ДВОЙНОЕ ЗЕРКАЛО

сыну Юлию

1. Второе такcи

Будильник пропел вовремя, и Нина отчетливо слышала его голос, но когда она наконец нашла в себе силы открыть глаза, за окном уже стояла сиреневая бледность, а светящиеся часы на потолке показывали без пятнадцати четыре.

Номер гостиницы бережно хранил всю сумятицу вчерашнего заселения: два огромных чемодана парили над полом прямо посреди комнаты — конечно, она забыла выключить антигравы! — этюдник примостился в кресле, а тарелки так и остались после ужина неубранными.

Юрка спал, свернувшись калачиком, и из-под большого пледа торчал только сладко посапывающий нос.

«Пусть спит», — решила Нина и, стараясь не шуметь, начала торопливо собираться. Она поймала самый большой чемодан, который неуклюже пытался увернуться, и щелкнула застежкой антиграва. Чемодан, обретя вес — а в нем было не меньше центнера — плюхнулся на пол так, что тарелки на столе звякнули.

Юрка сразу проснулся.

— Уже утро, мам?

— Утро, Юрочка, утро. Вставай.

В чемодане все было не так, как она укладывала перед полетом. Нужные вещи куда-то исчезли, а под руки лезла разная дребедень. Скоро все содержимое оказалось на полу, и только тогда Нина вспомнила, что Юркина амуниция — в другом чемодане.

А часы насмешливо зажигали все новые и новые цифры.

Об аккуратности нечего было и думать. Выложив самое необходимое, Нина кое-как затолкала в отделения остальное и закрыла замки. Чемоданы весело подпрыгнули и закачались над полом.

— Сынок, ты меня не будешь провожать. Я опаздываю.

Юрка сидел на кровати и таращил сонные глаза, пытаясь вспомнить, куда он поставил ботинки. Слова матери не сразу дошли до него, и он переспросил:

— Мы опаздываем?

— Да, Юрочка, я поеду в порт одна. Будь умницей. Папа прилетит завтра утром. Кушай хорошо. Гуляй только около гостиницы, никуда сам не езди. Не балуйся с автоматами.

Наставлений было много, а времени не оставалось, поэтому Нина чмокнула сына в щеку, стараясь не замечать, как закипают в его глазах слезы обиды.

— Это... Это нечестно, мам. Ты же обещала.

— Я опаздываю, милый. Ты же большой мальчик. Ну не надо. Прости свою маму. До свидания. Я скоро вернусь. Что тебе привезти?

Юрка мгновенно оценил ситуацию и примирительно пробурчал:

— Дельфиненка. Живого. Я научу его говорить.

Спорить было бесполезно, и Нина только махнула рукой.

На часах было ровно четыре.


Такси летело по Курортному проспекту так, что сосало под ложечкой, а цветы магнолий вспыхивали в темной зелени неожиданными выстрелами.

Нина, выдвинув из переднего сидения столик и зеркало, наскоро причесывалась. В зеркало была видна бледно-желтая лента дороги, стремительно несущаяся назад, плотная самшитовая изгородь по обе стороны, а за нею темные шпалеры островерхих кипарисов. Дорога в этот час была пустынна, за зеленью не видно было домов и казалось, что машина летит не по центру огромного курортного города, а по дикому субтропическому лесу, который каким-то чудом пересекла широкая пластиковая тропа.

За деревьями блеснул шпиль морского вокзала. Нина критически оглядела себя, поправила прядь и, уже убирая зеркало, заметила сзади еще одно такси, идущее на такой же сумасшедшей скорости.

Описав лихой полукруг по площади, машина вклинилась в плотное каре электромобилей, выстроившихся у причала. Второе такси остановилось неподалеку.

Причалом владела шумная толпа.

Сочи в эти месяцы напоминает сказочные города Александра Грина. Когда-то, в середине двадцатого века, это удивительное место чуть не превратили в гигантскую оранжерею. Обсуждали даже проект огромного пластикового колпака, который предохранил бы чуткие субтропики от погодных причуд соседнего умеренного пояса. Уже вздыбились над поникшими кипарисами прямоугольные хребты высотных гостиниц, уже выстроились пальмы в унылый солдатский строй вдоль однообразных раскаленных улиц, вокруг сиротливых, постриженных и побритых скверов...

К счастью, победили противники «околпачивания». Вспучились под яростным напором трав разграфленные асфальтовые дорожки и рассыпались в прах. Утонули в буйном цветении похожие на утюги здания санаториев. И старый город, пахнущий нагретой солнцем галькой, рыбой и морем, остался диковатым и гостеприимным.

Может быть, именно поэтому тянуло сюда туристов со всех концов света. Не комфортабельные ванны Мацесты, не проржавевшие эскалаторы, вмонтированные в острые профили скал, — влажное дыхание дикой и щедрой природы влекло сюда. Люди ехали за тридевять земель не в благоустроенную больницу под открытым небом, а к самой жизни, взлохмаченной и непокорной.

И если суждено родиться единому международному языку — он, пожалуй, родился именно в Сочи, в августе, под шелест волн и шорох платанов. Потому что любой лингвист станет в тупик перед тем неповторимым экстрактом из всех языков и наречий, на котором объясняется летом многонациональный «город Солнца».

Пестрота цветов кожи, пестрота одежд, пестрота улыбок...

И вот сегодня весь этот пестрый поток хлынул ранним утром на причал, оттеснив репортеров с хитроумной аппаратурой. Невозможно было понять, кто отплывает, кто провожает, кто, узнав о предстоящей экспедиции, просто пришел посмотреть, послушать, потолкаться в прощальной суете.

Это было похоже на огромный веселый праздник под бледным продрогшим за ночь небом, которое уже начало золотиться с востока, со стороны старого, давно заброшенного маяка. Два чопорных англичанина в белых бедуинских накидках пытались по очереди приподнять друг друга, чтобы оглядеться. Рослый седой негр по-мальчишески подпрыгивал, опираясь на плечи рыжего скандинава. Молоденький телерепортер, потерявший всякую надежду пробиться сквозь толпу, обреченно опустил в землю объективы своей камеры и плачущим голосом повторял: «Пресса, пресса». Пружинные антенны на его шлеме качались печально, как кисточки шутовского колпака.

И надо всем этим — ровный гул с неожиданными всплесками смеха. Гул, когда полушепотом на всех языках говорят несколько тысяч человек сразу.

— Разрешите... Товарищи, ну пропустите же, я опаздываю!

Внушительные чемоданы Нины действовали безотказнее любого пропуска — люди сразу догадывались, что это один из членов экспедиции. Опечаленный репортер оживился и застрекотал камерой, а несколько «добровольцев» начали расчищать дорогу, пробуя перекричать толпу, по крайней мере, на восьми языках. Но толпа была бесконечна, и ей стало казаться, что вообще не существует ни моря, ни пирса, ни белого борта «Дельфина», а только спины и лица, спины и лица, и этот ровный, закладывающий уши гул. И трудно сказать, чем бы все кончилось, если бы рядом каким-то чудом не оказался сам профессор Панфилов.

— Ну где же вы, Ниночка? Уисс волнуется. Я тоже. Уисс не выносит всего этого шума. Я, кстати, тоже...

Он подхватил чемоданы, но было уже поздно: вокруг сомкнулось плотное кольцо. Профессора узнали.

Молоденький телерепортер, едва веря в негаданную удачу, прицелился голубыми линзами:

— Товарищ профессор... Иван Сергеевич, не могли бы вы сказать несколько слов о конкретной цели...

Он краснел и заикался, девятнадцатилетний демон в рогатом шлеме, но упорно не давал дороги:

— О конкретных задачах вашей экспедиции...

Профессор потерянно топтался и оглядывался, но выхода не было: кольцо с каждой секундой становилось плотнее.

— Но, право, здесь не место... Мы должны попасть на корабль... В официальном сообщении сказано...

Почувствовав слабинку, телерепортер становился все увереннее и настойчивее:

— Но, Иван Сергеевич, в официальном сообщении очень расплывчато — «изучение проблемы общения с дельфинами в естественных условиях...». Ходят слухи...

Нина слабо усмехнулась. С этого и надо было начинать. «Ходят слухи». Вокруг Панфилова всегда «ходили слухи». Вряд ли официальное сообщение о рядовой экспедиции могло привлечь столько внимания, собрать такую толпу. Тем более что «дельфинья проблема» тихо скончалась еще лет семьдесят назад. Но если в деле замешан Панфилов — жди чудес...

Панфилова вся планета ласково называла «Пан». Действительно, этот сухонький, деликатно торопливый, синеглазый старичок очень походил на доброго Духа Природы — покровителя всего живого.

Нина смотрела сзади на узкие нервные плечи, на серый птичий хохолок на затылке и пыталась вслушаться сквозь гул в то, что говорит шеф. Он всегда говорит о работе тихо, словно смущаясь собственных мыслей. Так тихо, что операторы едва не ломают регуляторы громкости, выводя их до предела. Только потом начинаются громы и молнии очередного скандала...

Сколько ему лет? Иногда он отвечает — сто. Иногда — двести. И почему-то на самом деле хочется верить, что он — бессмертный...

Строительство энергопровода Венера-Земля началось за два года до рождения Нины. Долго и придирчиво искали на Земле место для будущей приемной станции. И нашли. Очень хорошее место. Удобное. Оно удовлетворяло всех — геофизиков, авиаторов, строителей, экономистов. Всех — кроме Пана. Потому что гигантская стройка должна была растоптать какой-то хилый лесной массив и замутить какие-то безвестные речки. И Пан восстал. Против всех.

Самый большой электронный мозг планеты подтвердил целесообразность старого выбора. Но Пан тихо и смущенно настаивал на своем...

Нина узнала эту историю в четвертом классе. Из учебника. Энергопровод Венера-Земля работал. Он был виден из окна интерната даже днем. Нина смотрела на уходящий в небо зеленовато-голубой шнур и думала о волшебнике, который сумел переубедить человечество и перенести великое строительство за тысячи километров. Он сотворил чудо. Какое — она плохо представляла. Она дышала пряным, бодрящим воздухом, плывущим в распахнутое окно, и никак не могла одолеть последний абзац. Очень скучно начинался он: «Повышение процентного содержания кислорода в атмосфере привело...»

— Простите, но к чему приведет такое общение?

Нина невольно придвинулась ближе. Журналист перестарался. Конечно, по простодушию своему. Но... Лучше бы он помолчал.

Пан медленно закипал. Глаза его налились синим пламенем, тщедушное тело согнулось, как для прыжка, а чемоданы угрожающе двинулись на репортера.

— Н-не знаю... Но я знаю, что общение с вами...

Нина взяла профессора за локоть.

— Приведет к тому, что экспедиция не состоится. Пропустите!

Репортер испуганно попятился от гневного взгляда, и кольцо лопнуло, открыв узкий проход до самого трапа.

Они беспрепятственно преодолели последние десятки метров, и уже в подъемном лифте Нина, отдышавшись, сказала:

— Ну что вы, Иван Сергеевич! Перестаньте! Сердиться по пустякам... Согласитесь, официальное сообщение действительно... И простое любопытство...

— Любопытство?!

Синие глаза Пана полыхнули так, что Нина невольно прищурилась.

— Нет, Ниночка, он знает, что делает! Он хочет убедить всех заранее, что задача «Дельфина» — дать глобальное решение проблемы. Тогда даже удача будет выглядеть провалом, понимаете? Это просто... нечестно!

— Иван Сергеевич, вы, по-моему, преувеличиваете. Этот журналист наткнулся на вас случайно...

— Журналист? Какой журналист?

Они недоуменно воззрились друг на друга.

— Господи, так вы же ничего не знаете! У меня совсем вылетело из головы... Ведь вы только вчера вечером прилетели!..

Пан долго шарил по карманам, потом сунул Нине какую-то скомканную газету.

— Карагодский! Я говорю о Карагодском! Он дал интервью в «Вечерке». Полюбуйтесь!

— «Проблема общения человека с животными»... Ничего не понимаю! Почему Карагодский в Сочи и какое ему дело до общения?

— Карагодский не в Сочи, а на «Дельфине». Он сопровождает экспедицию. По распоряжению Академии. Так сказать, трезвое око научного инспектора... И вообще!

Пан безнадежно махнул рукой, и губы его обиженно задрожали.

Только теперь Нина все поняла и от души пожалела шефа. Конечно, это удар. Причем из-за угла. И в последнюю минуту...

Нина в третий раз перечитывала короткие строчки интервью, но перед глазами мелькало: «Академик Карагодский сказал»... «Академик Карагодский считает»... «Академик Карагодский уверен... во имя истинной науки»... «с точки зрения здравого смысла»... «отзвуки нездоровых сенсаций»... «фундаментальные истины биологии»... «очистить»... «отмести»... «разоблачить»...

Створки лифта разошлись.

— Так что теперь, Нина, у экспедиции появилась новая задача — проблема общения с Карагодским.

— С Уиссом легче, Иван Сергеевич!

— Иногда и мне так кажется, Нина... К сожалению! А вот и он...

Карагодский стоял у борта, монументальный, как памятник самому себе, в своих неизменных очках, со своей неизменной тростью в монограммах. Он улыбнулся стандартно-благодушной улыбкой и склонил голову в учтивом полупоклоне.

Нина торопливо кивнула в ответ. Беседовать с «защитником истинной науки» у нее не было никакого желания. Отправив чемоданы в каюту, она отвернулась к толпе у причала.

— Ой, Иван Сергеевич, посмотрите! — Нина глазам своим не поверила.

— Что случилось, Нина?

— Юрка! Мой Юрка...

— Ну и что?

— Я же оставила его дома!

Юрка действительно стоял на парапете и, улыбаясь во весь рот, махал ей рукой.

Нина вспомнила и поняла все — желтая тропа, отороченная самшитом, и такси в зеркальце, как неотвязная тень погони... Но как Юрка сумел пробраться сквозь эту немыслимую толчею к самому парапету? Как его не смяли? Второе такси остановилось рядом, Нина слышала, как сзади хлопнула дверца, но не оглянулась... Конечно! Юрка шел следом!

— Ну, погоди же... Вот вернусь, я тебе задам!

Юрка был далеко, он не слышал, он только улыбался беззаботно и победно и по-прежнему махал рукой.

— Не волнуйтесь, Нина, Юра уже вполне самостоятельный молодой человек. Приехал провожать свою знаменитую маму. Логично. Как и то, что маме, наверное, скоро придется самой провожать сына куда-нибудь к центру Галактики. Возможно, подобным же образом. Время...

— Но он же потеряется!

— Не думаю. Ему десять лет, если не ошибаюсь, и он не в марсианской пустыне. Ему уже пора самостоятельно изучать мир. Кстати, когда приедет Андрей?

— Завтра.

— Печально. Всего один день... Мне с ним очень хотелось поговорить на некую общую тему.

— Общую тему? Что вы! Он весь увяз в своей кристаллопланете и, наверно, забыл, что на свете существует Земля!

— Напрасно, Нина! То, что делают сейчас на Прометее, очень касается Земли. А наш с вами сугубо земной эксперимент может очень помочь там, в звездах. Цепочка жизни неразрывна, у нее нет ни начала, ни конца. Мы наугад ощупываем отдельные звенья, не подозревая часто об их неожиданной связи...

Нина слушала рассеянно. В ней боролись праведный родительский гнев и запретная материнская гордость. Юрка и правда вырос — смешной «звездный» карапуз превратился в настоящего земного сорванца, упрямого, как папа... Вот он уже повернулся боком к «Дельфину», его окружили мальчишки... Он уже не смотрит на маму...


А Юрка тем временем читал мальчишкам научную лекцию. Он стоял на парапете и, ободренный вниманием, говорил все громче и громче. Мальчишки слушали, открыв рты, проталкивались поближе. Юркин голос не мог побороть монотонный гул толпы, и добровольные переводчики повторяли его слова тем, кто не расслышал или плохо понимал по-русски:

— Вот та высокая женщина рядом со старичком — его мама. Она ассистентка профессора Панфилова. Маленький старичок — это и есть профессор Панфилов. Его мама даже главней профессора Панфилова, потому что Уисс слушается только ее.

— А кто такой Уисс?

— Уисс — это ручной дельфин, который поведет корабль за собой. Он очень умный.

Взрослые, заинтересованные ребячьей болтовней, тоже придвигались поближе.

— Уисс все понимает. Профессор Панфилов хочет, чтобы Уисс проводил их к дельфинам, к тем, что на свободе. Он хочет... как это... установить контакт, научиться разговаривать с дельфинами.

— А где сейчас этот Уисс?

— Он на корабле. Мама пошла к нему. Ведь он только ее слушается...

Резкий гудок перебил Юрку. Мальчишки заткнули уши. Гудок рявкнул еще раз.

— Смотри, мальчик, твоя мама снова вышла на палубу.

— Значит, сейчас выпустят Уисса.

Толпа охнула. В корпусе корабля в сторону моря открылся люк. Из черного провала мощным броском вылетела трехметровая торпеда и ушла под воду без единого всплеска.

Мгновенная тишина сковала причал. Слышно было, как лениво бьет о стенку волна. Прошла секунда, две, пять...

— Ушел, — выдохнул кто-то.

— Уисс! — изо всех сил закричал Юрка. На глаза навернулись слезы. — Уисс, — снова крикнул он, и в голосе его зазвучало отчаяние.

То ли услышав свое имя, то ли просто придя в себя, Уисс вынырнул у самой причальной стенки, свечой взмыл в воздух метра на два, сделал немыслимый кульбит и ушел в воду — на этот раз неглубоко. Он кружил рядом с кораблем, то уходя вперед, то возвращаясь — словно приглашал белого собрата-гиганта за собой, в набухшую густой синевой морскую даль...


Нина перевела дыхание. Уисс не ушел. Уисс послушался. Уисс зовет к себе в гости.

Прогремели трапы, прозвучали последние гудки, причал с пестрой толпой поплыл мимо.

Юрка стоял по-прежнему на парапете и опять махал ей рукой.

Она погрозила ему пальцем как можно более строго, но не выдержала, всхлипнула, улыбнулась и опустила руку.

Толпа на берегу кипела, в небо летели шары, от которых шарахались чайки, а она еще долго-долго видела за кормой только синюю куртку сына и опущенную русую голову...


— Уот из ю нэйм?

— Что? — поднял Юрка заплаканные глаза и шмыгнул носом.

— Уот из ю нэйм?

Перед ним стоял мальчишка, такой же тощий и длинный, в такой же синей куртке и с такими же белобрысыми вихрами. Только нос был смешно вздернут, а на загорелой физиономии выступала россыпь веснушек. Мальчишка улыбался открыто и сочувственно.

— Юрка.

— Юр-ка... Ит из гуд нэйм — Юрка! Энд май нэйм из Джеймс. Джеймс Кларк.

— Юрий Савин, — представился Юрка и протянул руку.

Веснушчатый англичанин разразился целой речью, и Юрка покраснел:

— Ай спик инглиш вери литл...

Мальчишка попробовал объясниться по-русски:

— Я знайт... два дельфин... играть... недалеко море... не бояться... биг энд литл... бэби. Смотреть?

— Пойдем, — решительно сказал Юрка. — Пойдем посмотрим, где играют большой и маленький дельфины... Ты это хотел сказать, Джеймс?

— Иес, иес, — закивал англичанин.

Они засмеялись оба и, взявшись за руки, соскочили с парапета на влажный пластик пирса. Толпа расходилась.


Нина с наслаждением, полузакрыв глаза, подставила лицо свежему утреннему бризу. Прохладный ветер скользнул по щеке, растрепал прическу.

Прямая линия берега постепенно изгибалась в дугу, горы, горбатые и мощные, улеглись поудобнее и застыли, склонив добрые морды к самой воде. Пробежали серебряными жуками металлические вагончики фуникулеров и, уменьшаясь, исчезли.

Теперь только малахитовые потоки лихорадочно спутанных, ошалевших от солнца и соленого ветра растений тяжело падали с желтых скал на матовое стекло моря.

Нине почудилось движение в плавных линиях береговых скал. Лишь на мгновенье — но движение. Вернее, даже не движение, а какая-то напряженная мука чудовищно медленного перемещения, которое рассеянному взгляду кажется неподвижностью.

Берега ползли в море.

Жизнь возвращалась в море — медленно и неодолимо...

Когда в полутемной комнате сверкнет молния фотовспышки, глаза на долю секунды видят не тени вещей, а их истинный объем и расположение в пространстве. Это продолжается только долю секунды, но цепкая память навсегда отпечатает в подсознании картину увиденного и ты, много времени спустя, сам себе удивляясь, в полной темноте безошибочно находишь дорогу...

Так было и сейчас. Нина широко открыла глаза, и все стало обычным — просто берег, уже тронутый сверху позолотой, отступал к горизонту, а высоко в небе синеватые облачка пара вдруг начали быстро расплываться, разбрасывая по сторонам мгновенные радуги.

Но тревожная льдинка под сердцем не таяла.

Порыв ветра — и столб яркого света, отраженного белой мачтой, возник, исчез, возник снова и запылал в полную силу.

Нина оглянулась. Из горящего зеленого моря вставало большое, прохладное, плоское солнце, и бушприт «Дельфина» был нацелен в него, как стрела в мишень. А в нескольких сотнях метров, на золотой тропинке между кораблем и солнцем, мелькал в холодном огне острый плавник.

Уисс вел корабль...

2. Разведчик

Уже двадцать раз рождалось солнце и двадцать раз умирало, чтобы воскреснуть через несколько часов.

Эти несколько часов между закатом и рассветом Уисс отдыхал. Отдых нужен был не столько ему, сколько существам, которые храбро плыли за ним в железной скорлупе большого кора.

Земы...

Уисс лежал без сна, покачиваясь на волнах, и перебирал пестрые дневные впечатления, пытаясь построить четкий логический узор. Это удавалось не часто.

Иногда, после очередной трансляции в коралловые гроты Всеобщей Памяти, он говорил с Бессмертными. Бессмертные задавали недоверчивые вопросы или вообще отмалчивались. Только Сусии понимал Уисса. Грустные лиловые тона его речи успокаивали и ободряли, а мятежные знания Третьего круга помогали находить выход из неожиданных тупиков.

Но даже Сусии не мог понять всего. Потому что он был далеко. Есть нечто, чего не передать по живому руслу Внутренней Дуги...

Тонкий голубой звук пронзил тишину, ударил в гулкий панцирь ионосферы и рассыпался на сотни маленьких магнитных смерчей. Ионосфера помутнела с востока, в ее невидимой до сих пор толще закипели белые водовороты.

Короткая магнитная буря неслышно пролетела над морем, дрожью прошла по коже.

Серебряная радиозаря разгоралась. Первые всплески солнечного дыхания коснулись ночного неба, приглушили монотонные всхлипы умирающих нейтринных звезд, отдаленный рев квазаров и быстрый, неуверенный пульс новорожденных галактик.

Тончайшая паутина изменчивого свечения, сотканная из миллионов вспыхивающих и затухающих радиовихрей, уверенно и плотно обволакивала высоту. Каждая ниточка диковинной паутины едва заметно вибрировала и мерцала, и все — огромное белое небо, белое море и даже полупрозрачный дымчато-молочный воздух — все сверкало и пело нежно и торжественно.

Но видел и слышал это только Уисс.

Исполинская и прекрасная игра, космическая вакханалия радиорассвета не существовала, не существует и не будет существовать для земов, которые спят сейчас в своей железной колыбели.

Усилием воли, с некоторых пор уже привычным, Уисс постепенно отключил все рецепторы, кроме светового зрения и инфраслуха. Сейчас он воспринимал окружающее почти как зем.

Мир погас. Темнота и тишина, нарушаемая лишь ворчливым шепотом волн, обступили дэлона. Даже звезд не стало видно — их закрывала непроницаемая пелена туч.

Глухое чувство одиночества, затерянности сжало сердце Уисса.

Сусии прав. Двухлетнее общение с земами, «вживание» в их психику и опыт изменили в чем-то и самого Уисса. Он старался «видеть» и «думать», как зем — без этого сама идея эксперимента бессмысленна. И теперь у него это получается. «Слишком хорошо получается», — так сказал Сусии, и в спектре его была тревога.

Кажется, Бессмертные стали сомневаться в его душевном здоровье.

Нет, он здоров. Его не тянет к скалам, морской простор по-прежнему пьянит и властвует над ним...

Уисс припомнил, как после добровольного «плена» в акватории земов он почуял вдруг запах вольной воды...


Когда в специальном контейнере земы привезли его на свой кор, он очень волновался. Не за свою безопасность, нет — он боялся, что земы не поймут, не пойдут за ним, передумают. Снова и снова просматривал он свой план, поражаясь собственной дерзости, и ничто больше не интересовало его.

Но когда с лязгом открылся люк и в раскрытый проем ударила волна, пропахшая йодом и чем-то еще, до спазмы близким и неповторимым, Уисс забыл обо всем. Мускулы сжались инстинктивно, и никакая сила не могла удержать его в ту минуту в душном кубе контейнера. Его локаторы, привыкшие за два года повсюду натыкаться на оградительные решетки акватории, ощутили пустоту, и только далеко-далеко электрическим разрядом полыхнула фиолетовая дуга горизонта.

Он опомнился через несколько секунд, но этих секунд было достаточно, чтобы кор остался далеко позади. Какая-то бешеная, слепая радость владела всем его существом, каждой клеточкой и нервом, и сильное, истосковавшееся по движению тело яростно ввинчивалось в плотную воду, оставляя за собой клокочущий водоворот. Внутренний глаз — замечательный орган, неусыпный сторож, следящий за состоянием организма — укоризненно замигал, докладывая о недопустимой мышечной перегрузке.

Уисс немного расслабился, замедлил ток крови и, глубоко вздохнув, ушел в глубину.

Медлительные ритмы подводной стихии окутали его. Отголоски шторма, ревущего где-то в тысяче километров, слегка покалывали метеоклетки, скрытые под валиками надбровий, переменчивый вкус близких и далеких течений щекотал язык, разноцветные рыбешки с писком шарахались во все стороны из-под самого клюва.

Здесь, в глубине, было еще темно, и Уисс перешел со светового зрения на звуковидение.

Все вокруг мгновенно изменилось, вспыхнуло невероятными ярчайшими красками, заструилось невесомо и бесплотно, уничтожив формы, объемы, перспективу, расстояния, размеры — все динамично вписывалось друг в друга, пронизывало друг друга, сливалось, оставаясь разделенным — большое и малое, далекое и близкое.

Уисс видел одновременно плоскость водной поверхности над головой и обточенную прибоем разнокалиберную гальку дна, крошечный золотисто-прозрачный шарик диатомеи с изумрудной точкой хлорофилла в центре и многометровые хребты волнорезов, окаймлявших сине-зеленый бетон причальной стенки — низ и верх, север и юг, запад и восток. Световое зрение могло обмануть, солгать — песчинка у самых глаз кажется больше утеса на горизонте — но в мире звука существовали только истинные размеры и объемы, не искаженные перспективой. Глаза Уисса видели сейчас каждую пылинку сразу со всех сторон, словно в сотне зеркал.

Уисс немного увеличил частоту ультразвука, и лучи локатора прорвались сквозь экран морской поверхности. Все, что было в воде, стало теперь прозрачным, то, что в воздухе, — видимым.

Причал выгнулся дугой метрах в пятистах, и пестрая толпа земов замерла на нем неподвижно. Смутные, беспорядочно тревожные импульсы шли от толпы. Неподвижен был и железный кор, похожий на уродливого кита.

Уисс сузил поле и выделил среди земов две знакомые фигуры — на палубе. Нина и Пан застыли, подавшись вперед, и тоже излучали беспокойство.

Тревога и недоумение передались Уиссу. Что там случилось? Почему там все неподвижно, как на мертвых изображениях, которые Нина называет «фотографии»?

Земы передумали?

Он скользнул локатором по толпе. Глаза снова выделили знакомое — маленькую фигурку Юрки, сына Нины. Несмотря на все старания, Уисс никак не мог изобразить дыхалом трудное звукосочетание, у него получалось что-то среднее между хрюканьем и бульканьем — «Хрюлька» — и это всегда веселило подопытных земов.

Юрка был напряжен и неподвижен, как и все. Рука с растопыренными пальцами поднята вверх, на глазах слезы, губы движутся медленно-медленно.

Он кричит?

Уисс поспешно перешел на инфраслух. Казалось, целая вечность прошла, пока из отчаянно медленных колебаний составилось слово:

— У-у-у-и-и-и-с-с-с!

И вдруг он понял. Ему стало легко и весело, и дерзкий план перестал казаться сумасбродством.

Земы его потеряли!

Вырвавшись на свободу, Уисс, сам того не заметив, перешел на обычный жизненный ритм дэлона. Поэтому и толпа, и Пан, и Юрка казались ему неподвижными — он жил и действовал вчетверо быстрее. Опьяненный простором, он забыл, что у земов лишь одно световое зрение, и стал для них невидимкой. Земы растерялись, решив, что он бросил их.

И милый маленький зем зовет его назад...

Несколькими мощными движениями дэлон преодолел добрых четыре сотни метров, взмыл в воздух у самой причальной стенки, описал долгую дугу и снова ушел в воду, но теперь уже неглубоко.

И сквозь беспорядочный фейерверк вспышек радости он уловил вдруг ломкую, неуверенную, но вполне связную пента-волну Нины:

— Спасибо, Уисс!

Эти задыхающиеся, неумело напряженные, похожие на пугливый шепот ламинарий, биения биотоков развеяли последние тени сомнений.

Он свистнул — на все море:

— Вперед!

И железный кор послушно двинулся за ним, и солнце выплыло навстречу...


Над свинцовым морем висел рассеянный серый рассвет, и торопливые неопрятные тучи бежали на север. Белый кор покачивался в полукилометре, бессмысленно тараща в утро зрачки позиционных огней.

Уисс просвистел призывно, но ответа не было: земы еще спали.

Мутная мгла ненастья угнетала. Уисс переключился на инфразрение. Багровую поверхность моря пронизали миллиарды огненно-рыжих пульсирующих жилок — это перемешивались теплые и холодные слои воды. Растрепанные холодные тучи превратились в полупрозрачные зеленоватые дымки, сквозь которые синело солнце в своей раскаленной короне.

Уисс описал дугу в багровой воде, расправляя затекшие мускулы, рывком вылетел в воздух и увидел внизу, в изогнутом зеркале воды, свое увеличенное в несколько раз отражение. В следующую секунду он бесшумно вошел в воду и плавным движением направил тело в бодрящий холодок глубины.

И снова увидел свое отражение — теперь уже наверху, на рубеже воды и воздуха.

Уисса всегда волновал и будоражил этот рубеж — граница двух разных и чуждых миров, таких близких и таких несхожих. Уже много веков неистовые умы пытаются перейти эту границу, понять то, что кроется по другую сторону зеркальной поверхности.

Но всегда — да, к сожалению, всегда! — они видят причудливо искаженные отражения своих тел, своих дум, своих целей — независимо от того, плывут ли они из глубины моря или падают с воздуха.

И возможно ли вообще перейти этот рубеж — понять и принять нечто абсолютно выходящее за рамки твоих знаний и опыта, твоего ощущения мира, нечто по-настоящему невероятное, ничем не похожее на то, что окружает тебя и окружало твоих предков?

Иногда кажется — нет.

Иногда кажется — да...

Его привела к земам не только простая любознательность, как приводила сотни других, и не только веление Поиска, хотя он и был Хранителем Пятого Луча. Он пошел в добровольный плен, неся в себе соединенную мудрость Шести и общую надежду народов Дэла.

Последние несколько столетий планету лихорадило. Неведомые силы то здесь, то там рвали тонкие искусные цепочки Равновесия, и необратимые трагедии разыгрывались среди живого.

Не конвульсии космической бездны, не горячка солнечных пятен и не бунт земных недр вызвали болезнь. Равновесию биофона грозили... земы.

Категоричность обвинения не нравилась Уиссу. Да он, собственно, и не собирался обвинять или оправдывать. Он пришел к земам без предубеждения, но и без симпатии. Обязанностью хранителя Пятого Луча была разведка.

Но случай перевернул все вверх дном...


Та памятная августовская ночь ничем не отличалась от предыдущих. Было душно, и пришлось на несколько градусов понизить температуру кожи. Теплая вода акваторий пахла железом заградительных решеток. Сгорая в стратосфере, печально шуршали бессчетные метеориты и сгустки космической пыли. Монотонный звездный дождь убаюкивал, навевал дремоту...

Дела шли плохо. Целый год «плена» добавил немного нового к наблюдениям, сделанным четыре тысячи лет назад. Земы почти не изменились биологически, общие психические индексы остались прежними. Никаких патологических сдвигов. Версия всеобщего наследственного безумия отпадала...

День обычно кончался игрой. Молодая земка принесла свежей рыбы, и они минут пятнадцать возились в воде. Уисс искренне веселился, пытаясь скопировать подводные пируэты этого забавного и по-своему милого существа. Земы, как и все сухопутные, любят воду — сказывается первородный инстинкт, — но на этот раз, вопреки обыкновению, земка играла неохотно и скоро вылезла на берег.

Она сидела на влажном камне и смотрела на звезды. На коленях у нее поблескивал небольшой аппарат, которым пользуются для записи и воспроизведения звуков.

Уисс, отключив световое зрение и локаторы, дремал, прижавшись боком к нагретому за день камню. Бессвязные отсветы дневных мелочей освобожденно и легко кружились в голове.

Что он знает об этом существе, сидящем подле, — и бесконечно далеком? Он знает его повадки и привычки, оно откликается на имя «Нина», иногда даже — на пента-волну, хотя почему-то пугается при этом. Но что руководит этим нескладным примитивным телом? Какая власть, какие побуждения заставляют земов тратить время и силы на создание искусственной среды, разрушая естественную? Ощущение неполноценности? Страх перед миром? Голод?

Камешек скатился с откоса, булькнул в воду. Земка включила свой аппарат. Из коробки поползли тягучие завыванья, которые издают земы, встречаясь друг с другом.

Уисс досадливо зажал инфраслух — бессмысленное бормотанье раздражало его.

