Восточное крыло встретило нас не тишиной, а той особой приглушенностью, в которой живут дома, давно привыкшие к тяжелой болезни. Здесь даже воздух был другим — прохладнее, суше, с легким привкусом трав, воска и чего-то металлического, едва уловимого. Не кровь. Не совсем. Скорее след долгого лечения, которое слишком часто проходило рядом с закрытыми дверями.
Рейнар шел медленно, но сам. Я слышала, как за нами на расстоянии держатся слуги, слишком хорошо обученные, чтобы навязывать помощь без приказа, и слишком любопытные, чтобы уйти совсем. Меня это устраивало. Лишние уши иногда полезнее лишних союзников: при них люди осторожнее лгут.
Галерея тянулась вдоль внутреннего двора. Слева — высокие окна, справа — двери, почти все запертые. На полу темный ковер, скрывающий звук шагов. На стенах — бра с закрытыми плафонами, дающими матовый, неживой свет. Не крыло больного. Крыло человека, которого держат отдельно и под наблюдением.
— Уютно, — сказала я. — Почти как в хорошем частном отделении. Только меньше честности.
Рейнар не сбавил шага.
— Вы всегда разговариваете, когда нервничаете?
— Нет. Только когда кто-то слишком старательно пытается делать вид, будто все в порядке.
— А сейчас не в порядке?
— Меня выдали замуж меньше часа назад за мужчину, которого я впервые увидела у алтаря. Ваша семья боится не вашей смерти, а вашего выздоровления. Ваш лекарь поил меня чем-то, чтобы я была посговорчивее. Так что нет, милорд. Не в порядке.
Он коротко усмехнулся. Без веселья.
— Милорд.
— Вам не нравится?
— Мне не нравится, когда люди, которых я вижу впервые, делают вид, будто уже знают, как ко мне обращаться.
— Хорошо. Тогда как мне вас называть? Рейнар? Пациент? Главная причина, по которой этот дом пахнет заговором?
Он бросил на меня быстрый взгляд. В нем мелькнуло почти любопытство.
— Для человека, который якобы ничего не знает, вы слишком быстро освоились.
— Для человека, которого якобы еле держат в живых, вы слишком бодро огрызаетесь.
На этот раз он не усмехнулся. Но и не обиделся. Уже прогресс.
В конце галереи двое слуг распахнули перед нами тяжелые двери. Я вошла вслед за Рейнаром — и сразу поняла, что здесь лгали так же тщательно, как в храме.
Комната была большой, темной, с высоким потолком и двумя узкими окнами, завешанными плотными шторами. У дальней стены — широкая кровать с резным изголовьем. Слева — камин, сейчас почти прогоревший. Справа — письменный стол, запертый шкаф, еще один столик, явно медицинский: на нем под белой салфеткой угадывались стеклянные флаконы, коробочки, металлический лоток. Возле кровати — ширма, кувшин с водой, таз для умывания, кресло, в котором, вероятно, ночевали сиделки или дежурные слуги. Слишком много предметов, связанных с уходом. Слишком мало — с жизнью мужчины тридцати двух лет.
Но главное было не это.
Пахло неправильно.
Не умирающим человеком. Не тяжелой инфекцией. Не разложением тканей. Не гниющей легочной мокротой, не печеночной сладостью, не почечной аммиачной тенью. Здесь пахло успокаивающими настоями, крепким вином, чистым бельем и препаратом на основе горькой коры — знакомым мне по старому миру только по общему типу воздействия. Еще — слабым запахом масла, которым иногда растирают мышцы лежачим больным. И все.
Я остановилась посреди комнаты.
— Что? — спросил Рейнар.
— Думаю, где именно здесь прячут вашу красивую легенду о смертельно больном хозяине.
Он медленно обернулся ко мне. Стояние давалось ему тяжело, это было видно уже без всякой магии и большого ума. Но тяжесть еще не равна безнадежности.
— Вы удивитесь, миледи, — сказал он холодно, — но я действительно болен.
