ЧАСТЬ VII ПРИГОВОР

Глава 52

— Надо уходить, — быстро проговорила Дерхан.

Айзек тупо уставился на нее. Он кормил Лин, а та беспокойно корчилась и ерзала, сама не знала, чего хочет. Жестикулировала, но осмысленные знаки переходили в простые движения. Он счищал с ее рубашки фруктовые объедки.

Айзек кивнул и опустил взгляд.

— Каждый раз, когда мы выходим, нам страшно, — продолжала Дерхан таким тоном, будто убеждала его, несогласного; упрямство, вина, изнеможение, чувство собственной беспомощности — все это отражалось на ее лице. — Каждый раз, когда мимо проходит какой-нибудь автомат, мы думаем: все, Совет конструкций нас засек. При виде любого мужчины, любой женщины, даже ксения мы обмираем. А вдруг это милиционер? Или прикормленный Попурри вор? — Она опустилась на колени. — Айзек, я так жить не могу. — Посмотрела на Лин, очень медленно растянула губы в улыбке и закрыла глаза. И прошептала: — Мы ее отсюда унесем. Будем за ней ухаживать. Здесь нам больше нечего делать. Если останемся, нас очень скоро кто-нибудь обнаружит. Не хочу сидеть сложа руки и ждать конца.

Айзек кивнул. Он очень старался собраться с мыслями.

— У меня… есть одно обязательство, — тихо произнес он.

Он почесал подбородок — сквозь рыхлую, вялую кожу пробивалась щетина, зудело сильно. В окна задувал ветер. Здание в Пинкоде с незапамятных времен было заселено наркоманами и плесневым грибком. Айзек, Дерхан и Ягарек расположились на верхнем этаже. В комнате, где они сейчас находились, было два окна, друг против друга: с видом на улицу и с видом на захламленный дворик. Внизу сквозь выветрелый бетон пробивалась сорная растительность.

Айзек и его товарищи всякий раз, приходя в дом, наглухо запирали двери. А выходили в основном по ночам, переодевшись, скрытничая. Иногда — как незадолго до этого разговора Ягарек — покидали свое убежище при свете дня. Делали это только по серьезной причине, когда откладывать выход было нельзя.

Всех замучила клаустрофобия. Они освободили город — и теперь не могут ходить по нему под солнцем. Думать об этом было невыносимо.

— Я знаю о твоем обязательстве. — Дерхан смотрела на кое-как соединенные детали кризисной машины. Накануне Айзек счистил с них грязь.

— Ягарек, — кивнул он. — Я перед ним в долгу. Я обещал.

Дерхан опустила голову и сглотнула, затем снова посмотрела на него, тоже кивнула:

— Долго еще?

Айзек не выдержал ее взгляда, отвернулся, быстро пожал плечами.

— Перегорело несколько проводов, — уклончиво ответил он и поудобнее устроил Лин у себя на груди. — Когда включилась обратная связь, некоторые части не выдержали перегрузки, расплавились… Придется ночью выйти, разыскать парочку переходников… и динамо-машину. Все остальное и так бы починил, но нужны инструменты.

— Но ведь с каждой новой кражей увеличивается… риск.

Айзек вновь пожал плечами, на сей раз медленно:

— А что поделаешь? Денег же нет. Скоро понадобится новая батарейка или что-нибудь еще. Но самая большая проблема — с расчетами. Все остальное так, механика… Но чтобы машина заработала и чтобы на выходе было то, что надо, требуется уравнения решать… А это чертовски трудно. Вот и придется мне еще раз сходить к Совету. — Он закрыл глаза и прислонил голову к стене. — Необходимо вывести формулы, — спокойно проговорил он. — Чтобы летать. Вот с этим я и пойду к Совету. Запусти в небо Яга — и он окажется в кризисе, под угрозой падения. Подключись к этому кризису, сфокусируй его, направь, куда тебе надо, а Яг пускай летает, качает для тебя энергию и все такое. Думаю, получится, — кивнул он своим мыслям. — Самое главное тут — математика…

— И долго? — тихо повторила Дерхан.

Айзек нахмурился:

— Неделя-другая… Может, больше.

Дерхан покачала головой и ничего не сказала.

— Ди, я в долгу перед ним! — задрожал голос у Айзека. — Сколько раз обещал, и он… — Хотел сказать «вырвал Лин из лап мотылька», но осекся. Подумал вдруг: «A надо ли было это делать?»

Нахлынула тоска. Айзек погрузился в молчание. «Я совершил величайшее открытие, подобного не было уже несколько веков, — подумал он зло, — и теперь вынужден постоянно прятаться».

Он погладил Лин по панцирю скарабея, и она стала показывать, что ей нужны рыба, сахар и прохлада.

— Я понимаю, Айзек, — вздохнула Дерхан. — Яг это заслужил. Но мы не можем так долго ждать. Надо идти.

— Я сделаю все, что смогу, — пообещал Айзек, — но я должен ему помочь, постараюсь управиться побыстрей.

Дерхан ничего другого не оставалось, как согласиться. Бросить Лин и Айзека она не могла. И упрекать его — тоже. Пусть он честно соблюдет договор, исполнит мечту Ягарека.

Она вдруг остро ощутила дурной запах и тоску, заполнявшие комнатушку. Пробормотала несколько слов насчет того, что надо пройтись вдоль реки, проверить, все ли нормально, и направилась к выходу. Айзек невесело улыбался, провожая ее взглядом.

— Ты уж поосторожнее, — сказал он, хотя предостерегать не было необходимости.

Он сидел, прислонясь к грязной стене спиной, баюкал Лин.

Через некоторое время почувствовал, как она расслабилась, заснула. Он уложил ее на пол, встал, подошел к окну, глянул на запруженную народом улицу. Как называется улица, он не знал. Она была широка, обсажена деревьями; молодые, они, все как одно, лучились надеждой выжить.

Невдалеке улицу перегородила повозка, получился тупик. Рядом вели жаркий спор человек и водяной; два запуганных тягловых осла низко опустили головы, стараясь быть незаметными. Перед неподвижными колесами возникла ватажка детей, они носились, пинали сшитый из лоскутов мяч; лохмотья за их спинами взметывались, как крылья.

Четверо мальчишек толкнули одного из двух детей водяных. Толстый ребенок упал на четвереньки, закричал. Кто-то из уличных мальцов бросил камень. Тотчас же спор был забыт. Несколько секунд водяной наливался злобой, потом бросился к мальчишкам, отнял мяч.

Еще дальше по улице, через несколько парадных от здания, где находился Айзек, на стене выводила мелом какой-то знак молодая женщина. Незнакомый угловатый символ, наверное ведьмовской талисман. На крыльце сидели двое стариков, они бросали кости, с хохотом обсуждали результаты. Здание было запущенное, все в птичьем помете; тротуар — просмоленный, сплошь в заполненных водой выбоинах. В чаду носились грачи и голуби, обжившие тысячи дымовых труб.