Он уже почти спал, когда увидел РЕЧЬ. Сначала он решил, что это сон, потом — что рядом появился неведомый товарищ, но уже через секунду понял, что цвет исходит из аппарата земки, и замер.

Это не была речь дэлона — в ней клубились, плясали, замирали и загорались вновь чужие краски, чужие, невнятные и мятежные образы — но это была осмысленная РЕЧЬ!

Дрожа всем телом, Уисс пытался понять, что говорит многотональный, многотембровый голос. Волнение мешало ему вжиться в ритм, всмотреться в невиданные, дикие сплетения ассоциаций. Но вот мелькнуло в сумбурном потоке знакомое — ослепительная синева и белые пятна в синеве...

Небо! Конечно, небо — странно уплощенное, искаженное непривычным ракурсом, но — небо Земли! И суша — от края до края, без единой полоски воды — гигантские каменные волны с белоснежными шапками на гребнях застывшее на века мгновенье бури...

И снова — хаос непонятного, но почему-то тревожно знакомого — словно кто-то на чужом языке пересказывает историю, которую ты давно забыл: что-то мерещится в диковинных созвучиях, мельтешит — и ускользает.

И вдруг — огромная фигура зема: лохматая голова заслоняет солнце, плечи раздвигают горы, а в руке у него...

Эти ярко-алые, судорожно трепещущие языки, похожие на щупальца бешеного кальмара...

Красный Глаз Гибели, страшное проклятье Третьего Круга, едва ли не погубившее пращуров — клубок вечного ужаса, от которого через много миллионов лет вздрагивают во сне далекие потомки, враг всего живого — ОГОНЬ!

Речь продолжалась, но Уисс уже не видел ее — сработали сторожевые центры Запрета, заглушив опасные видения мягкими успокаивающими колебаниями.

Каждый дэлон проходил через операцию Запрета сразу после рождения: из подсознания стирали все, что связано с тайнами Третьего Круга эпохи Великой Ошибки. Этого требовало благоразумие и забота о духовном единстве народов Дэла.

Только Бессмертные, несущие знак Звезды, обречены были на знание Всего. Но чтобы уберечься от Безумия Суши, они ограждали мозг нервными центрами, мгновенно реагирующими на опасность...

Речь погасла. Земка уже не сидела, а стояла. Она заметила волнение Уисса и, судя по всему, взволновалась не меньше. Потом вдруг сорвалась с места и бросилась вверх по откосу, скользя и спотыкаясь на сырой от ночной росы гальке.

Уисс свистнул с такой яростью и силой, что по воде побежала рябь. Тонкая, бесконечно тонкая ниточка между двумя мирами — неужели ей суждено порваться?

Земки все не было, и Уисс метался по акватории, бешено вспарывая воду спинным плавником. Чью РЕЧЬ он видел? Чья гордая и страстная душа соединила в себе жгучую резкость молний и томную нежность утреннего бриза? Чей исступленный разум выплеснулся в бурной исповеди? Что несет могучий голос — надежду или угрозу?

Огромный зем и — Глаз Гибели...

Мозг Уисса кипел и напрасно мигал предупреждающе внутренний глаз — врожденное чувство самосохранения на этот раз изменило дэлону.

А земки все не было.

Что если... Нет, невозможно. Забавные, нелепые, неповоротливые существа — и кипящее море Мысли? Тысячи лет рядом, бок о бок — Разум?

С откоса полетела галька. К Уиссу бежали двое — Нина и старый зем, откликавшийся на имя «Пан». Они остановились у самой воды, возбужденно размахивая верхними конечностями, и забормотали быстрее обычного. Земка показывала то на аппарат, то на Уисса. Дэлон мучительно напрягал инфраслух, пытаясь уловить смысл бормотания, которое до сих пор считал досадной помехой:

— С-о-в-е-р-ш-е-н-н-о с-л-у-ч-а-й-н-о... В-к-л-ю-ч-и-л-а н-е т-у с-к-о-р-о-с-т-ь...

— Ч-т-о т-а-м з-а-п-и-с-а-н-о?

— С-к-р-я-б-и-н... П-о-э-м-а о-г-н-я... В-к-л-ю-ч-и-л-а н-е т-у с-к-о-р-о-с-т-ь...

Земы бормотали и бормотали, а мысли Уисса неслись по крутой траектории вокруг темного ядра загадки.

Если даже это нудное бормотание — средство общения, то вслушиваться бесполезно. Таким примитивным способом — около сотни звуков, едва различимых уже на 30–40 метров, — не передать сколько-нибудь полной и осмысленной информации. Только самое примитивное: сигнал боли, сигнал тревоги, сигнал призыва.

Но РЕЧЬ живет в аппарате земов, и она зачем-то нужна им.

Замкнутый круг, который надо разомкнуть во что бы то ни стало.

Огромная фигура, закрывшая солнце, и Глаз Гибели над головой...

Угроза?

На берегу поднялся переполох, и по воде резанул луч прожектора. Уисс раздраженно метнулся в сторону и броском ушел в темноту, к самому ограждению, где глухо дышало море.

Если это угроза — то не от самих земов. Земы по натуре доверчивы и миролюбивы — об этом говорит память тысячелетий и собственный опыт.

Но они могут быть оружием чужой воли, и тогда гипертрофированная способность к подражанию, тяга к искусственному дадут отравленные всходы.

Он может скрываться там, в непроходимых и беспорядочных дебрях суши — незваный гость межзвездных бездн, Разум, чуждый Земле и потому беспощадный — и его внушения заставляют земов разрушать Равновесие Мира...

Разум, враждебный Разуму. Снова нелепость. Снова круг. Замкнутый круг.

Уисс чувствовал интуитивно, что истина рядом, но что-то цепко держало, направляя на ложный путь, какая-то сила в последний момент отклоняла от цели прямую стрелу его мысли.

И вдруг он понял — центры Запрета. Это они, неусыпные клетки, спасая мозг от опасной перегрузки, направляют поиск по дорожкам известных формул. И загадку не раскрыть, круг не разомкнуть, пока...

— У-и-с-с!

Ниточка ведет в запретные области, и кто знает, что будет, если потревожить миллионолетний сон древних сил...

— У-и-с-с!

Его никто не обвинит в трусости. Добровольное сумасшествие равносильно самоубийству...

— У-и-с-с!

Но ведь это — единственный шанс...

Когда Уисс вернулся к берегу, там суетилось около десятка земов. Сильный голубоватый свет двух прожекторов заливал площадку над бухточкой, до самого дна пронизывал воду. Метрах в десяти от берега на поверхности покачивался большой красный буй, с которого свисал решетчатый металлический цилиндр.

Уисс уже знал его назначение — это был ультразвуковой передатчик, довольно точно имитирующий естественный сонар животных. Цилиндр доставил немало неприятных минут Уиссу: земы с его помощью то транслировали бессмысленные обрывки чьих-то позывных, сбивая с толку, то ослепляли неожиданными импульсами, заставляя натыкаться на окружающие предметы, то без всякой видимой системы и цели повторяли собственные сигналы дэлона.

Цилиндр появился некстати. Меньше всего расположен был Хранитель Пятого Луча заниматься сейчас игрой. Он ждал действий куда более значительных, чем нехитрые манипуляции с ультразвуком. Но молодая земка, наклонившись к самой воде, без конца повторяла его имя и лопотала, лопотала что-то, и столько отчаянной мольбы было в ее лопотанье и жестах, что Уисс, недовольно фыркнув, подплыл к ЦИЛИНДРУ.

Он едва успел переключиться со светового зрения на звуковидение, как передатчик заработал. Цилиндр превратился в багровое яйцо, потом в малиновый шар, быстро распухающий в огромную розовую сферу — пока звуковой пузырь нарастающего свиста не лопнул, брызнув искрами в оглушительную тишину.

И вдруг через короткую паузу снова зазвучала РЕЧЬ. Теперь она исходила из цилиндра, свободная от искажений и помех, неизбежных при переходе звука из воздуха в воду. Многократно усиленная, она лилась теперь широко и свободно — и все-таки ускользала от понимания, проносилась мимо сознания и терялась где-то за пределами памяти.

Центры Запрета работали безотказно. Как плотина во время паводка, они направляли разрушительный поток чуждых понятий и чувств мимо, мимо — в проторенное русло Забвения.

Обязанностью Хранителя Пятого Луча была разведка. И не больше.

Но Уисс сделал то, на что до сих пор не решался ни один дэлон.

Он отрезал себя от внешнего мира, убрав воспринимающие рецепторы. Сосредоточившись, представил себе свой мозг. Поплыли перед внутренним глазом сложнейшие переплетения нервных волокон, лучистые кратеры нервных центров, миллиарды пульсирующих и мерцающих нейронов, собранных в причудливую вязь бугорков и извилин.

Он скоро нашел то, что искал — небольшой серовато-бурый бугорок мозга у затылка, отороченный пунктиром пурпурно-лиловых звездочек. Это и были центры Запрета.

Уисс мысленно соединил звездочки одну за другой извилистой сплошной линией, трижды опоясавшей подножие бугорка.

Звездочки продолжали мигать.

И тогда, собравшись с духом, Уисс пустил по воображаемой линии сильнейший разряд.

Он услышал свой собственный вопль, уносящийся в пространство, и ощутил, как горячая судорожная боль тысячами молний ударила из мозга по всему телу, корежа и ломая суставы, растягивая сухожилия и мускулы.

Он задыхался...

3. Запретные сны

Он все-таки перевел дыхание. Сеть кровеносных сосудов, ветвясь и истончаясь, разнесла живительный кислород во все уголки организма. Судорога медленно отпускала тело, мышцы расслаблялись и оживали. Боль уходила.

Пурпурно-лиловые звездочки уже не мигали.

Уисс сжег центры Запрета.

Вначале он ничего особенного не ощутил. Но когда ушла боль, откуда-то снизу подступила фиолетово-черная бесконечность. Она жила вовне и внутри, и это длилось мгновенно и вечно, потому что не было ни пространства, ни времени.

Уисс впервые в жизни почувствовал страх. Не то подсознательное предчувствие опасности, которое побуждает к мгновенному действию, а первородный леденящий ужас, лишающий сил и воли, — страх бытия.

Вот оно, наследство пращуров — Безумие Суши, — оно спит в каждом дэлоне за тройной оградой пурпурно-лиловых звезд и, случайно разбуженное, заставляет выбрасываться на скалы...

Но разве за этим Уисс переступил Запрет?

Неторопливо, исподволь, опасаясь шока, Уисс возвращал чувствительность органам. Он входил в окружающий мир прежним и перерожденным одновременно. Его мозг был лишен защиты и равно открыт всему — обдуманному и бессмысленному, доброму и злому, явному и тайному.

И когда зрение вернулось, Уисс содрогнулся от неожиданного успеха. Вернее, он ждал успеха, но не настолько быстрого и полного.

РЕЧЬ продолжалась. Но невидимое стекло, разделявшее прежде опыт Уисса и логику чуждых видений, исчезло. Тонкий живой нерв забытого родства — ведь предки дэлонов жили на суше! — протянулся между двумя мирами.

И свободное от Запрета сознание Уисса перелилось по нему в чужую жизнь, в чужие сны...


Уисс был маленьким зверенышем с короткой рыжей шерстью. Он затаился в густой листве огромного дерева, вцепившись в корявые сучья всеми четырьмя лапами. Его мучил голод и страх.

Грязно-коричневые смрадные тучи едва не задевали верхушку дерева. Тяжелым душным покрывалом колыхались они над лесом, и дрожащий свет едва просачивался вниз. Было жарко, воздух, насыщенный испарениями и стойким запахом гнили, был неподвижен, и неокрепшие легкие, казалось, вот-вот лопнут, не выдержав судорожного ритма дыхания.

Вокруг бесновалась зелень. Тысячи растений тянулись из черной, глухо чавкающей трясины к неверному свету дня. Они протыкали, мяли, душили друг друга могучими змееподобными стеблями, и эта беспрерывная, медленная и страшная борьба была почти единственным ощутимым движением вокруг.

Но неподвижность таила угрозу. Уисс каким-то сверхчутьем знал, что везде — вверху, вокруг, внизу — в шуршащей и скрипящей зелени, затаившись, поджидают добычу сильные и беспощадные враги. Уисс боялся пошевельнуться, чтобы не выдать своего убежища.

Встрепенувшееся ухо уловило приближающийся хруст. Через минуту хруст превратился в треск, а еще через минуту — скрежет и грохот ломающихся и падающих древесных великанов. Задрожала земля, дерево, на котором сидел Уисс, резко качнуло, но даже это не смогло заставить его покинуть зеленое гнездо. Он только крепче прижался к стволу, окончательно слившись с рыжей, лохматой от плесени корой.

Огромная, колеблющаяся гора мышц проползла рядом, оставив за собой широкий коридор. Внезапно она замерла, и над верхушкой дерева закачалась приплюснутая голова, вся в тягучих потеках желто-зеленой слюны. Широкие ноздри со свистом втянули воздух, и целая туча цветочной пыли поднялась в воздух с раскрытых ядовито-синих соцветий.

Голова раздраженно дернулась и, покачавшись, нерешительно потянулась к соседнему дереву. Оно показалось чудовищу более аппетитным, и от него остался только расщепленный огрызок ствола.

Гора продолжала свой путь, и треск вскоре затих.

Голод туманил сознание Уисса, его била мелкая дрожь. Он попробовал выковыривать из трещин коры липких, радужно переливающихся слизняков, но студенистая масса обожгла рот. Он выплюнул слизняка и тихонько заскулил.

Голод превозмог страх. Прижимаясь к стволу, неслышно проскальзывая сквозь путаницу лиан, оставляя на острых колючках клочки шерсти, Уисс спустился вниз и затих, осматриваясь, принюхиваясь и прислушиваясь.

Его внимание привлек наполовину придавленный упавшим деревом куст, усыпанный какими-то большими матово-сизыми плодами. Их резкий запах кружил голову и сводил спазмой желудок. Уисс осторожно выглянул из укрытия и, не заметив ничего подозрительного, проворно затрусил к соблазнительным плодам.

Его спасла собственная неуклюжесть — у самого куста он поскользнулся на содранной коре и чуть не свалился в топь. В тот же миг у самого горла лязгнули страшные челюсти, и длинное тело пронеслось над ним, едва не царапнув желтыми загнутыми когтями.

Уисс хотел метнуться назад, но застыл, парализованный ужасом, — дорога была отрезана. С трех сторон протяжно ухала непроходимая топь, а между Уиссом и спасительным гнездом готовился к новому прыжку враг. Он стоял, пружиня на непомерно больших, чуть ли не в полроста, перепончатых задних лапах, а маленькие передние мелко дрожали, готовясь схватить добычу. Зверь был втрое больше Уисса, и драться было бесполезно. Это чувствовали оба, и зверь не спешил. Он медленно приседал, медленно открывал пасть, усеянную пиками треугольных зубов, и красные глазки его наливались тупой радостью.

Уисс взвыл и тоже встал на задние лапы. Отчаяние сковало его мышцы, и он не смог разжать пальцы, вцепившиеся в какой-то сук. Он так и поднялся навстречу врагу — с острой раздвоенной рогатиной в передних лапах.

Зверь прыгнул — и яростный смертный рев огласил джунгли, сорвался на жалкий визг и захлебнулся. Тяжелое тело обрушилось на Уисса, дернулось два раза и замерло. Уисс пошевелился, еще не веря в спасение, но зверь не двинулся. Осмелев, Уисс выполз из-под туши. Враг был мертв. Из развороченного горла черной струей хлестала кровь.

Уисс недоуменно переводил взгляд с мертвого зверя на рогатину и обратно. Потом лизнул окровавленный сук. Кровь была теплая и соленая. Он лизнул сук еще раз и вдруг, зарычав, припал к ране поверженного врага. Он пил красную жидкость жадно, захлебываясь, урча, и ощущал, как сила возвращается в мышцы.

Потом он встал на четвереньки, довольно облизываясь, и только сейчас заметил, что передние лапы продолжают сжимать раздвоенный сук. Он хотел бросить палку, но что-то остановило бросок. Уисс перевел взгляд с рогатины на зверя и обратно...


Видение потускнело, отхлынуло в темноту, обнажив галечный берег акватории, и слепящие зрачки прожекторов, и черные силуэты земов, и отблеск металла на громоздких аппаратах — а Уисс все еще ощущал во рту дразнящий вкус теплой крови, и ласты его неестественно топорщились, словно пытаясь удержать рогатину...

Старый зем сидел у воды, свесив между колен худые руки, и пристально следил за дэлоном.

— И-в-а-н С-е-р-г-е-е-в-и-ч, д-а-в-а-т-ь в-т-о-р-у-ю ч-а-с-т-ь?

Старик промолчал, предостерегающе подняв руку. Он ждал чего-то от Уисса.

И Уисс не без тайной гордости за свое превосходство слегка изогнулся и описал вокруг цилиндра геометрически точный круг, наслаждаясь совершенством и универсальностью своего тела, отшлифованного вдохновенным трудом поколений.

Старик махнул рукой.

— Д-а-в-а-й-т-е!

Цилиндр снова засветился...


Теперь Уисс был не один, и к привычным чувствам голода и страха присоединилось еще одно — чувство холода, в три погибели скрючившего тело. Он кутался в промокшую медвежью шкуру, плотнее прижимался к таким же скрюченным, закутанным в шкуры, телам — ничего не помогало.

Их осталось немного от большого и сильного стада — остальные погибли сегодня утром в схватке с пещерным медведем, хозяином этой каменной берлоги.

Уисс покосился на клубок тел, бьющихся в ознобе.

Их уже не пугает смерть. Спрятанный под скошенными лбами маленький робкий мозг уже уснул. Каменные топоры валяются в углу пещеры вперемешку с костями, обглоданными до глянца. Завтра в пещере не останется ни одного живого существа. То, что не сумели сделать звери и черные обезьяны, прогнавшие стадо с насиженных теплых гнезд, сделает холод.

Уисс перевел глаза на выход. В широком белом проеме кружились снежинки. Залетая в пещеру, они таяли, превращаясь в капельки голубоватой влаги. Весь оранжево-красный, с черными извилистыми прожилками, неровный свод пещеры светился голубыми каплями. Капли, набухая, падали вниз и ранили воспаленную кожу, как острые шипы.

А за проемом был мир. Недобрый холодный мир. Мир искромсанного, вздыбленного, вспененного камня — гигантские каменные волны с белыми шапками на острых гребнях, они обступили беглецов со всех сторон. Скрытое горами солнце опускалось все ниже, и причудливые утесы, похожие на морды зверей, окрасила кровь. Небо синело, а внизу, в глубокой расщелине, клубился плотный багрово-фиолетовый туман. Изредка вспышки прорезали его, и тогда земля вздрагивала, и с утесов срывались камни. Там, внизу, тоже была смерть непонятная и от того еще более страшная.

Привычная спазма свела желудок. Тело, наперекор всему, требовало пищи. Оно не хотело мириться со смертью. Оно хотело жить.

Уисс пошевелился, попробовал подняться. Онемевшие ноги пронзила тупая боль. Уисс сел, ворча, но потом все-таки встал.

— Надо! Еды!

Гортань плохо повиновалась ему, и немногие понятные слова звучали, как звериные крики. Клубок тел не пошевелился, и Уисс повторил требовательно:

— Надо! Еды!

Мужчины словно не слышали, и ярость охватила Уисса. Он схватил каменный топор и замахнулся на ближайшего.

— Надо! Еды!

Тот покорно закрыл глаза, ожидая удара. Холод был сильнее голода и страха. Сородич готов был умереть, но не отдать свой кусочек тепла. Глаза Уисса по очереди встретились с глазами остальных — они смотрели затравленно и равнодушно, в них не было даже мольбы, их уже застилала пелена неизбежного. Уисс опустил топор. Потом поудобнее перехватил шершавую рукоятку и шагнул в проем.

После смрада пещеры на свежем морозном воздухе слегка закружилась голова. Уисс сжался, ослепленный. Горы переливались всеми цветами, искрились, щетинились серыми полосами колючего кустарника. И оглушительная тишина стояла над ними.

Уисс и сам не понимал, зачем он покинул пещеру. Какую добычу сможет он взять в одиночку? Здесь, в горах, звери свирепы и огромны, а на чахлом кустарнике нет плодов. Он не сможет добыть еды — ни для себя, ни для тех, кто остался.

Но что-то тянуло Уисса в долину, туда, где клубился темный туман и плясали бесшумные вспышки. Цепляясь за камни, он стал спускаться.

Уисс прошел половину пути до кромки тумана, когда ноздри уловили тревожный запах — пахло гарью. Он сделал еще несколько неуверенных шагов и остановился. Инстинкт подсказывал — вернись, там опасность, там великий Красный Зверь, пожирающий все живое. Уисс глянул вверх. Пещера отсюда виднелась маленькой точкой. Вернуться? Ждать ночи — когда его убьет холод или, беспомощного, загрызет нетерпеливый шакал?

Негодующее рычание вырвалось из горла Уисса. Он взмахнул топором, ободряя себя, и решительно двинулся туда, где пряталось неведомое.

Ему не пришлось идти долго. Вскоре путь преградил ручей. Его торопливое бормотание было слышно издалека, но когда Уисс вышел к нему, раздвинув кусты, его снова сковал страх.

Там, за ручьем, совсем недавно пировал Красный Зверь.

На пепельно-серой земле валялись кучи обугленных черных костей кустарника. А еще ниже — стлался багрово-синий дым, доносился далекий треск и тянуло теплом.

Уисс зачерпнул волосатой ладонью полную пригоршню воды и попробовал языком. От холода заломило зубы.

Рядом раздался стон. Уисс одним прыжком отскочил в кусты и замер. Стон повторился, но на этот раз тише. В нем не было угрозы, а только боль и жалоба. Ноздри Уисса раздулись. Припадая к земле, он пополз на звук.

Длинноногое животное с тремя парами витых рогов на голове уже ничего не видело и не слышало. От него пахло паленым. Кожа на боках обуглилась и лопнула, обнажив розовое мясо. Видимо, рогач в предсмертном усилии вырвался из объятий Красного Зверя и перемахнул на этот берег, но смерть догнала его.

Уисс вытащил длинный нож, выточенный из острого обломка берцовой кости, и хищно оскалил зубы.

После обильной еды захотелось пить. Уисс лакал воду жадно, отфыркиваясь и урча от удовольствия, отрывался, осматривался и снова лакал.

И тогда он заметил Красного Зверя.

Это был совсем крошечный зверек и непонятно было, как он перепрыгнул через ручей. Он съел всю палку, оставив от нее только угли, и теперь подыхал, дрожа и дымясь.

Уисс хотел было сбросить опасного зверька в воду, но сытый желудок настроил его на благодушный лад. Ему захотелось поиграть. Он отломил от ближайшего куста сухую ветку и сунул зверьку. Зверек жадно набросился на нее и сразу стал больше и веселее.

Уисс играл с красным зверьком долго, то давая ему пищу, то отбирая ее. И зверек покорно подчинялся желаниям Уисса, то вырастая в рычащего тигра, то сжимаясь в рыжую мышь.

И тогда Уисс почувствовал, что холод отступил. Блаженным теплом веяло от камня, нагретого лапами покорного зверя.

Уисс встал и направился к рогачу. Дотащить всю тушу до пещеры было не под силу, и он отрезал самое вкусное — обе задних ноги. Потом выломал большой сук и сунул его в алую пасть костра.

Когда, обессиленный тяжелой ношей, он дотащился до пещеры, уже опустилась ночь. Уисс шагнул в пещеру, высоко держа над головой горящий сук. Красный свет метнулся по стенам. Живой клубок дрогнул, распался, эхо гулко повторило вопль ужаса. Подвывая, сородичи расползались подальше, забивались в темные углы. Только один остался у его ног. Он был мертв.

Уисс бросил на пол ноги рогача.

Остекленевшие глаза жадно уставились на пищу, но страх перед Красным Зверем заставлял глубже забиваться в свои углы.

Уисс повернулся спиной к сородичам и вышел из пещеры.

Он слышал, как в темноте началась драка за мясо. Уисс направился к ближним кустам, освещая себе дорогу.

Когда он вернулся в пещеру с охапкой хвороста, исчезло не только мясо, но и кости. Сородичи снова расползлись по углам, но уже не так поспешно, как прежде. Глаза их приобрели осмысленное выражение и смотрели теперь настороженно и выжидающе.

Уисс бросил на пол догорающий сук и показал на хворост:

— Еда! Ему!

Он подложил веток, и пламя мгновенно выросло, заплясало, рассыпая искры. По пещере заструилось тепло.

Наконец самый смелый подполз поближе. Он с любопытством смотрел, как Уисс кормит веселого зверя, потом сказал неуверенно:

— Красный Зверь! Враг!

Уисс сунул еще одну ветку в костер, и рыжий язык метнулся к самому потолку.

— Нет! Огонь! Друг!

Осмелевшие мужчины подползали все ближе к костру, блаженно ворчали, подставляя теплу окоченевшие тела, радостно повизгивали.

— Огонь! — повторил Уисс новое слово. Он протянул к жаркому костру волосатую руку: — Огонь! Друг!


Речь продолжалась, но Уисс очнулся, словно вынырнул из зловонной сероводородной лагуны на поверхность — близость огненной стихии, хотя и призрачная, была нестерпима. Он ничего не мог поделать с голосом крови, с трагическим опытом Третьего Круга, навечно отпечатанным в генах, — все естество противилось союзу с Гибелью.

Он мог только, — напрягая внимание, чтобы не упустить ничего существенного, — следить извне за странным чужим миром.

Он видел, как в считанные тысячелетия земы расплодились и расселились чуть ли не по всей суше. Рогатина в лапе и пламя костра сделали земов сильнее и выносливее других зверей.

Он видел, как земы начали уничтожать друг друга — один на один, орда на орду, племя на племя. Сначала из-за еды, потом — из-за территории, потом — непонятно из-за чего.

Красный Зверь оказался двуликим — с равным покорством и равной силой служил он врагу и другу, злу и добру. Он давал тепло и сжигал жилища, плавил руду и опустошал посевы. Самоубийственный огненный смерч гулял по горам и долинам. Глаз Гибели горел все ярче и беспощаднее. Во всем этом еще была логика, понятная Уиссу, — когда-то по сходным причинам предки дэлонов покинули сушу и ушли в море, спасая свой род и остатки Знания.

Но дальше начиналось нечто, лишенное аналогий.

Уисс не сумел заметить, когда и как это случилось. Может быть, потому, что еще искал следы внеземного вмешательства и не обратил внимания на пальцы седого зема, бесцельно мнущие сырую глину, которая превратилась вдруг в подобие фигуры; на благоговейный восторг подростка, который дул в сухой тростник и случайно соединил беспорядочные вопли в мелодию; на упорство, с которым собирала коренастая земка бесполезные яркие камни, а потом раскладывала перед собой, каждый раз меняя сочетания.

Но когда появились дворцы и многокрасочные фрески на стенах, гигантские каменные изваяния и причудливая ритмика ритуальных танцев, Уисс узнал в них искаженные, перепутанные линии просыпающегося Разума. Собственного Разума земов!


Вторую неделю грабили Священный город дикие орды готов. Ошалевшие от крови и дыма грязные рыжебородые воины смеялись бессмысленным смехом, поджигая дома, разбивая тяжелыми молотами прекрасные барельефы, разгрызая гнилыми зубами корешки рукописных книг, разрубая мечами инкрустированные рубинами и жемчугом музыкальные инструменты. На площадях горели страшные костры, и все, что могло гореть, превращалось в пепел, а то, что не горело, — в горы исковерканного хлама.

Вот два полуголых гота накинули веревку на шею мраморной статуи. Белоснежная женская фигура с гордо поднятой головой покачнулась и под утробный гогот упала на шлифованный розовый базальт пола. Печальный стеклянный звук повис на площадке храма, и то, что секунду назад было Афродитой, стало грудой бесформенных обломков.

Мраморная голова Афродиты со звоном откатилась в угол.

Один из варваров замахнулся кованой медной палицей, чтобы раздробить упрямый мрамор, но вдруг замер. На него смотрело прекрасное лицо, не искаженное страхом. Что-то кольнуло в грудь, — слева, где сердце.

Он выбросил из кожаного мешка драгоценные золотые слитки и яркие украшения в россыпях разноцветных кристаллов и положил туда улыбку, которая делает беспомощными руки разрушителя.

Не обращая внимания на насмешки, он тащил тяжелый кусок мрамора через леса и болота, по сыпучим горным тропам и по обугленным мертвым долинам.

Он падал от усталости и умирал от жажды, метался в простудной лихорадке и лечил гноящиеся раны жабьей слизью, мешок побурел и потрескался, а он шел и шел — пока не дошел до родных мест со своим нелегким грузом.

Он часто всматривался по ночам в твердые и нежные черты, а когда догорал жир в плошке, он выходил из хижины, мучимый незнакомой сладкой болью. Он всматривался и вслушивался в ночные отсветы и шорохи. И высокое небо начинало едва слышно звенеть над ним...


Как дождевые пузыри, возникали, раздувались и лопались царства, унося в забвение имена сумасшедших царей и безымянные племена рабов, но под слоем пепла и гнили оставалась неистребимой священная искра, она разгоралась в сердцах и глазах одержимых одиночек.

Они, затравленные, были еще далеко от Знания, они еще подражали природе и нуждались в материализации своих поисков, не умея мыслить абстрактными образами цветов и форм, — но время шло.

Уисс увидел бездну — вернее, не бездну, а воронку крутящейся тьмы, затягивающую в свою черную пасть все — живое и неживое. Слепые ураганы и смрадные смерчи клокотали вокруг. Но оттуда, из этого клокочущего ада, тянулась ввысь хрупкая светящаяся лестница, отчаянно смелые земы с неистовыми глазами, скользя и падая на дрожащих ступенях, поднимались по ней. Их жизни хватало на одну-две ступеньки, но они упорно ползли вверх, их становилось все больше. Они протягивали друг другу руки и переставали быть одиночками, и слитному движению уже не могли помешать ураганы, и все тверже становилась поступь...

Нестерпимая вспышка ударила в глаза — это взвилось алое полотнище. Еще клокотала темная бездна, еще ревели ураганы, еще метались смерчи, но пылающий флаг зажигал звезды, созвездия, галактики. Последнее, что видел Уисс — горящие красные миры обновленной Вселенной. И тогда внутренний глаз отключил воспринимающие рецепторы и погасил перенапряженное сознание, спасая мозг от непоправимой травмы, и Уисс уже не слышал испуганного крика молодой земки, торопливо выключившей звукозапись.

Впрочем, финал, уже прозвучал...


Больше года прошло с той памятной ночи, но Уисс до сих пор помнил каждое мгновение нежданного открытия, и часто во время ночного дремотного отдыха возвращались к нему тревожные сны суши.

Они приходили и требовали действия, будоражили и настаивали, и Уисс шел к цели собранный, как дэлон, и неистовый, как зем.

Ему не верили свои, его не понимали чужие, в нем копилась незнаемая прежде горечь одиночества, но он не отступал от своего дерзкого плана.

Он уже добился многого — железный кор земов покорно идет за ним.

Но главное — впереди...

Наступал новый день. Тучи, бегущие над морем, истончались и бледнели, и кое-где уже проступали золотые пятна. Метеоклетки не ошиблись, сегодня будет солнце...

Пора.

Уисс повторил призыв.

И такой же свист, словно отраженный от белого кора, вернулся к Уиссу.

Земы ответили.

4. Суета сует

— Вот, собственно, со Скрябина все и началось. Нам сейчас почти ясно, почему именно Скрябин и почему именно «Поэма огня» произвели такое впечатление на Уисса...

— Что вы имеете в виду?

— Вы, конечно, знаете, что скрябинская «Поэма огня», или «Прометей», как ее еще называют, — первая попытка цветомузыки...

— Простите, Иван Сергеевич, вы меня не поняли. Я хотел спросить, что вы имеете в виду под словом «началось». Что же именно началось, по-вашему?

— Контакт...

Пан осекся, потому что в голосе Карагодского звучала откровенная ирония. Профессор покраснел и неуверенно поправился:

— Вернее, появилась надежда на контакт...

Карагодский наслаждался. Он сидел в низком кресле, уперев дряблый двойной подбородок в набалдашник своей знаменитой трости, и даже глаза прикрыл от удовольствия.

А в открытые иллюминаторы каюты попеременно заглядывали то серое небо, то серое море. С утра штормило, но сейчас волнение почти улеглось. Изредка легкий ветерок вздувал неплотно задернутую штору, и тогда в каюте повисала зябкая морось.

Глухое раздражение овладело профессором. Он разозлился не на Карагодского — на себя. Неужели он надеялся на понимание? Конечно, нет. Просто увлекся, сболтнул лишнее. Но теперь отступать некуда. Да и почему он должен отступать? В конце концов пора поднять забрало. И даже хорошо, что Карагодский на «Дельфине». Пусть увидит своими глазами. Иначе ничего не докажешь потом. Хоть и не из карагодских состоит наука, но без драки не обойтись.

И Пан повторил тихо, но твердо:

— Да, надежда на контакт. Уисса словно подменили. Мы уже вместе искали способы связи... Было трудно, очень трудно. Все равно, что рыть тоннель сквозь гору с двух сторон одновременно. Вся беда в том, что никто не знал точки встречи. Шли на ощупь. На звук — буквально. И если бы не Уисс... Он вел себя великолепно, как...

— Что же вы замолчали? Как вел себя ваш дельфин-меломан?

— Он вел себя, как разумное существо. Даже, если хотите, — как настоящий ученый...

Карагодский насторожился. Явная шпилька Пана его не задела. Пусть пока резвится, цыплят по осени считают... Но Пан говорит о трудностях в прошедшем времени. Неужели ему опять повезло, этому сумасброду — даже в такой безумной затее?

Академик откинулся в кресле, снял очки, тщательно протер их и, снова водрузив на нос, забасил отечески увещевающе.