— Не сомневаюсь. Я сомневаюсь в другом. В том, что вам дают шанс поправиться.
Двери за нами закрылись. Слуги остались снаружи. Несколько секунд мы просто смотрели друг на друга в полутемной комнате, где теперь не было ни тетки, ни священника, ни лекаря, ни публики. Только мужчина, которого слишком долго держали между постелью и титулом, и женщина, которой это с первого взгляда не понравилось.
— Снимите перчатки, — сказала я.
Его бровь чуть дрогнула.
— Это брачная просьба или врачебный приказ?
— Это момент, когда я пытаюсь понять, вы опасно упрямый пациент или просто любите умирать эффектно.
Он подошел к креслу и опустился в него так осторожно, будто тело на секунду решило напомнить ему цену любой вертикали. Потом снял одну перчатку. Затем вторую. Руки у него были красивые. И это раздражало не меньше, чем то, что он явно знал цену своим рукам даже в таком состоянии. Длинные пальцы, сухие ладони, заметные вены, несколько старых шрамов на костяшках. Ногтевые пластины чистые, не синие. Тремора почти нет. Только легкая дрожь после нагрузки.
Я подошла ближе.
— Не люблю, когда на меня так смотрят, — сказал он.
— А я не люблю, когда мне продают плохой диагноз.
— Вы слишком самоуверенны.
— Вы слишком долго лежали среди людей, которые не привыкли, что им возражают.
Я взяла его за запястье раньше, чем он успел убрать руку.
Пульс был быстрым, но не катастрофическим. Ровным. Не таким, как у человека, стоящего на краю сепсиса или длительной органной недостаточности. Температуры по коже не чувствовалось. Ладонь холодная, сосуды сужены. Хроническая слабость, возможно действие препаратов, возможно истощение нервной системы, возможно последствия приступов. Но не картина обреченного.
Он следил за моим лицом пристальнее, чем за своими ощущениями.
— Ну? — спросил он.
— Ну, вас не пора отпевать.
— Обнадеживает.
— Не для всех.
Я отпустила его руку и отошла к медицинскому столику. Салфетка лежала слишком аккуратно, словно ее поправляли перед визитами. Я сняла ткань. Под ней оказались шесть флаконов из темного стекла, коробка с порошками, пузырек с настойкой янтарного цвета, ложечка, мерный стаканчик и шприц с металлическим корпусом — странная местная конструкция, многоразовая, но вполне понятная по принципу. Рядом — стопка чистых бинтов и небольшая книжка в кожаном переплете.
— Не трогайте, — сказал Рейнар резко.
Я даже не обернулась.
— Почему? Боитесь, что я найду что-то интересное?
— Боюсь, что вы найдете слишком мало и сделаете слишком много выводов.
— Я врач. Мы этим и занимаемся.
Я открыла первый флакон и понюхала. Седативный настой, тот же общий след, что был в чашке Эстер. Второй — густой, горьковатый, с тяжелым смоляным запахом. Третий почти не пах, но на стекле оставался маслянистый налет. Четвертый вызвал у меня мгновенную настороженность: в аромате пряталась сладость, за которой часто скрывают вещества, способные угнетать реакцию, память и мышечный тонус.
— Как часто вам это дают?
— Что именно?
— Все подряд. Или у вас здесь любимая семейная традиция — сначала травить, потом молиться?
— Орин назначает по состоянию.
— Значит, часто.
Я перелистнула книжку. Почерк аккуратный, сухой, безэмоциональный. Даты. Часы приема. Капли, порошки, инъекции. Послеобеденный настой. Вечерний отвар. Ночной эликсир при возбуждении. Отдельно — отметки о приступах: дрожь, потеря контроля, спутанность речи, слабость конечностей. Слишком тщательно. Слишком гладко. Так пишут не историю болезни, а документ, который когда-нибудь придется кому-то показывать.
— Это писал Орин?
— Иногда он. Иногда сиделка под его диктовку.
— Приступы начались когда?
— Почти год назад.
Я подняла голову.
— Почти год — это не дата.
