— Чудно, — подумал Ляська и подальше отошел от ворот домзака, — Полтора года просидел «закуроченным», и вдруг — воля!
Поглядел кругом и с'ежился. Неловко как-то было. Казалось, что все глядят на него, точно знают, что только выскочил.
— И впрямь ли выскочил? — подумал Ляська.
Не верилось. Воля пришла уж как-то неожиданно. В ушах еще до сих пор стоял гул коридоров, лязганье задвижек, замков и крики братвы.
— Прощай, Ляська! Не зазнавайся. Ворочайся поскорее!
Вспоминалось, как во-сне: Сидел у окна, глядел через решетку во двор, без мыслей, без желаний, по-тюремному. Вдруг слышит, кричат у стола.
— 237! Похотина с вещами!
Подумал, что на пушку хотят взять, купить. А внутри как-то сжалось, дернулось по-настоящему, не попустому. Помимо воли.
— Ляську с вещами! — кричали. — Паука на волю!
Руки ходили во все стороны, ноги не слушались По камере, без толку, тыкался из угла в угол. Что-то собирал, перекидывал, а собирать-то было нечего. Последний пиджачишка и тот проставил в «стос». Больше ничего не помнил. Знал только одно, что никак не мог найти дверь, чтобы выйти, и кто-то взял за плечи и силком вытолкнул.
Оглянулся. Высокие каменные стены, железные ворота, трубы корпусов и больше ничего. Глядел долго, пристально, по-паучиному, не моргая. Как-будто сквозь стены хотел проглядеть, что внутри.
— Ишь, — сказал Ляська, — сидел, вон как рвался на волю за эти стены, а выскочил, — жалко. Как что-то оставил, потерял. Истинно, для «блатного» тюрьма — дом родной! И по-ребячьи улыбнулся до ушей широкой детской улыбкой.
Ляська «в доску» был свой. В тюрьме еще больше поднатаскался. Всякого народу встретил. Деловья нигде столько не собирается, как в тюрьме. «Кто не сидел, тот и своих не знает» — говорит пословица. За четыре сидки Ляська многих узнал. И с конокрадами сидел и с «медвежатниками», и с бандитами, и со всякой мелкой шпаной. Только сойтись ни с кем не сошелся. Все они были не по нем. Хоть Ляська и был свой, но всегда чем-то разнился. У него ни в тюрьме, ни на воле задушевных приятелей не было. Бегал «по домухе» один, заваливался тоже один. Больших сроков не имел. На суде к нему относились всегда жалостливо. Только последний раз два года воткнули, и то за чужое дело. Хотел Ляська одну «хазу» шарахнуть, нацелился… А ее уж очистили. Ну и «сгорел» на месте. Чужое дело и поднавязали.
Бывало, получит Ляська срок и сам себе слово крепкое даст: — «Не буду воровать. Завяжу!» Потом срок шел к концу, а слово забывалось, и Ляська снова бегал «по домухе». За последние полтора года не раз корил себя, что не сдержал слова. Не раз в круглой паучьей голове ворочались тяжелые мысли, не одну ночь Ляська, под храп товарищей, перебирал прожитое. За двадцать три года жизни хорошей так и не видел. Пять лет в тюрьме провел, а остальные в голоде, холоде, чуть не от нутра матери. Тянуло к другой, честной, спокойной жизни.
Обидно было Пауку сидеть за чужое дело, а знать знал, кто взял дело. Но не сказал, не выдал. Срок получил, а не «ссучился». Сам «ссученных» не терпел.
— Вот тебе, Паучок, и воля, — глядя кругом, шептали черные сухие губы. — Хорошо! А?
И Ляська поворачивался, потягивался так, что кости сучьями выпирало из-под рубашки. Худ был. И до сидки не сыто выглядел, а теперь и того хуже. Не даром в тюрьме говорят. «Сыт будешь — не помрешь, только бабьего не захочешь». А Ляська почти полтора года на одном пайке просидел.