— Ну, полноте, Иван Сергеевич. Вы человек увлекающийся, я бы сказал, экстравагантный — ваше право! Но давайте оставим домыслы дилетантам, сочиняющим фантастические романы. Нам, серьезным ученым, мальчишество не пристало. Я вас очень уважаю и потому я здесь. Я искренне хочу помочь вам, а главное, уберечь от напрасной траты сил и средств...

Пан вскинулся было, но Карагодский остановил его величаво-плавным жестом:

— Хорошо, хорошо, коллега, я не буду. Только давайте вернемся на реальную почву. Я не претендую на столь глубокое, как у вас, знание этих интересных животных. Но я тоже не терял времени даром, поверьте мне. До сих пор, как вы, вероятно, заметили, я покидал каюту лишь для вечернего моциона. Я намеренно не принимал участия в исследованиях, которые вы, несомненно, вели все это время...

Академик цепко глянул на Пана поверх очков, ласково погладил набалдашник трости и продолжил:

— Но сегодня без ложной скромности я могу сказать, что мы найдем общий язык, если не на равных, то на вполне солидном научном уровне. За эти три недели я тщательно изучил все существенное и фундаментальное в дельфинологии — в том числе и ваши статьи, Иван Сергеевич, — и позволил себе сделать некоторые общие выводы. По крайней мере, основная картина мне ясна. И поэтому я теперь считаю вправе оказать вам посильную помощь и более активно участвовать в исследованиях... На совершенно дружеских началах, разумеется.

Пан затосковал, глядя в иллюминатор. Дождь кончился, в сплошных тучах появились бледно-голубые просветы, есть надежда на солнце, самое время работать, а на душе слякоть, нет настроения. Можно себе представить помощь Карагодского...

Карагодский легко угадал его мысли:

— Конечно, мы с вами в некотором роде противники, но согласитесь, от наших споров выигрывает только истина. Во имя истины вам необходим достойный оппонент, не правда ли? Так сказать, для самопроверки...

Пан прервал академика не очень вежливо:

— К чему это дипломатическое суесловие, Вениамин Лазаревич? Если я не опротестовал перед секретариатом Академии ваше присутствие на «Дельфине», значит, я не делаю тайны из работы. Сознаюсь сразу — я намеренно дал Академии заявку довольно туманную, хотя и решительную. Я не хотел предварительной рекламы, и меня, кажется, поняли правильно. Но кое-кому из чересчур бдительных товарищей, видимо, показалось опрометчивым доверие большинства столь туманной заявке, составленной «эксцентриком и фантазером». И вот на «Дельфине» появились вы в качестве... допустим, «научного инспектора». Я правильно понял ваши обязанности?

— Да... то есть... вы...

Олимпийское спокойствие чуть было не изменило Карагодскому. Сквозь стекла очков выглянул некто, начисто лишенный академического благодушия.

— Вы довольно верно догадались о сути моих обязанностей, дорогой коллега. Но кроме них, у меня есть кое-какие права, данные секретариатом Академии...

— Ну, о правах потом. Ваш друг — милейший Иван Васильевич Столыпин — еще не секретариат...

Всего несколько мгновений продолжалась эта безмолвная дуэль — взгляд на взгляд.

Кстати, Карагодский вовсе не страдал слабостью зрения: очки свои носил он как вериги. Большие увеличительные линзы в черепаховой оправе скрывали досадный природный изъян — глазки, слишком маленькие и невыразительные для крупного руководящего научного работника. В очках академик был близорук, как еж.

Пан знал об этом.

Карагодский сдался.

— Ладно. Давайте без дипломатии и без ненужных обострений. Мне... у меня действительно есть некоторые поручения... по некоторой коррекции ваших исследований, так сказать, в практическое русло. Но поверьте мне, Иван Сергеевич, в основе моего интереса лежит чисто научная любознательность. Слишком необычна проблема дельфинов, чтобы остаться к ней равнодушным. Хотя за последнюю сотню лет всякого рода лжесенсации на эту тему набили оскомину, не говоря уже о бешеном потоке популярной и фантастической литературы. Но, судя по вашей заявке, у вас наметился совершенно новый подход к проблеме... я бы сказал, сверхфантастический. По крайней мере, в ваших статьях есть некоторые мысли...

— Которые вас не устраивают, не так ли?

— Может быть, и так, дорогой Иван Сергеевич, но ей-богу не надо горячиться. Ведь истинная наука...

Пан нетерпеливо глянул на часы, потом в иллюминатор. Погода явно улучшилась.

— Вот что, Вениамин Лазаревич, если вы действительно интересуетесь делом, давайте не терять время попусту. Пойдемте в операторский зал — там скоро начнется очередной разговор.

— С кем?

— С Уиссом, разумеется.

— Извините коллега, но давайте уточним некоторые ваши теоретические посылки по этому вопросу.

— Нет у меня теории, Вениамин Лазаревич. Нет, и все тут. Ищу я ее, понимаете? Ищу эту самую истину, о которой вы так любите говорить. Каждый день и каждую ночь. Потому что теории под ногами не валяются и в воде не плавают. А то, что плавает... то это, простите, по-другому называется.

В голосе Пана зазвучала усталость и нетерпение. Видимо, дела все-таки не настолько хороши... Надо выжать из него все, а потом уже решать — с ним или против...

— Вы не совсем правильно меня поняли, Иван Сергеевич. Я просто хотел вам задать несколько принципиальных вопросов. Предварительных, разумеется. Если я не ошибаюсь, вы являетесь сторонником весьма старой, но пока ничем серьезным не доказанной теории о наличии зачатков мышления и сознания у дельфинов?

— Не совсем так.

— Но во всяком случае, вы считаете, что дельфины — «младшие братья человека», как любили выражаться газеты полувековой давности?

— Полувековой? — Пан слегка улыбнулся. — Наверное, побольше, Вениамин Лазаревич. Особенно, если учесть, что словом «дельфос» — «брат» называли дельфинов еще древние греки. Так вот я солидарен именно с древними греками, а не с вашими журналистами. Да, действительно «брат», но младший ли? Судите сами — в течение минимум десяти миллионов лет дельфины полновластно владычествуют в Мировом океане. У них там нет практически ни соперников, ни достойных врагов. А Мировой океан — это семь десятых поверхности планеты. Причем владычествуют, не нарушая равновесия биосферы, а мы за каких-то три тысячелетия «разумного существования» чуть было не превратили в пустыню свои жалкие три десятых, почти отравили атмосферу и гидросферу, едва не сгорели сами в термоядерном пекле. Кто же настоящий «царь природы» и «венец творения»? Кто старше, а кто младше из «братьев по разуму»?

Карагодский нахмурился и поджал губы, не понимая, шутит профессор или говорит серьезно. Но лицо Пана было серьезным, и академик, подумав, позволил себе возмутиться.

— Знаете, с вами невозможно беседовать. То необоснованные подозрения и обвинения, то нелепые парадоксы и параллели, то какая-то антинаучная софистика. Вы, известный ученый, ведете себя и рассуждаете, как мальчишка. Как можно сравнивать стадо дельфинов с обществом людей? История, социология, материальная и духовная культура... Впрочем, вы отлично понимаете о чем я говорю. Я имею в виду уровень разума, способности к разумной, целенаправленной деятельности...

— Это вы хорошо сказали: «Как можно сравнивать дельфина и человека?». Но сказав, остались в плену чисто человеческой иерархической схемы: «больше-меньше», «выше-ниже». Вы говорите: «История, социология, материальная и духовная культура». И подразумеваете все эти слагаемые разума в нашем человеческом понимании. Следовательно, по-вашему получается — неразумно то, что непохоже на меня. Так ведь?

— Нет, почему же...

— Так, не возражайте. А ведь у дельфина совершенно иная среда обитания, иное биологическое строение, иной путь эволюции, все иное... Почему же вы хотите, чтобы его разум, его структура сознания были похожи на наши с вами?

— Но позвольте, позвольте... одна планета, одна экологическая цепочка...

— Верно, и тем не менее в некотором смысле по совокупности условий жизни дельфины дальше от нас, чем предполагаемые разумные существа других планет. Мы снаряжаем экспедиции в Глубокий космос, мы ищем следы иных цивилизаций и ничего не находим... А вдруг мы просто не замечаем следов? Топчем непонятную нам разумную жизнь, не подозревая того, что она разумна? Может быть, убиваем «братьев по разуму?»

— Ерунда.

Карагодский выпрямился и даже стукнул тростью об пол.

— Совершенная ерунда, дорогой мой. Отрыжка идеализма. От таких утверждений совсем недалеко до реакционного агностицизма, до кантовской трансцедентности, до спенсеровской теории равновесия, в конце концов. Вы подумали о том, какое оружие вы даете в руки наших идейных противников подобными скороспелыми предположениями? Вы отличный практик, не спорю, но что касается теории, то тут вы...

Карагодский поискал глазами Пана. Сейчас он почти обожал его. Обличать — это была высшая страсть маститого академика. Он обличал бережно, нежно, стараясь продлить удовольствие, — а для этого нужно было тончайшее психологическое чутье и интуитивное чувство меры: оппонент мог попросту перепугаться, не устоять перед магическим звучанием великих имен и неоспоримых цитат, раньше времени сдаться и пасть на колени, и тогда уже не на ком будет показывать свою убежденность, свою правоверность, свою эрудицию и умение оперировать доводами. Нет, процесс обличения не терпел дилетантства, это было почти искусство, и Карагодский владел им с изяществом эстрадного гипнотизера. Важно было не выпускать жертву из поля зрения, держать ее все время в прорези прицела, чтобы в нужный момент умело прикончить эффектным выстрелом.

Итак, Карагодский поискал глазами фигурку заполошного профессора. Но Пан исчез.

Академик недоуменно покосился на дверь. С никелированной ручки по-прежнему свисал синий ситроновый галстук. Если бы Пан незаметно вышел, то галстук свалился бы.

Об этом видавшем виды галстуке, благодаря болтливости околонаучных корреспондентов, знал каждый уважающий себя острослов. Выражение «галстук Пана» стало таким же обыденным, как знаменитая «скрипка Энгра». Один, не лишенный юмора, авиаконструктор даже назвал так изобретенный им прибор, контролирующий выход сверхсветового космо-корабля из надпространства.

У самого Пана галстук выполнял приблизительно те же функции — он контролировал выход хозяина из мира творческих грез в мир реальной действительности.

Вот уже много лет Пан снимал галстук и вешал его на дверную ручку своего рабочего кабинета, а им, по прихоти судьбы, были самые разнообразные помещения, начиная от роскошных люксов международных гостиниц до кабины сломанного вездехода где-нибудь в пустыне Центральной Австралии. Он отдавался работе самозабвенно, до полной потери связей с действительностью, но всегда, выходя, он брался за дверную ручку, и галстук, старый галстук, верный молчаливый друг и хранитель, оказывался во взмокшей ладони, терпеливо напоминая: подожди, опомнись, подумай еще раз, все ли так, как надо, ведь за дверью — люди, и тысячелетия с одинаковой тщательностью хранят не только формулу закона Архимеда, но и память о том, как великий грек, открыв этот самый закон, на радостях выскочил на улицу голым, радостно вопя «Эврика!», чем весьма смутил многочисленных прохожих...

Галстук висел на месте. Следовательно, Пан из каюты не выходил.

Карагодский подозрительно окинул взглядом большие овальные иллюминаторы, но там колыхались только спаянные горизонтом небо и море, а всякая экстравагантность имеет предел. Хотя бы физический — ведь Пан не умеет плавать.

Словом, этот вариант тоже отпал, и обескураженному академику ничего не оставалось делать, как изучать нехитрую топографию каюты.

Он сидел почти у самой двери, и все небольшое пространство перед ним как на ладони: рабочий стол Пана прямо под распахнутыми иллюминаторами, на столе, между разбросанными бумагами, таблицами и голографиями — изящный ящичек теледиктофона «Память», небрежно перевернутая панель дистанционного управления корабельным видеофоном, наборный диск стереопроектора Всесоюзного неоцентра, который ровно через три с половиной секунды давал любую справку по любой отрасли человеческих знаний. Словом, ничего необычного, если не считать толстенной старинной книги и каких-то диковинных статуэток еще более солидного возраста.

По обе стороны стола — матовые пятна экранов: большой видеофон, два поменьше — стереопроекторы Центра, а вот этот овальный, ощетинившийся тончайшими гранями рубиновых кристаллов, — для просмотра голографических фильмов.

Проектор, примостившийся на подвижной тумбочке справа от круглого винтового стула, открыт — видимо, Пан перед приходом Карагодского просматривал что-то...

Где же он сам, в конце концов? Что за детские шутки?

Кроме стола, шкафчика для микрофильмов, большого стеллажа с книгами, каких-то электроизмерительных приборов с целым ворохом разнообразных щупов на длинных цветных проводах, неизвестно зачем попавшего сюда портативного электрооргана и двух кресел, одно из которых занимал Карагодский — в каюте ничего больше не было.

Да, еще зеркало. Вернее, не зеркало, а большая, в полстены зеркальная ширма, за которой — это академик знал точно — тоже ничего нет, кроме кровати, платяного шкафа и туалетного столика.

Зеркальную ширму Карагодский заметил не сразу, хотя в его кабинете была такая же — края зеркала были вделаны в пол, потолок и стену, и потому не существовало границы между настоящим и иллюзорным миром. Каюта казалась в два раза больше, а все вещи повторяли себя — здесь и там, в Зазеркалье. И два академика, насупившись, смотрели друг на друга из одинаковых низких кресел.

— Иван Сергеевич, куда вы пропали? Где вы?

«Где вы?» — повторил академик в зеркале.

Глаза устали от непривычного напряжения, и он снял проклятые очки.

Двойник сделал то же самое, и это окончательно взбесила академика:

— Послушайте, Пан, оставьте ваши штучки! Я вам не кролик и не дельфин, чтобы обучать меня глупым играм. Мы с вами говорили о слишком серьезных вещах, чтобы...

Карагодский замолчал, потому что не мог смотреть, как его изображение высокомерно шлепает губами, передразнивая оригинал, а отвернуться от зеркала не было сил.

— Что же вы замолчали, Вениамин Лазаревич? — раздался елейный голосок Пана.

— Где вы?

— Здесь.

Пан вышел из-за зеркальной Ширмы торжествующий и сияющий, словно совершил что-то весьма остроумное и из ряда вон выходящее.

— Простите, Вениамин Лазаревич, этот небольшой розыгрыш, но я иногда своих студентов так «перевоспитываю». Начитаются умных книг, заучат, как попугаи, умные и бесспорные вещи и начинают прятать за авторитетными ссылками леность собственной мысли...

— Я, кажется, не студент. А что касается лености мысли...

— Простите, я, ей-богу, без намеков. Но даже в нашем с вами возрасте иногда не мешает поиграть. Только с реальными предметами, а не абстракциями. А то действительно до этого... до идеализма недалеко. Вот зеркало. Хорошее зеркало, правда?

— Я не совсем понимаю...

— Хорошее зеркало. Двойное. С другой стороны — то же самое, два шкафа, два столика, два Пана. Мы с вами были сейчас в одной комнате, а не видели друг друга. Между нами было зеркало. Вы видели в нем себя, а я — себя. Понимаете?

— Пока ничего не понимаю.

— Мы лезем к черту на рога в поисках «братского разума», а ведь по сути мы ищем самих себя, свои отражения, а не разум. Мы подсознательно берем себя за эталон разумного существа, в качестве допусков — единственную шкалу: «выше-ниже» — и пытаемся что-то найти на этом обманном пути!

— Вы отрицаете возможность контакта с инопланетным разумом?

— Тысячу раз — нет! Но все эти досужие разговоры о высших и низших цивилизациях — как раз и есть чистейший идеализм, потому что шкала «выше-ниже» предполагает чисто количественные градации.

— Я с вами согласен, Иван Сергеевич, но вы все-таки не можете не признать, что любая цивилизация — как бы она не отличалась от нашей — должна оставить непременные следы разумной и целенаправленной деятельности...

— Совершенно верно. Но разум качественно иной структуры, чем наш, может иметь и качественно иную цель, чем человечество. Человек в своем развитии создает искусственную среду, все время усовершенствует ее — он строит дома, дороги, машины, осваивает атмосферу, гидросферу, космос — и все это путем создания «второй природы», искусственной среды обитания. Ведь естественная среда ставит непреодолимую стену между нашими потребностями и возможностями. Но создание искусственной среды обитания — это лишь один из бессчетного количества возможных вариантов самосохранения жизни и отнюдь не самый удобный, не правда ли?

— Хорошо, я могу предположить существование цивилизации, для которой искусственная среда необязательна. Хотя, по-моему, это чистейший бред. Но допустим. Только ведь даже при таком варианте должна существовать какая-то созидательная работа, какая-то — пусть необычная — форма труда, а труд должен оставлять следы...

— Как вы считаете, в человеческом обществе искусство — созидательный труд или нет?

— Что за вопрос? Разумеется.

— Ну, а теперь представьте себе цивилизацию музыкантов и художников...

Карагодский наморщил лоб. Ему представился огромный пляж, окруженный лесами, по которому бродят абсолютно голые люди с хитрыми физиономиями явных бездельников и во все горло распевают песни или рисуют пальцем на песке забавные рожицы. Нечто подобное он видел года два тому назад в Гаграх, в Доме отдыха работников искусства. Ничего более фантастического в голову ему не пришло, и Карагодский снисходительно улыбнулся:

— Не могу, Иван Сергеевич. При всем желании — не могу...

Но Пан, по всей видимости, не шутил. Он продолжал совершенно серьезно:

— Я тоже не могу. А придется. Уисс пока дает больше загадок, чем разгадок. Вернее, одна загадка тащит за собой целый воз новых вопросов...

— Какое отношение имеет Уисс к инопланетным цивилизациям?

— Иные планеты? Я показал вам фокус с зеркалом, имея в виду матушку Землю. Сдается мне, люди и дельфины в этом смысле похожи на нас с вами — сидим в одной комнате и не видим друг друга.

— Значит, цивилизация дельфинов?.. O-чень оригинально!

Карагодский даже языком прищелкнул. На этот раз Пан, кажется, зашел чересчур далеко...

— Не знаю... Пока это еще только намеки. Путаница. В глубине души еще гложет червячок — не может быть. И все-таки... Все-таки факты завязываются в один узел, и ничего с этим не поделать. Я недаром заговорил о цивилизации музыкантов. Конечно, это грубейшее приближение, но в нем что-то есть. Вначале я думал, что цветомузыка — одно из средств общения у дельфинов, а сейчас мне кажется, что все гораздо сложнее...

— Постойте, Иван Сергеевич, я читал вашу статью о звуковидении у дельфинов, но вот о цветомузыке слышу впервые.

— Что звуковидение? Я только экспериментально доказал гипотезу, выдвинутую много лет назад. Дельфины действительно видят не только свет, но и звук — сетчатка их глаз воспринимает звуковые волны так же четко, как и световые. Точнее, ультразвуковые волны. Его естественный ультразвуковой генератор — нечто вроде прожектора, с помощью которого он «осматривает» окружающее... Впрочем, словами этого не перескажешь. Вы сами увидите в операторском зале.

— А цветомузыка?

— Самая прямая связь. Звуку каждой частоты соответствует определенный цвет. Об этом давным-давно догадывались композиторы, в том числе и Скрябин... Так вот, глаза дельфина — аппарат, который способен не только воспринимать мир в объемных и цветных звуковых образах, но видеть нашу человеческую музыку. Видимо, дельфины мыслят цветомузыкальными образами, и в этом главная трудность нашего с ними взаимопонимания.

— Но как вы представляете себе такое мышление? Человек мыслит словом...

— Только ли? Художники мыслят цветом и объемом, музыканты — сочетаниями звуков, а Скрябин...

— Давайте оставим Скрябина. Потому что он, в конце концов, как и все, в обыденной жизни мыслил словами.

— Может быть. Но если предположить, что у дельфинов является нормой вид мышления и общения, который у людей считается отклонением от нормы — неважно в какую сторону, в психопатию или в гениальность, — то вполне естественно...

— Ничего естественного не вижу, Иван Сергеевич. Еще великий Павлов доказал...

— Против Павлова я ничего не имею. Тем более что у дельфинов есть некое подобие нашей второй сигнальной системы, даже что-то вроде азбуки из 30–40 звуков, но такой «речью» они пользуются довольно редко...

— Дорогой коллега...

— Вениамин Лазаревич, вам не кажется, что мы толчем воду в ступе? Я вам предлагаю посмотреть своими глазами и во всем самому убедиться, а вы меня терзаете пустыми разговорами и априорными опровержениями типа «этого нет, потому что этого не может быть». Не правда ли, странно?

— Нет, Иван Сергеевич, «наглядные доказательства» — еще не все. — Карагодский неприязненно покосился на зеркальную ширму. — Показать можно все, что угодно. Поразить воображение и так далее. Но я бы не стал приступать к экспериментам подобного рода без прочной теоретической базы. А вот здесь-то вы хромаете, дорогой мой, хромаете, — убежденно закончил академик и для большей вескости постучал ладонью о трость, хотя спроси его сейчас, в чем именно хромает Пан, — он бы не смог сказать, он просто не мог принять этого фанатизма, этой школярской увлеченности, этой юношеской его убежденности. Внутри колыхалось что-то темное, неназванное, и это «что-то» было похоже на элементарную зависть...

Глухо звякнул корабельный видеофон. Пан подбежал к аппарату, включил — на экране появилось взволнованное лицо Нины:

— Иван Сергеевич, скорее, Уисс...

Она заметила Карагодского в кресле, осеклась, смутилась и вопросительно посмотрела на Пана.

— Говорите, Ниночка, говорите. Что там у вас стряслось? Вениамин Лазаревич уже почти в курсе дела.

— Да, собственно, ничего особенного не случилось. Просто вас вызывает Уисс. Он очень торжественный и загадочный, передает в основном в синих и лиловых тонах. Мы подошли к какому-то острову, и Уисс просит остаться здесь на ночь.

— Почему на ночь?

— Не знаю. Он вызывает вас.

— Хорошо. Сейчас мы с Вениамином Лазаревичем придем.

Карагодский без особой охоты поднялся с уютного кресла, медленно оправил костюм, пригладил пышную эйнштейновскую шевелюру и водрузил на орлиный нос свои великолепные очки. Мир вокруг привычно затуманился, потерял свою резкую угловатость, и вместе с туманом вернулось чувство успокоенности и уверенности в здравой основе вещей.

— Иван Сергеевич, один последний вопрос: если это не такая уж большая тайна, то куда мы все-таки плывем?

— Это не тайна.

Пан, наконец, нашел свои бумаги.

— Это не тайна, Вениамин Лазаревич. Я просто не знаю. Нас ведет Уисс.

Пан снял с дверной ручки галстук и, небрежно сунув его в карман, открыл перед академиком дверь.

Нет, это был поистине корабль сумасшедших.

5. Пента-сеанс

Центральная лаборатория, или, как величал ее Пан, «операторская», располагалась на полубаке. В хорошую погоду боковые стены и потолок убирали, и лаборатория превращалась в площадку, защищенную от встречного ветра и взлетающих из-под форштевня брызг только плавной дугой передней стенки.

Сейчас были убраны только боковины, а потолок, в толще которого по мельчайшим капиллярам пульсировала цветная жидкость, превратился в желто-зеленый светофильтр, придававший всему помещению странный и не совсем реальный оттенок.

Впрочем, ослепительную улыбку Гоши, молоденького капитана «Дельфина», не могли погасить никакие светофильтры. Он небрежно бросил под козырек два пальца и лихо отрапортовал Пану:

— Шеф, все нормально. Координаты — 36 градусов 00 минут северной широты и 25 градусов 42 минуты восточной долготы. Лоцман требует отдать швартовы у этого каменного зуба. Жду приказаний.


Первую неделю плавания — первого самостоятельного плавания после окончания мореходного училища — Гоша провел в неприступном одиночестве на капитанском мостике. Белоснежный нейлон его новенького кителя вспыхивал там с восходом солнца и гас на закате.

Однако гордое одиночество скоро приелось общительному капитану. Его немногочисленная команда — штурман, радист, механик и два матроса почему-то сама знала, что ей делать, штормы проходили стороной, приборы, словно издеваясь, начисто отметали даже возможность непредвиденной опасности.

Позади осталась ленивая зыбь Черного моря, узкое горло Босфора и радужным утренним маревом встало Мраморное море, проутюженное аквалетами, а они шли и шли, минуя большие шумные порты, в стороне от праздничной сутолоки обжитых морских трасс.

Вторую неделю плавания бравый «кэп» провел уже на верхней и нижней палубе, с суровым и занятым видом бесцельно слоняясь среди своего до обидного хорошо налаженного хозяйства, искоса наблюдая за суматошными буднями «ученой братии». «Ученые братья» оказались отличными ребятами, и поэтому однажды капитан не выдержал, снял китель и фуражку, засучил рукава и стал помогать аспиранту Толе опускать за борт какую-то замысловатую штуковину, похожую на большого злого ежа.

Но окончательное «падение» капитана произошло в начале третьей недели, когда он впервые переступил порог операторской. То ли интерес к эксперименту, то ли коварные глаза Нины были тому виной, но с тех пор штат центральной лаборатории увеличился на одного добровольного ассистента. Вот и теперь Гоша был первым, на кого наткнулись Пан и Карагодский, едва открыв дверь операторской.

— Стоп! Назад помалу, — в тон Гоше ответил Пан. — Сначала обстановку. Что это за остров?

— Остров? — Гоша презрительно сощурился. — Вы считаете это островом, шеф? Да этого камушка нет, наверное, даже в лоции. А название... Впрочем, сейчас скажу точно...

Действительно, островок был неказистый. Точнее, даже не островок, а невысокая конусообразная скала, сверху донизу поросшая темно-зеленой непролазной щетиной колючих кустарников и трав, из которой робко тянулись редкие кривые стволы дикой фисташки, кермесового дуба и земляничного дерева.

Ветер тянул слева, со стороны скалы, и к привычным запахам моря примешались пряные, дурманящие ароматы шалфея, лаванды и эспарцета — словно открылись ворота большой парфюмерной фабрики.

Гоша с треском захлопнул объемистый телеблокнот с голубым эластичным экраном — последнюю новинку изменчивой моды — и снова повернулся к Пану, который с любопытством продолжал изучать остров. Этот зеленый конус напоминал что-то мучительно знакомое, но что именно?..

— Согласно самой последней лоции Эгейского моря этот каменный прыщ именуется весьма величественно и совершенно непроизносимо — дай бог силы! — ОНРОГКГА 989681, что в переводе на нормальный язык: «Отдельный надводный риф островной группы Киклады Греческого Архипелага». А шестизначная цифра означает не что иное, как порядковый номер этого самого ОНРОГКГА среди подобных ему чудес природы. На месте нашего уважаемого лоцмана я бы выбирал стоянки посимпатичней. Тем более что пришвартоваться к этому чуду нет никакой возможности — он круглый, как медуза.

— Действительно, круглый, — задумчиво пробормотал Пан, последний раз оглядывая островок, и шагнул к Нине:

— Ну что Уисс? Передавал он еще что-нибудь?

— Вот последняя запись, Иван Сергеевич.

Нина и Пан наклонились над контрольным окном видеомагнитофона. Послышались свисты, то похожие на обрывки странных мелодий, то режущие слух диссонансами. По лицам профессора и его ассистентки заскользили разноцветные тени. Гоша тоже уставился в окошко, все трое о чем-то говорили вполголоса, но о чем, понять Карагодскому было трудно, а расспрашивать не хотелось, хотя и было любопытно. Поэтому академик, прислонившись спиной к стене и упираясь обеими руками в трость, разглядывал операторскую.

Академик заходил сюда три недели назад и остался весьма доволен скромным изяществом и своеобразным уютом лаборатории: здесь поблескивали никелем и пластиком новенькие пульты, с мягким щелчком вставали из них выдвижные полуовалы экранов, динамические кресла услужливо повторяли любую позу человека, ворсистый пол таил в себе озеро благоговейной тишины. И ничего лишнего, отвлекающего, раздражающего. Все для вдумчивой, усидчивой работы, исключающей всякую лишнюю трату времени и энергии.

Но сейчас центральная лаборатория трещала по швам — в буквальном и в переносном смысле. Скрытая проводка безжалостно выворочена из стен, а рваные раны в пластике никто, видимо, заделывать не собирается. Внутренности пультов разворочены — латунные щитки кучей валяются под ногами. Разноцветная паутина кабелей либо висит над головой на каких-то самодельных прищепках, либо путается под ногами, делая небезопасным передвижение по площадке. Чудесные кресла запихали в угол, взгромоздив друг на друга, а вместо них появились допотопные стульчики. Лишь одно кресло осталось — на самом носу, чуть ли не над водой — но и его буйная фантазия электроника превратила во что-то среднее между электрическим стулом и высокочастотным душем. Никакого доверия это таинственное сиденье с параболой антенны на спинке не вызывало.

Тощие ноги виновника погрома — кто мог им быть, кроме трижды безответственного аспиранта Толи, — торчали из многотембрового электрооргана: тройной ряд клавиш указывал на родство этого инженерно-самодеятельного монстра с тоскующим чудом древних католических соборов.

Хорошо. Просто еще одна деталь. Мелкая — но деталь.

Без разрешения Пана Толя не посмел бы так распоясаться. Академия дала Пану ультрасовременную плавучую базу, и вот что может сделать с ней безоглядная безответственность. О какой чистоте эксперимента может идти речь в таком хаосе? Явное надувательство, попытка втереть очки. Но Карагодскому...

Академик в третий раз поправил очки. Они ему мешали.

— Готово!

Толины ноги беспомощно заскреблись по полу, зацепились за стойку винтового стула, судорожно согнулись, и Толя, в одних плавках и в белом распахнутом халате, накинутом прямо на мускулистое смуглое тело, возник перед Карагодским.

— А, это вы? Привет! Пришли пощупать наше хозяйство? Давайте, давайте! Давно пора было. Пан с Ниночкой тут такую чертовщину крутят, что ахнешь. Даже меня в пот вогнали. Но вы смотрите Пана не обижайте! Он — бог. В своем деле, конечно...

Решив, что разговора «для вежливости» с Карагодского вполне хватит — и он был очень недалек от истины, потому что академик позеленел — Толя прикрикнул на троицу, склонившуюся над видеомагнитофоном:

— Эй, орлы! Хватит баланду травить! Моя система готова к переговорам на высшем интеллектуальном уровне! Начали, что ли?

И поскольку Пан, Нина и Гоша не обратили на него никакого внимания, он взял на клавишах несколько пронзительно высоких звуков, от которых мгновенно заложило уши:

— У-и-сс!

И тотчас же словно ответило далекое эхо — такой же аккорд, слегка погашенный расстоянием, донесся из-за острова.

А двумя минутами позже справа по борту из голубой кипени бесшумно вырос трехметровый зеленовато-коричневый столб. Карагодский за последние дни немало наслушался и начитался о поразительной ловкости дельфинов, но это было сверх разумения — гигант, весящий в воздухе не меньше тонны, без видимых усилий стоял на хвосте, погруженном в воду, словно для него не существовало законов физики.

По очереди глянули на академика два озорных глаза, скользнули по лаборатории и снова остановились на нем, разглядывая. На самом дне их царила такая нечеловеческая, спокойная сила, такое пронзительное понимание, что Карагодскому невольно захотелось отвернуться.

— Уисс, миленький, рыбки! Белужатинки, а?

Гоша перегнулся через фальшборт, молитвенно протягивая Уиссу перевернутую капитанскую фуражку. Уисс открыл клювообразный рот и скрипуче захохотал, вибрируя напрягшимся телом.

— Гоша, сколько у вас было в школе по географии? Вы же знаете, что в Эгейском море белуги нет.

— В Греции все есть, Ниночка, — убежденно ответил Гоша и снова обратился к дельфину. — Белуга! Уисс, а? Как наяву ее вижу, жареную...

И Гоша даже глаза закрыл — так живо она ему представилась.

Дельфин исчез внезапно, как и появился, а Нина всерьез напустилась на капитана:

— Вечно вы, Гоша, нарушаете программу! Вы же вчера обещали прекратить, а сегодня — снова. Вдобавок — при Вениамине Лазаревиче, а ему, быть может, некогда...

Гоша виновато оправдывался: «Так я же не думал, что он уйдет. Я шутки ради... Откуда здесь белуга?» Нина несколько раз повторила на электрооргане свистящий призыв, но Уисс не появился, и, вконец расстроенный, Гоша замолчал, потихоньку отступая к двери.

Пан уже в одиночестве гонял видеозапись и не замечал ничего вокруг.

Стоять в углу и ждать неизвестно чего было как-то не очень солидно, и академик хотел было подойти к Пану без приглашения, но в это время раздался сильный всплеск, и что-то большое и серебристое пролетело и глухо шмякнулось на пол.

— Нина... Белуга! Честное слово, белуга! Молоденькая! Крошка!

«Крошка» почти метровой длины яростно билась в цепких Гошиных руках, разевала зубастый полулунный рот и отчаянно раздувала жабры.

— Что случилось? — поднял наконец голову Пан.

— Уисс принес белугу! Ну и ну! Артист... Спасибо, старик! Мы ее сейчас того... в камбуз!

И Гоша исчез, плечом захлопнув за собой дверь.

— Вот заполоха, — одобрительно ухмыльнулся Толя. — Так, Иван Сергеевич, у меня все на мази. Можно крутить!

— Ладно, Толя, спасибо. Сейчас начнем.

Пан подошел к борту и ласково кивнул Уиссу, который на этот раз неподвижно и невесомо парил на волне.

— Сейчас начнем, Уисс... Надавал загадок — сам их и разгадывай. Так-то... Ну что ж, Нина, давайте начинать! А вы, Вениамин Лазаревич, сюда поближе, на этот вот стульчик.

Над пультами раскрылись веера экранов. Карагодский и Пан уселись около двух центральных, отливающих туманной зеленью. Посерьезнел над видеомагнитофоном даже разбитной Толя. Нина сидела чуть впереди, положив пальцы на клавиатуру органа, и перед ней рубиновой россыпью горел овал топографической проекции.

Резкий высокий пересвист взлетел над морем.

Пан наклонился к Карагодскому.