До слуха Айзека долетали обрывки разговоров:

— …И вот она говорит: целый стивер — это за что же?

— …Мотор запорол, но ведь он всегда был ублюдком…

— Больше ни слова об этом…

— В следующий вротник, и она сперла целый кристалл…

— …дикий, ну просто охренительно дикий…

— …память? О ком?..

«Об Андрее», — ни с того ни с сего подумал Айзек.

И снова прислушался.

Звучали и другие речи на улице. Некоторыми языками он не владел. Узнал перрикийский и феллидский и сложные модуляции низкого цимекского.

Уходить не хотелось.

Айзек вздохнул и отвернулся от окна. Спящая Лин ворочалась на полу. Он посмотрел, как ее груди шевелятся, снова и снова раздвигают полы рваной рубашки. Юбка задралась на бедра. Он закрыл глаза.

С тех пор как удалось вернуть Лин, Айзек дважды прижимал к себе ее теплое тело, и пенис его дважды бывал тверд, жаждал любви. Айзек гладил ее крутые бедра, запускал ладонь между раздвинутых ног. Сонливость с него как ветром сдувало, он испытывал возбуждение и открывал глаза, чтобы видеть ее, чтобы видеть, как она шевелится под ним, просыпаясь. Он забыл о том, что поблизости спят Дерхан и Ягарек. Он дышал на нее и говорил ласковые слова, говорил недвусмысленно, что хочет с нею сделать. И в ужасе отстранялся, когда она начинала показывать жестами всякий вздор, — вспоминал, что с нею случилось.

Она потерлась о него и замерла, потерлась снова (точно капризная собачонка, подумалось ему), и стало ясно: она возбуждена и в полном смятении. Айзек будто на две половины разорвался — одна, похотливая, требовала продолжать, а вторая под тяжестью горя теряла всякое желание.

Лин казалась разочарованной и оскорбленной. Но вдруг она ласково, счастливо обняла его. И тут же скрутилась клубочком. Айзек почуял запах ее выделений. Он понял, что ее снова клонит в сон.

Айзек снова выглянул в окно. Подумал о Рудгуттере и его присных. Подумал о жутком господине Попурри. Вспомнил холодный аналитический ум Совета конструкций, которого обманул с помощью своего агрегата. Вспомнил вспышки ярости, споры, отданные и полученные приказы… Чего только не было на этой неделе.

Айзек подошел к кризисной машине, быстро осмотрел, убедился, что все в порядке. Сел, положил на колено лист бумаги, стал записывать на нем вычисления.

Того, что Совет конструкций сможет самостоятельно изготовить аналог кризисной машины, Айзек не боялся. Ни спроектировать, ни параметры рассчитать. Айзек совершил интуитивное открытие, оно пришло к нему так нежданно и так естественно, что он несколько часов не мог осознать случившегося. К Совету конструкций озарение не придет никогда, ему не создать фундаментальной модели, концептуальной основы машины. Даже записи Айзека будут для него совершенно бесполезны — как и для любого непосвященного читателя.

Айзек устроился возле окна, чтобы работать в снопе солнечных лучей.


Как всегда, в небе патрулировали серые дирижабли. Казалось, они ведут себя беспокойно.

День выдался великолепный. Снова и снова налетал морской ветер, освежая небо.

В нескольких кварталах от Айзека наслаждались солнцем Ягарек и Дерхан, они старались не думать об опасности. Избегали бурно спорящих горожан, шли в основном по людным улицам.

Небо кишело птицами и вирмами. Многие крылатые существа сидели на контрфорсах и минаретах, теснились на пологих крышах милицейских башен и на опорах, покрывали их белым пометом. Живыми спиралями кружились вокруг башен Корабельной пустоши и полупустых остовов в Расплевах. Стаи проносились над Вороном, вились в сложном узоре воздуха, что стоял над вокзалом на Затерянной улице. Над слоями шифера граяли вздорные галки, проносились над низкими скатами кровель, над гудроном вокзальных задворков, пикировали к бетонной площадке, чуть возвышавшейся над шеренгой испещренных окнами крыш. Их помет сыпался на отмытую недавно поверхность, белые кляксы ложились на темные пятна, оставленные едким чистящим средством.

Вокруг Штыря и парламента тоже роились крылатые создания. Изъяны выблекших, растрескавшихся Ребер медленно усугублялись на солнце. Птицы ненадолго садились на огромные костяные стрелы и тотчас срывались с места, искали себе пристанища в других краях Костяного города, легко и плавно проскальзывали над крышей дочерна закопченной мансарды, где господин Попурри буйствовал перед незавершенной статуей, казавшейся издевательским шаржем на него.

Чайки и бакланы летели следом за мусорными баржами и рыбацкими судами над Большим Варом и Варом, иногда падали, чтобы схватить среди отбросов что-нибудь органическое. И круто сворачивали, улетали прочь — искать поживу на свалках Худой стороны, на рыбном рынке в Пелорусских полях. Иногда садились на растрескавшийся, покрытый водорослями кабель, что выбирался из реки возле Каминного вертела. Рылись в мусорных кучах Каменной раковины, хватали полуживых тварей, ползающих по свалке Грисского меандра. Под ними вибрировала земля — потайные провода гудели в считанных дюймах под поверхностью сорного грунта.

Над трущобами Кургана Святого Джаббера взмыло в воздух существо, которое было покрупней любой птицы. Оно стало планировать на огромной высоте. Для него кварталы внизу превратились в пестрое, с преобладанием серого цвета и цвета хаки, пятно — похоже на экзотическую плесень. Существо с легкостью пронеслось над аэростатами; лететь ему помогал порывистый ветер, теплый от дневного солнца. Оно уверенно продвигалось на восток, пересекая центр города, где расходились лепестками цветка пять воздушных рельсов.

Над Шеком ватаги вирмов упражнялись в примитивной воздушной акробатике. Незамеченный ими, таинственный летун преспокойно проплыл мимо.

Он не спешил. Судя по томным, расслабленным движениям, он в любой момент мог развить вдесятеро большую скорость. Он пересек Ржавчину и начал долгий спуск, пролетая над поездами Правой линии, ненадолго оседлывая их жаркие выбросы, а затем двинулся на восток, заскользил с никем не оцененным величавым изяществом, направляясь к шиферному покрову, без труда пробираясь в лабиринте теплых воздушных потоков над частоколом больших и малых дымовых труб.

Он сделал вираж к исполинским цилиндрическим газгольдерам Эховой трясины, полетел по дуге назад, нырнул под слой потревоженного воздуха и круто снизился к станции Мог, пулей пронесся под воздушными рельсами, исчез среди крыш Пинкода.