— Весной.
— После чего?
Рейнар замолчал.
Я повернулась. Он сидел, чуть запрокинув голову на спинку кресла, и смотрел в потолок так, будто решал, стоит ли мне хоть что-то говорить.
— После смерти моей жены, — произнес он наконец.
Вот оно.
Я медленно закрыла книжку.
— Первой леди Валтер.
Он перевел взгляд на меня.
— Значит, вы уже видели портрет.
— Да. Мне не понравилось, как быстро ваша тетка побледнела, когда я спросила, умерла ли она тоже вовремя.
Угол его рта дрогнул. Снова без настоящего смеха.
— Тогда вы задаете опасные вопросы, миледи.
— А вы привыкли на них не отвечать.
— Вы мне никто, чтобы я исповедовался.
— А вы мне пока никто, чтобы я делала вид, будто верю в вашу красивую семейную болезнь.
Молчание повисло жесткое, но не пустое. Мы уже не проверяли, кто первый дрогнет. Мы примерялись, насколько далеко можно зайти, прежде чем другой ударит.
Я снова посмотрела в записи.
— Приступы выглядят странно. Тут слишком много симптомов, которые удобно объяснять нервным истощением, но не складываются в одну чистую картину. Потеря сил, туман в голове, дрожь, редкие провалы речи, невозможность долго стоять, сонливость после приема препаратов, усиление слабости по вечерам… Либо у вас крайне небрежный организм, либо вас год кормили тем, после чего даже бык станет философом у стены.
— Вы всегда так разговариваете с больными?
— Только с теми, кто слишком упрям, чтобы вовремя умереть или честно лечиться.
Я подошла ближе и наклонилась к нему.
— Зрачки покажите.
— Что?
— Смотрите на меня.
Он подчинился не сразу, но подчинился. Я оттянула нижнее веко, приподняла подбородок, заставила повернуть голову к свету. Реакция нормальная. Не идеальная, но без грубых провалов. Потом коснулась пальцами шеи, считая частоту и качество пульсации. Он замер. Не от робости, конечно. От непривычности. В этом доме к нему, вероятно, давно прикасались либо как к обязанности, либо как к грузу.
— Уберите руки, — сказал он тихо.
— Уже убираю. Не тряситесь так, это всего лишь осмотр.
— Я не трясусь.
— Вы злитесь.
— И это тоже.
Я отступила на шаг.
— Когда последний раз вы были на улице?
— Не помню.
— Это плохой ответ.
— Для вас?
— Для человека, которого якобы пытаются спасти, — очень.
Он прикрыл глаза.
На секунду лицо стало старше. Не по возрасту — по усталости. И это была первая честная трещина, которую я увидела в его броне. Не слабость, нет. Просто предел напряжения, который долго держали на злости и привычке никому не доверять.
— Иногда я думаю, — сказал он негромко, — что однажды просто проснусь и пойму: уже месяц не помню половину своих дней. Потом появляется Орин, приносит очередную дрянь, говорит, что без нее станет хуже. А тетка смотрит так, будто мое недоверие — еще один симптом. Со временем начинаешь сомневаться даже в собственной голове.
Я внимательно посмотрела на него.
— Вот это уже похоже на правду.
Он открыл глаза.
— Сочту это комплиментом.
— Не стоит. Я пока только исключаю ложь по степени наглости.
Я снова взяла книжку. Несколько отметок показались мне особенно аккуратными — там, где было написано о тяжелом возбуждении, спутанности сознания, необходимости увеличить дозу вечернего эликсира. Все эти записи стояли после дней, когда, судя по остальным заметкам, Рейнар пытался больше двигаться.
Вот и схема.
Не убивать. Не давать собраться. Поддерживать настолько живым, чтобы дышал и подписывал при необходимости. Настолько слабым, чтобы не встал против тех, кому это выгодно.
Я медленно подняла взгляд.
— Вас не лечат, Рейнар.
Он не шелохнулся.
— Сильное заявление для женщины, которая здесь меньше двух часов.