— Следите за экранами. Сейчас мы начнем свой обычный сеанс. Сеанс взаимного обучения, так сказать. Вы заметили на голове Уисса телеприемник? Такую маленькую красную коробочку? Нет? Здесь, на левом экране, мы увидим все, что увидел бы человек на месте Уисса с помощью телеприемника. А на правом — то, что видит Уисс...

— Каким образом?

— Очень просто! С помощью обыкновеннейшей цветомузыкальной приставки мы преобразуем ультразвуковые сигналы дельфина в цветное изображение!

Уисс, видимо, плыл по поверхности, и пока изображения на обоих экранах мало чем отличались, если не считать того, что дымчато-голубое небо в подпалинах облаков на правом экране было неестественно выпукло и заключено в темно-синий круг — словно смотришь вверх со дна колодца сквозь сильное увеличительное стекло. Так продолжалось минуты три. Карагодский покосился на Нину. Она чуть подалась вперед, вглядываясь в свой экран, и быстро перебирала клавиши органа, но звука почему-то не было слышно.

— Ультразвук... Они разговаривают на ультразвуке, и потому мы не слышим, — прошептал Пан, перехватив взгляд Карагодского.

— Разговаривают?

— Да. В этом, собственно, и состоит сеанс: Уисс рассказывает обо всем, что видит, — на языке цветомузыки, разумеется, — мы его записываем, а затем с помощью ЭВМ пытаемся найти смысловые и речевые аналогии цвето-звуковым образам дельфина. Грубо говоря, мы пытаемся составить словарь дельфиньего языка. И, надо сказать, довольно успешно. Как видите, мы уже можем не только понимать сказанное, но и задавать вопросы «по-дельфиньи» с помощью электрооргана. Это уже почти разговор, почти беседа с иным разумом...

При слове «разум» Карагодский недовольно поморщился.

— Великолепно. Как ученый, я говорю от чистого сердца — браво! Эксперимент поистине блестящий — и по остроумию пути и по значимости результата. Как я вижу, вам действительно удалось не только расшифровать пресловутый «дельфиний язык», но и наладить двустороннюю связь с этими животными...

И видя, как погасли глаза профессора, Карагодский еще раз мстительно повторил:

— С этими животными... Да, животными — потому что, несмотря на все к вам уважение, Иван Сергеевич, обещанных чудес во всем этом я пока не вижу. Двустороннее общение — это еще не доказательство равенства партнеров. Как вы знаете, общаться можно и с шимпанзе...

Пан молчал, и Карагодский перешел в наступление.

— Но дело не в этом, Иван Сергеевич. Меня, откровенно говоря, мучит сейчас один каверзный вопросик: «Зачем ума искать и ездить так далеко», как говаривал Грибоедов? Какая надобность забросила нас в Эгейское море? Зачем вам понадобилась неуютная жизнь на «Дельфине», хотя такой эксперимент можно было с успехом провести в акватории, со стационарным оборудованием, не спеша... Ну скажите честно — разве нельзя?

— Нет, — твердо ответил Пан. — Нельзя. Вы, Вениамин Лазаревич, простите, как недоверчивый завхоз. Пробовали мы. И не пошли дальше обозначений двух-трех десятков предметов. Потому что мы были в своей среде, а Уисс — нет. Чтобы по-настоящему понять дельфина, надо понять его среду, мир, в котором он живет, мир очень и очень не похожий на наш. Достигнуть этого полностью невозможно, но максимально приблизиться — можно. Наша плавучая лаборатория дала нам такую возможность — общаться с дельфином в его собственной среде, не по принуждению, а по его собственному желанию...

— С этим я могу согласиться, Иван Сергеевич, может быть, вы и правы, вам виднее. Но послушайте, что за сумасшедший курс — тысячи миль от родных берегов, Эгейское море, Киклады, какой-то дикий риф на краю света — и все в угоду бессмысленной тяге животного к новым местам кормежки, может быть!

— Нет, это не бессмысленная тяга, Вениамин Лазаревич. Вы знакомы с дельфинологией лишь по книгам да статьям, а я только с Уиссом уже два года вожусь. Не могу я вам сейчас ничего доказать, но поверьте мне, интуиция подсказывает — не зря он ведет нас сюда. Не случайно Эгейское море, не случайны Киклады...

Сейчас в зеленом луче солнца, пробившегося сквозь светофильтр, в дрожащих рефлексах от цветовой пляски на экранах, его лицо, сухое и вдохновенное, напоминало маску шамана, а горячий шепот звучал, как заклинание:

— Вспомните — крито-микенская культура, одна из самых древних и одна из самых загадочных... А культура Киклад — это загадка в загадке... Эгейское море... Именно здесь родился бог морей Посейдон, именно здесь на фресках дворца в Кноссе были изображены дельфины...

— Но это же вполне естественно! Островные жители поклонялись морю, и дельфины были у них священными животными, что из этого?

— А таинственные подземные ходы, которые вели прямо в море — зачем они?

— Не знаю. Я не археолог и не историк. Но я могу поклясться, что никакого отношения к делу это не имеет. Я просто... просто теряюсь, глядя на вас. Уж не считаете ли вы часом, что крито-микенскую культуру изобрели дельфины?

Пан только досадливо махнул рукой и обиженно отвернулся к морю.

— Иван Сергеевич, Уисс пошел в глубину у самого острова.

— Спасибо, Ниночка.

Пан отходил мгновенно — так же, как и вспыхивал. Но сейчас он молчал просто потому, что происходящее на экранах волновало его гораздо больше, чем сумбурная дискуссия с академиком.

Теперь изображения отличались друг от друга, хотя при внимательном сравнении и при изрядном терпении можно было уловить сходство между жутковатыми фантасмагориями правого экрана и бесстрастным реализмом левого.

Уисс шел в глубину медленно, и сказочная красота подводного мира вставала перед учеными, словно в окне батискафа. Прямые лучи солнца, преломленные легкой зыбью на поверхности, медленно кружились туманными зеленовато-голубыми столбами, переплетаясь и снова расходясь, оттененные непроницаемым аквамарином фона. Серебристый с черными поперечными полосами морской карась, попав в полосу света, замер, недовольно шевеля плавниками и тараща красный глаз, а потом, не изменив положения, медленно опустился вниз, за пределы зрения телеприемника. Торопливыми частыми толчками проплыл корнерот, похожий на перевернутый вверх дном белый горшок с цветной капустой. Вслед за ним, закладывая безукоризненно плавный вираж, вылетела суматошная стайка сардин, но, налетев с ходу на мясистые щупальца медузы, рассыпалась, сломав строй, сияющим елочным дождем. Корнерот повис, облапив неожиданную добычу, чуть покачиваясь в танцующих столбах света.

Правое изображение повторяло все, что происходило на левом, но как! В непомерной, нестерпимой для глаза человеческого пустоте, лишенной намека на перспективу, громоздились, наползая друг на друга, непонятные, фантастически искаженные объемы, рождались загадочные спирали, параболы, сдвоенные и строенные прямые, расползались и съеживались предельно насыщенные цветом неправильные пятна и бледные, едва видимые круги. Бедный карась оказался распластанным минимум на шесть проекций, которые, накладываясь одна на другую, мигом сконструировали такое чудище с четырьмя хвостами между глаз, что Карагодский нервно расхохотался:

— Ну и ну! Совсем как в клинике Вайнкопфа!

— Что вы сказали?

— Я говорю, совсем как в клинике Вайнкопфа. Я был недавно в Гамбурге, у известного немецкого нейрохирурга Вайнкопфа...

— Я знаю его, Вениамин Лазаревич. Что ж у него в клинике?

— Ему удалось через подкорку получить уникальные фотографии: как видит мир человек, отравленный наркотиками. Очень похоже. Только, пожалуй, у вас пострашнее. Карась был просто изумителен...

— Простите, Вениамин Лазаревич, одну минуту...

Уисс круто пошел вниз. На левом экране заметно потемнело, танцующие столбы исчезли, а сбоку сквозь густую синеву проступило что-то большое и красное.

Пан прибавил усиление. Его рука чуть заметно дрожала. Большое пятно оказалось подножием рифа в сплошных зарослях благородного коралла. Причудливые, сильно разветвленные кусты всех оттенков красного — от бледно-розового до багрово-черного — полностью закрывали грунт. Искривленные толстые ветки, словно вешним цветом, были усыпаны белоснежными звездами полипов, и между ними сновали торопливые полосатые рыбки с забавно обиженными физиономиями. Изредка среди этого красного сада попадались игрушечные домики органчика и пышные букеты анемонов, лениво сплетающих и расплетающих изумрудно-зеленые плети щупалец.

Боком, прячась за камнями, пробежал рак-отшельник, таща на раковине двух похожих на шоколадные торты актиний. Морской конек рассерженно фыркнул на него, сплющив нос. Рак даже усом не повел.

Внезапно перед самым объективом со дна что-то полыхнуло, подняв тучи мути. Большие мягкие крылья на миг заняли половину экрана, и большой скат изящными плавными взмахами плавников совсем по-птичьи взлетел над коралловым лесом.

Ручка усиления дошла до предела, а изображение все меркло и меркло, пока не превратилось в сплошную густо-синюю ночь. Уисс уходил все глубже.

— Иван Сергеевич, — раздался тревожный голос Нины, — Уисс что-то говорит, но я его не могу понять...

— Почему?

— Совершенно другая система сигналов. Линейная. Это не рассказ. Это что-то другое. Но что — не знаю. Почему он перешел на другие сигналы? Что он хочет?

— Это я вас должен спросить, что он хочет... Вы же сами знаете, что пока он только с вами может говорить. Даже меня не признает!

В голосе Пана прозвучала такая искренняя обида, что Нина невольно улыбнулась. Пан не заметил ее улыбки — он вообще ничего сейчас не видел, кроме непонятных переплетающихся жгутов на экране.

— Дайте звук!

Стонущая, нереальная под этим ярким солнцем, над этим ласковым морем, необычная мелодия полилась из динамика. Да, слух не обманывал — это действительно была мелодия — диковинная, но все-таки понятная сердцу, и столько нечеловеческой грусти и покорности было в ней, что холодели пальцы.

Нина неслышно вышла из лаборатории. Пан сидел, стиснув виски ладонями. Присмиревший Толя бесцельно наматывал на кисть руки какой-то желтый провод. Два других лаборанта, забыв о приборах, во все глаза смотрели на Пана с безмолвным вопросом.

А Карагодскому стало вдруг как-то пусто. Он словно увидел себя со стороны — надутого, важного, увенчанного званиями и ничего не значащего, потому что ничему не отдавал он себя целиком, как Пан — ему вдруг захотелось обнять этого смешного, синеглазого старичка за плечи и сказать что-то очень-очень хорошее...


Нина появилась так же неслышно, как и исчезла. На ней был мягкий купальный халат.

— Толя, готовьте кресло.

Пан поднял голову.

— Нина, что вы хотите?

— Связаться с Уиссом на пента-волне.

— Ни в коем случае! Вы помните, что было прошлый раз?

— Помню. Но мы должны знать, что хочет Уисс!

— Пента-волна слишком опасная штука. Тем более что мы пока не знаем толком, что это такое. Нет, Нина, рисковать незачем. Надо искать другие пути.

— Иван Сергеевич, вы же сами знаете, что другого пути нет. Вспомните, как постепенно и осторожно переходил от этапа к этапу Уисс. А сейчас он перешел на новую систему без предупреждения. И он не отвечает на мои сигналы по старой системе. Значит, что-то случилось.

— Но что могло случиться за эти полчаса?

— Не знаю, Иван Сергеевич. Последним его сигналом по старой системе было «скорей», вы сами видели. А потом эти линии. Я должна попытаться на пента-волне.

— Ну... Ну хорошо. Только без обратной связи, ладно? Просто задайте вопрос, а мы будем ждать ответ по старой системе.

— Не знаю. Как получится.

— Никаких «как получится». Не подводите старика. Договорились?

— Договорились, Иван Сергеевич... Толя, кресло готово?

— Да, Ниночка. Садись и вещай напропалую.

Нина сбросила халат. Коричневый купальник сливался с цветом загорелой кожи, и в потоке зеленого света ее фигура казалась отлитой из меди. Она постояла на носу корабля с минуту и села в кресло. Толя и один из лаборантов захлопотали над ней. Провода тонкими змеями постепенно обвивали ее тело, впиваясь присосками электродов в виски, в шею, в руки, в живот, в ноги.

— Иван Сергеевич...

В голосе Карагодского помимо воли прозвучало что-то такое, что заставило Пана оглянуться. Карагодский смутился.

— Иван Сергеевич, я понимаю, что сейчас вам не до меня, но я никогда ничего не слышал...

— О пента-волне?

— Да.

— Пента-волна, коллега, это... Словом, бог знает, что это такое. Я знаю ваше яростное неприятие всякого рода телепатии, парапсихологии и прочей, как вы выражаетесь, «чуши», поэтому... Возможно, это какой-то необычный вид излучений, присущий только живым организмам. Помните опыты Клива Бакстера?

— Клив Бакстер... Клив Бакстер... Помню, с этим именем был связан какой-то скандал в середине двадцатого века... Но что конкретно — ей богу забыл.

— Ну, это неважно. Суть не в самих опытах, достаточно экстравагантных, а в том, что Клив Бакстер, а за ним группа молодых советских ученых из Казахского университета осмелились впервые заговорить о новом виде излучения — биологическом... Господи, Толя, ну что вы там копаетесь?! Да... О чем мы говорили? О Бакстере? Так вот, «пента-волна» — это мой собственный термин. Пятое состояние вещества, так сказать... Во время опытов Нина заметила, что, плавая рядом с Уиссом, она начинает испытывать некоторые странные ощущения. Ну, что-то вроде гипноза. Тут-то я и вспомнил Бакстера. Саму установку для усиления биоизлучения придумал Толя... Готово?

Нина сидела, откинувшись на спинку кресла. Лицо ее заострилось, на губах скользила улыбка, но даже в улыбке сквозили напряжение и тревога. На голове ее, облегая виски, пылала алая корона — большой тяжелый венок из влажных махровых маков, а на лоб, волосы и плечи спадала замысловатая сетка тонких проводников. От направленной антенны, довольно точно имитирующей огромный раскрытый цветок орхидеи, тянулись по меньшей мере сотни две зеленых гибких шнуров, маленькими присосками соединенных с разными точками тела.

— Иван Сергеевич, точки присоединения электродов к телу выбраны произвольно?

— Не совсем. Мы исходили из гипотезы, что биоизлучение в большей или меньшей степени сопровождается электромагнитными эффектами. Эти точки мы нашли экспериментально — места наибольшей электронапряженности кожи...

— И потеряли зря массу времени...

— Как вас понимать, Вениамин Лазаревич?

— Скажу больше. Сколько точек вы нашли?

— 218. А что?

— Так вот, я могу без электрометра указать вам еще 65 точек, которые вы пропустили.

— Не понимаю.

— Вы слышали когда-либо о древней китайской медицине — иглотерапии?

— Разумеется.

— Так вот, ваши точки — это и есть знаменитые 283 точки для иглоукалывания, которые были известны китайским медикам две тысячи лет назад. Я, правда, совершенно не понимаю, какая связь между вашей «пента-волной» и иглоукалыванием, но за совпадение — ручаюсь, и вряд ли оно случайно. Даже по теории вероятности...

— Иглоукалывание, говорите? Забавно... Мне совершенно не приходило это в голову... Действительно, здесь, видимо, есть какая-то связь. Господи, как мало мы знаем самих себя! Мы — «цари природы»!

— Иван Сергеевич, я начинаю.

— Начинаете, Ниночка? Ну, давайте. Как говорят — ни пуха... Только без самодеятельности, хорошо?

— Хорошо. К черту!

Ничего не произошло. Просто антенна в форме цветка орхидеи стала медленно вращаться вокруг своей оси, и Нина, расслабившись, опустила руки на подлокотники и закрыла глаза. По-прежнему сквозь желто-зеленую крышу било солнце, и нестерпимо сияла морская даль, и щетинился тусклыми кустарниками островок, и черноголовые средиземноморские чайки срезали острыми крыльями гребешки волн и снова взмывали вверх с трепещущей серебряной добычей в клюве — ничего не изменилось в мире за эти полчаса, кроме того, быть может, что один седовласый академик неожиданно почувствовал себя аспирантом...

— Иван Сергеевич, вы говорили, что пента-волна — это опасно. Почему? Кажется, все довольно невинно и просто.

— Понимаете, Вениамин Лазаревич, тут довольно-таки сложный парадокс. Для приема и ведения пента-передачи необходима очень восприимчивая, очень незащищенная психонервная система. Мы, правда, не проводили широких опытов, но мужчины не способны к приему пента-волны. Иногда очень сильные, импульсивные натуры могут передавать, но с приемом ничего не получается. Видимо, психика взрослого мужчины слишком стабильна, устойчива, слишком защищена от внешних биораздражителей. Принимать пента-волну могут только женщины, да и то не все.

— В таком случае, идеальными пента-приемниками были бы дети — их психика ограждена меньше всего.

— Вероятно, да. Но, сами понимаете, опытов с детьми мы не имеем права ставить, пока не убедимся в полной безопасности... А вот это как раз и неясно... Мы сейчас пента-передачей пользуемся очень осторожно. Во время одного из сеансов Нина потеряла сознание.

— Причина?

— Видимо, очень сильный пента-сигнал Уисса. Я так думаю. У нее было нечто вроде галлюцинаций: ее психический строй был подавлен психическим строем дельфина, она, проще говоря, почувствовала себя дельфинкой, оставаясь женщиной, понимаете? Видимо, дельфины воспринимают и чувствуют гораздо острее, мощнее нас. И человеческие нервы не выдержали. Шок. Что-то вроде того, если по проводке, предназначенной для 220 вольт, пропустить ток в 380 вольт, понимаете?

— Да, да, конечно. Сработали предохранители — выключилось сознание, свет померк...

— Вот именно. Мы, правда, сидели, мозговали — и Толя, и Нина, и я придумали вот эту штуку — маковый венок. Вроде индикатора напряжения. Если верить Бакстеру, он должен сработать раньше, чем уйдет сознание, и создать заградительное пента-поле. Но... мы предполагаем — природа располагает. Если бы не странно тревожное поведение Уисса, я ни за что не разрешил бы пента-сеанс. Впрочем, теперь остается только ждать.

Море стихло, даже зыбь улеглась. Только соседство близкого прибоя ощущалось теперь: «Дельфин» то парил над горизонтом, то спускался вниз, и тогда море впереди вставало вертикальной стеной.

Нина лежала в кресле, не двигаясь. Медленно вращалась над ней металлическая орхидея, влажно и терпко пахло маками. Толя едва слышно насвистывал что-то, поглядывая на экраны, по которым бегали теперь только бледные точки. Пан, сцепив руки за спиной, молча ходил через всю лабораторию, от кресла к двери и обратно, и тоже поглядывал на погасший рубиновый овал.

А Карагодский, усевшись на треногий стул и привычно оперев подбородок о трость, думал. У него тоже был «пента-сеанс». Он говорил сам с собой. Он пытался вспомнить что-то важное и никак не мог. Вопреки желанию, перед ним проходили бесконечные коридоры, открывались двери с фамилиями на табличках, ложились под ноги ковровые дорожки, ведущие к столу президиума... Он позабыл, когда, на каком симпозиуме он сидел в зале, на обычном откидном стуле.

Президиумы, президиумы... Может быть, он и родился в президиуме? Кажется, он всю жизнь покровительствовал и препятствовал, разрешал и запрещал, проверял и указывал, и всю жизнь были с ним очки в черепаховой оправе, сквозь которые мир кажется мягким, округлым и спокойным. Но ведь это не так, не так! Когда-то и он... Но когда это было!? И было ли вообще, чтобы море, чтобы какой-то сумасшедший дельфин, чтобы аспирант Толя был с тобой на «ты», чтобы все вокруг было тревожной загадкой, требующей немедленного решения, чтобы вот так метаться из угла в угол из-за сумасбродной девчонки, рискующей в худшем случае обмороком, и, в конце концов, рисковать самому, как эта девчонка...

Что же ты ходишь, Пан? Что молчишь? Пятнадцать лет воевал я с тобой на журнальных страницах, на высоких трибунах. Пятнадцать лет обстреливал из тяжелой артиллерии самыми тяжелыми снарядами. Пятнадцать лет боролся с тобой, не брезгуя подножками и ударами ниже пояса. А ты уничтожил меня за сорок минут, и сам, кажется, не заметил этого. А может быть, и заметил, но не подаешь виду. Потому что победа надо мной для тебя — пустячок. Для тебя важнее твой дельфин, твоя Нина, твой Толя, твои экраны, твоя работа, и какое тебе дело, что академик Карагодский выбросил белый флаг?

Но если даже тебé не нужна победа надо мной, Пан, то кому она нужна вообще? Может, спрятать белый флаг, пока его никто не заметил, и пусть все идет по-старому? А как быть с Венькой Карагодским, с «Веником»... Господи, вспомнил!

Как он мог это забыть? Его в университете звали «Веником», потому что вместо серебристой шевелюры на его голове тогда был веник стриженых волос. Он изобретал тогда какую-то универсальную вакцину, занимался гимнастикой йогов, курил «Шипку» и свергал авторитеты... Эх, Веник, Веник! Какой счастливый ты был тогда! Неужели ты ушел от меня навсегда, Веник? Помоги! Помоги не опустить флаг. Даже если этот флаг — белый...

— Стоп сеанс! Толя — усилитель! Быстро! Укол!

Алая корона на голове Нины опадала на глазах. Слабели, теряли упругость лепестки мака, съеживались, как под ледяным ветром. И бледность, заметная даже под загаром, заливала лицо Нины.

Толя защелкал тумблерами усилителя. Антенна остановилась. Пан, побледневший не меньше Нины, держал ее руку, считая пульс, а Толя принялся торопливо снимать присоски проводов. Подскочил лаборант с пневмошприцем.

Нина открыла глаза.

— Не надо укола, Иван Сергеевич. Все в порядке. Просто Уисс очень нервничал, и я устала. Я, кажется, все поняла. Сейчас расскажу по порядку. Пока выключайте аппаратуру. Уисс передавать сегодня не будет. Нам придется выключить аппаратуру надолго. Если не навсегда...

Голос Нины прервался глубоким судорожным всхлипом, как у человека после глубокого истерического припадка. Пан кивнул лаборанту, и тот, осторожно взяв руку Нины выше локтя, на мгновение прикоснулся к ней губчатым раструбом пневмошприца.

— Я же говорю — не надо.

— Ничего страшного, Нина, это обычный тоник. Помолчите минут пять. Придите в себя. Потом расскажете.

— Уисс...

— Помолчите. Уважьте старика.

Нина медленно сняла с головы увядшую корону и протянула Толе. Коротко вздохнула и снова откинулась на спинку кресла. Большая чайка сделала круг у самого бушприта «Дельфина». Нина следила из-под полуприкрытых век за полетом до тех пор, пока чайка не превратилась в точку на небе, и закрыла глаза.

— Иван Сергеевич!

Гоша ворвался в лабораторию, но заметив приложенный к губам палец Пана и лежащую в кресле Нину, повторил почти шепотом.

— Иван Сергеевич, неприятные новости... Вот только что получил радиограмму Службы Информации...

Пан развернул сложенную вдвое бумажку и начал читать — сначала бегло, потом все более и более внимательно:

— Катастрофа в Атлантике... Взрыв подводного нефтехранилища при заправке танкера «Литл Мери», США... 20 тысяч тонн нефти типа «Н» всплыло на поверхность... Ввиду неосторожности капитана... пожар на танкере... Команда вынуждена спасаться вплавь... Жертв нет, благодаря четкой работе воздушной спасательной службы. После эвакуации организован встречный огонь для уничтожения гигантского нефтяного пятна...» Что за нелепость! Раздувать пожар вместо того, чтобы его гасить! Стоп! Что такое?!

Пан поднес бумажку ближе к глазам, словно не веря себе:

— «В огне погибло большое стадо дельфинов... Спасенные моряки утверждают, что дельфины появились сразу после сигнала «SOS» и помогали людям во время всей спасательной операции. После эвакуации людей они пытались покинуть район бедствия, но преждевременно организованный воздушной пожарной службой США встречный огонь и подводные сети нефтеуловителей отрезали им выход в открытый океан...»

Профессор беспомощно опустил бумажку:

— Что же это такое? Какая-то невероятная нелепость! Неужели они не видели, что там дельфины? Или просто... Не могу понять, поверить... Люди, сжигающие заживо огромное стадо дельфинов... Дельфинов, которые приплыли, чтобы спасти людей... Что же это такое?..

Нина устало подняла голову с подушки кресла. Она по-прежнему смотрела прямо перед собой, куда-то за черту горизонта.

— Это, кажется, конец, Иван Сергеевич. Сейчас я все расскажу.

6. Мальчишки

Утро только начиналось, и с прибрежных гор тянуло холодом и сыростью. Они, точно спящие великаны, сгорбились, натянув поглубже ночные колпаки из тумана. И только снизу, из серой пелены, с невидимого пока моря, тянуло уютным домашним теплом.

Юрка остановился в нерешительности перед самшитовой стеной шоссейного ограждения. До ближайшего подземного перехода надо было сделать крюк метров в триста, а разве мог он сейчас терять хотя бы одну минуту? Джеймс, наверное, уже на берегу. Этот длинноногий англичанин всегда и всюду поспевал раньше других.

Юрка умел пробираться сквозь самшит. Сначала он погрузил в плотную зеленую стену обе руки. Когда коварный кустарник «привык» к ним и острые колючки перестали ранить кожу, он медленно ввел в стену плечо, потом ногу. Самое главное — не торопиться, не «спугнуть» спящие ветки. И еще — ни в коем случае не думать, что тебе надо пробраться сквозь изгородь. Потому что — в этом Юрка был уверен — кустарник умел читать мысли. Стоило только подумать о конечной цели, сделать одно единственное неосторожное движение, и тысячи крошечных зубов вопьются в твои штаны, рубашку, тело и будут держать мертвой хваткой до тех пор, пока ты не рванешься с воплем из зеленого ада, и тогда уж прости-прощай одежда: целая свора злейших псов не приведет ее в такое плачевное состояние, как эти мирные на первый взгляд заросли.

Все обошлось благополучно, если не считать одной-двух царапин на щеке. Перед тем, как штурмовать вторую полосу заграждений, Юрка с наслаждением потоптался на пустынном полотне дороги. Пластик, влажный от росы, смешно хлюпал под босыми ступнями и приятно грел озябшие подошвы.

Успешно преодолев второй ряд самшитовых зарослей, мальчик вышел к узкому распадку. Огромные деревья с обеих сторон ущелья сплелись вершинами, и там было всегда темно. В этой трубе в любую погоду, в любое время дня гудел ветер. Только утром он дул сверху вниз — от холодных гор к теплому морю, а вечером — снизу вверх, от прохладного моря к накалившимся за день горам.

Заросли в распадке были совершенно непроходимы, но у мальчишек здесь была своя тайная тропа — каменистое ложе ручья. Весной ручей превращался в бурный желтый поток с многочисленными порогами и водопадами, купаться в котором, несмотря на родительские запреты, было гораздо интереснее, чем в море, а летом пересыхал вовсе, оставляя едва заметную дорожку из гладко отшлифованного камня. Дорожка была небезопасной: на нее выползали иногда юркие маленькие змейки, от укуса которых нога распухала и поднималась температура, а это — целая неделя взаперти. Но если ранку от укуса сразу расковырять до крови, поболтать ногами минут десять в морской воде, а потом приложить к ранке горячий круглый камешек, обязательно с дыркой посередине, и тринадцать раз повторить вслух: «Змей, не смей!» — вот тогда все заживет очень быстро.

Спускаясь по тропинке, Юрка чуть не наступил на метрового полоза, который тоже направлялся к морю. Полоз мгновенно свился в разноцветную восьмерку, но с дороги не уполз — мокрая холодная трава была ему не по нраву. Юрка присел на корточки, осторожно дотронулся до полоза, тот вздрогнул и замер. Мальчик провел по оливковой, в желтых крапинках и ромбах спине, и гигантский уж доверчиво развернулся. Юрка взял полоза в руки, обвил вокруг шеи и вприпрыжку помчался по каменному желобу.

Труба вывела его к самой кромке прибоя, на узкую полоску темной гальки между обрывом, напоминавшим слоистый вафельный торт, и заброшенным волноломом. За валунами была бухточка, где даже в шторм вода оставалась спокойной. Здесь они с Джеймсом держали свою моторку и всякие рыболовные снасти.

Но сейчас здесь не было ни Джеймса, ни моторки, а только обидная записка, придавленная камнем: «Притти тобой второй рейс. Не можно так длинно спать. Рыба хохочут. Джеймс».

— Рыба хохочут! — передразнил Юрка и показал записке язык. — Веснушка курносая! Зануда! У меня мама скоро кандидатом будет, а все равно всегда просыпает... Длинно спать! Сон — это самое полезное для здоровья. Нервную систему укрепляет...

Полоз сочувственно дотронулся раздвоенным язычком до свежей царапины на щеке. Язычок был холодный и щекотный.

Юрка вылез на валун. Туман уже начал отслаиваться от воды, между пушистыми белыми клочьями и блестящей зеркальной поверхностью образовалось чистое пространство, и этот узкий горизонтальный просвет уходил далеко-далеко. И самое обидное, что в этом правильном бело-голубом далеке краснело маленькое пятнышко — моторка! До Джеймса было не меньше километра — вплавь никак не добраться. Но ждать на берегу, пока Джеймс, лихо свесив ноги за борт, бормочет какие-то волшебные английские слова, заклиная поплавок дернуться — нет, это выше сил!

Юрка, наклонившись к самой воде, чтобы дальше было слышно, просвистел условную трель:

— Фью-и-и-ссс!

Красное пятнышко не шелохнулось. Конечно, Джеймс не сжалится и не подгонит моторку к берегу. Такой уж англичане упрямый народ: подавай им точность, и никаких гвоздей. А если в часах батарея села, что тогда? Или, например, какое-нибудь неожиданное срочное дело. Например, если он задержался, спасая человека от смерти, и опоздал, что тогда? Тоже мне точность!

Догматики...

Юрка, уже отлично понимая, что звать Джеймса — дело безнадежное, зашел по колено в парную воду и, набрав полные легкие воздуха, свистнул что было сил:

— Ф-ф-ф-фью-и-и-ссс!!!

Что-то стремительное, темное и страшное встало перед Юркой во весь огромный рост, окатило брызгами с ног до головы, свистнуло в лицо так, что заныли зубы, и, прежде чем он успел что-либо сообразить, исчезло.

Юрка как стоял, так и сел в воду в шортах и рубашке и сидел в воде по плечи, боясь пошевелиться. Даже удрать сил не было.

Очередной накат ткнул в лицо и чуть не свалил на спину, а потом потащил за плечи в глубину. Мальчик вскочил на ноги, фыркая и отплевываясь от соленой воды, и протер заслезившиеся глаза.

Вокруг было по-прежнему тихо, спокойно и пусто.

Впрочем, нет. В сотне метров от валуна, немного правее моторки, торчал из воды плавник. Он не двигался ни туда, ни сюда — просто торчал на месте, словно зеленый флажок на зеркальной плоскости.

— Дельфин! — облегченно выдохнул Юрка. — Ах ты, проказа! Негодник этакий! Вымочил до нитки и напугал до смерти! Конечно, я не испугался, а просто поскользнулся. От неожиданности. Вот перед тобой бы так выпрыгнули!.. Посмотрел бы я, чего бы ты делал... Откуда я знал, что ты дельфин, а не акула?

Юрка отлично знал, что в Черном море из всего страшного акульего племени водятся только безобидные пугливые катранчики, но это не меняло суть дела. Он даже пожалел, что чудовище оказалось обычным дельфином, а не «тигром морей». Вот если бы это была акула, то вот тогда бы он...

Флажок нехотя двинулся от берега в открытое море.

Это никак не входило в Юркины планы. Он только что снял мокрую одежду, разложил ее на гальке сушиться, а сам приготовился к долгой беседе, чтобы хоть как-то скоротать время. Конечно, дельфин не ахти какой общительный собеседник, но это все-таки лучше, чем разговаривать с мертвыми валунами.

— Дельфин! — закричал Юрка, махая рукой. — Куда ты? Иди ко мне! Здесь хорошо, тихо!

К великому Юркиному удивлению флажок остановился и даже сделал несколько неуверенных зигзагов в направлении берега.

— Ко мне, ко мне!

Но флажок стоял на месте.

Мальчик испробовал все: он звал дельфина на все лады — и как собаку, и как кошку, и как курицу, приглашал словами и жестами, улегшись на живот и загребая воду руками, а отыскав в карманах полиэтиленовую рыбку-блесну на обрывке лески, попробовал приманить дельфина ею.

Ничего не помогало. Флажок торчал на месте, как приклеенный.

Помог полоз.

Обеспокоенный странным поведением своего случайного хозяина, он долго вертелся на шее, а потом вдруг довольно ощутимо цапнул мальчика за ухо. И вдруг Юрку осенило.

Наклонившись к воде, он просвистел боевой пароль:

— Фью-и-и-ссс!

Флажок дернулся и робко двинулся к берегу. А Юрка свистел и свистел, пока у него не зазвенело в ушах от собственных трелей.

Дельфин сделал последний круг и неторопливо вошел в бухту. Он остановился совсем недалеко от камня, на котором сидел мальчик. Вода в бухточке была прозрачна, и Юрка мог рассмотреть своего нового знакомого.

Дельфин как дельфин. Темно-зеленая спина, светло-серое брюшко. И совсем не такой большой, как показалось со страху, — метра полтора. Вот Уисс был — это да! Не меньше трех метров. А этот — мелкий. И зубы в клюве мелкие. А на крутом лбу — такая же белая звездочка, как у Уисса. Только не шестиугольная, а треугольная. Даже не звездочка, а просто треугольник. Расставил в стороны плавники и смотрит. Глаза озорные-озорные, как у Джеймса, когда тот очередную хохму подстроит. Только не серые, как у Джеймса, а густо-карие, почти черные.