Айзек был погружен в свои вычисления.

Через каждые пять-шесть минут он поглядывал на Лин — она во сне корчилась, как беспомощная личинка, и шевелила руками. Глаза у него были потухшими — и казалось, они вообще никогда в жизни не светились.

В середине дня, когда он успел проработать часа полтора, со двора донесся какой-то стук. Через полминуты кто-то затопал по лестнице.

Айзек замер. Он надеялся, что шаги прекратятся, что это пришел к себе один из здешних наркоманов. Но топот продолжался. Вот неизвестный целеустремленно преодолел последние два замусоренных марша и остановился возле двери.

Айзек не дышал. Сердце колотилось в тревоге. Он заозирался в поисках пистолета.

В дверь постучали. Айзек не сказал ни слова. Через несколько секунд пришедший постучал снова — несильно, но размеренно и настойчиво. И опять. Айзек, стараясь двигаться беззвучно, приблизился к двери. Заметил, как еще пуще завозилась потревоженная стуком Лин.

За дверью раздался голос — высокий и скрипучий, нечеловеческий, знакомый. Айзек ни слова не разобрал, но тотчас потянулся к двери. Его объял гнев, и он был готов к неприятностям. «Рудгуттер прислал бы целую роту, — подумал он, кладя ладонь на дверную ручку. — А это какой-нибудь наркот-попрошайка». И хотя сам тому не верил, он уже понял, что это не милиция и не люди Попурри.

Он распахнул дверь.

Перед ним на неосвещенной лестничной площадке, чуть наклонившись вперед, стоял гаруда. Гладкое оперение в крапинах, как сухая листва, кривой клюв блестит и похож на экзотическое оружие.

Айзек вмиг сообразил, что это не Ягарек. У этого был нимб из поднятых крыльев — огромных, величавых; оперение коричневое, с рыжеватым отливом.

Айзек уже и забыть успел, как выглядят неискалеченные гаруды.

Он почти тотчас понял, что произошло. Понял интуитивно — мысль не успела оформиться, структурироваться. Просто догадался, и все.

Через долю секунды вслед за догадкой пришло огромное сомнение, пришли тревога и любопытство. Целый сонм вопросов.

— Кто ты такой?! — рявкнул Айзек. — Какого черта тебе здесь надо? Как меня нашел?

Ответы пришли незваными. Айзек попятился от порога — он не хотел их услышать.

— Грим… неб… лин… — Гаруде нелегко далось это слово. Говорил он так, будто вызывал демона.

Айзек махнул рукой, веля проходить в комнатку. Затворил дверь, подпер ее спинкой стула.

Гаруда прошел в центр комнаты, где солнечный свет нарисовал на полу квадрат. Айзек настороженно следил за гостем. На нем, кроме пыльной набедренной повязки, не было никакой одежды. Оперение темнее, чем у Ягарека. И у Ягарека не было пятен на голове. Движения пришельца были донельзя скупыми — мелкие, резкие, с паузами, в течение которых он напоминал статую. Склонив голову набок, он долго смотрел на Лин.

Наконец Айзек вздохнул, и гаруда перевел взгляд на него.

— Ты кто? — повторил Айзек. — И как сумел меня найти? — Свою догадку он высказать не решился. — Отвечай, твою мать!

Так они и стояли друг против друга — мускулистый гладкоперый гаруда и плотного сложения, даже толстый человек. У гаруды от солнца блестели перья. Айзек вдруг почувствовал усталость. Вместе с гарудой в комнату вошло ощущение чего-то неизбежного, предчувствие финала. И за это Айзек возненавидел гостя.

— Я Каръучай, — сказал тот. Цимекские интонации у него звучали явственней, чем у Ягарека; трудно воспринимать на слух. — Каръучай Сухтухк Вайдж-хин-хи-хи. Конкретная Индивидуальность Каръучай Очень-Очень Уважаемая.

Айзек молча ждал.

— Как ты меня разыскал? — все-таки спросил он, не дождавшись продолжения.

— За мной… долгий путь, Гримнеб… лин, — сказал Каръучай. — Я — яхджхур… охотник. Много дней охочусь. И в пути, и здесь. Сейчас я охочусь с… золотом и бумажными деньгами… Моя дичь оставляет след слухов… и воспоминаний.

— Поверить не могу, что ты нас нашел, — резко выдохнул Айзек. Он боролся с назойливым предчувствием финала, зло гнал от себя тревогу. — Если ты сумел, чертова милиция и подавно сможет, а тогда…

Он нервно прошелся вперед-назад, опустился на колени возле Лин, ласково погладил ее.

— Я здесь ради правосудия, — сообщил Каръучай, и Айзек, уже раскрывший было рот, смолчал. Ему стало душно. — Шанкелл, — сказал Каръучай. — Скудное море. Миршок.

«Я слышал об этом маршруте, — зло подумал Айзек. — Мог бы и не говорить».

— И охота… охота на протяжении тысяч миль. Поиски правосудия.

Обуреваемый гневом и печалью, Айзек проговорил:

— Ягарек — мой друг.

Каръучай продолжал так, будто его и не перебивали:

— Когда стало известно, что он сбежал после… суда… меня выбрали, чтобы идти за ним…

— И чего же ты хочешь? — спросил Айзек. — Что собираешься сделать с ним? Еще что-нибудь ему отрезать?

— Мне нужен не Ягарек, — ответил Каръучай. — Мне нужен ты.

Айзек в полной растерянности глядел на него.

— Это от тебя зависит… чтобы исполнился приговор… — безжалостно продолжал Каръучай.

Айзек не мог произнести ни слова.

— Твое имя впервые мне попалось в Миршоке, — сказал Каръучай. — Оно было в списке. А потом здесь, в этом городе, оно встречалось мне снова и снова, пока… пока не стало важнее всех других. Ягарек… Вы с Ягареком связаны. Люди шептались… о твоей научной работе. О летающих чудовищах и волшебных машинах. Я знаю: Ягарек нашел то, что искал. Ради чего он преодолел тысячи миль. Гримнебулин, ты не должен препятствовать исполнению приговора. Я здесь, чтобы просить тебя… не делай этого… Что произошло, то произошло, — продолжал гаруда. — Он был осужден и наказан. И с этим — все. Но мы не думали… мы не знали, что он может… найти способ… уклониться от наказания. Я здесь для того чтобы просить тебя: не помогай ему в этом.

— Ягарек — мой друг, — твердо сказал Айзек. — Он пришел ко мне, он работал на меня. И был щедр. Когда дела пошли плохо… когда все осложнилось и стало опасно… он был смел и помогал мне… помогал нам. Он стал частью кое-чего очень важного. И я ему обязан жизнью. — Он посмотрел на Лин и отвел взгляд. — Он много раз приходил на выручку. Он мог умереть, ты ведь знаешь об этом. Мог — но остался жить, и без него… вряд ли у меня бы получилось без его помощи.