— Мне хватает пятнадцати минут, чтобы понять, когда человека вытаскивают. И обычно еще меньше — чтобы понять, когда его держат на поводке под видом помощи.
— И вы уже решили, что со мной делают именно это?
— Я уже вижу, что ваш лекарь лечит симптомы, которые сам же и усиливает. Или, по крайней мере, очень удобно ими пользуется.
Он смотрел пристально, но враждебность в его взгляде сместилась. На ее место пришла опасная, тяжелая внимательность.
— Допустим, — произнес он. — Допустим, вы правы. И что дальше? Вы объявите это за ужином? Порекомендуете прогулки на свежем воздухе? Попросите мою тетку перестать желать мне тихой беспомощности?
— Нет. Сначала я хочу увидеть, что именно вам колют и в каких дозах.
— И?
— И разобраться, можно ли прекратить это сразу или придется делать вид, будто я тоже часть их спектакля.
— Вы только что стали моей женой. Уже поздно делать вид, что вы не часть спектакля.
— Ошибаетесь. Я стала частью сцены, а не их сценария.
В дверь тихо постучали.
Мы оба одновременно повернули головы.
— Войдите, — сказал Рейнар.
В комнату проскользнула пожилая сиделка в темном платье. Седые волосы затянуты в тугой узел, лицо бесцветное, глаза опущены. На подносе — чашка, флакон и маленькая стеклянная рюмка.
— Вечерний настой, милорд, — пробормотала она.
Я шагнула к ней раньше, чем она успела подойти к креслу.
— Поставьте.
Женщина вздрогнула и бросила взгляд на Рейнара. Не на меня. На него. Значит, меня в этом крыле пока считают временной помехой.
— Поставьте, — повторил он.
Она подчинилась.
Я взяла флакон, рассмотрела на свет. Янтарная жидкость, мутноватая у дна. Понюхала. Та же сладость, прячущая что-то тяжелое и усыпляющее.
— Вы это пьете каждый вечер?
— Почти.
— После него сильнее клонит в сон?
— Да.
— Слабость в ногах усиливается?
— Да.
— Ясность в голове?
Он помолчал секунду.
— Иногда будто вату набивают в череп.
— Приступы чаще до него или после?
Сиделка побледнела. Очень медленно, но заметно.
— Милорд принимает ровно то, что назначено мастером Орином, — сказала она, не поднимая глаз.
— Я не вас спрашивала.
— А я отвечаю, потому что вы не имеете права…
— Ошибаетесь, — перебила я. — С этого дня имею. Я его жена.
Слово далось мне легче, чем следовало бы. Наверное, потому что в данной комнате оно звучало не как романтика, а как допуск к телу пациента.
Сиделка наконец подняла на меня взгляд. Там не было ненависти. Только привычный страх человека, который слишком долго служит системе и уже не понимает, где заканчивается приказ и начинается преступление.
— Выйдите, — сказал Рейнар.
Она тут же поклонилась и исчезла.
Я посмотрела на флакон, потом на него.
— Сегодня вы это пить не будете.
Он откинулся на спинку кресла.
— Вот так сразу?
— Вот так сразу.
— А если ночью меня начнет ломать так, что вы пожалеете о своей самоуверенности?
— Тогда я увижу чистую картину без вашей сладкой дряни из бутылки.
— А если мне станет хуже?
— Вам и так хуже. Просто в этом доме это называют стабильностью.
Он долго молчал. Потом спросил:
— Почему вы так уверены?
Я поставила флакон обратно на поднос.
— Потому что я слишком много раз видела людей, которых медленно выключали не ножом и не ядом, а грамотно подобранной заботой. Человек пьет то, что должен. Слабеет. Теряет уверенность в собственной памяти. Злится. Потом начинает сомневаться в себе. Потом окружающие называют его сложным, тяжелым, нестабильным. И очень удобно перестают спрашивать, чего он хочет сам.
Рейнар смотрел на меня не мигая.
— Вы говорите так, будто уже кого-то не успели спасти.