— Ну, что смотришь? Страшно?

— А что такое — страшно?

Юрка оторопело уставился на дельфина. Он мог поклясться, что дельфин рта не открывал. Но кроме него, задавать вопросы было некому.

— Это ты меня спросил сейчас?

— Я, — ответил дельфин, не открывая рта.

Юрка с тоской посмотрел на далекую моторку Джеймса.

Вот, оказывается, какие дела. Он не только проспал утреннее свидание с Джеймсом, но и спит до сих пор. И все это ему снится.

— Ты не спишь, — сказал дельфин. — Когда спят, не думают.

Мальчик с опаской поджал под себя ноги и начал подниматься с камня. Сон это или не сон, но дельфин, кажется, умеет читать мысли...

— Ты уходишь? — спросил дельфин.

— Нет, нет, что ты! — Юрка снова плюхнулся на камень и стал как можно беззаботнее болтать в воде ногами. — Я просто так...

В конце концов, что страшного? Дельфины очень добрые, они никогда не трогают человека. Если есть говорящие скворцы, то почему бы не быть говорящим дельфинам? Скворец глупый, а дельфины такие же умные, как люди. Об этом мама сколько раз говорила. И Иван Сергеевич тоже.

— Ты — говорящий, да?

— Я не знаю, что такое «говорящий».

— Ну вот мы с тобой сейчас разговариваем. Как мы понимаем друг друга?

— Я не знаю. Я еще маленький. Мама знает.

— А где твоя мама?

— Близко. В море. Она отпустила меня играть.

— А почему ты не открываешь рот, когда говоришь?

— Рот открывают, когда едят. Когда думают, рта открывать не надо. Я слышу твои мысли, но не знаю, зачем ты открываешь рот. Ты хочешь есть?

«Дурень», — подумал Юрка и тут же испугался: вдруг дельфиненок решит, что это о нем. «Это я на себя сказал дурень, не обижайся». Но не тут-то было — мысли словно с привязи сорвались, никогда Юрка не предполагал, что у него такая бестолочь в голове, а надо думать так, чтобы дельфиненок все слышал, вернее, все ему слышать не надо. Что же еще у него спросить? Ничего в голову не приходит...

— Я ничего не слышу. Ты думаешь очень тихо и не понятно. Думай громче.

И тут Юрка решился на маленький обман — ради науки, разумеется. Он заговорил:

— Люди всегда открывают рот, когда думают громко. Понимаешь, такое свойство. Особое. Поэтому, когда я буду открывать рот, это не значит, что я захотел есть — это я думаю. Понятно?

— Понятно.

Туман уже почти совсем разошелся, открыв зеленоватое утреннее небо. Вдоль побережья потянул бриз. Горы неохотно просыпались, потягивались, поднимали к небу каменные головы, становясь на дневную вахту.

Мальчик зябко повел плечами, не очень ясно представляя, что, собственно, делать с дельфиненком дальше. Первое удивление прошло, знакомство состоялось, общий язык найден, что же дальше? В гости к себе его не позовешь, с мальчишками во дворе не поиграешь, в турпоход не пригласишь... Интересно, что в подобных случаях делают ученые?

Дельфиненок, видимо, испытывал те же сомнения. Он нервно шевелил ластами, не зная, направиться ли ему в море или оставаться в бухте. Контакт грозил прерваться в самом начале и самым печальным образом.

Юрка отыскал у горизонта красное пятнышко. Джеймс сидит там и не знает, какие удивительные вещи здесь происходят.

— У тебя есть друзья?

— Все дельфины — друзья.

— Я говорю о таких, как ты.

— Есть. Очень много. Они далеко. В море.

— А здесь?

— Нет.

— Хочешь, я буду твоим другом?

— Хочу.

Юрка хотел по древнему мальчишечьему обычаю протянуть руку, но вовремя спохватился — вряд ли ласты дельфина пригодны для рукопожатий.

— Меня зовут Юрка.

Дельфиненок попробовал изобразить это имя вслух, и у него получилось что-то похожее на «Хрюлька». Мальчик чуть не свалился с камня от хохота. Дельфиненок на радостях выпрыгнул из воды, хрюкнул еще раз и тоже скрипуче засмеялся, открыв зубастый клюв.

— А тебя как зовут? — спросил Юрка, отсмеявшись.

— Фью-и-и-ссс, — лихо просвистел дельфиненок заветный пароль.

— Так это твое имя?

— Так меня зовут.

— И потому ты приплыл на свист?

— Да.

— Вот это здорово! А почему ты не подплыл сразу?

— Я не хотел помешать тебе. Ты делал что-то очень сложное.

— Так это я тебя так подманивал!

Оба снова залились счастливым хохотом: один — хлопая себя по коленям, другой — высоко выпрыгивая из воды и разевая клюв.

— Ой, вот Джеймс будет смеяться! Умора!

— Кто такой Джеймс?

— Мой друг. Видишь, далеко лодка? Это Джеймс ловит там рыбу и ничегошеньки не знает! Он скоро вернется. Мы подождем его, правда?

— Зачем ждать? Поплывем!

Юрка огорченно опустил голову.

— Хорошо тебе говорить — поплывем! Я не доплыву — далеко. И никто не доплывет. Только чемпион какой-нибудь.

— Я помогу.

Мальчику даже страшно стало — а вдруг это все-таки сон, и он сейчас проснется? Проснется, так и не успев прокатиться на дельфине... Затаенная мечта мальчишек всего мира, полузабытая детская сказка... Ну почему нет никого на берегу? Почему его собственная автоматическая кинокамера пылится сейчас в шкафу, в номере гостиницы?

— А как? — неуверенно спросил Юрка, уже войдя по пояс в воду.

— На спине. Я сильный.

Кожа у дельфиненка была удивительно мягкая и невероятно скользкая — никак не ухватишься. Но после нескольких попыток мальчику удалось устроиться основательно: спинной плавник поддерживал сзади, как спинка кресла, а коленки прочно упирались в боковые ласты. Из такого сиденья не вылететь даже на большой скорости. И руки остались свободными.

Бриз потихоньку раскачал море, и накат усилился. Волны со скрежетом грызли гальку, оставляя на берегу клочья пены. От берега пахло йодом и солью.

Дельфиненок выходил из бухточки осторожно, опасаясь то ли за себя, то ли за всадника. Когда волна откатывалась, он замирал, чтобы при новой волне отвоевать еще один десяток метров. И так раз пять.

Наконец валуны остались позади.

— Держись!

Тугой воздух ударил в лицо мальчику и засвистел в ушах. Из-под коленок выросли два лохматых крыла водяной пыли.

Какая моторка, какой катер! Такого блаженства, такого упоения скоростью он не испытывал никогда. Это был полет, именно полет, потому что не тарахтел сзади мотор, потому что не надо было крутить рули и нажимать педали, можно было закрыть глаза и слушать, как замирает сердце, когда ты повисаешь в пустоте, перелетая с волны на волну.

Когда мальчик открыл глаза, красная лодка была совсем близко. Они приближались неслышно и стремительно, и поэтому Джеймс их не заметил. Он сидел, уставившись на поплавок, и клевал носом...

Триумф был полный. Пока Джеймс приходил в себя, дельфиненок с Юркой подняли в воде такой тарарам, что чуть не перевернули лодку. Они описывали вокруг немыслимые спирали и восьмерки, уносились в открытое море и возвращались снова, один раз даже перемахнули через моторку, едва не сбив Джеймса — пока перед глазами мальчика не поплыли круги, и он не перестал соображать, где верх, где низ.

Тогда Юрка перелез со спины дельфиненка в моторку, а его место занял Джеймс, и началось: англичанин, растеряв остатки хваленого спокойствия, визжал, вопил, орал не своим голосом какие-то пиратские песни, дельфин свистел, скрипел, хрюкал — все вокруг кружилось, летело, падало и снова взлетало, и тощая фигурка светловолосого мальчишки на живой зеленой торпеде неслась сквозь холодное пламя моря.

Наконец все трое умаялись до предела и, совершенно измученные, улеглись отдыхать — мальчишки на дно лодки, дельфиненок на волну.

И тут Юрка обнаружил новую интересную деталь: Джеймс совершенно свободно лопотал с дельфином по-английски!

Юрку это немного задело: ведь первым установил контакт он, а не Джеймс, поэтому дельфин хотя бы из уважения должен думать по-русски. Он спросил дельфина почти сердито:

— Откуда ты знаешь английский язык?

— Я не знаю, что такое английский язык.

— Но ведь ты слышишь мысли Джеймса?

— Да.

— И мои мысли слышишь?

— Да. Когда ты думаешь громко.

— А мы с Джеймсом понимаем друг друга очень плохо.

— Почему?

— Потому что мы говорим на разных языках. Ну, как тебе объяснить? Я, например, называю берег «земля», а на языке Джеймса он называется «лэнд».

Дельфиненок подумал с минуту, потом свистнул.

— Я, кажется, понял. У нас тоже в разных морях есть разные виды сигналов. Если свистит дельфин из холодного моря, то дельфин из теплого моря этот свист не поймет. Но все дельфины думают одинаково, и поэтому мы все понимаем друг друга.

— Выходит, и мы с Джеймсом думаем одинаково, а только говорим на разных языках?

— Вы с Джеймсом думаете одинаково, и я одинаково хорошо слышу ваши мысли.

— Вот здорово! Если бы люди умели читать мысли, как дельфины, то все бы понимали друг друга и не надо было бы учить иностранные языки!

От полноты чувств Юрка изо всей силы хлопнул Джеймса по плечу.

— Слышишь, Джеймс, тогда мне не надо было бы зубрить английский! Ура!

Джеймс непонимающе нахмурился и спросил что-то у дельфиненка. Судя по движению плавника, тот ему ответил, но ответа Юрка почему-то не услышал. А Джеймс вдруг разулыбался до ушей и тоже ударил Юрку по плечу:

— Энд я нет изучал русский язык! Ура!

Дельфиненок насмешливо заскрипел.

Юрка лег на спину и стал смотреть на облака. Еще час назад они низко висели над морем, а сейчас поднялись высоко-высоко и похожи на белые пятнышки в сиренево-синем небе.

И от этого мир стал большим и просторным, а их лодка — маленькой-маленькой. И бриз утих — ему просто не хватает силы стронуть с места столько воздуха и света. Он свернулся клубочком где-нибудь в ущелье и ждет, когда солнце будет садиться, облака снова опустятся ниже и мир уменьшится. Тогда бриз выйдет на волю и примется гонять вдоль побережья мелкую зыбь. А потом придет ночь, и море сольется с небом: звезды вверху, звезды внизу, тишина вверху, тишина внизу.

А потом из моря встанет красная луна. Она будет идти по небу, постепенно уменьшаясь и бледнея, и утром от нее, как от растаявшей во рту конфеты, останется только тонкий полупрозрачный диск. И потом все повторится сначала...

— Ты приплывешь завтра сюда?

— Да.

— Послушай, тебя надо как-то назвать по-человечьи. Давай мы будем звать тебя Свистун.

— Свистун! Хорошо, вери гуд, — как эхо отозвался Джеймс.

— Свистун? Хорошо.

— Су-и-ти-ун!!! — локомотивным сигналом пронеслось над морем, и все трое засмеялись.

«Все-таки это не обычный дельфин, — думал Юрка. — Недаром у него звездочка на лбу. То, что он приплыл на свист, конечно, здорово, но в этом нет ничего необыкновенного: такие случаи часто бывают, про них написаны горы книг. Вся заковыка в том, что он заговорил. Но ведь он не говорит, — оборвал себя Юрка. — Он просто думает. Он думает — как это? — «громко думает», — а я слышу его мысли. А он слышит мои, когда я их громко повторяю про себя или вслух. Словом, самая обыкновенная телепатия.

Почему же тогда такого, как сегодня, ни с кем до этого не случалось? А может, случалось? Он знает, что дельфины разумные существа, а если кто не знает? Услышит он голос внутри себя — подумает почудилось. А если дикий человек, религиозный — подумает, что бог или черт с ним разговаривает.

Так что, ничего сверхъестественного в сегодняшнем происшествии нет. Просто — счастливый случай».

Юрка потерся щекой о нежную кожу своего друга. «Нет, все-таки произошло чудо! Вообще, чудес на свете много бывает, но все они случаются почему-то с другими. Но вот теперь...»

Дельфиненок вздрогнул и метнулся от лодки.

— Мама зовет, — виновато сказал он.

Друзья понимающе переглянулись.

— Ну что ж, — со вздохом сказал Юрка. — Ступай. До свиданья! До завтра!

— До завтра!

Дельфин скрылся в воде, словно его и не было. Мальчишки растерянно оглядывались по сторонам, но знакомого плавника нигде не было.

— До завтра! — прозвучало где-то внутри стуком крови в ушах.

И вдруг от самой кромки горизонта, уже начавшей таять в полуденном мареве, донесся лихой пересвист:

— Хрю-юль-ка! Джи-эй-им-иэс! С-ис-ти-ун!

Мальчишки разом вскочили, замахали руками, до рези в глазах вглядываясь в слепящую даль, но ничего не увидели.

Джеймс молча завел мотор. Каким неуклюжим корытом показалась им сейчас их алая крылатая лодка с инициалами «J» и «Ю» на покатом носу!

Уже у самого берега Джеймс спросил:

— Ты будешь рассказать отец про Свистун?

— Нет, — подумав, ответил Юрка. — Он все равно не поверит. Вот мама — та бы поверила. Она ведь все-все про дельфинов знает. Но мама далеко...

7. Храм Поющих Звезд

Было полнолуние, и борт «Дельфина» сверкал серебряным барельефом на фоне ночи. Тяжелые ртутные волны лизали выпуклые бока маленькой надувной лодки.

Нина вытащила из багажника узкую черную коробочку радиомаяка, выдвинула антенну и нажала пусковую клавишу.

В наушнике маски стеклянными колокольчиками зазвенели сигналы пеленга. Это — на всякий случай. Невидимая ниточка потянется за ней в лабиринты глубины и, если произойдет непредвиденное, поможет выбраться на поверхность, к этой пухлой луне, к этим сочным звездам, к тем, кто спит сейчас в серебряной скорлупе корабля — ко всему этому привычному миру, который, несмотря ни на что, незаменим для любого человека...

Что за странные прощальные мысли! Неужели она все-таки трусит? Но ведь рядом с нею будет Уисс — могучий и добрый Уисс, который ни за что бы не позвал, если бы была хоть малейшая опасность. И о какой опасности может идти речь, если ее опекает сам Повелитель Моря? Конечно, трагедия в Атлантике перевернула все вверх ногами, и она едва довела до конца тот последний пента-сеанс, но Уисс не зря идет на нарушение, он доверяет ей — пока только ей! — и разве может она оскорбить его недоверием? Сейчас она не просто Нина Савина, не просто ассистентка известного профессора: она представительница человечества... Как это говорил Уисс: «Пусть сердце дельфина увидит сердце человека, остальное решит будущее...»

Нина вытащила из-за пояса импульсный пистолет-разрядник и бросила его в багажник. Оружие ни к чему. Лишний вес. Тем более, что ей придется возиться с видеомагнитофоном, который Толя почему-то именует «переносным». От этого аппарат не становится ни удобнее, ни легче. Хорошо бы взять у Гоши подводный скутер, но... Ничего не поделаешь.

Уисс у борта проскрипел тихо, но нетерпеливо.

Нина опустила маску акваланга, прижала к груди тяжелый бокс аппарата, еще раз глянула на луну, которая сквозь поляроидное стекло маски показалась огромной хвостатой кометой, и нырнула в черный омут.

Вода нежно и сильно сжала ее тело, тонкими иглами проникла в поры, щекочущим движением прошлась по обнаженной коже, и Нина сразу успокоилась. Каждый раз, при каждом погружении приходило это ни с чем не сравнимое чувство глубокого покоя и уверенности. Все, что волновало, злило или радовало там, на поверхности, под водой казалось незначительным и мелочным. Мысль работала четко и ясно, тело, лишенное веса, словно переставало существовать, и острое ощущение слияния с чем-то великим пронизывало все существо. Акванавты полушутя-полусерьезно называют это состояние «подводным гипнозом»...

Нина, блаженно вытянувшись, ждала Уисса. Тусклая, молочно-желтая мгла от преломленного поверхностью лунного света растекалась вокруг. Ни малейшего движения, ни малейшей тени не ощущалось в этой густой пелене.

Уисс возник рядом внезапно. Нина перекинула ремень аппарата через плечо и крепко взялась за галантно оттопыренный плавник, но дельфин, опустившись метров на пять, остановился. Слегка заломило в висках — значит, дельфин послал неслышный ультразвуковой призыв.

Здесь было уже совершенно темно, только едва заметная бледность над головой говорила о существовании иного мира — с луной и звездами.

Неожиданно где-то внизу засветились огоньки — красный и зеленый — точно там, внизу, было небо и далекий ночной самолет держит неведомый курс. Потом огоньки раздвоились, растроились, соединились в колеблющийся рисунок — и блистающее морское чудо явилось перед Ниной на расстоянии протянутой руки.

Небольшой полуметровый кальмар был иллюминирован, как прогулочный катер по случаю карнавала. Все его тело, начиная с конусовидного хвоста, отороченного полукруглыми лопастями плавников, и кончая сложенными щепоткой вокруг клюва щупальцами, фосфоресцировало слабым светло-фиолетовым светом. Время от времени по телу пробегали мгновенные оранжевые искры, и тогда щупальца конвульсивно шевелились, а огромные круглые доверчивые глаза вспыхивали изнутри нежно-розовыми полушариями. Вокруг глаз правильными дугами горели чистым аквамариновым пламенем тесно прижатые друг к другу фонарики — по пять на каждую «бровь». Такие же фонарики горели на длинных раскинутых в стороны стеблях ловчих рук — словно драгоценные браслеты на запястьях танцовщицы. Ближе к голове, «на плечах», пламенело два густых рубина, а на хвосте горело целое созвездие из двух голубовато-зеленых и четырех темно-красных огней, и вся эта продуманная симметрия, точная геометричность рисунка вместе с ракетообразной формой тела придавали существу сходство с каким-то непонятным инопланетным прибором или механизмом.

Наверное, первый человек, увидевший такого кальмара через окно батискафа, был поражен и восхищен не меньше Нины. Может быть, именно поэтому загадочный моллюск получил имя восторженное и поэтичное: «волшебная лампа».

Но одно дело — если между вами стекло батискафа, другое — если одна твоя рука на плавнике дельфина, а вторая свободна... Нина осторожно, чтобы не спугнуть, протянула левую руку к головоногому щеголю. Кальмар не шелохнулся, только быстрее побежали оранжевые искры, а тело приобрело цвет красного дерева. Он позволил потрогать свой бок, и Нина почувствовала, как тикают внутри наперебой три кальмарьих сердца.

Она уже хотела убрать руку, но кальмар обвил двумя щупальцами ее палец и не пустил — два гибких магнита прилипли к коже.

Снова на мгновение заломило виски — это подал неслышную команду Уисс, — кальмар засверкал огнями, и все трое по крутой спирали понеслись вниз, в беззвездную ночь глубины.

Впрочем, эта ночь хитрила, притворяясь беззвездной, — бесконечное множество ночных светил блуждало в ней по тайным орбитам. Пестрыми взрывчатыми искрами загорались у самых глаз лучистые радиолярии, после которых филигранное изящество земных снежинок кажется грубой поделкой; разнокалиберными пузатыми бочонками, полными доверху густым янтарным светом, проплывали степенные сальпы; двухметровый Венерин пояс, больше похожий на полосу бесплотного свечения, чем на живой организм, изогнулся грациозной радугой, пропуская мимо стремительную тройку.

Один раз Уисс и Нина с «волшебной лампой» в вытянутой руке с ходу влетели в большое облако медуз — точно попали в хоровод рассерженных сказочных призраков: бесшумно зазвонил десятком малиновых языков голубой колокол; над головами перевернулась пурпурная, в изумрудно-зеленых крапинках, тарелка, вывалив целую кучу прозрачной рыжей лапши; диковинный ультрамариновый шлем в белых разводах грозно зашевелил кирпично-красными рогами; вязаная красная шапочка, шмыгнув бирюзовым помпоном, стала быстро расплетаться, разбрасывая как попало путаную бахрому цветных ниток, а матовые полосатые шарики, выпятив круглые губы, стали плеваться желтым огнем. И долго еще полыхало сзади холодное пламя, пока выступ скалы не скрыл его.

Теперь они плыли над тем самым коралловым лесом, который Уисс показывал на экране днем. Красные кусты казались пурпурными в сильном голубоватом свете. Сотни, тысячи спрятанных в грунте известковых трубочек хетоптеруса освещали их снизу, как маленькие прожектора.

Кальмар остановился. «Волшебная лампа» отпустила палец, снова сложила щупальца щепоткой и, застыв на месте, исполнила маленький световой этюд.

Сначала кальмар, оставив фиолетовыми только щупальца, разом погасил все красные огни, а зеленые замигали в какой-то сложной, одному ему известной последовательности.

Уисс парил рядом, не выказывая признаков нетерпения или озабоченности — видимо, все шло как надо.

«Волшебная лампа» на несколько секунд погасла совсем, затем все повторилось, только в быстром ритме. В неровных вспышках фонариков моллюска Нина успела различить очертания большого камня, вернее, целой скалы, черной от мшистых водорослей.

Пальцы, только что разжавшиеся, еще крепче стиснули плавник Уисса. Подчиняясь ритму миганий «волшебной лампы», на камне разгоралась пятиконечная красная звезда. Ее острые правильные лучи были неподвижны, алые щитовидные пластины отливали раскаленным металлом, и снова привыкшее к мертвым приборам и механизмам человеческое сознание отказывалось верить, что перед ним — живое существо.

И почему — пятиконечная звезда? Простое совпадение или что-то более глубокое, имеющее затаенный смысл — знакомая звезда, горящая в морской пучине, в ином мире, который рядом, и тем не менее бесконечно далек... Ответишь ли ты когда-нибудь на этот вопрос, Уисс?

— Да, — услышала Нина свой собственный голос.

Уисс впервые за эту ночь заговорил с нею на пента-волне.

Он берег ее нервы, и Нина была ему благодарна. Даже после многих сеансов, после подробного анализа, который проводили они с Паном, после собственных долгих раздумий и выводов Нина все-таки никак не могла освободиться от инстинктивного страха перед таким способом общения.

Ничего мистического в разговорах, разумеется, не было.

Да и разговора в прямом смысле не было: просто, наиболее яркие образы, вызванные сознанием дельфина, гипотетическое биоизлучение переносило в сознание Нины. Если этим образам соответствовали какие-либо сходные человеческие понятия, они превращались в слова, звучащие как бы отдельно от собственных мыслей.

В теории все выглядело просто. А на практике... На практике получалось раздвоение личности.

А еще — собственный голос, звучащий где-то в тебе и отдельно от тебя, чужой и знакомый одновременно, голос, повторяющий слова с навязчивостью слуховой галлюцинации, вызывал чувство мутной жути, которое долго не проходило.

И вот сейчас, услышав короткое «да» в ответ на свой мысленный вопрос, она вся напряглась, но продолжения не было. Дельфин догадывался, как трудно дается человеку каждое слово их безмолвной беседы.

Непонятный обряд у камня продолжался. «Волшебная лампа», видимо, сделала все, что от нее требовалось, — кальмар притушил огни и фейерверочной ракетой скользнул куда-то вверх, растворившись в темноте. Зато звезда на камне достигла прожекторного накала, превратив ночь в подводный рассвет.

Полосу света перегородила тень. Вода искажала перспективу, и Нине показалось сначала, что рядом с камнем ковыляет уродливый головастый человечек. Но вот человечек приподнялся, повернулся боком, сверкнув узорчатой кольчугой цвета старой меди, и рука Нины невольно скользнула к поясу, где обычно висел импульс-пистолет.

Трехметровый осьминог, покачиваясь на толстенных боковых щупальцах и лениво щурясь, разглядывал гостей сонными глазами. Он был, видимо, очень стар, и большие желтые глаза-тарелки смотрели мудро и печально.

Уисс свистнул сердито и, кажется, не очень вежливо, потому что спрут раздраженно почернел, однако покорно заковылял к скале. Четыре мускулистых «руки» обвили вершину камня, четыре других заползли в едва заметные щели основания.

Гора мышц вздулась, наливаясь голубой кровью, и камень дрогнул. Он отвалился медленно и плавно, как бывает только под водой или во сне, и за ним открылся неширокий черный ход, ведущий в глубь рифа. Спрут протянул щупальце в проход, и там что-то тускло блеснуло.

Уисс шевельнул плавниками, приглашая Нину за собой.

Звезда постепенно гасла, и Нина включила головной фонарь. Спрут, ослепленный ярким электрическим светом, заморгал глазищами, испуганно побагровел, выпустил из воронки сильнейшую струю и бросился наутек в темноту.

Нина вслед за Уиссом подплыла к проходу и остановилась, изумленная. В проходе была дверь! Тяжелая, решетчатая дверь из желтого металла, который Нина приняла сначала за медь, но потом сообразила, что медь в морской воде давно покрылась бы слоем окиси...

Дверь была широко распахнута. Нина, словно желая убедиться, что решетка — не обман зрения и не бред, медленно провела пальцами по толстым шероховатым прутьям грубой ковки, по неровным прочным заклепкам, по силуэту дельфина, умело вырубленного зубилом из целого куска листового золота... Все это сделано человеком, но когда, зачем и для кого?

Нина попробовала закрыть дверь, но она не поддавалась.

Золотой дельфин, наискось пересекая решетку, застыл навеки в длинном прыжке.


Академик Карагодский никак не мог уснуть в эту ночь.

Вернувшись к себе в каюту после традиционной вечерней прогулки по верхней палубе, он разделся, накинул на плечи пушистый лавсановый халат и долго стоял перед зеркальной стеной, разглядывая себя.

Из стеклянной глубины на него смотрел высокий плотный старик. Чрезмерная полнота, однако, не безобразила его: даже двойной подбородок и объемистый живот только подчеркивали весомость и значительность всей фигуры. Но в этой знакомой благополучной фигуре появилось что-то новое...

С некоторым замешательством вглядывался Карагодский в свои собственные глаза и не узнавал их. Изменился даже цвет, они отливали синевой. Беспощадные и молодые, они разглядывали академика с плохо скрытой неприязнью.

Нет, это уже слишком. Если собственное отражение начинает тебя так разглядывать, значит, дело плохо. На корабле сумасшедших, наверное, действует какое-то биополе, попав в зону которого, сам становишься сумасшедшим.

Странно, что он думает обо всем без горечи. Странно, что сознание своего морального поражения доставляет ему какую-то особую тревожную радость. Словно лопнул внутри годами зревший нарыв, принеся боль и чувство облегчения....

Интересно, как он будет вести себя, вернувшись домой? Снова заседания, президиумы, дружба со Столыпиным, который держится в секретариате только потому, что глупые его боятся, а умным не хочется тратить нервы впустую. Или...

Карагодский поплотней запахнул халат и настежь открыл оба иллюминатора. Острый запах соли и шалфея защекотал ноздри. Полная луна плыла над морем, покачиваясь в темном небе, как детский шарик, который пустил когда-то на первомайской демонстрации маленький мальчик, которого звали Веня... Веня... Шесть лет... Красная площадь. Неужто тот самый шарик? Вернулся?

В тени острова Карагодскому почудилось движение. Что-то сильно плеснуло и стихло. Наверное, Уисс.

Карагодский придвинул кресло к видеофону Всесоюзного нооцентра и набрал шифр. На экране загорелась надпись: «Просим подождать». Прошло пять минут — машинам пришлось покопаться в своей всеобъемлющей памяти. Наконец загорелись сигналы готовности, и Карагодский, пощелкивая переключателем, принялся просматривать материалы: крикливые газетные заметки, запальчивые журнальные статьи, схемы и описания опытов.

Всякие сомнения отпали: Кливу Бакстеру удалось зарегистрировать таинственное биоизлучение еще в 1966 году. Причем сделал он это предельно наглядно и просто. Бакстер взял схему грозоотметчика Попова — прапрадедушку современных радиоаппаратов. Только вместо стеклянной трубки со стальными опилками — когерера — он поставил «живой детектор» — цветок филодендрона. Прибор Попова отмечал разряд молнии на расстоянии в несколько сотен верст. «Живые детекторы» Клива Бакстера чувствовали мысленные угрозы человека-«излучателя» за триста миль, причем все известные способы экранирования от электромагнитных полей (с помощью фарадеевского экрана и металлических контейнеров) не мешали растениям фиксировать сигнал.

Но Клив Бакстер был директором исследовательского комитета Академии криминалистических наук и, ко всему прочему, истинным американцем. Он попытался сделать из своего аппарата что-то вроде «растения-следователя», реагирующего на «волны преступности», исходящие от обвиняемого. Затея с треском провалилась, а газетная шумиха облепила суть дела таким ворохом безграмотных нелепостей, что найти в очередной сенсации рациональное зерно было невозможно. Да и сам Бакстер вряд ли понимал до конца все значение своих необычных экспериментов — его интересовала практическая сторона, он был отличным криминалистом, но не больше...

Короче говоря, как часто бывает, большое открытие прошло по разряду ежедневных «газетных уток» и было благополучно и крепко забыто.

И только Пан... Откуда у него это сверхъестественное чутье? Это прямо-таки патологическая способность находить в обычном никем не замеченные странности, сопоставлять явления, на первый взгляд, совершенно несопоставимые?

Ну, например, какое отношение может иметь остров Крит и Киклады к дельфинам? Изображения на фресках? Но что могут доказать фрески кроме того, что в Эгейском море три тысячи лет назад, как и сейчас, жили эти симпатичные существа?

Тем не менее Карагодский снова включил экран и набрал новый шифр: «Крито-микенская культура, кикладская ветвь — полностью». Он рассеянно просмотрел по-немецки педантичные и подробные отчеты первооткрывателей «Эгейского чуда» — археологов Шлимана и Дернфельда, улыбнулся выспренным описаниям англичанина Эйнса, без сожаления пропустил историю величия и падения многочисленных царств Крита, Микен-Тринфа и Трои — хронологию войн и грабежей, строительства и разрушения, захватов и поражений, восстановленную более поздними экспедициями.

Он замедлил торопливый ритм просмотра, когда на экране появился Большой дворец в Кноссе. Объемный макет возродил изумительный архитектурный ансамбль таким, каким он был добрых четыре тысячи лет назад. Огромные парадные залы с деревянными ярко раскрашенными колоннами, заметно сужающимися книзу; гулкие жилые покои, тускло освещенные через световые дворы; бесчисленные кладовые с рядами яйцевидных глиняных пифосов; замшелые бока двухметровых водопроводных труб; бани с бассейнами, выложенными белыми фаянсовыми плитками, — и десятки, сотни зыбких висячих галерей, таинственных садов, переходов, коридоров, тупиков и ловушек, прикрытых каменными блоками, поворачивающимися вокруг оси под ногой неосторожного. И всюду — фрески, выполненные чистыми яркими минеральными красками на стенах, сложенных из камня-сырца с деревянными переплетами: динамичные картины акробатических игр с быком, праздничные толпы, сцены охоты, изображения зверей и растений...

Карагодскому подумалось, что современные художники не так далеко ушли от своих безымянных древних коллег. Взять хотя бы вот эту фигуру смуглого юноши с корзиной в оранжево-желтом сиянии цветов шафрана: любой импрессионист мог бы только позавидовать безыскусной свободе композиции, изящной и зыбкой манере письма, где линия безраздельно подчинена красочному пятну... Или вот эта рыба...

Карагодский остановил изображение. Необычная фреска что-то ему напоминала. Полосатая рыба — судя по всему, это был морской карась — была нарисована на штукатурке сразу в шести проекциях одновременно: этакое сверхмодернистское чудище с четырьмя хвостами между глаз. Как на картине Сальвадора Дали или... Или на экране в центральной операторской, когда Пан рассказывал о том, как видит предметы дельфин...

Господи, что за чушь лезет в голову! Как могло увиденное дельфином попасть на фреску, написанную человеком?!

А если пента-волна?

Биосвязь между человеком и дельфином за две тысячи лет до нашей эры? Нет, сумасшествие заразительно...

Карагодский теперь не обращал внимания на живописные достоинства критских росписей. Переключатель замирал лишь тогда, когда на экране появлялись дельфины или морские животные.

А таких изображений было много — на фресках, на вазах, на бронзовом оружии и на домашней утвари. И тем более странным казалось то, что все это множество рисунков повторяло в разных сочетаниях и поодиночке одни и те же живописные темы: рубиново-красная морская звезда с пятью лучами; фиолетовый кальмар с веером разноцветных черточек вокруг тела (свечение?); серо-зеленый мрачный осьминог, раскинувший щупальца; дельфин, изогнувшийся в прыжке, и женщина в позе покорной просьбы: правая рука протянута к дельфину, левая прижата к груди.

Золотой стилизованный дельфин мелькал на дорогих кинжалах без рукоятки, с четырьмя отверстиями для пальцев — такие кинжалы островитяне одевали на руку, как кастет. Силуэт дельфина был вырезан на инкрустированной большими сапфирами царской печати Кносса, на женских браслетах и на мужских перстнях. Мраморная скульптурная композиция, найденная на Кикладах, варьировала уже знакомую сцену: женщина в одежде жрицы и дельфин, могучим изгибом полуобнявший ее колени.

Но больше всего Карагодского заинтересовала «кикладская библиотека» — несколько десятков белых фаянсовых плиток, испещренных черными линиями пиктограмм. Письмена-рисунки иногда еще хранили сходство с предметами и существами, о которых рассказывали: в неровных черточках угадывалась все та же морская звезда, все тот же кальмар, грозный осьминог и летящий дельфин. Фигурки людей в разных позах, видимо, повествовали о каких-то действиях и событиях. Но большинство рисунков не имело никакого сходства с реальными предметами — это были уже условные знаки, иероглифы, значение которых угадать невозможно.

Карагодский нажал клавишу «перевод» и получил лаконичный ответ: «Письменность не расшифрована».