Айзек говорил тихо. Но слова его были полны искренности и страсти. «Что он совершил?»

— Что он совершил? — обреченно спросил Айзек.

— Он виновен, — спокойно отвечал гость, — в краже выбора, в преступлении второй степени тяжести, в злодеянии, усугубленном крайним неуважением.

— Это как понимать! — взревел Айзек. — Что натворил Ягарек? Какая еще кража выбора? Для меня это абракадабра!

— Гримнебулин, это единственный поступок, считающийся у нас нарушением закона, — монотонно, но уже с заметным раздражением сказал Каръучай. — Взять не то, что можно… абстрагироваться от действительности, забыть, что ты — узел в матрице, что у твоих поступков будут последствия… Мы не вправе выбирать иное бытие. Что есть общество, как не способ, позволяющий всем… всем нам, индивидуальностям, иметь выбор? — Каръучай пожал плечами и повел рукой вокруг себя. — В твоем городе много говорят об индивидуальностях, но давят их, загоняя в иерархии, пока их выбор не ограничивается тремя видами убожества. Наша пустыня небогата, порой мы голодаем, страдаем от жажды. Но у нас ровно столько вариантов выбора, сколько их вообще существует. Нельзя только забывать себя, забывать о существовании своих товарищей, жить так, будто только ты один — индивидуальность… И воровать пищу, и отнимать у другого шанс съесть ее, и лгать о добыче, и лишать другого возможности получить ее, и впадать в бешенство, и нападать без причины, и оставлять другого без выбора: получать раны или жить в страхе… Дитя, укравшее плащ того, кого любит, чтобы пахнуть ночью, крадет возможность носить плащ, но это же с уважением делается, с излишком уважения… Иные кражи и уважения не требуют для смягчения вины. Убить не на войне, не ради самозащиты, а ради убийства — это крайнее неуважение, ведь ты не только отнимаешь выбор на сей момент: умирать другому или жить, но отнимаешь его на все остальное время. Выбор порождает выбор… если ты позволяешь чужому выбору жить, другой может предпочесть охоту на рыбу в соляном болоте, или игру в кости, или дубление шкур, или сочинение стихов, или тушение мяса… и одной-единственной кражей ты лишаешь его всех этих вариантов выбора. Это не что иное, как преступление высшей степени тяжести. И все кражи выбора отнимают у будущего, а не только у настоящего…

— Что натворил Ягарек?! — вскричал Айзек, и Лин проснулась, ее руки нервно затрепетали. — Что значит «кража выбора второй степени тяжести»?

— Ты бы назвал это изнасилованием, — бесстрастно отозвался Каръучай.

«Ах, вот как! Я бы назвал это изнасилованием?» подумал с закипающей иронией Айзек, но поток злого презрения не мог утопить в себе страха.

«Я бы назвал это изнасилованием…»

Воображение Айзека заработало. Немедленно. Подобное деяние подразумевало смутную, туманную жестокость, таящуюся в мозгу гаруды («Он что, бил ее? Удерживал против ее воли? А она? Проклинала его, отбивалась?»). Но зато Айзек сразу ясно определил все «украденные» Ягареком варианты выбора, все уничтоженные им возможности. Возможность не заниматься сексом, не подвергаться побоям. Возможность не беременеть. Ну а если… а если забеременела? Возможность не делать аборт? Не иметь ребенка?

Возможность относиться к Ягареку с уважением? У Айзека зашевелились губы, и Каръучай поспешил опередить:

— Он украл мой выбор.

Айзеку понадобилось несколько секунд — смехотворно большой срок, — чтобы понять смысл услышанного. А затем он ахнул и уставился на собеседницу, впервые заметив изящные изгибы узорчатых грудей, таких же бесполезных, как и оперение райской птицы. Хотел что-нибудь сказать, но язык не слушался. Мозг тоже: завладевшие Айзеком чувства не давали себя выразить словами.

Он все-таки забормотал нелепое:

— Прости… очень сочувствую… думал, что ты судебный пристав… или милиционер…

— У нас нет ни милиционеров, ни приставов, — ответила она.

— Яг — насильник, подумать только… — прошептал он.

Каръучай отрицательно пощелкала клювом.

— Яг — вор. Он украл выбор, — ровным голосом возразила она.

— Он тебя изнасиловал…

Но Каръучай снова защелкала.

— Он отнял у меня шанс. Гримнебулин, в привычных тебе юридических терминах этого не выразить.

Похоже, она уже была немного раздражена.

Айзек хотел заговорить, беспомощно помотал головой и снова попробовал представить совершенное Ягареком преступление.

— Тебе этого не перевести на свой язык, — повторила Каръучай. — Даже не пытайся, Гримнебулин. Я читала книги про городские законы, про то, как у вас принято поступать, — объясняла она, и модуляции ее голоса, значение пауз между словами были совершенно непонятны для Айзека. — Это ты можешь назвать его деяние изнасилованием, я — не могу. Для меня это слово ничего не значит. Он украл мой выбор, и за это был осужден. Наказание суровое, но Ягарек заслужил его. Много было краж выбора менее тяжких. Таких же, как это, — мало. А более тяжких вообще единицы. Случалось, преступления, совсем не похожие на совершенное Ягареком, карались столь же сурово. Некоторые из них для тебя и не преступления вовсе… Преступление — это лишение выбора. Ваши суды и законы, что разделяют по половому признаку, по степени сакральности… Для них индивидуальность — это всего лишь сформулированная абстракция, ее матричная природа не рассматривается вовсе… Вам этого не понять, не выразить никакими словами. И не гляди на меня глазами, какие должны быть у жертвы… Когда вернется Ягарек, я попрошу тебя не подменять приговор Ягарека твоим собственным приговором. Он украл выбор, совершил преступление второй степени тяжести. И был осужден. Племя проголосовало. И с этим — все.

«Все? — подумал Айзек. — Этого достаточно? Это конец?»

Каръучай видела, что его разрывают сомнения. Лин звала Айзека, хлопала себя ладонями по телу, как неуклюжее и капризное дитя. Он поспешил опуститься рядом с ней на колени, успокоить. Она нервно зажестикулировала, Айзек — в ответ, как будто ее слова имели смысл. Наконец Лин затихла, прижалась к нему, в беспокойстве глядя на Каръучай, которая смотрела немигающими глазами.

— Будешь ли ты уважать наш приговор? — спокойно спросила Каръучай.

Айзек, хлопоча с Лин, бросил взгляд на гостью и сразу отвернулся.