Вначале две бабы Ляське передачу носили, на свиданку по очереди ходили. Да уж у «блатных» обычай такой, — ежели бабу не обманет, так жив не будет. Ляська и втирал очки обеим. Говорил, — срок не два года, а три месяца. А, когда перевалило за три, допытываться стали. Он прибавил еще три месяца. Мол, в тюрьме воткнул кому-то, ну и еще примазали сроку. Прошло бы. Да случилось так, что на свиданье обе встретились, ну и поцапались. На людях насрамились вдоволь и бросили обе сразу. Ляська ждал такого конца, старался только подольше оттянуть. Да и понятно, отчего бросили. Дело уж было неверное. Кто знает, что будет, когда выйдет. Может, обеих бросит, а поистратишься попустому. А тут, гляди, кто-нибудь подвернулся и схлестнулись. Мало ли шалавых…
Вспомнил Ляська баб и улыбнулся. Радостно было, что бабы из-за него подрались. Досадно только, что обе сразу бросили.
— Теперь как раз бы под стать, — подумал Ляська, — От, бабы дурье, из-за чего поцапались? Погодя, на обеих бы хватило. Теперь только маловато, — и Ляська поглядел на себя. — Худ, худ, Паучок! — Рукой пощупал ляжки, — Ну ничего, поправишься. А пойти к какой-нибудь надо. Больше некуда. Небось, не прогонит! — уже громко добавил Ляська и, обернувшись к домзаку, быстро сорвал с головы кепи, как-будто с кем-нибудь раскланиваясь, крикнул:
— Прощай, святое место! — и зашагал вдоль улицы, широко размахивая длинными, ниже колен, руками.
Тоська жила на Благуше. К ней-то Паук и направился.
Шагалось легко, хорошо. Прохожим глядел в глаза прямо в упор, с задором. Знал, что за все с лихвой отсидел, и бояться некого. «Легаша» только.
— А он что? Такой же человек. Воровать не будешь, так что сделает, а пристанет, можно и подальше послать, — решал Ляська. — Теперь мне и агент нипочем. «Бегал», третьей улицей обходил, а теперь так и пойду напрямик. Пусть знает, что Ляська-Паук не ворует, стал честным и никого не боится.
И Ляське захотелось выйти на середину улицы, где народу побольше, зайти в сквер, влезть, на тумбу и крикнуть:
— Ляська-Паук завязал! Честным человеком стал и никого не боится. Вот какой Ляська! Глядите и знайте!
Свернул на бульвар. У входа увидал агента. Того самого «легаша», что последнее дело поднамотал. Хотел, было, подойти и сразу вывалить. Да как-то не по себе стало. «Может, не он», подумал. Пригляделся. Тот самый. «А»… Нутром так и заело.
Стоял одиноко, как свечка, и думал: «Отчего бы оно так — и злость и неловкость? Вон, сидят же люди, поди, поважней и постарше другого „легаша“. Может, стоит только рот открыть, и Паука не будет. И ни капельки не страшно. А этого»… Ляська круто повернул обратно.
— Паук!
Остановился.
— Что, отбыл? Али винта нарезал?
Ляська молча полез в карман за бумажкой. Показать хотел справку домзака, да совестно, обидно за себя стало. Понимал, что спрашивает так, власть показать, и рука сама собой опустилась. «Не боюсь. Спросишь, покажу, а сам не стану набиваться» — решил Ляська.
— Ну, покажь, покажь! Чего там у тебя?
— Ничего! — коротко отрезал Ляська.
— Покажь! А то… — и агент, горбясь, в кармане револьвер вертя, еще ближе подошел к Ляське. Глядел не злобно, не сердито, а Ляське не по себе стало. Даже губы задергало.
Не торопясь, нехотя он достал бумажку.
Тот глянул мельком, так, как-будто знал, что написано и вернул обратно.
— Ну, что, бегать будешь? Может, завяжешь? Пора бы, пора… Завалишься теперь, далеко угодишь.
Потупясь, Ляська молчал. И чего пес пристал? Чего ему надо? Решил не воровать, человеком быть, а он покажь, да покажь и «шпайку» в кармане держит. Хозяином над тобой норовит быть. Сволочь!.. Лягуша!.. Взяла Ляську обида и захотелось ему легаша облаять, посрамить, народ собрать. Пусть послушают, а он «потопает». Да сдержался. Затаился до другого разу. Только и сказал.
— Наше дело воровать, а твое ловить, — и пошел к Тоське.