Ему вдруг отчаянно захотелось закурить — впервые за двадцать лет строгого воздержания. Короткая фраза звучала прямо-таки кощунственно. Где-то в Глубоком космосе летели сверхсветовые земные корабли, где-то гудела в магнитных капканах побежденная плазма, где-то покорной змеей свертывалось в кольцо прирученное Время, воскресали мертвые, думал искусственный мозг, совершал геркулесовы подвиги неустанный робот — а эти вот неказистые белые таблички с кривыми рядами убогих рисунков, словно издеваясь над разумом человеческим, четыре тысячелетия хранят свою тайну — тайну, которая, быть может, важнее всего, что сделано человечеством до сих пор...

Видеофон тихо гудел, ожидая новых заданий. Карагодский положил пальцы на наборный диск и задумался.

Если нет прямого пути к разгадке символической пятерки — звезда, кальмар, осьминог, дельфин, жрица — значит, надо искать обходный. Повторение живописного сюжета не может быть случайным — слишком велико для случайности число совпадений. Следовательно, пятерка эта имела для островитян какой-то высший смысл. Академику вспомнились слова Пана: «Здесь, на Кикладах, родился бог морей Посейдон». Действительно, многие мифы островитян переплавились позже в древнегреческий эпос. А как родились сами островные мифы?

Пальцы привычно отщелкали комбинацию двоичных чисел — дополнительный шифр: «Религия. Храмы».

И снова в ответ короткое: «Религия неизвестна, храмы не сохранились».

Карагодский раздраженно хлопнул по панели ладонью. Экран погас.

Впрочем, волноваться пока рано. Письмена не разгаданы совсем не потому, что к ним утеряны ключи. Просто никто до сих пор не подозревал, не мог подозревать какого рода информацию могут хранить эти фаянсовые плитки. Расшифровкой занимались чудаки-одиночки — и вот результат...


Было уже около двух ночи, когда Карагодский, не снимая халата, прилег на тахту. Он уже стал засыпать, и мягкие лунные тени в каюте постепенно принимали очертания диковинных настенных росписей, росписи дрогнули и ожили, оказавшись стадом дельфинов, и академик поплыл вместе с ними, потому что он тоже оказался дельфином, но ему очень мешал халат, он попытался снять халат, но из лавсановых зарослей вытянулись на тонких ножках маленькие бронзовые колокольчики, которые подняли такой перезвон, что не было никакой возможности говорить на пента-волне, волна качнула его раз, другой, и вдруг все исчезло, и он стремглав полетел вниз, в пустоту...

Он очнулся от резкого чувства страха. Звонил корабельный видеофон. Карагодский дрожащей рукой никак не мог нащупать сонетку.

У аппарата стоял Пан. Он был в пижаме, но звонил, видимо, из центральной лаборатории: за его спиной пестрела путаница висячих кабелей.

— Вениамин Лазаревич, извините, пожалуйста... Я разбудил вас... Простите, но тут такое дело... Перед сном вы не заметили ничего подозрительного?

— Подозрительного? В каком смысле?

— Ну, что-нибудь необычное в море или около острова?

— На море? Светила луна, все было тихо... Иллюминаторы у меня открыты. Нет, я ничего не видел...

Карагодский потер лоб, пытаясь согнать остатки дремоты.

— Постойте! У острова... Нет, пожалуй, ничего. Просто, что-то сильно плеснуло, я решил, что это Уисс... Больше ничего. А в чем дело?

— Девчонка. Нина сбежала!

— Нина Васильевна? Но куда? Зачем?

— Куда! Зачем! Если бы я знал! Этого мне еще не хватало... Вот, оставила записку и сбежала!

— Вы в центральной? Я сейчас приду...

Уже в коридоре академик сообразил, что выскочил без пиджака, остановился, но махнул рукой и, отдуваясь, полез вверх по лестнице, перешагивая через две ступеньки.

Собственно, он плохо представлял, кому и зачем необходимо его присутствие в аппаратной. Но его не оставляло так неожиданно возникшее на «Дельфине» возбужденно-приподнятое чувство. Ему хотелось что-то делать — неважно что, волноваться — неважно из-за чего, действовать, быть в гуще людей и событий. И он совсем некстати благодарно улыбнулся Пану, который сунул ему в руки скомканную записку, именно сунул, а не подал — как равному среди равных, как «своему»:

— Вот... Полюбуйтесь...

Карагодский развернул листок. Крупные неровные строчки загибались вверх: «Милый Иван Сергеевич! Пожалуйста, не сердитесь и не волнуйтесь. Я рассказала вам все, что поняла из последнего пента-сеанса, кроме этого. Таково условие Уисса — я должна быть одна. Сознайтесь честно — вы бы меня не отпустили. Поэтому я вынуждена была действовать тайно. Уисс покинет нас утром, и еще неизвестно, вернется ли он. Я не могу поступить иначе. Вы сами бы на моем месте сделали то же самое. Не волнуйтесь за меня. Все будет хорошо. Я верю Уиссу. Нина».

— Как вам это нравится? Современный вариант «Похищения Европы». Место действия прежнее — Эгейское море. Время действия — двадцать первый век, поэтому в роли Зевса-быка выступает дельфин, а в роли прекрасной критянки Европы — ассистентка профессора Панфилова, без пяти минут кандидат биологических наук Нина Васильевна Савина. Весь антураж сохраняется: лунная ночь, безымянный остров, аромат экзотических трав... Девчонка! Заполошная девчонка! Фантазерка!

Пан яростно потряс над головой сухим кулачком, в котором был зажат знаменитый синий галстук. Даже чрезвычайное событие не смогло сломать автоматизма привычки: внешний мир и галстук были неотделимы.

Возник Гоша в накинутом на плечи кителе:

— Иван Сергеевич, засекли автопеленг...

— Где она?

— Надувная лодка... Нины Васильевны там нет. Только радиомаяк... Я послал в лодку матроса — дежурить, может быть...

— Может быть! И это капитан! У него под носом крадут акваланг, надувную лодку, бегут с корабля среди лунной ночи, а он — может быть!

— Но, Иван Сергеевич... Вахтенный не знал, что Нина Васильевна без разрешения...

— Не знал! Все вы ничего не знаете!

Карагодский легонько тронул за плечо разбушевавшегося Пана.

— Иван Сергеевич, а что если воспользоваться вашей техникой?

— Вызвать Уисса? Пробовали — не отвечает.

— Да нет, не вызывать, я вот об этих экранах, ведь...

Но Пан уже понял.

— Толя! Толенька! Немедленно! Гидрофон! Ну как это я сразу не сообразил... Ведь локатор Уисса работает непрерывно — мы найдем его по звуку.

Пока Толя возился с аппаратурой, Пан извелся. Он теперь не ходил, а буквально бегал по лаборатории с завидной выносливостью опытного марафонца. Его яркая пижама какого-то немыслимого ультрамаринового оттенка методично металась из стороны в сторону, и через десять минут у Карагодского поплыли перед глазами синие пятна.

— Ни черта не понимаю...

Толя повернулся на стуле спиной к экрану и обвел всех удивленным взглядом.

— Я врубил гидрофон на полную мощность. Пусто... Или их нет в радиусе пятидесяти километров, или...

— Что — или? — очень тихо спросил Пан.

— Или они сквозь землю провалились...


Подземная галерея, изгибаясь плавной спиралью, вела куда-то вверх. Позади осталось уже не меньше трех витков. Овальный ход был метра два в диаметре, и они снова могли плыть вместе — Уисс легко и стремительно нес Нину по каменному желобу. Стены густо заросли пушистыми водорослями, иногда плеча касались длинные ленты ламинарии. Нина заметила, что зеленые полосы наклонены в одну сторону, значит, в трубе есть течение.

Время от времени в свете фонарика мелькали четырехугольные боковые ответвления от главного хода, но Уисс, не останавливаясь, летел дальше, и загадочные ниши оставались позади. Однажды среди коричневых и буро-зеленых пятен водорослей блеснуло что-то белое: Нине показалось, что ниши облицованы чем-то вроде кафеля или фаянса.

Галерея кончилась внезапно: стены вдруг исчезли, и Нина с Уиссом с резким всплеском вылетели на поверхность.

Их окружила плотная темнота, и луч фонарика, горящего вполнакала, беспомощно обрывался где-то в высоте. Но по тому, как забулькало, заклокотало, заверещало, загудело эхо, усиливая всплеск, Нина определила, что они попали в какую-то большую пещеру.

Рядом, тяжело поводя боками, переводил дух Уисс: дыхало его трепетало, ритмично и сильно втягивая и выталкивая воздух. Нина мельком взглянула на часы, и запоздалое восхищение шевельнулось в душе: они уже больше сорока минут были под водой, а Уисс только запыхался.

Кстати, если Уисс дышит этим воздухом, значит, ей можно снять маску. В пещере, очевидно, есть естественная вентиляция.

Воздух в пещере был свежим и острым, как в кислородной палатке. Медовый настой эспарцета холодил губы.

Уисс отдышался и медленно поплыл в глубь пещеры.

Нина подняла защитный рефлектор, чтобы прямой свет не бил в глаза, и включила фонарь на полную мощность. Маленькое солнце зажглось над ее головой.

Сначала она решила, что от внезапного яркого света у нее возникла галлюцинация. Она зажмурилась и подождала несколько секунд, пока под сомкнутыми веками не погасли пестрые пятна. И снова открыла глаза.

И отпустила плавник Уисса, пораженная грандиозным великолепием окружающего.

Пещера оказалась огромным круглым залом с высоким сводчатым потолком. Стены в три этажа опоясывали массивные каменные балконы с невысокими барьерами вместо перил. Наверно, когда-то с балкона на балкон вели широкие деревянные лестницы — кое-где еще торчали полусгнившие обломки раскрашенного дерева. Несколько балконных пролетов обрушилось, но на остальных сохранился даже лепной орнамент, изображающий рыб в коралловых зарослях. Над балконами свисали переплетенные осминожьи щупальца из позеленевшей меди, поддерживающие стилизованные раковины плоских чаш. За каждым из таких давно погасших светильников на стене висел круглый вогнутый щит, густо запорошенный пылью. Щиты металлической чешуей покрывали почти весь купол потолка, правильными рядами окружая квадратные проемы, бывшие когда-то окнами. Травы, кусты шалфея и длинные стебли эспарцета забили теперь эти окна сплошной серо-зеленой массой, которая свисала внутрь храма многометровыми клочковатыми хвостами.

Все пространство стен между нижним рядом окон и верхним балконом было занято росписями, удивительную свежесть и сочность которых не могли погасить ни многовековой слой пыли, ни бурые потеки мхов, ни обширные ядовито-красные пятна плесени. Часто роспись смело и непосредственно переходила в цветные рельефы, и это придавало изображениям поистине колдовскую жизненность.

Росписи и рельефы воспроизводили сцены какого-то сложного массового ритуала. Многочисленные повреждения не давали возможности проследить сюжетное развитие сцен и понять смысл обряда, но сразу бросалось в глаза, что на фресках нет ни одной мужской фигуры — так же, как нет традиционных картин войны или охоты, работы или отдыха. В изысканной ритмике медленного танца на ярко-синем фоне чередовались вереницы полуобнаженных женщин и ныряющих дельфинов, пестрые стайки летучих рыб и осьминогов с человеческими глазами, пурпурные кальмары с раковинами в щупальцах и малиновые морские звезды, приподнявшиеся на длинных лучах. В этом красочном поясе не было ни начала, ни конца, ни логического центра — только бесконечное кружение, завораживающий хоровод цветовых пятен.

А вместо пола в зале стеклянно сверкала плоскость воды, на которой еще не стерлись бегучие круги, вызванные появлением Уисса и Нины. Глубокий пятиугольный бассейн, в который привела их длинная спираль «подводного хода», занимал всю площадь. Из воды четыре мраморных ступени вели на небольшое возвышение.

Шлепая по мрамору мокрыми ластами, Нина вышла на квадратную каменную площадку, выложенную фаянсовой мозаикой. Судя по всему, мозаичный пол служил неведомым жрецам не одно столетие. Часть плиток была выбита, другая — истерта до основания, а по оставшимся восстановить былой рисунок было уже невозможно.

Почти у самых ступеней стоял вырубленный из целого куска желтого мрамора трон с высокой резной спинкой. По обе стороны на высоких треножниках покоились раковины из бледно-розовой яшмы со следами выгоревшего масла на дне.

А за раковинами, чуть поодаль — два вогнутых щита, точно таких же, как на стенах и потолке.

Нина провела ладонью по поверхности щита, стерла пыль, и на нее глянуло чудовищно искаженное, огромное человеческое лицо. Оно испуганно перекосилось, расширив серо-зеленые глаза, дернулось в сторону.

Господи!.. Зеркало. Обыкновенное вогнутое зеркало, кажется, из «электрона», как называли древние греки сплав золота и серебра. Все эти бесчисленные щиты — просто-напросто рефлекторы, отражатели для масляных светильников и немногих дневных лучей, что проникали когда-то сквозь оконные проемы купола.

А ведь это было, наверное, сказочно красиво: бледно-голубое мерцающее сияние под куполом, колеблющиеся разноцветные огни светильников, превращенные десятками зеркал в переливающиеся миллионами оттенков радуги световые потоки (несомненно, огни были многоцветными — разные пятна копоти над светильниками говорят о том, что к маслу подмешивали разные примеси) и вся эта бесшумная, бесплотная, неуловимо изменчивая симфония красок падает невесомо в широко раскрытый, влажно поблескивающий глаз бассейна...

Кому предназначалась эта феерия? Тем, кто застыл, завороженный, за барьерами балконов, или тем, кто следил за ними из глубины, через прозрачный пласт воды?

Что за таинственный священный ритуал совершался здесь, в этом так строго засекреченном храме? И как попадали сюда люди — ведь не для дельфинов, не для прочих морских обитателей эти лестницы и балконы, эти светильники и зеркала, эти окна и фрески — ведь в стенах нет ни одной двери, а до оконных отверстий могут добраться только птицы...

В храм можно попасть (как попали они с Уиссом) — с морского дна, по спирали подводно-подземного хода — сквозь пятнадцатиметровый слой воды в бассейне... А это возможно только с помощью существ, чьи добрые и сильные тела изображены на фресках....

Кстати, почему на фресках нет ни одной мужской фигуры? Ведь не женщины же вырубали в скале этот зал, ковали светильники и зеркала, расписывали стены и выкладывали мозаики, придумывали систему вентиляции воздуха в храме и протока воды в бассейне...

Кто, когда и зачем посещал этот храм?

— Женщины. Ты поймешь. Сядь, смотри и слушай... — прозвучал где-то в висках — или за спиной? — ее собственный голос. — Женщины. Очень давно. Слушали музыку звезд. Они не понимали всего. Ты поймешь. Сядь, смотри и слушай. Будут петь звезды. Здесь, в воде.

Уисс висел в бассейне, опираясь клювом о нижнюю ступеньку. Темный глаз его смотрел на Нину лукаво и печально...

— Ты поняла? Что надо смотреть?

— Да, — неуверенно ответила Нина.

Разумеется, она ничего не поняла. Да и не пыталась понять...

Думать в ее положении было так же бессмысленно, как доделывать во сне то, что не успелось наяву. Сейчас важно было смотреть и слушать, видеть и запоминать. А понимать — это потом. Если все это вообще возможно понять...

Нина села на трон. Аппарат, висевший на боку, глухо звякнул о камень. Только сейчас Нина вспомнила о видеомагнитофоне и огорченно прикусила губу — ведь его можно было использовать как обыкновенную кинокамеру, снять весь подводный путь, «волшебную лампу» и осьминога, подземную галерею и этот зал. Теперь — поздно. Впрочем, интерьер храма она снять еще успеет после того, что хочет показать Уисс.

Она поудобнее устроила аппарат на коленях, сняла переднюю стенку бокса, открыла объектив и выдвинула в направлении бассейна раскрывшийся бутон микрофона.

— Убери этот свет.

Рука, потянувшаяся к шлему, замерла на полпути. Уисс плавным толчком пошел на другую сторону бассейна. Прямо напротив, в глубокой нише, Нина увидела скульптуру.

Хрупкая, наполовину раскрытая раковина зубцами нижней створки уходила в воду. Нагая женщина полулежала на боку у самой воды, опершись локтем на хвост дельфина. Дельфин положил голову ей на колени. Оба отрешенно и грустно смотрели прямо перед собой, не в силах расстаться и не в силах быть вместе, и верхняя рубчатая створка, казалось, вот-вот опустится вниз, замкнув раковину и навсегда скрыв от мира их встречу.

Женщина и дельфин были выточены из темного обсидиана, и полупрозрачные тела их как будто таяли на розовом ложе, уходя в мир несбывшегося и несбыточного.

— Убери этот свет. И включай свою искусственную память.

Нина торопливо выключила фонарь и запустила видеомагнитофон. Полная темнота и безмолвие хлынули из углов и затопили пространство, и только шорох магнитной ленты нарушал тишину.

В храме повис еле слышный звук — даже не звук, а тень звука — одна томительная нота — где-то на пределе высоты, где-то у порога слуха.

В темноте возник еле видимый свет — даже не свет, а эхо света — один тончайший луч — где-то на пределе спектра, у порога зрения.

В воздухе растворился еле уловимый запах — даже не запах, а память запаха — одна мгновенная спазма — где-то на пределе дыхания, у порога обоняния.

Во рту появился еле различимый привкус — даже не привкус, а след привкуса — один соленый укол — где-то на кончике языка, у порога вкусовых отличий.

Кожу лица тронуло еле ощутимое прикосновение — даже не прикосновение, а ожидание прикосновения — одно дуновение ветра — где-то на пределе давления, у порога осязания.

Не стало ни страха, ни боли, ни радости — все перестало существовать, и сама она сжалась в бешено пульсирующий клубок, раскинувший в пространстве пять живых антенн, пять органов чувств — и предельное напряжение вытянуло антенные щупальца в длинные лучи.

Мысли остановились, сжались, исчезли. Она не могла думать, оценивать, сопоставлять — она стала оголенным ощущением, сплошным невероятно обостренным восприятием.

Она была подобием морской звезды, неподвижно лежащей на дне Океана Времени: пять жадных лучей во все стороны, а вместе тела — хищный мозг, ждущий добычи.

Перед ней вспыхнул пятиугольный экран. В его голубой глубине светились многоцветные звезды.

Высокий вскрик, упавший до вздоха, пролетел над куполом. Призыв и мука слышались в нем.

Нет, это был не экран — это была дверь. Голубая дверь в неведомый мир, он — как забытая детская сказка, которую пытаешься вспомнить в одинокой старости, но не вспомнишь ни слова, только неясный свет и мягкое тепло, и глухая боль безвозвратных потерь, и сладкая слеза бесконечного прощания.

Дверь была открыта, и надо было сделать шаг — необратимая сила тянула в голубизну — слиться со звездами, луч к лучу — раствориться во всем живом...

Уисс не учел одного — на коленях Нины стоял видеомагнитофон, и он работал, прокручивая метры пленки. Его равномерная дрожь и оказалась тем отвлекающим раздражителем, который не давал сознанию угаснуть совсем. Какой-то незатопленный островок мозга еще не потерял связи с внешним миром, с действительностью, и Нина понимала, что находится во власти мощного гипнотического внушения, сильнейшего психического излучения, идущего из бассейна.

Нина крепче стиснула рукоятку «видеомага» и попыталась стряхнуть наваждение. Полностью это не удалось: сознание Нины раздвоилось, причем она не могла точно определить границу между реально происходящим и внушенным.

Музыка, вероятнее всего, была слуховой галлюцинацией: просто игра света и цвета вызывала в мозговых центрах музыкальные ассоциации. Горечь и сладость во рту со всем множеством оттенков — несомненный гипноз. Что касается сложной гаммы изменчивых ароматов и прикосновений ветра, то это в равной мере могло быть и внушением, и реальностью.

А вот звезды в бассейне были самые настоящие.

Бассейн, по-видимому, был тщательно ухоженным искусственным заповедником этих красивых и странных созданий: во-первых, потому что они буквально кишели здесь, а во-вторых, в добром согласии и соседстве тут сосуществовали морские звезды и офиуры тропиков и севера, океанских глубин и мелководья.

Но сейчас это был огромный живой оркестр, где у каждого существа были своя партия и свой тембр, свой ритм и свое движение.

Гигантские красно-коричневые пикноподии в серо-фиолетовых пятнах папул, покачивая седыми гроздьями игл, переплетали лучи с темно-зелеными астрометисами, усеянными грозными пурпурными шипами с ярко-красными кончиками. Малиновые и фиолетово-розовые соластеры, кровавые хентриции, ярко-синие линки, желто-оранжевые астерии, зеленовато-серые акантастеры, анзероподы, похожие на голубые и розовые вафли, — все это двигалось, перемещалось, складывалось в удивительные и торжественные сочетания, превращалось в гипнотическую игру пятен, и вопреки сознанию, Нина слышала музыку то гордую, могучую, то нежную и тихую, вдыхала соленые запахи моря и чувствовала во рту острую горечь волны, и ощущала всей кожей шершавые ладони пассата...

Снова взлетел высокий пронзительный крик и снова упал до чуть слышного вздоха, и уже не было сил слышать этот призыв и эту муку, и потому, когда открылась снова пятиугольная дверь, она шагнула в голубизну...

8. Голубая дверь

Она падала — падала безостановочно, ощущая лишь напряжение скорости и глухую тоску безвременья. Непрекращающийся взрыв потрясал все вокруг.

Ломались, едва возникнув, хрупкие рисунки созвездий, вздувались и лопались звездные шары, бешеное вращение сжимало и разрывало в клочья газовые туманности, растирало в тончайшую пыль куски случайно отвердевших масс и выбрасывало в пространство.

Она летела сквозь эту мешанину обломков и бессмысленно кипящей энергии, сквозь раскручивающийся огневорот — летела, одинаково легко пронизывая великие пустоты и сверхплотные сгустки тверди — и прямой путь ее не могли скривить ни тяга магнитных полей, ни штормовые волны гравитации.

Она была бесплотным и сложным импульсом, в ней дремали до срока силы, неведомые ей самой, — всепроникающим нейтринным лучом летела она к цели, о которой ничего не знала.

Вокруг бушевал разрушительный огонь, сжигая гроздья неоформившихся молекул, срывая электронные пояса атомов, дробя ядра и, казалось, не было ничего, способного противостоять его гибельному буйству.

Но впереди, где-то на краю Галактики, в сумерках догорающей звезды, в треснувшей каменной глыбе холодно засветились первые ледяные кристаллы.

Уже десятки ледяных планет с кремниевыми сердцами кружились вокруг звезды, и она следила за их полетом, как засыпающий красный глаз.

Это была лишь уловка, хитрый прием хищника, ибо однажды красный глаз раскрылся широко и яростно, и цепкие протуберанцы метнулись к планетным орбитам.

Вспышка длилась недолго, и дальние гиганты успели отступить в спасительный сумрак, и лишь один из них, разорванный двойным притяжением, опоясал светило широким кольцом из обломков и пыли.

Вспышка длилась недолго, но близкие планеты снова стали голыми оплавленными глыбами — пламя слизнуло ледяной панцирь и развеяло в пустоте.

Атомный огонь обрушился на среднюю планету, и там, как и везде, лед стал газом. Газ рванулся в пространство, но тяготение не отпустило его. Оно скручивало пар в титанические смерчи, свивало в узлы страшных циклонов, сдавливало и прижимало к каменному ядру.

И тогда планеты коснулся узкий нейтринный луч, импульс бесконечно далекого Центра.

Пуля нашла мишень.

Освобожденно и устало пронесся вздох — это ураганно и грузно упали на камень горячие ливни.

Разошлись и соединились бурлящие воронки.

Нина стала морем, безбрежным и безбурным, и это было мучительно и сладко, как короткая минута, когда уже не спишь и еще не можешь проснуться. Только минута эта длилась миллиарды лет и миллиарды лет длился летаргический сон, потому что миллиарды лет было покойно и твердо каменное ложе, и миллиарды лет толстое облачное одеяло надежно укрывало ее от извечных космических битв.

Нина была морем, но в ней по-прежнему пульсировали шифры нейтринного луча, когда там, за облаками, взаимно сокрушались в схватке гигантские миры, по телу ее пробегала легкая судорога, и тогда ей хотелось сжаться в точку, спрятаться внутри себя самой.

Она еще не была живой — но в ней бродил хмель жизни, и в голубом свечении радиации поднималась грудь, и токи желанно пронизывали плоть — и долгим жадным объятием обнимала она Землю, предвкушая и торопя неизбежный миг.

Гонг прозвучал — дрогнуло и раскололось дно, и белая колонна подземного огня пронзила водные толщи, ударила в низкие тучи и опала гроздьями молний.

Море оказалось вовне: сознание Нины — если можно назвать сознанием смутную предопределенность действий — сконцентрировалось в одной точке.

В затихающем водовороте покачивался первый шарик живой протоплазмы...


Это походило на забавную игру, когда в бурной круговерти развития, в суматошной смене форм Нина переходила из стадии в стадию, превращаясь из организма в организм, — смешные, уродливые, фантастические сочетания клеток, скелетов, раковин — все кружилось зыбко и цветасто, словно примеряешь маски для карнавала.

Какой был карнавал!

Не существовало никаких законов — море щедро. Можно было сделать нос на хвосте, а глаза во рту. Можно было плавать, шевеля ушами. Можно было превратиться в большой пузырь и всплыть на поверхность или, наоборот, опуститься на дно, заключив себя в изящную роговую шкатулку. Можно было вообще ни во что не превращаться, а просто висеть неаккуратным куском студня в средних слоях.

Нина не заметила момента, когда перестала быть участницей пестрого хоровода, а стала только зрительницей. Меняя маски, она неосознанно следовала заложенной в ней программе, и когда нужный вариант был найден, ее память отделилась от стихийной прапамяти моря.

Крепкий кремниевый панцирь прикрывал ее от всяких неожиданностей и опасностей. Вокруг шарообразного тела торчал густой лес длиннейших игл-антенн, переплетенных в тончайшие кружева. Каждая игла была пронизана миллионами ветвящихся обнаженных нервов.

Она не могла передвигаться, да в этом и не было нужды: в морской воде было достаточно пищи, а пульсирующие каналы связи соединяли множество подобных шаров, разбросанных по Мировому океану, в один гигантский мозг Ноа.

Она лежала на дне, наполовину зарывшись в белый диатомовый ил. Антенны, нацеленные в биофон, ловили малейший всплеск живой энергии и передавали в общую сеть. Ничто на планете не могло укрыться от великого Ноа.

Хоровод продолжался, странные создания проплывали мимо, рождались и умирали, уступая место другим, а кремниевые шары неизменно и бесстрастно следили за каруселью эволюции, стараясь найти причины и следствия каждого изменения, предугадать многозначные ходы приспособления, проникнуть в тайную тайн превращений живого вещества. Разбросанные по мелководью и глубинам ячейки Ноа копили Знание.

Море не помнило своих ошибок и удач. Беззаботно продолжало оно игру, перебирая цепочки случайностей.

И только великий Ноа помнил все, выбирая из хаоса прямые закономерностей.

Ибо длился Первый Круг — круг Созерцания...

Все вершилось медленно, очень медленно — миллионолетние геологические эпохи проносились и затихали короткой рябью. Вода сжимала землю, и от чудовищных сил сжатия плавились недра. Твердь вспухала, заставляя отступать море, и застывала неровными пятнами материков. Мертвыми надгробьями из базальта и гнейса высились они среди живого океана.

Жизнь переполняла океан. Колыбель становилась тесной. Место в ней доставалось боем.


Это случилось, когда базальтовый суперматерик занимал почти пятую часть поверхности планеты и первый «десант» зоофитов в поисках жизненного пространства высадился на береговые скалы.

Нина почувствовала голод.

Напрасно напрягались слабые мышцы, прогоняя сквозь организм морскую воду — пищи в ней почти не оставалось после тысяч прожорливых существ, снующих рядом.

Чувствительность антенн падала. Память гасла. Мозг засыпал.

Она еще ждала привычной подсказки, очередного хода звездного предопределения, но нейтринные структуры молчали. Неведомый импульс исчерпал себя давным-давно.

Оставалось одно — действовать самой, используя накопленное знание.

Впервые за десятки эпох она отключилась от биофона и замкнула энергию в себе. Голубое облако окутало мозг, и он снова заработал остро и ясно.

Сначала надо было освоить движение.

Усилием воли Нина убрала две перемычки в двойной спирали нужного гена и подождала, пока изменение не зафиксируют все клетки. Подумав, ускорила жизненный ритм в десять раз.

Потом снова включилась в биофон.

Уже через несколько поколений мелкие иглы опали, раскрошились, а на оставшихся появился плотный мускульный слой. Пришло время, и на белом песке зашевелился клубок фиолетовых щупалец, веером расходящихся от упругого желтого шара, прикрытого кольчугой тонких костяных пластинок.

Нина позавтракала подвернувшимся соседом и снова почувствовала голод. Ей пришлось несколько раз приниматься за еду, пока она не догадалась, чем дело — ускоренный жизненный цикл увеличил расход энергии, и чтобы существовать в этом ритме, придется беспрерывно есть.

Нина замедлила ритм.

И немедленно ощутила толчок тревоги. Откуда-то сверху падала большая темная масса. Намерения неизвестного рогатого зверя не оставляли никаких сомнений.

Ей удалось вовремя заменить цвет, и чудовище пронеслось мимо. Тем не менее после нападения она потратила несколько десятков поколений, чтобы вырастить сильный электроразрядный орган. Это было не очень удобно, зато достаточно надежно.

Покончив с волнением первого самостоятельного приспособления, Нина вытянула в сторону гибкие ветвящиеся лучи и погрузилась в привычное созерцание.

Было время отлива, и сквозь неглубокий слой воды сквозило фиолетово-красное солнце. В инфрасвете протуберанцы солнечной короны шевелились, как щупальца. И Нину вдруг вопреки благоразумию потянуло туда, к солнцу — словно на серо-синем песке неба трепетало ее собственное зовущее повторение.

Так начался Второй круг...


Увлечение возможностями самостоятельных решений, новизной осмысленных действий прошло быстрее, чем хотелось. Время теперь летело стремительно, и угадывать его неожиданные повороты становилось все труднее.

Очень скоро стало ясно, что щупальца, нужные для охоты и движения, не смогут заменить чувствительных игл-антенн. Нервные центры, омытые полноценными соками сытого организма, жаждали огромной работы, но получали от притупленного восприятия жалкие крохи.

Связи между клетками великого Ноа, рассеянными по планете, непоправимо рвались. Разные условия в разных концах всемирного моря вынудили собратьев облечь себя в разные организмы — единство Ноа перестало существовать.

Напрасно Нина до боли напрягала энергетические папулы — вместо стройного и чистого хора неслась сквозь биофон разноголосица противоречивых желаний.

Глубоководные требовали возврата к прошлому, звали за собой в черные пучины, недоступные изменениям — чтобы сохранить до лучших времен хотя бы то, что уже добыто миллиардолетиями Созерцания. Другие звали рассеяться по наиболее приспособленным организмам, используя их тела как транспорт, защиту и питающую машинку, — продолжать бесконечное накопление Знания, повторяясь в избранных единицах неразумных поколений.

Нина вслушивалась в сумятицу голосов и призывов, сознавая неизбежность будущего. Ей совсем не хотелось быть утолщением возле мозга осьминога или добавочным корнем ламинарии.

Она вновь и вновь переживала свое первое движение: легкое напряжение щупалец — тело послушно поднялось вверх, едва уловимое сокращение мышц — тело передвинулось вбок, дрожь расслабления — тело опустилось на песок. Три внутренних приказа, три внутренних исполнения — но она пережила так много...

А когда наступал отлив, солнце тянуло к ней горячие красные щупальца, пронизывало мутную воду щекочущим теплом радиации, рождая в крови смутную музыку странных стремлений.

В мозгу дремало Знание. Нине хотелось действия, борьбы, победы, ведь тайная тайн развития — живая энергия изменчивости — была подвластна Воле Разума.

Нина хотела бунта.

На ее голос откликнулись обитатели мелководий, познавшие коварные ласки солнца.

Нина почувствовал себя хозяйкой. Она стерла старые ассоциативные связи. Увещевающие шепоты инакомыслящих смолкли. Единый Ноа окончательно распался.

Она слышала, как свертывались, замыкались в себе энергетические поля ее единомышленников, один за другим начинавших дерзкий эксперимент. И Нина тоже не стала медлить.

Их было немного — отказавшихся от повиновения извечным законам и вступивших в неравный поединок.

Но они были — в лагунах — необычные костистые рыбы, которые подолгу стояли в густых зарослях ламинарий.

Близился Третий Круг...


Нина вместе с другими все чаще и дальше проникала в лагуну. Небольшая стая самых неуемных и самых отчаянных входила в узкий проход вместе с приливом и бродила по мелководью, пока дыхание отлива не позовет назад, в привычную глубину. В топких илистых заводях, прогретых солнцем и насыщенных кислородом атмосферы, среди перепутанных, изогнутых корней мангровых зарослей кишмя кишела всякая живность.

Но не только пища и кислород звали сюда поколение за поколением. Здесь, рядом с сушей, солнце уже не выглядело пурпурно-красной морской звездой. Лохматое, желтое и горячее, оно посылало сквозь тонкий слой воды мощный ток космических излучений, который превращал лагуну в настоящую лабораторию Изменчивости.

Подплывая к берегу, Нина видела буйные заросли неведомых трав, огромные зеленые утесы деревьев, летающие армады насекомых. И все чаще приходило ей в голову, что именно на суше, наедине с солнцем, свершится дерзкая мечта — опередить природу, используя ее собственную неустойчивость, освободиться от давящей власти Времени, предельно ускорив ритм приспособления — так, чтобы торжествующий Разум не сковывала забота о материальном воплощении.

Она и ее друзья уже изобрели орган, который мог использовать для дыхания не только растворенный в воде, но и свободный кислород воздуха — они поднимались к самой поверхности и заглатывали обжигающие пузырьки газа.

Они настойчиво совершенствовали плавники, и скоро длинные гибкие лучи позволили им ползать по дну и даже забираться в душные парные болота.

