Я БЫЛ ТАРПАНОМ

Тарпанами называли диких степных лошадей. Называли раньше, потому что сейчас уже некого называть: все тарпаны давно уничтожены.

Заглавие раздела чисто условно. Автор никогда не был тарпаном и не претендует на то, чтобы его считали дикой лошадью. Но ему не хочется писать о своих героях с позиций стороннего наблюдателя, ему хочется жить вместе с ними и переживать вместе с ними — пусть даже они, эти герои — всего лишь зайцы, бараны, лошади или ослы.

Веселый день старика Дикобраза

В этот день старик Дикобраз проснулся раньше обычного и, протерев глаза, обнаружил, что ночевал с открытой клеткой.

— Ох ты, боже ты мой! — всполошился старик Дикобраз. — Эдак чего доброго украдут…

Говоря так, старик Дикобраз имел в виду, конечно, себя, потому что, кроме него, ничего доброго в клетке не было.

— Какая неосмотрительность! — сказал старик Дикобраз и подошел, чтобы закрыть клетку, но в это время его осенила мысль, одна из тех, которые в последнее время все чаще приходили ему в голову.

«А что если пойти погулять? — подумал старик Дикобраз. — Прогуляться туда-сюда, так сказать, отдохнуть диким образом?»

И, вместо того, чтобы закрыть дверь клетки, он распахнул ее еще шире.

Там, снаружи, была свобода, о которой так приятно думать, когда сидишь здесь, внутри. Дикобраз пригладил щетину, имевшую у него привычку торчать, и с удовольствием шагнул изнутри наружу.

В зоопарке сегодня был день отдыха, но звери все равно показывали себя, словно и не замечали отсутствия публики. Одни делали это небрежно, с достоинством, другие, напротив, бегали, суетились, чтобы успеть каждому попасть на глаза.

Толстый Бегемот выгрузился из бассейна и равнодушно уставился на птичку Колибри, которая хлопотала в двух шагах от него, пытаясь обратить на себя внимание. Птичка Колибри буквально выбивалась из сил. Она вертела хвостиком, сучила крылышками, поворачивалась и в профиль, и в фас, но на Бегемота это, как видно, не действовало. Он распахнул свою пасть, похожую на паровозную топку, потом захлопнул ее и, зевнув таким образом, стал глядеть в противоположную сторону.



У клетки африканского Слона Дикобраз на минуту задержался. Дело в том, что Слон как раз выставил наружу свой хобот, и Дикобраз не мог его не пожать, поскольку питал давнюю симпатию к Африке. В этом не было ничего фамильярного: он просто пожал протянутый хобот, сказав при этом несколько слов, приличествующих моменту. Но Слон почему-то обиделся, спрятал свой хобот и выставил вместо него хвост. Тут уж старик Дикобраз не мог удержаться от смеха, потому что хвост африканского Слона оказался намного короче хобота. И старик Дикобраз смеялся долго, до неприличия, — и, уж конечно, не стал пожимать Слону хвост, несмотря на свои давние симпатии к Африке.

Потом он стоял перед клеткой Белого Медведя. Медведь был до того белый, что отсюда, со стороны, походил на большую тетрадь в клетку, так что на нем даже можно было решить какую-нибудь задачу, но старик Дикобраз был в задачах не силен, да и вообще был не настолько силен, чтобы связываться с Белым Медведем. Но он все же от души посмеялся, представив себе, как на этом Медведе пишут задачу или какую-нибудь резолюцию. Резолюцию нужно писать в углу, а где у Медведя угол? И опять старик Дикобраз смеялся долго и от души.

Все-таки веселое это дело — отдыхать вот так, диким образом!

Старый друг Водосвинка, с которым они прежде были соседями, обрадовался гостю и попытался распахнуть дверь, но она была заперта с другой стороны.

— Извини, — сказал старый друг Водосвинка. — Сторож унес ключи… А ты здесь какими судьбами?

— Да вот, решил побродить. Когда все время сидишь, это, говорят, вредно для здоровья.

— Вредно, — вздохнул толстый Водосвинка.

— Может, вместе пойдем? — предложил старик Дикобраз, предвкушая ответ старого друга Водосвинки.

— Я бы с удовольствием, — простодушно откликнулся тот. — Да сторож ключи унес… Такое безвыходное положение…

Водосвинка растерянно почесал за ухом, словно надеясь там отыскать ключи, но, так ничего и не найдя, вздохнул и просунул голову сквозь решетку.

— Жаль, что мне нельзя выйти, — сказала эта голова, хотя в сложившейся ситуации только она и имела такую возможность.

— Жаль, — сказал старик Дикобраз и засмеялся, потому что ему совсем не было жаль, ему было даже немножко приятно, что у Водосвинки, по сравнению с ним, все складывается не лучшим, а худшим образом.

— Почему ты смеешься? — подозрительно спросил Водосвинка.

— Да так… Вспомнил этот анекдот про Моржа. Ты знаешь анекдот про Моржа?

Водосвинка знал анекдот про Моржа, и поэтому он тоже начал смеяться. Так стояли они, подталкивая друг друга сквозь прутья клетки, и смеялись Водосвинка над глупым Моржом, а Дикобраз — над глупым Водосвинкой.

— Ну, я пошел, — сказал старик Дикобраз. И не удержался, чтобы не спросить: — Значит, ты остаешься?

— Остаюсь, — вздохнул Водосвинка. — Сторож ключи унес.



Тигры и зебры жили в близком соседстве, но это не способствовало близости их отношений. Тигры по всякому поводу разевали пасть, а зебры сбивались в угол и там, не желая лезть на рожон, тихонько выражали свое недовольство.

— Черти полосатые! — выражали свое недовольство зебры.