Шел теперь вперевалку, нехотя, руками больше не размахивал. Часто оглядывался, точно боялся кого-то или украл. Мысли ворочались нехорошие, тяжелые, воровские. Зверем глядел и от прохожих в сторону воротился. Не хотел, не смел глядеть прямо в глаза с задором, как до встречи. Не считал всех одинаковыми, хотя в тюрьме не раз слыхал, что все люди воры. Да на деле не так выходило. «Вот, они идут, куда хотят», думал Ляська, «и глядят прямо, никого не боятся. А тут»… И Ляська вспомнил парня с пересылки. Часто ходил его слушать, только не все понимал. Врезалось в память одно, что вор — самый хороший, самый честный человек. Чудными эти слова показались Ляське. А парень с пересылки так и резал, так и резал… «Все люди на земле — сволочь, негодяи, только умеючи скрывают это, а вор в открытую идет, не скрывает. Тем он и лучше». Тогда много Ляська думал над этим, но ни до чего не додумался. Только и решил: «Парень с пересылки не дурак»! А теперь стал снова все слова перебирать. «Вот и „легаш“ хозяин мой, может и того больше. С хозяином что не так, послал к такой матери, взял паспорт в зубы, и делу конец, а этого не пошлешь. Со свету сживет. А поди, хуже домушника Ляськи. Может, сам на дела ходит, „лапу“ берет. Разве таких не бывало? Сколько хошь. Только все они умеючи делают, скрывают и не заваливаются. Растратчиков сколько!? Поди, года три ворует чужие денежки, покуда до него доберутся, а слывет честным человеком. Ну и ладно. Будь честным! Хотел, было, завязать, а теперь все едино, как сама вывезет. Можно будет, не стану, а то и побегаю. Все такие. Вот только Тоська как? Когда-то не хотела, чтоб воровал. Чуть не на коленях просила, в ноги кланялась, руки целовала, теперь, может, погонит. Не слушал. Работал бы где-нибудь. Каждую субботу деньги получал.»
Вспомнил Ляська песенку, которую не раз распевал, живя с Тоськой.
— Хорошая была баба, — уж громко добавил Ляська.
И захотелось ему поскорее увидать Тоську. Внутри что-то забеспокоилось, защекотало томно, хорошо. И Ляська забыл про встречу с «легашом», забыл все обиды.
— Тоська, поди, не ворует и не блудничает. А тот всех окрестил ворами. Нет, парень, шутишь, не все ягоды нашего поля, — рассуждал Ляська. — Есть и хорошие люди.
И почувствовал, что Тоська стала дорога, нужна ему. Раньше не думал об этом. Брал Тоську, как бабу, и только. А, чтоб чего другого, так ни, ни… И первый раз сошелся тоже так, случайно. Кинул ее муж, ну и пошла, чтоб потушить горе. С Пауком схлестнулась. А потом увязалась, да увязалась. Неладно только вышло. Другая баба впуталась, и Ляська, впервые за полтора года, искренно пожалел.
Он уже подошел к дому, где жила Тоська.
Детишки увидали и гурьбой бросились к нему. Чуть с ног не сшибли, так и повисли. Любил Ляська детей и часто баловал их. Деньги давал, конфеты покупал.
— Ляська, Ляська идет! — кричали и кружили со всех сторон.
— Дядя, а у тети Тоси другой дядя, — сказала самая маленькая девчонка, которую Ляська больше других баловал.
— Какой дядя? — переспросил Ляська и насторожился.
Девчонка потупилась и ничего не ответила. Все остальные тоже притихли. Еще раз переспросил, но ребята упорно молчали.
— Что бы это значило? Может, не ходить…
Детишки поняли, что в словах малыша кроется что-то нехорошее, неприятное для Ляськи, и один за другим начали расходиться. Только маленькая Нинка, засунув в рот палец, осталась стоять, уткнувши лицо в угол дома. Ляська нащупал в кармане случайно сохранившуюся копейку, отдал девочке и пошел в дом.
Проходя по коридору, в кухне увидал Тоську. Остановился. Она его не видела. Стоял молча в дверях и не знал, как начать. Тоська, как-будто почуяла, обернулась. Глядела долго, пристально, по-чужому.