Однажды, когда начался отлив и морская мелочь бросилась к выходу, Нина обняла плавниками острый серый камень и застыла на месте.

Инстинкт самосохранения стучал — отпусти, разожми плавники, уходи — но она, дрожа и напрягаясь, подавила тревожный импульс.

Широко расставленные телескопические глаза видели, как стремительно и непоправимо светлеет голубизна, чуткая кожа чувствовала, как скачками поднимается температура и острые иглы космических частиц вонзаются в тело, но она не разжала сомкнутых плавников.

Воздух оглушил, как удар по голове, судорога свела тело, последний мутный поток отбросил ее от камня и перевернул на спину. Зеленая линия побережья чудовищно исказилась и скрючилась в глазах, созданных для подводного зрения. Раскаленные языки опалили жабры и заставили их сжаться. Смерть оборвала пульс...

Неизвестно, сколько времени прошло, прежде чем Нина поняла, что она все-таки жива. Слизь на коже превратилась в роговые чешуйки, и спасительный панцирь защитил плоть от высыхания. Лабиринтовый орган позволил дышать тяжко, трудно, но дышать. Сердце билось барабанной дробью, но все-таки билось.

Лавина энергии падала сверху, прижимая к горячему илу — желанная и страшная энергия атомного огня.

Прошло еще немало времени, прежде чем Нина ощутила в себе возможность расправить мышцы. Она попробовала перевернуться на живот и, как ни странно, это ей удалось.

Еще не веря в случившееся, Нина протянула плавники вперед и медленно, неуверенно подтянула отяжелевший, обтекаемый корпус...


Она недоуменно и долго смотрела на свои руки, протянутые к бассейну.

Уисс парил у ног, кося внимательным коричневым глазом. Морские звезды на дне едва тлели, сложившись в правильный треугольник.

Нина почему-то только сейчас заметила, что шестиугольная белая звезда на лбу Уисса — это два треугольника, пронзивших друг друга остриями.

Она приходила в себя рывками, мгновенными озарениями. Она снова ощутила пустоту и тишину храма. Уисс молчал.

— Это все? — спросила Нина. Она не была уверена, что произнесла слова, потому что спекшиеся губы не хотели шевелиться.

— Это все?

— Нет, это не все.

Голос внутри опустошенного мозга звучал глухо и низко, бился, как птица, случайно залетевшая в окно.

— Нет, это не все. Был Третий Круг, когда предки дэлонов вышли на сушу и стали жить там. Третий Круг называют по-разному, но в каждом названии боль. Круг Великой Ошибки, Круг Гибельного Тупика — стоит ли перечислять? Мы, живущие сейчас, чаще всего зовем его кругом Запрета, ибо только Хранители Шести Лучей способны вынести бремя его страшных знаний.

— Хранители Шести Лучей? Шестиконечная звезда? Ты — Хранитель?

— Да, я один из Шести — нас отличает шестиконечная звезда. Остальные дэлоны не могут и не хотят переносить безумное знание Третьего Круга. Это Запрет во имя будущего.

— Я хочу.

— Ты не сможешь и не поймешь. Я покажу тебе песню — то, что помнят все остальные дэлоны. Это не страшно — тебе не надо перевоплощаться. Только смотреть и слушать и оставаться собой.


Морские звезды в бассейне плавно сдвинулись и поплыли в калейдоскопической смене цветовых пятен, и низкий мелодичный свист Уисса затрепетал под сводами храма.

Уисс был прав — ее сознание не отключилось, она чувствовала под руками холод каменных подлокотников, незримый объем зала и дрожь «видеомага» на коленях.

Пронзительный тоскующий мотив плескался у ног, странные картины и слова сами собой рождались в аккордах цветомузыки.

— Был день встречи и день прощания, и между ними прошла тысяча тысяч лет.

— Было солнце рассвета и солнце заката, и обманчивый свет величия ослепил пращуров.

— Ибо они превратили в дело все, что знали, и это дело дало им новое знание, которое было выше их.

— Они прикоснулись к тайне тайн, и запретные двери открылись перед ними.

— Неосторожные, они вошли...

То, что видела Нина, не имело аналогий с человеческим опытом, и даже приблизительные образы не могли передать сути происходящего. Все было зыбко, все плыло, все менялось на глазах — живые воплощения бреда, то ли существа, то ли тени существ, полуматериальные, распадаясь на подобия окружающих предметов, сливаясь в плотные смерчи голубого горения, проносились на фоне текучих сюрреалистических пейзажей. Невозможно было понять, что они делали, — их танец имел какую-то непостижимую цель.

А песня тосковала, переливаясь в слова:

— Они искали идеального приспособления — и все дальше уходили в лабиринты Изменчивости.

— Они все быстрее изменяли себя — все ближе и ближе подходили к границам Бесформия, за которыми огонь и хаос.

— Как вечное напоминание, как гигантский белый обелиск с тех пор вздымаются к небу вечные льды, похоронившие Антарктиду.

— Уже давно высохли живые каналы Марса, а ненасытные ладии, высосав весь кислород атмосферы, превратились в мертвый красный песок.

— Забылась, потерялась во мраке времени судьба Огненных Пионеров Венеры, и только плотные линии углекислоты в спектре свидетельствуют о древней трагедии.

— Они не могли, не хотели остановиться, хотя догадывались, что час близок.

— Играя с огнем, они надеялись победить природу.

— Они забыли зачем пришли — они боролись ради борьбы.

— И свершилось...

Земля летела по орбите, медленно поворачиваясь к солнцу красновато-зеленой выпуклостью гигантского праматерика. Дымчато-желтые облака плыли над ним, скручиваясь кое-где в замысловатые спирали циклонов.

И вдруг в центре материка появилась слепящая белая точка. Она росла, и скоро засверкала ярче солнца.

Материк лопнул, как лопается кожура перезревшего плода, и мутное зарево раскаленных недр осветило трещины.

Исчезло все — контуры суши, просинь дрогнувшего океана — пар, дым и пепел превратили планету в раздувшийся грязно-белый шар, который, как живое существо, затрепетал, пытаясь сохранить старую орбиту.

Раненой Земле удалось сохранить равновесие, хотя катастрофа изменила ось вращения — воронки у полюсов заметно сместились.

Казалось, ничему живому не дано уцелеть в этом аду, в этом месиве огня и мрака, в этих наползающих тучах, среди медлительно неотвратимых ручьев лавы и рушащихся гор...

И тогда явилась та, которой суждено было явиться, и имя ей было — Дэла.

— Из пены волн явилась она и позвала всех, кто остался.

— И когда все, кто остался, собрались в одно место, она сказала им слово Истины.

— Позади смерть, впереди море, — сказала она. — Выбирайте!

— Никто не хотел умирать, а все хотели жить, и поэтому выбрали море.

— Праматерь живого примет вас, — сказала Дэла, — и пусть идут века.

— Пусть идут века, и пусть покой придет в ваши души, и будет Четвертый Круг — круг Благоразумия.

— Пусть покой придет в ваши души и сотрет память о Третьем Круге, и только шестеро бессмертных будут помнить все.

— За голубой дверью запрета пусть спят до времени страшные силы и тайны, которые открылись слишком рано.

— Ибо нет большей ошибки, чем применить знание, которое не созрело, и освободить силы, которые не познаны до конца.

— И нет безумней Разума, возомнившим себя единственно правым в оценке добра и зла.

— Ибо Равновесие — суть всего живого, и жизнь — охранительница Равновесия Мира.

— И когда вы будете здоровы телом и духом, и сильны дети ваши, и беззаботны дети детей ваших — тогда начнется Пятый Круг, круг Поиска.

— На суше и в воздухе, в глубинах и лагунах вы будете искать то, что осталось от единого разума Ноа.

— Чтобы соединить вновь разрозненное в единое, разбитое в монолитное, и это будет Шестой Круг — Круг Соединенного Разума.

— А до той поры пусть нерушимо будет Слово Запрета, и шесть хранителей Шести Лучей пусть будут бессмертны в поколениях, чтобы передать Соединенному Разуму знание Третьего Круга, и зло превратится в добро.

— И будет вам имя — дэлоны.

9. Вечный совет

Нина устала, очень устала. Она потеряла чувство времени и удивилась, взглянув на часы, — там, в мире людей, уже занималось утро.

Она совершенно автоматически выключила «видеомаг» и продолжала сидеть на мраморном троне, не ощущая затекших ног и спины. Она никак не могла сообразить, что надо делать дальше — словно тяжелое похмелье сковало мозг, наполненный сверхмеры необычным. Она почти физически ощущала эту переполненность и боялась пошевелиться, расплескать драгоценную тяжесть.

И только когда Уисс во второй раз позвал ее, она покорно поднялась, покорно опустилась по влажным ступенькам. Вода приняла тело, стало легче.

Убедившись, что Нина держится за плавник достаточно крепко, Уисс нырнул, и вновь навстречу полетел подземный тоннель — теперь уже вниз, к выходу.

Нина понимала, что времени остается все меньше и меньше, что надо, пока не поздно, задавать вопросы — как можно больше! — иначе не найти ключей ко всему виденному и слышанному. Она мучительно старалась поймать самое главное, но спросила то, о чем почти уже догадалась сама:

— Почему ты уходишь?

— Это приказ Шести.

— Но ты же один из Шести?

— Да. И поэтому я должен подчиниться.

— Ты вернешься?

— Не знаю. Мне надо убедить остальных.

— Убедить? В чем?

Они пронеслись по каменной трубе добрую сотню метров, прежде чем Уисс ответил:

— В том, что люди разумны.

Нина заговорила вслух, заговорила горячо, сбивчиво, и голос ее, зажатый маской акваланга, звучал в гидрофонах обиженным всхлипом:

— Уисс, катастрофа в Атлантике — ошибка. Страшная, трагическая ошибка. Ты должен понять. Люди не хотели зла дельфинам. Это вышло случайно, пойми. Я, я просто не знаю, как тебе объяснить...

И опять Уисс помолчал, прежде чем ответить:

— Я понимаю. Почти понимаю. Но остальные не понимают. Мне надо их убедить. Будет трудно.

— Уисс, люди и дельфины должны быть вместе.

— Я верю. Иначе я бы не привел тебя сюда.

Они миновали распахнутую золотую дверь и выбрались из недр загадочного острова. Снова приковылял старик-осьминог и с ловкостью заправского швейцара прикрыл решетку, завалив вход огромным камнем. И снова — теперь уже прощально — засветилась на камне алая пятилучевая звезда.

На этот раз заговорил первым Уисс:

— Мы давно уже ищем встречи. Мы помним древний завет: собрать и соединить вместе крупицы всемирного разума Ноа, рассеянные во всем живом и разобщенные временем. Эта звезда — знак Соединения.

— Уисс... Уисс, расскажи обо всем — об этом храме, о поющих звездах, о тех, кто приходил сюда — расскажи!

— Это долго. У нас нет времени.

— Расскажи!

— Ты устала.

— Уисс, прошу тебя!

— Было время, когда мы и люди почти понимали друг друга. Они считали нас старшими братьями, и мы хотели научить их тому, что знали сами. Они строили скалы, пустые внутри, и женщины приходили сюда, чтобы слушать нас. И мы говорили с ними.

— Только женщины приходили к вам?

— Да, только женщины.

— Почему?

— Не знаю. У людей все по-другому. Женщины учили мужчин тому, чему учили их мы.

— Что же было потом?

— Потом мы перестали понимать друг друга.

— Почему?

— Не знаю. Сейчас не знаю. Раньше мы думали, что разум людей увял, не успев распуститься. Люди выродились. На суше невозможна разумная жизнь. Так думали почти все.

— Почти все?

— Да, почти все. Но были такие, кто не верил этому. Они искали встречи даже после провала первой попытки. Многие погибли.

— Их убили люди?

— Да.

— Уисс...

— Нам надо спешить.

Уисс потянул Нину вверх осторожно, но повелительно. Внизу мелькнул и пропал коралловый лес. Прожектора хетоптерусов уже погасли, и буйные заросли, отдаляясь, медленно расплывались красно-бурым пятном.

От подводной иллюминации не осталось и следа. Уисс и Нина летели сквозь серо-синюю муть воды, еще не тронутую солнцем. Изредка попадались медузы, но их смутные полупрозрачные колпаки ничем не напоминали ночного великолепия. Даже пестрые рыбки, деловито снующие между всякой мелкой живностью, спускающейся на дно, к дневному сну, казалось, выцвели и поблекли.

А может быть, это чувство скорой разлуки гасило краски?

В наушниках зазвенели знакомые стеклянные колокольчики автопеленга, возвращая к действительности. Волшебная ночь подходила к финалу, и пора было думать о том, как оправдываться на корабле.

Поверят ли ей? Поймут ли? Пан... Пан поймет. Но он поймет умом, а не сердцем. Он будет дотошно крутить ленту «видеомага» взад и вперед, высчитывать и сопоставлять — милый, добрый, внимательный и все-таки... Все-таки недоверчивый, потому он и ученый...

Если бы он был рядом с ней в эту ночь, если бы он мог физически пережить то, что пережила она! Тогда не пришлось бы ничего доказывать...

И тотчас подумалось о том, что если бы не одиночество, то не было бы такого полного погружения в иную жизнь, такой отрешенности от всего земного, которая помогла ей не только понять, но и почувствовать пульс иного мира...

Они были уже где-то рядом с надувной лодкой, потому что серая муть превратилась в голубое сияние, а колокольчики гудели колоколами.

— Дальше ты поплывешь одна. Я ухожу. Прощай.

Нина обняла обеими руками его большую мудрую голову, прижалась к упругому сильному телу.

— Ты вернешься, Уисс?

Она почувствовала грудью, как бьется сердце Уисса, а запоздало подумала о том, что разговор с Уиссом не требует от нее прежнего нервного напряжения — что-то случилось то ли с ней, то ли с Уиссом, но их пента-волны встречались легко и просто, как слова обычного человеческого разговора.

— Ты вернешься, Уисс?

Уисс не умел лгать, но он знал, что такое грусть и надежда. Он взял в широкий клюв пальцы женщины, слегка сжал их зубами и промолчал. И вдруг одним неуловимым мощным броском ушел в сторону и вниз, и через секунду его уже не было видно.

Нина, не двигаясь, парила в нескольких метрах от поверхности — и задумчиво смотрела в водное зеркало. Прошло пять, десять минут, по зеркалу пробежала золотая рябь — где-то там, в мире людей, вставало солнце.

Вода стала совершенно прозрачной, и Нина видела вверху свое отражение — диковинное зеленовато-коричневое существо с блестящим овалом маски вместо лица, с ритмично вспухающими и опадающими веерами синтетических «жабр» за плечами.

Такой или не такой видел ее Уисс? Конечно, не такой — он все видит не так, как люди. Но тогда какой? Красивой или безобразной — с его точки зрения?

Правую руку слегка защипало. Она поднесла кисть к глазам и увидела небольшую царапину — Уисс не рассчитал силы прощального «поцелуя». Нина улыбнулась чему-то далекому, и ей стало легко и сладко.

Пора было всплывать, а это значит — разбить золотое зеркало сказки и вернуться в повседневность. Ей и хотелось, и не хотелось этого. Она медлила.

Все случилось с молниеносной скоростью неожиданного удара.

Она увидела в зеркале рядом с собой, только много ниже, длинную серую тень. Ей показалось, что вернулся Уисс, и она рывком повернулась навстречу тени.

Ее спасло то, что при резком повороте бокс с видеомагнитофоном отлетел в сторону.

Страшная пасть щелкнула у самого бока, и аппарат оказался в горле пятиметровой акулы. Он застрял там, не достигнув желудка — его держал нейлоновый ремень, перекинутый через плечо Нины.

Акула не откроет пасти, пока не проглотит добычи — таков инстинкт. Значит, пока цел ремень, Нине не страшны акульи зубы.

Но пока цел ремень, Нина привязана, прижата к акульему костистому боку.

Хищница уходила все глубже и глубже судорожными кругами, давясь и топыря жабры. Бороться с ней было бесполезно.

Пальцы в бессмысленной надежде шарили у пояса, но чуда не произошло. Импульсный пистолет-разрядник лежал там, на дне лодки. Она сама бросила его.

Уисс тоже не спешил к своим, хотя знал, что его ждут. Он хотел сосредоточиться, собраться перед нелегким спором. Чем кончится спор — неизвестно. Может быть, только Сусии поддержит его. Скорее всего — только Сусии. Но и это немало.

Три глота Сусии и пять глотов Уисса — это уже восемь глотов из двадцати одного...

Слабый сигнал тревоги замигал в мозгу. Уисс встрепенулся на покатой волне и напряг локатор.

Вокруг было спокойно, но сигнал не умолкал — теперь это был призыв о помощи, призыв едва уловимый, затухающий, невнятный, он мог принадлежать только одному существу на свете, и это существо не было дэлоном...

Он летел к острову со скоростью подводной ракеты, пытаясь на ходу определить по сбивчивым импульсам размеры и суть опасности, грозящей этому существу.

Он смог уловить только пульс разъяренной акулы и еще более увеличил скорость.

Он уже видел их — хищница и жертва, непонятной силой прижатые друг к другу, метались у самого дна, едва не задевая ножевые лопасти камней.

Призыв о помощи мигнул и погас. Нина потеряла сознание.

Уисс выстрелил ультразвуковым лучом в затылок акулы, целя в мозжечок. Огромная туша дернулась, перевернулась через голову и, покачиваясь, медленно опустилась на дно кверху брюхом.

Нина была жива, просто ремень сдавил ей грудь, не давая дышать. Армированный нейлон оказался крепок даже для зубов Уисса, но в конце концов ему удалось перекусить сверхпрочную ленту. Не обращая внимания на оглушенную акулу, он осторожно взял Нину клювом за широкий пояс и перенес повыше, на круглую базальтовую площадку.

Нина теперь дышала свободно. Уисс терпеливо ждал, пока перенапряженные нервные клетки не отдохнут и не разбудят сознание, и, чтобы не напугать при пробуждении, отплыл немного в сторону.

Он совсем забыл об акуле и не заметил, как та, очнувшись, очумело шарахнулась за камни.

Он увидел ее прямо над собой. Благополучно проглотив аппарат с остатками ремня, она выгибала пятиметровое узкое тело, чтобы броситься вниз, к базальтовой площадке.

Кровь! Как он не догадался сразу! У Нины была оцарапана рука, и акула чуяла запах крови. Этот запах пьянил ее, заставлял забыть о страхе и осторожности.

Резкий взмах хвоста — и Уисс свечой взлетел вверх, пересекая бросок акулы. Хищница была раза в два больше дельфина, но точный удар в жабры сделал свое дело — смертоносная молния пронеслась мимо базальтовой площадки, едва не врезавшись в острый излом скалы.

Теперь акуле было не до добычи — взбешенная, ошалевшая, она, описав дугу, бросилась на Уисса. Он ждал ее неподвижно, лишь в последнее мгновенье отклонившись в сторону, — и страшная рваная рана от головы до хвоста замутила воду акульей кровью.

Она не могла остановиться, нападала снова и снова — жуткая, с разодранными боками, с развевающимися внутренностями, но каждый раз жадная пасть клацала зря.

Уисс добил ее ультразвуковым лучом и снизился над площадкой. Нина все еще не пришла в себя, но больше ждать было нельзя — соплеменницы не замедлят полакомиться своей бывшей подругой, а много акул — это уже опасно.

Уисс поднял Нину на спину и легко понес вверх, к темному пятну надувной лодки. Ее ждали — он видел человека с биноклем, и красные всплески беспокойства исходили от него.

Действительно, едва Уисс поднял Нину на поверхность, чьи-то руки сразу подхватили ее.

Человек был так взволнован, что даже не заметил Уисса.

Он наклонился над Ниной, торопливо снял маску акваланга и поднес к ее губам какой-то пузырек.

Уисс отплыл метров на двести и навсегда отпечатал в своей бессмертной памяти все, что было вокруг — небо и солнце, море и остров, большой корабль и маленькую лодку. Он видел все это не так, как люди, и никто из людей никогда не узнает, как он видел все это и старался запомнить навсегда, чувствуя и понимая неизбежное.

Потом отключил все сорок четыре органа чувств и сосредоточил энергию в себе.

Только Шести, хранящим знание Запрета, была доступна нуль-транспортировка.

Пульс перешел в острую неприятную дрожь, постепенно нарастающую. Время сомкнулось в кольцо вокруг его тела.

Через секунду на том месте, где был Уисс, поднялся и опал белый фонтан.

Еще через секунду там не осталось ничего, кроме медленно расходящихся концентрических кругов.

Круги скоро смыла ленивая зыбь.


Бессонная ночь порядком измотала Карагодского. И не только физически.

Вначале почти позабытое чувство творческой потенции, так неожиданно вновь испытанное на «Дельфине», будоражило и радовало его. Вместе со всеми он толкался в центральной аппаратной, придумывая и отвергая разные варианты поиска. Но если Пан нервничал всерьез, то Карагодскому все это казалось забавной игрой, этакой психологической встряской, специально для него предназначенной. В глубине души он был уверен, что игра в прятки вот-вот кончится, Нина с Уиссом вынырнут из воды — «а вот и мы» — и тогда он выложит все легко и небрежно, и Пану ничего не останется, как склонить голову перед равным.

Но прошел, час, другой, третий — а Нины все не было.

Седое хмурое утро повисло над морем. Свинцовая гладь воды, не тронутая ни единой морщиной, черное щетинистое темя злополучного острова, белый кругляшок надувной лодки около... И надо всем тяжелое сырое небо без просветов.

Пан то сидел, сцепив руки и уставившись в одну точку, то принимался ходить у борта, нарочно не глядя на воду. Гоша безнадежно прощупывал биноклем горизонт. Толя, как заведенный, методично включал и выключал по очереди тумблеры аппаратуры — уже не вслушиваясь, а просто, чтобы что-то делать. Остальные тоже занимались чем попало. А часы все выстукивали и выстукивали нудные пятиминутки. Только эти щелчки и нарушали тягучую тишину.

И тут до Карагодского стала доходить вся серьезность происходящего. Вспышка мальчишеского энтузиазма быстро угасала, а решимость начать «новую жизнь» принимала все более туманные формы.

Если с Ниной что-то случилось, будет грандиозный скандал. Не миновать долгого разбирательства — может быть, даже судебного! — и виноват будет прежде всего Пан. Ему не оправдаться оригинальными теориями и смелыми научными предположениями — человеческая жизнь дороже любого эксперимента. Даже записка, оставленная ассистенткой, не оправдание. Пан — руководитель группы, он обязан организовать работу так, чтобы исключить всякую опасность. А ведь Нина пошла на риск потому, что верила в сумасбродные идеи шефа.

Сумасбродные? Но ведь и он, академик, чуть было не поверил в них, даже попытался развить и продолжить...

Чушь. Он с самого начала был против. Он просто старался быть объективным — и только. Пан не захотел его слушать, фанатически следуя своей идеалистической концепции. В результате — человеческая жертва...

Может быть, позвонить Столыпину и доложить обо всем?

Карагодский исподлобья посмотрел на Пана. Тот выглядел сильно встревоженным, но отнюдь не отчаявшимся. Казалось, он знал нечто, Карагодскому неизвестное. Может быть, у них была все-таки какая-то договоренность с этой девчонкой?

Надо подождать. Иначе можно попасть впросак.

Где-то в глубине шевельнулась и сразу исчезла тень запоздалого сожаления: глупая история, если бы не она, все могло быть по-другому...

Нет, немедленно поправил он себя. Ни в коем случае. В науке нельзя поддаваться чувствам. Идеи Пана опасны в своей сути, ибо направлены против незыблемых основ. Очень жаль, что он проявил слабость, на минуту поддавшись их мишурному блеску. Хорошо, что об этой минутной слабости никто не знает. И не узнает никогда, ибо эти минуты больше не повторятся. Он останется на страже. В конце концов, прозвище «Апостол» не так уж обидно...

— Плавник...

Гоша произнес это слово очень тихо, но оно громыхнуло набатом. Все повскакали с мест, разом зашумели, а Пан схватился за Гошин бинокль, чуть ли не вырывая.

— Да нет же... — Гоша вежливо, но решительно отвел руку Пана. — Это плавник акулы.

Люди замерли и смолкли, и вновь наступившая тишина сгущалась с каждой секундой, пока не стала почти осязаемой.

Теперь акула была видна без бинокля. Высокий плавник чертил упрямую прямую, и прямая эта упиралась в белое пятно надувной лодки.

Матрос в лодке тоже увидел акулу. В его руке полыхнула синяя молния, и до корабля долетел сухой треск разрядившегося импульс-пистолета. Плавник исчез.

— Промазал, — шепотом констатировал Толя. — Ушла в глубину, стерва.

Шли минуты, но акула не появлялась.

— Тертая, — Гоша опустил бинокль. — Теперь не выплывет.

— Может, уйдет?

— Вряд ли. Если она явилась на глаза, значит, что-то почуяла. Попусту эти гадины к людям не подплывают. Боятся. А если она уж почуяла, то будет кружить в глубине хоть сутки.

— Может, взять акваланг да поискать ее? — предложил Толя. — Всыпать ей тройной заряд. Я смотаюсь, а?

— Бесполезно. Легче найти иголку в стоге сена. Да и опасно. Они, правда, редко нападают первыми, но если Алик задел ее выстрелом, то у нее порядком испорчено настроение.

— Что значит — опасно, черт подери? А если...

Он не договорил того, что вертелось у него на языке, и с немой просьбой посмотрел на Пана. Пан болезненно поморщился и отвернулся.

— Нет, Толя, я не разрешаю. Довольно сумасбродств на сегодня. Если Уисс с Ниной, им не страшны никакие акулы. А если нет... В конце концов, у Нины тоже есть импульс-пистолет.

— А если нет?

— Глупости. Импульс-пистолет входит в комплект акваланга. И довольно об этом. Будем ждать. Ничего другого не остается.

Небо заметно поголубело, потом к голубизне примешался прозрачный тон янтаря. Восток горел, и растущий пожар окрасил воду.

Когда из-за острова наискось ударили солнечные лучи, стало как-то менее тревожно. Хотелось надеяться, что солнце рассеет ночные страхи с промозглым туманом.

Солнце не обрадовало Карагодского. Оно уже ничего не могло изменить. Жизненные принципы академика выдержали испытание — теперь он не сомневался в их универсальной неуязвимости. Чем бы не кончилась это история — победит он, Карагодский. Победит здравый смысл.

Привычным жестом он полез в карман за очками, но вспомнил, что пиджак остался в каюте. Как-то сразу стало зябко.

— Прохладно что-то...

Ему никто не ответил. Карагодский сделал шаг к двери. В этот миг с лодки раздался крик. Все бросились к борту.

После долгожданного Гошиного «все в порядке» — без бинокля трудно было разглядеть, что происходит в лодке — многочасовое напряжение разрядилось бестолковой суетой. Все говорили враз, не слушая друг друга, и говорили без умолку.

Карагодский, прищурясь, смотрел на приближающуюся лодку и молчал. Благополучный исход не менял дела. Там, в пиджаке, у него есть бумага, которой будет вынужден подчиниться даже Пан, потому что на ней — печать Академии наук. Правда, там только подпись Столыпина и довольно туманная фраза — «в исключительном случае...». Но разве эта история — не исключительный случай?

Мертвая акула всплыла немного позже, прямо перед носом лодки. Видно было, как Нина закрыла лицо руками, а матрос, заложив вираж, оглянулся назад, на искромсанную тушу чудовища, и уважительно покачал головой.

И тут грянул гром.

Грохочущий раскат тряхнул корабль и поплыл дальше басовой дрожью замирающего гигантского камертона. У самого горизонта, в полукилометре к северу от острова, возникло нечто, странно напоминающее гриб атомного взрыва — только гриб этот был небольшой и совершенно белый, без единой вспышки огня.

— Смотрите!

На Толин возглас никто не обратил внимания — все и так смотрели на белый опадающий фонтан во все глаза.

— Да оглянитесь же!

Толя смотрел назад, в глубь лаборатории. Там что-то наливалось алым свечением. Вначале показалось, что вспыхнули предупредительным огнем индикаторы радиоактивности. Но когда глаза привыкли к полумраку, по площадке пронесся легкий вздох.

Маковый венок, который одевала Нина вчера во время пента-сеанса и который за сутки превратился в горсть дожелта увядших, ссохшихся лепестков, пламенел на крышке включенного электрооргана. Неведомая сила возрождала погибшие клетки, расправляла и делала упругими стенки капилляров, гнала по ним пульсирующие соки, возвращая кучке гнили живую прелесть только что сорванных цветов.

От электрооргана терпко запахло свежими маками.

Карагодский презрительно фыркнул. Хватит. Теперь никакая мистика не заставит его отказаться от принятого решения. Слишком много фокусов и слишком мало логики. Профанация науки. Дилетантство. Шарлатанство, в конце концов. Шарлатанство, ради которого Пан подвергает опасности жизнь сотрудников. Это — факт, от которого не отмахнешься всякими оживающими цветочками.

Цветики-цветочки... Ничего, будут и ягодки. Нужно только привести себя в порядок. И одеть пиджак.

Демонстративно отвернувшись, Карагодский вышел из лаборатории.

Никто не заметил его ухода.


Пан сидел, откинувшись на подушки, и терпеливо ждал. Обычно после двойной дозы стимулятора все приходило в норму, но сегодня приступ длился дольше обычного. Словно тонкая дрель все глубже и глубже входила под левую лопатку, глухой болью отдавая в плечо. Боль давила виски, скапливалась у надбровий, и тогда перед глазами порхали черные снежинки. Ноги лежали тяжелыми каменными колодами, в кончиках пальцев противно покалывало, точно они отходили после мороза.

— Ну, не дури, старое, — уговаривал Пан свое сердце. — Перестань капризничать. Вернемся — пойдем к врачу, честное слово. Отдохнем хорошенько, поваляемся в больнице... А сейчас нельзя, понимаешь? Никак нельзя нам с тобой дурить.

Сердце стучало с натугой, то припуская дробной рысью, то вдруг замирало, словно прислушиваясь, и тогда все внутри холодело и обрывалось, подступая к горлу.

— Ну-ну, потише, — бормотал Пан. — Ты меня на испуг не бери. Знаем мы эти фокусы. Аритмия — это, брат, для слабонервных. А я с тобой еще повоюю...

Пан воевал со своим сердцем уже давно и пока довольно успешно. Вся трудность состояла в том, чтобы утаить войну от окружающих. До сих пор это удавалось — даже близкие друзья не знали, что делает знаменитый профессор, закрывшись на ключ и отключив видеофон. Посмеиваясь, рассказывали анекдоты — одни о том, как Пан летает верхом на помеле, другие — как Пан учит говорить дрессированного микроба. А он лежал, скорчившийся, маленький, сухонький, и бормотал, облизывая сохнущие губы:

— Ну, старое, ну еще немножко, поднатужься, пожалуйста, вот вернемся — пойдем к врачу, честное слово. А сейчас нельзя, понимаешь? Некогда нам с тобой дурить...

И сердце послушно поднатуживалось, тянуло, хлюпая изношенными клапанами, с горем пополам проталкивая в суженные спазмой артерии очередные порции крови, чтобы не задохнулся, не померк этот настырный, требовательный мозг.

Но сегодня сердце заартачилось. Оно уже не хотело верить обещаниям.

Пан проглотил еще одну таблетку и закрыл глаза.

На Нину он уже не сердился. Вернее, он вообще не умел долго сердиться, а на Нину тем более. Он бы очень удивился, если бы Нина поступила иначе. Потому что сам он в подобной ситуации бросился бы за Уиссом, очертя голову. И даже записки не оставил бы.

Просто он сильно переволновался. За другого всегда почему-то волнуешься больше, чем за себя. Особенно за молодежь. Они сначала сделают, а потом подумают. Взять хотя бы это пижонство с импульс-пистолетом...

А Нина все-таки молодец. Настоящая жена космонавта. Едва поднялась на борт — и сразу в слезы: «Акула видеомагнитофон проглотила»... Главное, что запись пропала...

Насчет записи, конечно, плохо вышло. Не поняли сразу, что к чему. А когда поняли — поздно было: от акулы даже косточек не осталось. Где сейчас он, аппарат с лентой? На дне? В другом акульем желудке? Попробуй — найди. Полжизни бы за эту ленту отдать не жалко...

Пан поморщился, потер ладонью грудь. Боль отпускала понемногу, но не так быстро, как хотелось бы. Повернув голову, профессор посмотрел на себя в зеркальную ширму. На него глянуло измученное, заострившееся лицо.

Стареешь ты, Пан. Недоверчивость — первый признак старости.

Нина убеждена, что все случившееся с ней — реальность от начала до конца. А вот он — не уверен. Конечно, что-то было на самом деле. Но как отделить действительное от внушенного, внушенное от невольно придуманного? Что — научный факт, а что — художественный вымысел?

Разумеется, ничего принципиально невозможного в ее рассказе нет. Просто... Просто это слишком невероятно и похоже на сказку. Ко всему прочему, ребята облазили весь остров и все дно вокруг — никаких намеков на окна и подводный ход нет. Не хочется пока говорить об этом Нине, но похоже, что храм ей примерещился.

С другой стороны, совсем уже невероятно: «чудеса» с белым фонтаном и ожившими маками произошли у него на глазах, а никакого правдоподобного объяснения этому нет.

И Уисса нет. Если Нина ничего не напутала, ему, Пану, уже вряд ли придется беседовать с дельфинами.

Но сдаваться рано. Надо все еще раз проверить, понять, в чем и где допущена ошибка. Чтобы другим не пришлось начинать с нуля.

Пан встал с тахты — голова еще немного кружилась, под лопаткой покалывало, но приступ прошел. Можно снова работать. Надо работать.

Сейчас самое главное — разобраться вот в этой пленке. Вчера Нина сняла в лазарете энцелофотограмму зрительной памяти. Это, к сожалению, не лента видеомагнитофона, но все-таки документ, из которого можно вытрясти крупицы истины, если хорошо повозиться. Не очень удобно копаться в чужих воспоминаниях и снах, но что поделаешь. Нина сама настояла на съемке. А для такой съемки нужно не только мужество, но и чистая совесть человека, которому нечего скрывать от других.

