразу же отворачиваясь. Это не он, Максим жив, просто уехал.

В голове мелькнуло давнее, почти забытое ахматовское: «И сказал мне: не стой на ветру».

Он жив, повторила Наташа, жив, и я не стану плакать, живых не оплакивают.

Она провела рукой по лицу. Мокрое, но это, наверное, от дождя.

Загрузка...