«Видно, Паучок, делать тебе здесь нечего», подумал Ляська и с сердцем сказал:
— Ну, чего пялишь?
— Гляжу, какой хороший стал, даже проведать пришел.
— Некуда было итти, ну и пришел, — кинул Ляська злобно.
Хотелось говорить пообидней, позадорней.
— Не стоило.
— Платы не спрошу.
— Не жена, чтоб спрашивать!
Сказала и стала примус прочищать. Засорился.
Последние слова точно бичом хлестнули Ляську. Стоял, еле дух переводя. Обида большая, горькая из самого нутра подымалась. Хотелось, пьяному, безрассудным быть. Драться, бить Тоську не жалеючи. Без задору, без злости, а так, как ненужное быдло, что обидней всего для бабы бывает.
Сгоряча ударишь, одно дело. За чужого мужа отвозишь, другое дело, за это баба не сердится, может, даже и рада, что для своего мужа тоже не пустое место, а вот, коли так бьешь, без дела, то этого ни одна баба не стерпит. Ляська это знал и теперь ему только этого и хотелось.
— Шлюха! — сорвалось у Ляськи и он шагнул к ней.
Тоська обернулась и попятилась.
— Ты чего? Бить вздумал! Кобель! Попробуй! Мало я на тебя поизрасходовалась. Вали, откуда пришел. А то скоро ты у меня… — и Тоська сгребла со стола секач.
Ляська опомнился.
— И впрямь… Чего я? Вольна делать. что вздумает.
Не глядя, повернулся, и вразвалку пошел из кухни.
Вышел Ляська со двора и пошел, куда глаза глядят. Шел тяжелый, чужой и только раз за разом повторял: «Стерва… Стерва»…
На углу какого-то переулка огляделся. «А, Камешки», и пошел вдоль деревянного забора.
— Хы! Хотел завязать. Человеком стать, — подумал Ляська и оскалился. — Умеешь воровать, ну и воруй. Чего там раздумывать. Доискиваться, кто честный, а кто вор. Тоська тоже честная… — и злобно рассмеялся. — Ну, и «фраер» же ты, Ляська, а еще кличку тебе дали «Паук»!
Пришел на Камешки. Две партии деловья в стос резались. Увидали Ляську и зашухерили.
— А, душа твоя… на костылях! Сорвался аль срок отбыл? — кричали ребята.
— Садись, садись. Хошь, «понтуй»!?
Ляська молча стоял, а мысли барахтались одна тяжелее другой. «Может, не надо… Завязать. Где-то работу нашему брату дают. Уйти… уйти».
— Ну, чего ломаешься? Очумел, что ли? Понтовать не хочешь, садись, мазать будешь.
И рыжий домушник потянул Ляську в круг.
— Вали, «Граммофон», твой черед! Ляська мазать за Косого будет.
Две колоды карт быстро мелькали в жилистых, с длинными ногтями, руках Граммофона.
— Девятка!
— Десятка с углом!
— Транспортом!
— Мажь, Ляська, Косой возьмет. Ему фарт сегодня.
— Пустой, — сквозь зубы, нехотя процедил Ляська.
— В долг поверим. Вали! Косой вывезет. Подрежь, Граммофон! Так лучше. Узнаем счастье Пауково.
— Заголи карту! Слышь, Косой!
— Туз, туз! С письмом… Важно, важно…
Косой загреб кучу денег.
— Получай, Ляська. Твое счастье. Взял на пустую.
Кружилась голова, во рту сохло. Дрожащей рукой Ляська собрал «маз» в карман.
Где-то внутри хриплым голосом гудело у Ляськи: «Уйди!.. Уйди!!. Завязал… Сам слово дал».
И он, дернувшись, встал. Несколько кредиток свалилось в круг сидевших.
— Возьмите на водку, — чуть слышно сказал Ляська. — Нам не по пути. И, круто повернувшись, пошел с Камешков.
Молча глядели вслед оставшиеся, а потом, как бы опомнившись, повскакали, зашухерили.
— Без отыгрышу уканал… смотался пес! в бога… Христа…
— Подвалить… подвалить!
— Не наш!
И они кинулись вслед с оскалившимися в руках финками.