В груди на секунду неприятно потянуло. Память о старом мире ударила быстро и точно: реанимационный свет, слипшиеся от пота волосы на лбу, чужая рука, которую не удалось удержать в жизни. Я не отвела взгляд.
— Именно поэтому я и говорю так.
Он медленно кивнул. Не в знак согласия. Скорее признавая цену фразы.
— Хорошо, — сказал он. — Сегодня я не пью настой.
— И никто, кроме меня, не дает вам ничего до утра.
— Смелое решение для женщины, которую в этом доме еще даже слуги толком не боятся.
— Ничего. Освоятся.
Я оглядела комнату снова, уже иначе. Кровать. Столик с флаконами. Ширма. Кресло. Запертый шкаф. Камин. Здесь не хватало хаоса обычной болезни. Не хватало той беспомощной правды, которая всегда оставляет следы: скомканных простыней, чашек у кровати, случайных лекарств, признаков настоящей борьбы за жизнь. Здесь все было слишком организовано. Слишком красиво для затяжного недуга. Слишком удобно для надзора.
— Где спят сиделки? — спросила я.
— По очереди в соседней комнате.
— Больше не будут.
— Вы любите приказы.
— Я люблю контроль, когда речь о подозрительном лечении.
Он чуть склонил голову.
— И где же будете спать вы, моя внезапная спасительница?
— Не льстите себе. Пока вы моя внезапная медицинская проблема.
— Это почти романтично.
— Не для меня.
Я распахнула шторы на одном из окон. В комнату хлынул серый вечерний свет. Рейнар поморщился, но промолчал.
— Свет вам мешает?
— Нет. Мне мешает то, как уверенно вы уже хозяйничаете.
— Привыкайте. Я собираюсь мешать здесь всем.
Он прикрыл глаза на секунду и вдруг сказал устало, почти беззащитно:
— Если вы ошиблись, вы убьете меня быстрее, чем они.
Я посмотрела на него внимательно.
— Нет. Если я ошиблась, я признаю это первой. В отличие от ваших домашних благодетелей.
Он снова открыл глаза.
— У вас отвратительная манера звучать убедительно.
— А у вас отвратительная привычка выживать назло. Видимо, поэтому мы пока терпим друг друга.
Снаружи, в галерее, послышались шаги. Кто-то замедлил ход у двери, но не вошел. Проверяли. Слушали. Ждали, как пройдет первый час новой семейной жизни.
Пусть ждут.
Я взяла поднос с флаконом и подошла к камину.
— Что вы делаете? — спросил Рейнар.
— Проверяю, насколько сильно меня возненавидят в этом доме до утра.
И, не давая себе времени на красивый жест, просто вылила вечерний настой в огонь.
Пламя вздрогнуло, зашипело, вспыхнуло на секунду выше.
В комнате запахло горькой сладостью и чем-то паленым.
Рейнар молчал.
Я обернулась.
Он смотрел на меня так, будто впервые за очень долгое время увидел не жалость, не расчет и не страх.
Проблему.
Очень живую проблему.
— Ну что? — спросила я. — Уже жалеете, что дали согласие сами?
Его губы дрогнули.
— Еще не решил.
— Решайте быстрее. Завтра я начну задавать неудобные вопросы уже вслух.
— Вы и сегодня неплохо справлялись.
— Сегодня я только вошла в дом как жена. Завтра войду как врач.
Он задержал на мне взгляд еще на секунду дольше, чем было нужно.
— Тогда, миледи, — сказал он тихо, — молитесь, чтобы вы действительно знали, что делаете.
Я поставила поднос на стол и посмотрела ему прямо в глаза.
— Я никогда не молюсь перед работой, Рейнар. Я собираю данные.
И только после этого я наконец поняла одну очень важную вещь.
Я вошла в эту комнату как женщина, которую насильно сделали частью чужого брака.
А вышла из первого часа рядом с мужем уже с другим ощущением.
Передо мной был не обреченный мужчина.
Передо мной был плохо, грамотно и очень выгодно испорченный пациент.