Не дождавшись отклика, Каръучай повторила вопрос. Айзек был в полной растерянности.

— Не знаю…

Он повернулся к уснувшей Лин. Прижался к ней, потер себе лоб. Несколько минут стояло молчание, затем Каръучай прекратила быстро расхаживать по комнате и произнесла его имя.

Айзек вздрогнул, словно успел позабыть о ее присутствии.

— Я сейчас уйду. Еще раз тебя прошу: не презирай наше правосудие. Пусть наказание свершится.

Она отодвинула от двери стул и вышла. Когти зацокали по ступенькам.


Айзек сидел и гладил Лин по радужному панцирю со следами побоев — трещинами и вмятинами. Он думал о Ягареке.

«Тебе этого не перевести», — сказала Каръучай. Но почему она так уверена в этом?

Он представил, как лежит, трепеща в ярости крыльями, придавленная Ягареком Каръучай. Он что, оружием ей угрожал? Ножом? Или кнутом своим любимым?

«Да пошли они! — вдруг подумал он, глядя на детали мотора. — Не обязан я уважать их законы… Свободу узникам! Вот чего всегда требовал „Буйный бродяга“…»

Но цимекские гаруды не похожи на граждан Нью-Кробюзона. У них вроде нет магистров, нет судов и карательных фабрик, нет карьеров и свалок, где ютятся переделанные, нет милиционеров и политиков. Боссы преступных кланов не подмяли под себя справедливость.

Во всяком случае, по сведениям, которыми располагал Айзек. «Племя проголосовало», — сказала Каръучай.

Правда ли то, о чем она сообщила? Меняет ли это что-нибудь?

В Нью-Кробюзоне кара за преступление всегда предназначена для кого-то. Она всегда присуждается в чьих-то интересах. Правда ли, что в Цимеке дело обстоит иначе? Если да, то становится ли от этого преступление более тяжким?

Что, насильник-гаруда хуже насильника-человека? «Да кто я такой, чтобы судить?» — разозлился внезапно Айзек и устремился к машине. Схватился за бумаги с расчетами, чтобы продолжать работу, — но миг спустя его вновь охватила сильнейшая, до головокружения, растерянность. «Кто я такой, чтобы судить?»

Он медленно опустил бумаги.

Глянул на ноги Лин. Раны на них почти исцелились. Но в памяти, будто только что увиденные, остались яркие, страшные, непристойные узоры на нижней части живота и внутренних сторонах бедер.

Лин завозилась, проснулась, прижалась к нему в страхе, и Айзек стиснул зубы, чтобы не думать о случившемся с ней. Он думал о случившемся с Каръучай. «Дело не в изнасиловании», — говорила она.

Но задача эта — не думать — оказалась непосильной. За мыслью о Ягареке следовала мысль о Каръучай, за мыслью о ней — мысль о Лин.

«K черту все!» — решил он.

Если поверить Каръучай на слово, то сомневаться в правильности приговора нельзя. Не может Айзек решить, уважает он правосудие гаруд или нет. Слишком мало знает, чтобы делать выводы. Обстоятельства преступления ему неизвестны. Поэтому будет вполне естественно, разумно и правильно, если он останется при своих.

Он — ученый, а ученый ничего не должен с легкостью принимать на веру. И он дружит с Ягареком. Вот что главное.

Неужели он лишит друга возможности летать только потому, что это запрещено чужим законом?

Он вспомнил, как Ягарек пробрался в Оранжерею.

Как сражался с милицией.

Он вспомнил, как захлестнулся кнут Ягарека на шее мотылька, и тот, придушенный, выпустил Лин из своих лап.

Но когда подумал о Каръучай, о том, что Ягарек с ней сделал, в мозгу опять зажглось слово «изнасилование». И снова пришли мысли о Лин, обо всем, что с ней, возможно, сделали, и снова в Айзеке заклокотал гнев.

Он пытался освободиться от этих дум.

Он пытался размышлять о чем-нибудь другом. Но не получалось.

Айзек беспомощно обмяк, с уст сорвался стон изнеможения. Что бы ни натворил Ягарек, отвернуться от него — все равно что выдать цимекскому правосудию. И даже если бы Айзек ясно понимал, в чем заключается преступление друга, и сам осуждал его, разве смог бы заглушить в себе голос совести?

Что, если не спешить с помощью? Это ничего не изменит. Рано или поздно Айзек поможет Ягареку взлететь, и это будет означать, что Айзек счел поступок гаруды оправданным.

«А ведь я так не считаю!» — сказал он себе с отвращением и злостью.

Он медленно сложил бумаги с незаконченными расчетами, с выведенными кривым почерком формулами и спрятал их за пазухой.


Когда вернулась Дерхан, солнце висело низко, небо было в кровавых пятнах облаков. На частый условный стук Айзек отворил дверь. Дерхан прошла мимо него в комнату.

— День просто чудный, — печально сказала она. — Я разведала по-тихому все вокруг, есть кое-какие идеи…

Она повернулась к Айзеку и сразу умолкла.

На его темном, покрытом шрамами лице было необычное выражение: сложная смесь надежды, возбуждения и крайней беспомощности. Как будто у Айзека не осталось ни капли сил. Он ерзал, словно по нему ползали муравьи. На нем был длинный нищенский плащ. У двери стоял мешок, набитый чем-то тяжелым, угловатым. «Кризисную машину разобрал», — сообразила она. Комната без разложенных по полу деталей казалась совершенно пустой.

Дерхан ахнула, увидев, что Айзек завернул Лин в грязное, дырявое одеяло. Лин нервно хваталась за его края, жестами говорила всякую чушь. Заметив Дерхан, радостно дернулась.

— Пошли, — глухо, напряженно произнес Айзек.

— Ты о чем? — рассердилась Дерхан. — Что происходит, Айзек? Где Ягарек? Что на тебя нашло?

— Ди… — прошептал Айзек и взял ее за руки, и у нее закружилась голова, столь сильным было его волнение. — Я прошу тебя, идем. Яг до сих пор не вернулся. Я это ему оставил.

Он вынул из кармана записку и швырнул на пол.

Дерхан хотела что-то сказать, но Айзек замотал головой:

— Я не могу… не хочу… не буду больше работать для Яга. Ди… я расторгаю договор с ним. Я тебе все объясню потом, обязательно, но сейчас надо уйти. Ты была права, здесь нельзя оставаться. — Он махнул рукой на окно, за которым шумела вечерняя улица. — За нами гоняется правительство и главный гангстер континента… и Совет конструкций… — Он легонько встряхнул ее руки. — Пошли. Втроем… Надо убираться.

— Айзек, что случилось? — упрямо повторила она и тоже встряхнула его руки. — А ну, выкладывай.