Пан сел было за проектор, но над дверью заливисто залопотал звонок.

Карагодский вошел, сияя очками, торжественный и суровый.

— Извините, Иван Сергеевич, за вторжение, но нам необходимо побеседовать совершенно конфиденциально. Обстоятельства складываются так, что я вынужден принять кое-какие меры, но я хотел бы предварительно согласовать их с вами. Хотя бы для того, чтобы у нас не возникало никаких недоразумений.

Пан сузил глаза. Не надо быть провидцем, чтобы понять, зачем пожаловал академик и о каких мерах идет речь. Однако Пан заставил себя улыбнуться в черепаховые очки:

— Я вас слушаю, Вениамин Лазаревич.

— Вы смотрели энцелофотограмму Нины Васильевны?

— Да, смотрел.

— И что вы скажете по этому поводу?

Пан пожал плечами, слегка удивленный:

— Пока, наверное, ничего не скажу. Ее надо расшифровать. И, разумеется, с помощью самой Нины. Во всяком случае, это очень ценный документ.

— Ценный документ? Пожалуй, вы правы, — Карагодский хмыкнул. — Только расшифровывать там нечего. Я только что просмотрел все от начала до конца. Нина Васильевна тяжело больна.

— Что, что?

— Да. Я смею утверждать, что вся эта пленка — запись типичного параноического бреда, вызванного глубоким психическим потрясением и постоянной близостью дельфина. И именно вы, Иван Сергеевич, довели ее до такого состояния вашими сумасбродными теориями, всякими нелепыми пента-сеансами и прочей чепухой. Вы толкнули ее на опрометчивый поступок, едва не закончившийся трагедией, и даже сейчас, после всего, вы продолжаете потакать ее галлюцинациям вместо необходимого лечения, чем усугубляете и без того тяжелое состояние...

— Послушайте, что за чушь вы несете?

— Чушь?!

Карагодский медленно залился краской, сунул руку в карман, и, потрясая бумагой перед лицом Пана, закричал неожиданным фальцетом:

— Данной мне властью я запрещаю вам продолжать опыты! Слышите? Запрещаю! Я не желаю быть участником преступления! Потому что ваши действия преступны. Ваши опыты опасны для общества!

— Вы, подлец, Апостол, — негромко сказал профессор. — Подлец и трус. Но вы опоздали. Я уже дал команду капитану сниматься с якоря. И не ваша со Столыпиным мнимая власть тому причиной. Если бы потребовалось, «Дельфин» оставался бы здесь ровно столько, сколько нужно. Дело в том, что нам тут больше нечего делать. Уисс не вернулся...


За трое суток до этого разговора, пролетая над Саргассовым морем, пилот рыборазведчика «Флайфиш-131» Фрэнк Хаксли услышал сильный удар грома. Он удивленно посмотрел вверх, в ночное небо, увешанное пышными южными звездами, и спросил через плечо радиста:

— Бэк, ты слышал? Что это могло быть?

— Не знаю. Метеор, наверное — глянь вниз...

Они летели низко, и Хаксли хорошо разглядел подчеркнуто белый на черной воде опадающий фонтан светящегося пара.

— Запиши в журнал координаты. Надо сообщить в Службу Информации. Может быть, какому-нибудь доку пригодится...

— А, не стоит, — зевнул радист. — Мало ли всякой всячины с неба падает. Все записывать — бумаги не хватит.

— Тоже верно, — согласился Фрэнк. — Вот если бы хороший косяк скумбрии попался, это другое дело.

«Флайфиш» развернулся и взял курс на базу, к Бермудским островам.


Воронка крутящейся тьмы затягивала в свою пасть все живое и неживое. Слепые ураганы и смрадные смерчи клокотали вокруг. Но оттуда, из этого клокочущего ада, тянулась ввысь хрупкая светящаяся лестница, и одинокие, отчаянно смелые земы с неистовыми глазами, борясь с ветром и собственным бессилием, скользя и падая на дрожащих ступенях, поднимались по ней. Их жизни хватало на одну-две ступеньки, но они упорно ползли вверх, и их становилось все больше. Они протягивали друг другу руки и переставали быть одиночками, и слитному движению уже не могли помешать ураганы, и все тверже становилась поступь...

Алая молния ударила в глаза — это взвилось над земами полотнище цвета огня. Еще клокотала темная бездна, еще ревели ураганы, еще метались смерчи — но пылающий флаг зажигал звезды, созвездия, галактики — и в последнем торжествующем многоголосом аккорде вспыхнула вся Вселенная...


Уисс кончил. Каждый нерв его тела дрожал, заново пережив мощь, тоску и радость цветомузыкальной поэмы земов.

Уисс старался воспроизвести ее точнее, во всем богатстве необычных оттенков и чуждых образов, и рисовал этот неожиданный параллельный мир таким, каким он предстал перед ним в ту счастливую ночь озарения в акватории.

И он, кажется, достиг того, что хотел — Бессмертные молчали, погруженные в увиденное и пораженные им. Уисс не торопил. Он знал на собственном опыте, как нелегко все понять и принять.

Они лежали на густо-синей поверхности Саргассова моря в традиционной символической позе Вечного Совета — шестиконечной звездой, соединив клювы и разбросав шестью живыми лучами точеные длинные тела.

Уисс давно уже не был здесь, в Центре Мира, где рождается и откуда начинает раскручиваться колоссальная спираль теплых течений, опоясывающих всю планету. Отсюда дэлоны управляли Равновесием, отсюда при необходимости замедляли или ускоряли вековые биологические ритмы Мирового океана, устраняли нежелательные возмущения в биоценозах — достаточно было заложить нужный молекулярный шифр в генетическую память саргассов, и бурые клубки, как живые мины, уплывали по тайным дорогам течений туда, откуда пришел сигнал опасности, и через рассчитанный ряд поколений Равновесие восстанавливалось.

Бессмертные молчали, но Уисс умел ждать. Он оглядывал горизонт световым зрением, пока звуковая сетчатка отдыхала, полученная от двухлетнего контакта с земами.

Солнце стояло точно в зените и обрушивало на море золотой ток тропического зноя. Вода была прозрачна до невидимости и воспринималась только как плотная прохлада. В ее толще неторопливо поворачивалось, покачивалось, всплывало буйное разноцветие саргассовых водорослей — от небольших бурых шаров, щедро инкрустированных серебряными пузырьками воздуха, до многометровых островов зеленовато-коричневой волокнистой массы, над которыми радужными бабочками вспыхивали летучие рыбы.

Наконец Сасоис по праву Шестого произнес древнюю формулу начала:

— Готовы ли Шесть быть Одним, ставшим после Двух?

Двадцать один синий треугольник был ему ответом. Меланхоличный Асоу долго поскрипывал и ворочался, прежде чем начать. Наконец заговорил, осуждающе посвечивая в резкие глаза Уисса:

— Я, Асоу, Хранитель Первого Луча, говорю от имени Созерцания. Я был против, когда ты уходил к земам, Уисс. Я был против, но меня не послушали, и ты ушел. И вот ты вернулся, и я оказался прав.

— В чем ты прав, белозвездный?

— Ты болен, Уисс. Ты слишком долго был у земов. Я знаю твою болезнь. Эту болезнь называли когда-то безумием суши. Когда дэлон заболевает этой болезнью, его тянет к земле. Он выбрасывается на камни и погибает.

— Почему ты решил, что я болен, белозвездный? Меня не тянет к скалам.

— Все, что ты показал нам — бред. На суше не может быть разума, он неизбежно деградирует, задавленный заботами о пище и безопасности тела. На суше могут существовать только низшие формы жизни.

— Но я же показал вам РЕЧЬ! Она принадлежит земам, а не мне!

— Ты ошибаешься. Это говорили не земы, а твоя болезнь. Тебе приснились все эти странные и нелепые видения, они существуют только в твоем воображении. Много веков слежу я за мировым биофоном, но нигде и никогда не встречал даже намека на разумную деятельность земов. Скорее, наоборот — нам приходится все чаще и чаще вмешиваться в биосферу, чтобы восстановить уничтоженное ими. Они нарушают Равновесие, а ты говоришь о разуме. Ты просто болен.

Уисс хотел было возразить, но Асоу раздраженно зажег красный треугольник, давая понять, что спорить бесполезно. К счастью, Хранитель Первого Луча имел право только на один глот, но этот глот был «против».

Осаус ворвался в спор, даже не дождавшись, пока Первый погасит сигнал голосования.

— Я, Осаус, Хранитель Второго Луча, говорю от имени Действия. Когда Уисс уходил к земам, я отдал свои два глота ему. Я был «за», потому что надеялся, что Уиссу удастся найти способ приручить этих опасных животных. Я говорю животных, потому и не верю ни единому цвету из того, что показал Уисс. Ты говоришь, что земы разумны, Пятый? Почему же тогда они не изменяют себя? Ведь их тело — предел несовершенства даже среди сухопутных животных.

— У них иной разум, чем у нас, белозвездный. Они создают машины, которые искупают несовершенства их тела и помогают добывать пищу...

— Добывать пищу? Разве ради пищи уничтожают все живое и нарушают Равновесие? Разве ради пищи земы веками убивали дэлонов?

— Ты забываешь, Осаус, что мир дэлонов раз в десять старше мира земов. Земы еще дети...

— Где ты видел детей, которые убивают себе подобных без всякой причины? Нет, Уисс, земы — это дикие хищники, они еще хуже акул, потому что акулу гонит голод, а зема инстинкт убийства. Ты называешь разумными существа, которые только что убили триста дэлонов за то, что те спасли земов? Нет, Уисс, ты действительно болен.

— Это ошибка. Они не знали...

Но Осаус, яростно отмахнувшись, зажег два красных треугольника, положенные ему в Совете. Еще два глота «против», — и того уже три. И пока ни одного «за».

Что же скажет Сусии?

— Я, Сусии, Хранитель Третьего Луча, говорю от имени Запрета...

Глубокие грустные глаза Сусии, словно хранящие отблеск первородной трагедии, потемнели.

— Я отдал Уиссу свои три глота тогда, отдам и сейчас. Мы видели с вами РЕЧЬ — голос боли и счастья, крик отчаяния и надежды, мы пережили вместе с земами века падений и взлетов, заглянули в их историю. Асоу ошибается — Уисс не болен. Любой самый больной, самый фантастический образ покоится на увиденном, услышанном, пережитом. Придумать такое невозможно при любой болезни — даже если Уисс что-то интуитивно добавил от себя. Такая РЕЧЬ могла родиться только в мире земов. Очень много непонятного для нас в этом мире, очень много чуждого и неприемлемого, но этот мир существует, существует и будет существовать независимо от нашего желания.

Сусии вздохнул и, помолчав, продолжил:

— Никто лучше меня не знает темные века Круга Великой Ошибки. Ты, Первый, отрицаешь разум потому, что на суше труднее жить. Но разве не суша дала дэлонам настоящий разум — не просто знание вечных истин, а разум действия, разум поражения и победы?

— Суша дала дэлонам страдания, — хмуро возразил Асоу.

— Да, суша дала страдание, но иначе мы не оценили бы радости моря. Пережитое зло научило нас творить добро. И ты, Первый, и ты, Второй, говорите о том, что земы неразумны, ибо нарушают Равновесие. Но разве вы забыли, что делали с планетой наши пращуры? Уисс прав — земы действительно пока еще дети, они на полпути к настоящему разуму. Неразумно их зло, но разумно стремление к добру. Мы должны помочь им, мы должны привести их к мудрости Соединенного Разума, ибо земы — часть Ноа, несмотря на все различия наших душ и тел.

Осаус протестующе засигналил, но Сусии остановил его:

— Да, Второй, я уверен, что мы братья, разделенные временем и пространством, братья, забывшие родство, но мы живем на одной планете и во имя Шестого Круга, во имя Соединенного Разума должны найти дорогу от брата к брату. Древний знак дэлонов — шестиугольная звезда, два треугольника, вошедшие друг в друга остриями — не так ли должны встретиться и соединиться цивилизация дэлонов и цивилизация земов? Может быть, именно в этом утерянный смысл первородного символа? Думайте, белозвездные. Я — за контакт.

Три треугольника Сусии зажглись зеленым. Три глота «за», три глота «против». Силы пока равны.

— Я, Соис, Хранитель Четвертого Луча, говорю от имени Благоразумия...

Легкий изгиб улыбки тронул клюв Уисса. Соис очень не любил возражать кому бы то ни было — он со всеми соглашался. Добряк и миротворец, он всегда делил свои четыре глота поровну между враждующими сторонами — два одной, два другой. Как поступит он сейчас?

— Я согласен с Третьим — контакт с земами неизбежен и необходим. Несмотря на все, что разделяет нас, мы накрепко связаны прежде всего интересами Равновесия, на нарушение которого справедливо жаловались Асоу и Осаус. Мы живем на одной планете, и разделить ее на две половинки, к сожалению, невозможно. Но вместе с тем я должен обратить внимание на опасности контакта, и в этом я абсолютно согласен с Осаусом. Уисс очень хорошо показал нам РЕЧЬ, из которой я понял, что огонь — смертельный враг дэлонов — для земов оказался другом и спасителем. Гибель наших соплеменников в горящей воде — это, если хотите, символическое предупреждение против излишней доверчивости к земам. Я согласен с Уиссом — это могла быть ошибка. Но я не могу не согласиться и с Асоу — на суше не может быть полноценного разума, а поэтому возможность таких трагических ошибок в будущем совсем не исключена. Поэтому я — за ограниченный контакт, контакт по необходимости, а не по желанию.

И, верный себе, Соис зажег два зеленых и два красных треугольника. Пять—пять.

Уисс едва выдержал ритуальную паузу раздумья.

— Я, Уисс, Хранитель Пятого Луча, говорю от имени Поиска. Я сказал Вечному Совету все, что знал, и показал все, что видел. Я выслушал тех, чьи глоты против меня, и тех, чьи глоты за меня, и остался верен тому, с чем пришел. Я отдаю свое право делу своей убежденности.

И зажег торжествующе пять зеленых треугольников — теперь, с его голосом, за контакт было десять глотов, а против — только пять.

Он уже видел снова железный белый кор с красными значками «Д-Е-Л-Ь-Ф-И-Н», слышал ворчание Пана и радостный смех Нины — все, что стало за два года не только знакомым, но и по-своему родным — когда заговорил Сасоис:

— Я, Сасоис, Хранитель Шестого Луча и Страж Звезды, говорю от имени Будущего... Уисс, белозвездный, пойми меня правильно. Я был «за», когда ты уходил к земам, и если бы сегодня надо было бы решать это снова, я снова отдал бы тебе свои шесть глотов. Ты сделал много, очень много. Благодаря тебе мы теперь знаем не только то, как они живут, но и то, чем они живы. РЕЧЬ, переданная тобой, позволила заглянуть в их души, мысли и мечты. Спасибо тебе.

Нарушая этикет, Сасоис коснулся корявым ластом Уисса, но Уиссу почему-то стало холодно от этой грубоватой ласки.

— Я верю, что земы разумны, что их цивилизация достаточно сложна и высока, верю в их доброе начало и в то, что трагедия в Атлантике — нелепая ошибка. Я хочу надеяться на будущую дружбу и разделить оптимизм Третьего. Но контакт — это процесс долгий и сложный. Если даже он удался между одним земом и одним дэлоном — это еще не значит, что обе цивилизации одинаково готовы к контакту. Ты правильно сказал: земы пока еще дети. Так подождем, пока они подрастут. Потому что даже если мы очень захотим подружиться с земами — ничего, кроме недоразумений, у нас не получится. Требуется такое же горячее желание дружбы и от земов. И не только желание, но и способность понять и оценить друга. Дорогу надо прорубать с двух сторон, чтобы не оказаться в чужом мире незваными гостями.

Он помолчал и погладил снова поникшего Уисса:

— Подождем, Пятый. Пока еще рано. Пока еще земы слишком опасны даже для самих себя, не только для нас.

Сасоис зажег шесть красных треугольников и произнес традиционную формулу конца.

Шесть были Одним, ставшим после Двух, и Вечным Советом, решившим во имя Будущего — НЕТ...

10. Двое сквозь все

Юрка определенно не знал, куда себя девать. Почему всегда так бывает — сначала все хорошо и хорошо, а потом вдруг плохо и плохо?

Сейчас было плохо. Месяц удивительной, сказочной жизни кончился внезапно, и непонятно, что делать дальше.

Сначала исчез Свистун.

А как им было хорошо втроем! Каждое утро, чуть свет, они с Джеймсом спешили на берег, к своей заветной бухточке, и наперебой высвистывали пароль. Свистун подбирался под водой к самому берегу и ракетой взмывал в воздух, отчаянно скрипя и фыркая. И как ни старались мальчишки угадать его появление, он ухитрялся выскочить неожиданно. Невольный испуг ребят приводил его в восторг, он долго не мог успокоиться, кругами носясь по бухте.

А потом они забирались далеко в море, играли, ловили рыбу, причем Свистун вытягивал из глубины таких огромных рыбин, что даже местные рыбаки прониклись к ребятам великим уважением. Рассказам о дельфине, они, конечно, не верили, да мальчишки не очень-то и настаивали: в конце концов, если взрослым больше нравятся выдумки о невероятном везении, то пусть себе тешатся.

Потом они палили костры на берегу и жарили рыбу, варили уху, и не было ничего на свете вкуснее! Правда, Свистун не любил огонь. Он предпочитал в это время держаться подальше и хрюкал весьма неодобрительно, когда ему предлагали жареное или вареное. Однако ребята не обижались на своего морского приятеля — каждому свое.

Но самое интересное начиналось, когда все трое отдыхали, отяжелев от еды — Юрка с Джеймсом в моторке, Свистун на волне, положив крутолобую голову на борт. Они рассказывали друг другу замечательные истории о море и о суше, о людях и о дельфинах, о себе и о своих товарищах. Ребятам было многое непонятно в рассказах дельфина, дельфин не всегда понимал ребят — но все-таки им было хорошо вместе.


В тот день все шло, как обычно. Они вернулись с хорошим уловом. Джеймс начал разжигать костер, а Юрка — чистить рыбу. Свистун крутился в бухточке и недовольно фыркнул. Вдруг он замер.

— Мама...

Юрка от неожиданности чуть не порезал палец, а Джеймс выронил в тлеющую кучу высохших водорослей целую пачку пироксина. Пламя ухнуло вверх огненным деревом. Свистун шарахнулся из бухты, да и сами ребята испугались не меньше.

А за волноломом, метрах в ста мористее, разыгралась «семейная драма». Мать Свистуна, большая светло-серая дельфинка, взволнованно трещала, стараясь увести сына в море. Сын пытался что-то доказать, выводя еще более оглушительные рулады, и порывался вернуться. Наконец рассерженная мамаша ухватила сына за ласт крепкими зубами и бесцеремонно потащила за собой. Свистун обиженно взвизгнул, но покорился.

— Это ты виноват, — сказал Юрка, когда дельфины скрылись. — Зачем такой фейерверк устроил? Они не любят огня, а ты... Свистуну теперь попадет...

— Я же не нарочно, — всхлипнул Джеймс. — Уронилась пачка... Я чуть сам не стал загораться... Фух-фух!

Свистун не появился на следующий день, не появился и на последующий. Ребята сидели на берегу грустные, ловить рыбу не хотелось, моторка бесцельно покачивалась на ленивой зыби. Потом на целую неделю зарядил дождь, и стало ясно, что Свистун больше не вернется.

А теперь улетает Джеймс.

Закинув голову, Юрка смотрел в небо адлерского аэропорта, отыскивая среди толчеи летательных аппаратов китообразный корпус межконтинентального реалета. Когда долго смотришь, начинает казаться, что ты на дне колоссального аквариума и над тобой гоняются друг за другом пестрые экзотические рыбки: вот золотым вуалехвостом всплыл пузатый гравилет, вот стайкой испуганных групп срезало вираж звено спортивных авиеток, вот степенно опускаются два туристских дископлана — чем не семейство скалярий?

А вот и Джеймс. Трехсотместный реалет поднимается медленно, словно боится передавить ненароком всю снующую вокруг мелочь. Синие с красным лопасти едва подрагивают, и вид у реалета какой-то обиженный.

Юрка помахал рукой, хотя отлично понимал, что Джеймс даже в бинокль не разглядит его.

Хороший парень Джеймс. Настоящий друг. Хотя и любит читать нотации не хуже взрослого. Зато он — честный и преданный. Юрка подарил ему на память лучший камень из своей космической коллекции — кусок лабира, который папа привез с Прометея. Лабир передразнивает окружающее: положишь на синее — он становится красным, положишь на красное — становится синим, на черном он прозрачен, как горный хрусталь, а в темноте светится желтым, как маленький осколок солнца. Такой уж упрямый наоборотный минерал. Интересно, как поведет себя лабир в лондонском тумане?

Реалет тем временем выбрался из толчеи и замер, уткнувшись тупым носом в небо. В следующую секунду у него выросли четыре плазменных хвоста, ослепительных даже на такой высоте. Словно проснувшись, реалет вздрогнул и исчез в стратосфере.

Вот и все.

Почему хорошее так быстро кончается?

Вместе с потоком провожающих, улетающих, прилетающих, встречающих и просто скучающих Юрка вышел из аэровокзала на площадь. В центре зеленой подковы поблескивала зеркальная спина селеноидного метропоезда. Но лезть под землю не хотелось, да и спешить было некуда.

Он взял в автомате двойную порцию ананасного мороженого и побрел к полосе кинетропа. Погода хмурилась, иногда даже накрапывало, и поэтому влажные тротуары бежали по аллеям почти пустыми. Только на крытых лавочках сидели кое-где редкие попутчики — в основном, бабушки с младенцами.

Юрка тоже уселся на лавочку и принялся за пломбир.

Чем все-таки заняться до маминого приезда?

Когда он вчера говорил с ней по «видику», она улыбалась, а глаза у нее были заплаканные. Папа ее успокаивал, а она ругала этого толстого академика и повторяла про нерешенные проблемы. И про то, что профессор Панфилов заболел.

А на самом деле, ей, наверное, просто жалко Уисса. Он был такой сильный и добрый.

Хотя то, что мама приезжает раньше срока, совсем неплохо. С ней веселее. Особенно, когда остаешься без друзей. Папе сейчас совсем некогда. Он работает. Скоро будет большой международный конгресс, на котором папа сделает самый главный доклад. У него такой вид сейчас, словно он еще не совсем вернулся с Прометея или что-то забыл там.

У папы тоже нерешенные проблемы. Он говорит, что его подопытная планета взбесилась. Там почему-то растения стали ходить и летать, а животные цветут, как растения. Когда они попали туда с Земли — а это было еще до Юркиного рождения, — то сначала вели себя нормально, а потом совсем отбились от рук и превратились в какие-то ужасные создания.

Иногда просто удивительно, до чего недогадливы взрослые. Ведь все ясно. Прометей — наоборотная планета. Там все наоборот, как в куске лабира. Лабир ведь тоже с Прометея. Вот и все. И голову ломать нечего...

И тут Юрке послышался знакомый свист.

Мальчик недоуменно оглянулся, но бабушки и младенцы сидели, как ни в чем не бывало. Значит, он ослышался. Конечно, ослышался. Отсюда до моря добрый километр, а то и больше. Да и кто мог так свистеть...

Надо ехать домой. Одному на улице холодно и скучно. В такую погоду лучше всего забраться с ногами в кресло и читать про какие-нибудь необыкновенные приключения. Или фантастику. Про будущее.

Мальчик снова принялся за пломбир, но смутное беспокойство уже тикало у виска.

Может, завернуть еще раз на старое место, к морю?

А что там делать, оборвал он себя. Только расстраиваться. Моторка и снасти со вчерашнего дня в бюро проката, даже кострище смыло, наверное, дождем и прибоем.

Но Юрка все-таки встал и перешел на нижнюю ленту.

Глупости, говорил он себе. Как маленький. Ничего на таком расстоянии нельзя услышать. К тому же море изрядно штормит, а в шторм дельфины уходят от побережья, чтобы не угодить на скалы. Незачем туда ходить...

Но какая-то неодолимая сила заставляла его все быстрее перескакивать с ленты на ленту, а когда кинетроп кончился, описав круг над обрывом, он бросился бегом в самую гущу колючек, к распадку.

Распадок ревел громоподобно, усиливая грохот волн. Он тупо толкнул в лицо смрадом гниющих водорослей, но Юрка задержался лишь на минуту, чтобы снять ботинки — подошвы предательски скользили на мокром камне.

Он вскочил на галечную полосу уже уверенный, что Свистун здесь.

Дельфин стоял в бухточке, прижавшись к волнолому, и заметно вздрагивал, когда прибой с грохотом перехлестывал через валуны.

— Что... Что ты здесь делаешь? — только и смог выдохнуть Юрка.

— Жду тебя, — ответил дельфин.

— Но я же... Тебя давно не было... Мы решили, что ты уже не придешь...

— Я пришел. Плохо, что нет Джеймса.

— Да... Джеймс улетел в свою страну. Только сейчас. А я совсем не собирался сюда. Я пришел случайно...

— Я звал тебя. Я знал, что ты придешь.

— Почему тебя не было так долго?

— Меня не пускали... Был шторм.

— Но сегодня ведь тоже шторм!

Дельфин промолчал. Юрка огляделся, не зная, плакать или смеяться, радоваться встрече или укорять верного друга за безрассудство: даже в бухте вода нервно ходила вверх и вниз, а в горле прохода все хрипело и клокотало. Море час от часу дышало неспокойнее, и белые шапки волн становились все курчавей и выше.

— Ты давно здесь?

— С утра. Утром было тише.

— А теперь ты сможешь выйти в море?

— Не знаю. Выход узкий и мелкий. Там бурно. А дальше не так опасно. Надо сразу уйти в глубину. В глубине тихо.

Юрка сердито стукнул кулаком по колену.

— Так почему же ты раньше не ушел? Когда было тихо.

— Я ждал тебя.

— Ждал! Ты что, разбиться хочешь? Можно было встретиться завтра или послезавтра, в конце концов!

Дельфин медленно отошел от стенки и подплыл к самым ногам мальчика. Юрка сел на шаткий галечный гребень, намытый водой, и взял голову Свистуна на колени, защищая от случайных ушибов.

— Глупый! Я бы приходил сюда и завтра и послезавтра, потому что я тебя люблю. Мы бы все равно встретились...

— Нет. Мы бы уже не встретились. Сегодня мы уходим. Все дельфины. Все. Насовсем.

Рука мальчика, гладившая округлую гладкую голову товарища, вздрогнула и обмякла.

— Как насовсем? Почему?

— Чтобы быть дальше от людей. Так сказал Вечный Совет, и все взрослые согласились.

— Но почему?

— Люди зажигают огонь и отравляют воду. Они делают зло. Они опасны для дельфинов, даже когда хотят добра.

— Это неправда!

— Я не знаю. Так говорят взрослые.

— Неправда! Есть плохие люди, но их меньше, чем хороших, честное пионерское!

— А почему тогда хорошие не лечат плохих?

— Как — лечат?

— Если дельфин родится плохим, его лечат, и он становится хорошим. Почему так не делают люди?

— Люди... Мы еще не умеем... А это было бы здорово! Раз — и в больницу! А как вы их лечите?

— Не знаю. Это делают взрослые.

— А почему ваши взрослые не научат наших.

— Говорят, люди неразумны...

Юрка обиделся не на шутку, но, поразмыслив, пробурчал сердито:

— Это все взрослые неразумны. И ваши, и наши. Они вечно задирают нос и никого, кроме себя, не хотят понимать.

— Да, — эхом отозвался дельфин. — Они умеют только запрещать.

— И ссориться со всеми, — добавил мальчик.

Он сидел, мокрый насквозь, накат шатал его то в одну, то в другую сторону, выскребая снизу гальку и лишая опоры. Он порядком продрог, но крепко держал обеими руками голову Свистуна, потому что боялся, что того стукнет о камни.

— Мы будем не такими, когда вырастем. Правда?

— Правда. Не такими.

— Мы будем дружить. Правда?

— Правда. Будем дружить.

— Договор?

— Договор!

Откуда-то издалека, сквозь хриплые вздохи прибоя, донесся высокий вибрирующий звук. Он был едва слышен, но от него начинало зудеть в ушах и ломить виски.

— Это ищут меня. Мне надо уходить.

— Но мы еще встретимся, правда?

— Встретимся. Обязательно. Когда у меня будет имя.

— Но у тебя есть имя!

— Нет. Это матрица. Имя получают, когда становятся взрослыми. Я хочу выбрать имя Уисс.

— Уисс? Странно... Почему Уисс?

— Так зовут моего отца. Я хочу быть, как он.

— Уисс — твой отец?! Постой... Моя мама... Уисс...

Юркины мысли завертелись колесом, руки выпустили дельфинью голову. А вибрирующий звук тем временем вырос до свиста, смолк и повторился где-то в стороне, значительно тише.

— Мне надо в море. Иначе уйдут без меня. Прощай.

— Постой... Это просто удивительно! Ведь моя мама...

Но дельфин уже не слушал. Он несколько раз примерился, то подплывая к опасному проходу, то отходя к стене волнолома. И вдруг, сжавшись и враз распрямившись, он бросил свое тело длинным прыжком над клокочущим выгибом выхода.

Всего на долю секунды повис он над клыкастой пеной, но именно в эту долю секунды встречная волна сшибла его на лету.

Перекувыркнувшись, он отлетел чуть ли не в центр бухты. Юрка вскочил, и все вопросы разом вылетели из головы. Вторая попытка тоже не удалась.

Где-то далеко и уже едва слышно проверещал и затих вибрирующий призыв.

И когда после третьей попытки дельфина едва не бросило на валуны, мальчик отчаянно закричал:

— Стой, Свистун, стой же! Не надо! Нельзя так! Нужно вдвоем!

У мальчика не было определенного плана, просто он видел, что дельфину не выбраться одному, просто он верил, что вдвоем легче, что вдвоем ничего не страшно.

Дельфин остановился и доверчиво повернулся к Юрке. И столько надежды было в этом повороте, столько веры в человеческую помощь, что отступать было нельзя.

Надо было что-то делать.

И тут Юрке на глаза попалась длинная дюралевая штанга. Еще вчера эта штанга была флагштоком и одновременно маяком их «флибустьерской республики», а сегодня валялась на берегу, потому что вывезти ее не удалось: она не влезала в лодку ни вдоль, ни поперек — заклинивалась в проходе... Штанга заклинивалась в проходе!

Мальчик перекинул штангу наискось через изгиб коварной горловины, стараясь зажать оба дюралевых конца в щелях между валунами. Это удалось не сразу, потому что рычащие волны шарахались взад и вперед, норовя выбить мачту из рук. Но Юрка, пряча лицо от холодных брызг и йодистой вони, все-таки сумел попасть противоположным концом шеста в замшелую трещину камня. Штанга заклинилась наглухо, соединив по диагонали начало и конец коридора.

Дельфин терпеливо поскрипывал за спиной, но ничего не понимал: техника была не по его части.

— Я пойду по проходу вброд, понимаешь? Он мелкий. Буду держаться за штангу, понимаешь? А ты держись за меня зубами. Изо всех сил. Я буду твоим буксиром, понимаешь?

— Понимаю, — неуверенно сказал дельфин. — А если тебя собьет?

— Не собьет. У меня пятерка по физкультуре. Ты только держись за меня крепче. Вдвоем мы, брат, пройдем.

Юрка снял мокрую рубашку и, скрутив ее жгутом, крепко-накрепко завязал на животе. Получился надежный нейлоновый пояс.

Он влез в воду у самого начала хода, под покрытием облупленной бетонной плиты. Здесь только покачивало, но впереди бесился настоящий водоворот.

Дельфин уцепился за пояс и, выгнувшись, прижался крепко к Юрке.

— Готов?

— Готов.

— Поехали!

Ухватившись поудобнее за дюралевый поручень, мальчик сделал первый шаг из-за прикрытия.

Волна сразу накрыла их с головой, стараясь оторвать от поручня, переломить, оглушить, отбросить, разбить о камни. Шипучая пена лезла в рот и нос, хлестала по глазам. Босые ноги разъехались на скользком полированном монолите дна, дыхание перехватило, пальцы свело на дюрале мертвой хваткой, и не было сил перехватить штангу подальше.

Закусив губу до крови, мальчик заставил себя сделать еще один шаг. И еще один. И еще.

Плавно выгибаясь, дельфин помогал мальчику делать эти трудные, невероятно долгие шаги. Если бы не он, Юрку переломила бы, наверное, тугая сила водоворота.

Шаг. И еще шаг. Десять сантиметров. И еще десять.

Сердце билось неровными толчками где-то у самого горла.

Волна ударила в спину, стальная пружина распрямилась, Юрка совершенно непонятным образом взлетел в воздух и очутился верхом на валуне.

Полуоглушенный, он тер окоченевшими ладонями разъеденные солью глаза, кашлял и никак не мог опомниться.

И вдруг понял... Они прошли!

Дельфин теперь на свободе...


Море гремело, сотрясая сушу, и горы вздрагивали от ударов прибоя, и белая пена изменчивой пограничной полосой металась между двумя великими мирами жизни.

Двое из двух миров взглянули в лицо друг другу, прежде чем разойтись по своим непохожим дорогам.

Дельфин сразу нашел своим локатором крошечную фигурку на далеком камне и ощутил, что маленькому телу холодно, а сердцу одиноко.

Сородичи звали его за собой, и он уходил все дальше, но прежде чем горб моря, взбухая, закрыл черты суши, дельфин взлетел на острый гребень волны и крикнул земле:

— До встречи! Я приду!

Мальчик не мог видеть так далеко, но он слышал далекий свист и понял его смысл, и прошептал морю белыми от холода и соли губами:

— До встречи... Я жду...

Качалось море, и качалась суша, и качались маятники часов — а он все стоял, опустив руки, не вытирая мокрых щек.

Он плакал откровенно и светло, как плачут только в детстве.

Загрузка...