Он отвел взгляд на секунду и снова посмотрел ей в глаза:

— У меня был гость…

Дерхан охнула, у нее округлились глаза. Но он медленно покачал головой, мол, это не то, о чем ты подумала.

— Нездешний, из Цимека. — Айзек закрыл глаза и сглотнул. — Я теперь знаю, что там совершил Ягарек. — Он помолчал; в течение паузы на лицо Дерхан вернулось холодное спокойствие. — И знаю, за что он наказан. Ди, нас здесь больше ничто не держит. Я тебе все объясню… клянусь, все! Но — по пути. Тут нам уже нечего делать.

Несколько дней им владела крайняя апатия. От тягостных раздумий отвлекала только кризисная математика да еще исступленная, изнурительная забота о Лин. И только сейчас он вдруг снова осознал, насколько опасно их положение. Оценил спокойствие и выдержку Дерхан. И понял, что надо уходить.

— Вот же черт… — тихо проговорила она. — Вы с ним считанные месяцы, но вы — друзья… Что, разве не так? Мы же не можем просто бросить его? — Дерхан посмотрела в глаза Айзеку и изменилась в лице. — Что, неужели… так плохо? Так плохо, что все остальное уже не считается?

Айзек смежил веки.

— Нет… да. Все не так просто. Я по пути расскажу. Не буду я ему помогать! Не буду, и все. Не могу, Ди, не могу! И видеть его не могу! Не хочу! Так что нечего нам здесь делать. Надо уходить.

«Нам и в самом деле надо уходить», — подумал он.


Дерхан спорила, но недолго и не горячо. Даже пока отговаривала его, уложила в небольшой мешок свою одежду, записную книжку. На оставленной Айзеком бумажке добавила от себя, не разворачивая ее: «Мы встретимся. Прости, что так неожиданно исчезли. Ты знаешь, как выбраться из города. Ты знаешь, что делать». Она помедлила, размышляя, стоит ли прощаться, а затем написала просто: «Дерхан». И положила бумажку на пол.

Накинула шаль, позволила черным волосам разлиться, точно нефть, по плечам. Шаль терла рубец на месте пропавшего уха. Дерхан выглянула в окно, за которым уже сгустился сумрак, отвернулась и бережно обняла одной рукой Лин, чтобы помочь ей идти.

Втроем они медленно спустились по лестнице.


— В Дымной излучине есть одна шайка, — сказала Дерхан. — Баржевики. Они нас на юг отвезут, вопросов задавать не будут.

— К черту! — буркнул Айзек, зыркая из-под капюшона.

Они стояли на улице, в том месте, где недавно повозка служила воротами игравшим в мяч детям. Теплый вечерний воздух полнился запахами. С параллельной улицы доносились обрывки громких споров и истерический хохот. Бакалейщики, домохозяйки, лудильщики, мелкие жулики болтали у перекрестков. Искрили лампы, питаемые сотней разных видов топлива и тока. Из-за матового стекла выплескивалось пламя самых разных цветов.

— Не годится, — пояснил Айзек. — Не надо нам в глубь материка. Давай к морю… в Паутинное дерево. Пошли в доки.

И они побрели на юг, затем на запад. Пробрались между Соленым репейником и холмом Мог; необычная троица всем бросалась в глаза. Высокий, грузный нищий со скрытым под капюшоном лицом, яркой внешности черноволосая женщина и закутанная в плащ калека с неуверенной, спазматической поступью, поддерживаемая и ведомая спутниками.

Каждая конструкция, минуя их, резко поворачивала голову. Айзек и Дерхан не поднимали глаз, если переговаривались, то шепотом и кратко. Только проходя под воздушными рельсами, поглядывали вверх, как будто их могли опознать с большой высоты милиционеры. С агрессивного вида мужчинами и женщинами, бездельничавшими у входов в здания, путники старались не встречаться взглядами. Часто ловили себя на том, что идут, затаив дыхание, — поэтому идти было тяжело. Мышцы дрожали от адреналина.

То и дело они оглядывались на ходу, стараясь все фиксировать, словно не глаза у них, а камеры. Айзек замечал лохмотья оперных афиш на стенах, витки колючей проволоки, обсаженный битым стеклом бетон, арки ветки, что отходила от Правой линии, пролегая над Сантером и Костяным городом, и тянулась к Паутинному дереву.

Он посмотрел на возвышавшиеся справа колоссальные Ребра и постарался в точности запомнить их очертания.

И с каждым шагом слабела душная хватка города.

Они уже чувствовали, как спадает его тяжесть. Просветлело в голове, отлегло от сердца.

Чуть ниже облаков за ними лениво плыло темное пятнышко. Когда их курс стал понятен, оно развернулось и сделало несколько головокружительных витков в воздухе. А потом, прекратив заниматься воздушной акробатикой, понеслось прочь, за черту города.


Появились звезды, Айзек шепотом попрощался с «Часами и петухом», с Пряным базаром и Корабельной пустошью, со своими друзьями.

Воздух не свежел. Трое беглецов продвигались на юг, тем же курсом, что и поезда, по широкой равнине, застроенной промышленными сооружениями. Расползшиеся с пустырей сорняки росли на бетоне, цепляясь за ноги и провоцируя на брань пешеходов, что еще заполняли ночной город. Айзек и Дерхан провели Лин через окраины Эховой трясины и Паутинного дерева, к югу, к реке.

Впереди лежал Большой Вар. Река изящно играла отсветами неоновых и газовых фонарей, ее грязь пряталась под бликами. Доки были забиты высокими кораблями с зарифленными тяжелыми парусами, пароходами, сливающими потихоньку в воду радужный мазут, торговыми судами, чьи бурлаки, скучающие морские вирмы, жевали свои массивные уздечки; шаткими плавучими платформами с кранами и паровыми молотами. Все это были гости Нью-Кробюзона, остановившиеся на одну ночь.

* * *

В моем родном Цuмеке маленьких спутников луны называют комарами. А здесь, в Нью-Кробюзоне, — дочерьми.

Комната полнится светом луны и ее дочерей. Но если не считать этого света, она пуста. Я долго стоял посреди нее, держа в руке записку от Айзека.

Через несколько секунд я перечитаю ее снова.


Еще на лестнице я услышал пустоту гниющего дома. Слишком подолгу в нем живет эхо. Еще до того как прикоснулся к двери, понял, что никого не увижу на чердаке.

Меня не было здесь несколько часов. Я искал в городе кажущуюся, зыбкую свободу.

Я бродил по очаровательным садам Собек-Круса, проходил сквозь облака жужжащих насекомых, мимо искусственных прудов с откормленными птицами. Нашел руины монастыря, ракушку, гордо стоящую в центре парка. Здесь вандалы-романтики вырезали на древнем камне свои имена.

Маленькое это сооружение брошено за тысячу лет до основания Нью-Кробюзона. Умер бог, которому оно служило.

Все же кое-кто приходит ночью почтить божественного призрака.

Сегодня я побывал в Шумных холмах. Увидел Мертвяцкий брод. Постоял перед серой стеной в Барачном селе, прочитал все граффити на ветхой шкуре мертвой фабрики.

Я вел себя глупо. Рисковал почем зря. Не прятался. Я был почти пьян от крошечного глотка свободы и мечтал напиться ею вдосталь.

Когда наконец, уже ночью, вернулся на этот пустой, брошенный чердак, я узнал о жестоком предательстве Айзека.

Какая подлость! Какое надругательство над верой!

Я снова познал измену. Что мне жалкие оправдания Дерхан — это всего лишь сахарная пудра поверх яда. В словах заключено такое напряжение, что кажется, они ползут и корчатся как черви. Я даже вижу, как пишущего Айзека раздирают чувства. Нежелание лгать. Гнев и стыд. Искреннее раскаяние. Стремление быть объективным. И дружба — как он ее понимает.

«…Сегодня у меня побывала гостья…» — прочитал я. И дальше: «…в этих обстоятельствах…»

В этих обстоятельствах. В этих обстоятельствах я бросаю тебя и бегу. Я отойду в сторону, я буду судить тебя. Я оставлю тебя наедине с твоим позором, я узнаю, что прячется у тебя в душе, я пройду мимо и не помогу тебе.

«…Не собираюсь спрашивать: „Как ты мог“», — прочел я и вдруг ослаб. В прямом смысле слова ослаб — как при обмороке или тошноте. Или при близости смерти.

И я не сдержал крика. Потому что не мог, да и не хотел. Вопли мои звучали все громче и надрывней, из глубин памяти вынырнул боевой клич, я вспомнил, как мое племя рыскало в поисках охотничьей добычи или воинских трофеев. В голове зазвучали погребальные причитания и крики для изгнания духов. Но то, что исторгалось из моего горла, не имело ничего общего с прошлым. То был голос моей боли. Голос одиночества, унижения и стыда.


Она мне сказала «нет». В то лето на нее притязал Сажин, а поскольку то был его год обзаведения семьей, она сказала ему «да». Она хотела сделать ему подарок, создать пару только с ним.

Мне же сказала, что я не гожусь, что я должен немедленно уйти. Проявить уважение к ней — оставить в покое.


То было трудное, некрасивое совокупление. Силами она лишь чуточку уступала мне. Очень не скоро я сумел ее одолеть. Ежесекундно она вонзала в меня когти и зубы, яростно била. Но справиться со мной не смогла.

Я был в ярости. Меня обуревали похоть и ревность. Я избил ее и изнасиловал, когда она перестала шевелиться.

Гнев ее был ужасен. Гнев ее не был похож ни на что. И он заставил меня понять, что же я наделал.


С того злосчастного дня я окутан позором. Почти сразу поползли слухи. Они сгущались вокруг меня; они свинцовой тяжестью ложились на мои крылья.


Приговор стаи был единодушным. Я не стал отрицать обвинения. Не скажу, что такая идея не приходила мне в голову. Просто глубокое отвращение к себе заставило от нее отказаться.

Я принял свою кару как должное.

Я понимал, что это правильное решение. Даже выказал достоинство, толику гордости, пройдя меж избранными исполнителями приговора. Но двигался я медленно, на меня давил тяжелейший балласт — это чтобы не сбежал, не улетел. Но все же я прошел без запинок, не задавая вопросов.

Нет, я все-таки остановился — когда увидел колья, которые пришпилят меня к спекшейся земле.


Последние двадцать футов меня тащили. К сухому ложу реки Призрак. И на каждом шагу я корчился, отбивался. Я молил о прощении, которого не был достоин. Дело происходило в миле от стойбища, но я уверен, что племя слышало каждый мой крик.


Распятый крестообразно, я лежал животом в пыли, и надо мной ползло солнце. Я дергал за веревки, пока не отнялись напрочь руки и ноги.

Палачи — пятеро с каждой стороны — держали мои огромные крылья. Как ни тщился, как ни бился, я не мог высвободить их, чтобы проломить ими черепа мучителей. Глядел вверх и видел пильщика, своего родича, красноперого Сан'джхуарра.

Пыль, песок, пекло. И гуляющий по руслу переменчивый ветер. Все это я запомнил на всю жизнь.


Как запомнил прикосновение металла. Необыкновенное чувство вторжения в свое тело, чудовищное ерзанье зубчатого лезвия. Многажды оно оросилось моей кровью, многажды было вынуто из раны и вытерто, чтобы обагриться вновь. Еще я помню, как терпел в полуобмороке, когда обнаженную плоть, рассеченные нервы обдувало горячим воздухом. Помню тихое и страшное потрескивание костей. Помню, как мои вопли перемежались рвотой, как рот мой очищался и я мог глотнуть воздуха, чтобы закричать вновь. Я почувствовал себя вдруг почти невесомым — и в следующий миг понял почему. Чужие руки подняли с земли мое крыло, обрезок кости нырнул обратно в рану, мелькнула ужасная мясная бахрома, а затем культи были покрыты целебной мазью и забинтованы чистой тканью, и Сан'джхуарр медленно ходил возле моей головы. И еще было предчувствие — нет, пугающее знание, — что все это обязательно повторится.


Я ни разу не усомнился в справедливости приговора. Не усомнился, даже когда сбежал, чтобы вновь найти путь в небо. Мне было стыдно вдвойне: как калеке и как преступнику, укравшему выбор и потерявшему уважение. Даже втройне — ведь я не смог вынести заслуженную кару.

Я не в силах жить без полета. На земле я просто мертвец.


Письмо Айзека я спрятал в кармане рваного плаща, даже не прочитав безжалостного — и жалкого — прощания. Испытывал ли я презрение к предавшему другу? Трудно сказать.

Трудно сказать, как бы я сам поступил на его месте.

Я вышел из комнаты, спустился по лестнице.

Через несколько улиц от дома, в Соленом репейнике, над восточной частью города возвышался пятнадцатиэтажный дом-башня. Парадная дверь была незаперта. Выход на плоскую крышу, где я уже побывал, тоже открыт.

Я добрался туда быстро. Правда, шел как во сне. Прохожие оглядывались на меня. Ведь я не надел капюшон. Мне было уже все равно. Однако никто не попытался меня остановить.

Пока я добирался до верха гигантского здания, на двух лестничных площадках жильцы чуть приотворяли двери, и я с хлипкой лестницы видел глаза; лиц в темноте рассмотреть не мог. Однако и здесь меня не пробовали задержать.

И вот я на крыше. В ста пятидесяти футах от земли. В Нью-Кробюзоне хватает построек и повыше. Но здесь достаточно высоко, чтобы бетонно-каменно-кирпичный рельеф внизу казался морем, из которого торчит одинокая скала.

Я иду мимо россыпей щебенки, мимо кострищ, мимо брошенного бродягами и незаконными жильцами мусора. Сегодня на этой крыше никого, кроме меня.

Крышу окаймляет кирпичная стена пятифутовой высоты. Я опираюсь на нее и гляжу вниз.

Все, что вижу, я узнаю.

Вон там мерцает купол Оранжереи, мазок грязного света между двумя башнями-газгольдерами. Всего лишь в миле — сцепившиеся друг с другом Ребра, под ними карликами — железнодорожные пути и приземистые дома. Темные купы деревьев рассыпаны по городу. И везде кругом — огни. Всех мыслимых цветов и оттенков.

Я вижу реки. В шести минутах полета — Ржавчина. Я простираю к ней руки.


Ветер неистов. Воздух жив. Я закрываю глаза.

Я могу с абсолютной четкостью вообразить свой полет. Вот я резко отталкиваюсь ногами; вот крылья загребают воздух и с легкостью отбрасывают его к востоку. Сильный рывок — и я подхвачен восходящим течением, оно взрыхляет оперение, крылья распластываются, я парю, плыву, скольжу по спирали над огромным городом. Сверху он выглядит совершенно иначе. Потайные садики восхитительны; кажется, будто темным кирпичам как-то удалось стряхнуть с себя грязь.

Каждое здание превращается в гнездо. Весь город перестает быть достойным уважения — его воздух загрязнен донельзя, его постройки разбросаны без всякою смысла, по чьей-то нелепой прихоти. Здания правительства и милиции обернулись помпезными термитниками. Мимо тусклых пятен трущоб хочется пролететь побыстрей, не мои это заботы — грязь, нищета, деградация, ютящиеся в тенях архитектурного ландшафта.

Я чувствую, как ветер раздвигает мои перья. Вызывающе налетает на меня.

Мне уже не быть калекой, прикованным к земле червем, бескрылой птицей.

Пришел конец пародии на существование. Надежда спасла меня.

Как хорошо удалось вообразить последний полет, стремительное и элегантное кружение в воздухе! Я будто наяву ощутил, как ветер, точно сбежавшая любовница, вернулся ко мне.

Бери меня, ветер!

Я опираюсь грудью на стену, гляжу не на громоздящиеся постройки, а выше, в небо.


Время оцепенело. Я не шевелюсь. Стоит мертвая тишина. Город и небо словно окоченели.


Я медленно расчесываю пальцами оперение. Раздвигаю, взъерошиваю, нагибаю до хруста перья. Открываю глаза. Пальцы успели сомкнуться, зажав жесткие стебельки и смазанные жиром волокна на щеках. Клюв крепко сжат — я не закричу.


Спустя несколько часов, глухой ночью я спускаюсь по мглистой лестнице и выхожу из дома.

По безлюдной улице грохочет одинокий экипаж, вскоре смолкает, и больше — ни звука. На другой стороне улицы — фонарь, бежевый свет льется из-под жестяного колпака.

Я вижу темный силуэт в световом конусе. Затененного капюшоном лица не разглядеть.

Тот, кто ждал меня, делает шаг в мою сторону.

Медленно машет рукой. За долю секунды я успеваю вспомнить всех своих врагов. Но тут же понимаю, что этот человек машет клешней-ножницами.

Странно — я совсем не удивляюсь. Джек-Полмолитвы снова и снова протягивает и сгибает в локте переделанную руку. Манит меня.

Зазывает в свой город.

Я иду на слабый свет. Когда приближаюсь к Джеку, он вздрагивает, разглядев меня. Опять же ничего удивительного — я вполне сознаю, как жутко выгляжу. Лицо — в крови из многих ранок, оставшихся от вырванных с кровью перьев. Обломки самых цепких стебельков напоминают щетину. Окруженные голой, грязной кожей глаза болезненно блестят. По вискам, затылку расползлись кровавые дорожки.

Ноги мои вновь стреножены лентами грязной и ветхой ткани — это чтобы укрыть чудовищную разницу между человечьими и птичьими конечностями. Граничившая с чешуйчатой кожей бахрома перьев удалена. Иду осторожно, потому что больно шагать — в паху я тоже выщипал все перья. Я пытался сломать клюв — не вышло.

В своем новом обличье я замираю невдалеке от Джека.


Полмолитвы не слишком долго стоит столбом.

Вот он снова плавным взмахом подзывает меня…

Щедрое предложение. Но я вынужден отказаться. Он предлагает мне полмира. Предлагает такую же, как у него, ублюдочную, маргинальную жизнь. Предлагает разделить с ним полный противоречий город. Вместе с ним ходить в крестовые походы и вершить анархическое возмездие. Подобно ему, отпирать любые двери.

Беглый переделанный. Никто. Он здесь чужой.

Он ломает Нью-Кробюзон, пытается сделать из него новый город, спасти его от себя самого.

Он видит перед собой такое же полураздавленное полусущество, такой же изнуренный реликт, как он сам. Он видит перед собой того, кто может плечом к плечу с ним сражаться в невероятной битве, того, кто не способен жить ни в одном мире. Он видит парадоксальную птицу — не способную летать. И предлагает мне выход, путь в его одиночество, в царство его величия и ничтожества.

Да, он щедр, — но я отказываюсь. Не мой город.

Не моя это война.

Мне не по пути с этим миром-полукровкой, с его сверхъестественной борьбой за выживание. Мне бы местечко попроще найти.

Джек-Полмолитвы ошибся на мой счет.

Я больше не тот бескрылый гаруда. Тот умер, у меня новая жизнь. Я уже не полусущество, не злосчастное ничтожество.

Я вырвал из кожи обманчивые перья, сделал ее гладкой, и без этой птичьей личины я стал похож на обычного горожанина. У меня остался только один мир, и в нем я смогу прожить добропорядочно.

Жестами поблагодарив Джека и попрощавшись с ним, я отворачиваюсь и иду от тусклого фонаря на восток, к университетскому городку, к станции Ладмид. Иду сквозь мой чертог, состоящий из кирпичей, бетона и смолы, из базаров и рельсов, из залитых серным светом улиц. Я хочу спать, и надо отыскать ночлег в этом городе, — в моем городе, где я могу жить добропорядочной жизнью.

Я ухожу в простор Нью-Кробюзона, этого величайшего сростка архитектуры и истории, этого сложнейшего конгломерата денег и трущоб, этого языческого божества на паровой тяге. Я ухожу в город, который стал моим. Я — не птица и не гаруда. Не жалкая помесь.

Я — человек.

Загрузка...