Старик Дикобраз был далек от этих забот, и он сначала поболтал с зебрами, потом с тиграми и выяснил, что те и другие были, в сущности, премилые существа.

Тапир, странное животное, нечто среднее между лошадью и свиньей, спросил у Дикобраза что-то по поводу ипподрома.

— Интересно, кто сегодня первый пришел, — сказал он, укладывая поудобнее свое грузное тело. — Я всегда слежу за тем, кто пришел первым.

— И вы тоже бегаете? — в свою очередь поинтересовался старик Дикобраз.

— Бегаю ли я! — воскликнул Тапир и посмотрел на Дикобраза так, как смотрит профессор на студента-двоечника. — Бегаю ли я! Нет, мой дорогой, я отнюдь не бегаю, отнюдь! Но это нисколько не мешает мне быть в курсе того, как бегают другие. Вы поняли мою мысль?

— Нет, — сказал старик Дикобраз. — Ничего я не понял.

— Ну как же! — досадливо поморщился Тапир. — Для того, чтобы узнать вкус борща, не обязательно в нем вариться. Для того, чтоб понимать скачки, не обязательно самому скакать очертя голову. Улавливаете?

— Нет, не улавливаю, — сказал старик Дикобраз и засмеялся.

— Ну как бы вам популярнее объяснить? — волновался Тапир. — Как бы вам изложить подоходчивей?

Он задумался, склонив голову, которая, пока он думал, опускалась у него все ниже и ниже, затем коснулась пола и замерла. Глубокая задумчивость обычно переходила у Тапира в глубокий сон.

Потом был Носорог, страшный зверь, с которым даже жутко болтать, разве что через решетку. Пользуясь этой решеткой, Дикобраз все же с ним поболтал, но не извлек из этого удовольствия, потому что страшный зверь Носорог был начисто лишен чувства юмора.

— Послушайте, что это у вас на носу? — спросил его старик Дикобраз.

— Рог, — сказал Носорог.

— А я думал, что это тросточка.

— Нет, это рог, — сказал Носорог.

— А может быть, это хвост? — спросил Дикобраз, вспомнив историю со Слоном. — Может, вы стоите наоборот и с вами нужно с другой стороны разговаривать?

— Нет, это рог, — сказал Носорог.

Ничего интересного. Правда, Дикобраз посмеялся, но не от души, а только так, в порядке разъяснения.

— Смеетесь? — спросил Носорог. — Тут у нас Леопард растерзал Быка. Я тоже очень смеялся.

Клетка клеткой, но мало ли что…

— Нет, я не смеюсь, — сказал Дикобраз и попрощался с Носорогом.

День кончился, пора было возвращаться домой. Старик Дикобраз шел по аллее, в темноте натыкаясь на клетки лисиц и пантер, которые ворчали, выражая свое недовольство. По ошибке он чуть было не попал в клетку Льва, но она, к счастью, оказалась запертой.

«Хорошо, что они сидят в клетках, — подумал старик Дикобраз. — Иначе хоть не выходи из дому!»

Дома, уже засыпая, он вдруг вспомнил этот дурацкий анекдот про Моржа и опять посмеялся над простаком Водосвинкой. Потом вспомнил, что Леопард растерзал Быка, встал и поплотнее закрыл дверь своей клетки.

И снова долго смеялся.

Примечание:[65]

Киви-Киви

Киви-киви выглядит так, будто у него крылья в карманах, поэтому у него такой независимый вид. И он ходит с этим видом, словно бы говоря: «Вот погодите, сейчас я выну крылья из карманов, тогда посмотрите!»

А на самом деле у Киви-киви попросту нет крыльев. Был бы он зайцем или бобром, в этом не было бы Ничего удивительного, но он птица, ему положено их иметь, поэтому всем кажется, что у него крылья в карманах.

Еще в школе, когда он выходил отвечать, учитель всякий раз делал ему замечание:

— Как ты стоишь? Ну-ка вынь крылья из карманов!

Но он не вынимал, он не мог вынуть, ему нечего было вынуть, и ему всякий раз снижали отметку по поведению.

Потом он вырос и встретил Горлицу, и они часто гуляли вдвоем по полянке, пропадая в высокой траве. Киви-киви хорошо бегал, у него были сильные ноги, и он всегда догонял Горлицу, а она его догнать не могла. И так они гуляли и бегали по полянке, и Горлица предлагала ему полететь, а он отвечал:

— Что-то не хочется.

Но он обманывал, ему очень хотелось, ему так хотелось полететь с Горлицей, но он обманывал, потому что у него не было крыльев.

И однажды Горлица улетела с кем-то другим. А он все ходил с независимым видом, будто это его не тревожило, будто — подумаешь, велика беда, скатертью дорога!

Потом Киви-киви поступил на работу. Он стал почтальоном и должен был доставлять срочные письма, но он доставлял их с большим опозданием, потому что всюду ходил пешком. И когда ему делали замечание, он обманывал, что была буря, что на него налетели коршуны и пришлось задержаться, чтобы их разогнать.

И у него отобрали все срочные письма и сказали, чтобы он поискал себе другую работу. А он сказал:

— Подумаешь, велика беда, я и сам хотел уходить, эта работа мне вовсе не нравится!

Потом он работал на метеорологической станции. Для того, чтоб определить погоду, нужно подняться очень высоко, но он не поднимался, он не мог подняться, и, когда его спрашивали о погоде, он обманывал, что будет дождь, или что будет солнце — тоже обманывал. И все возмущались, все говорили, что это безобразие, что этому нет названия, что эту станцию давно пора разогнать.

Но станцию не разогнали, а выгнали только его — Киви-киви.

И все равно он ходил с независимым видом, показывая всем, что, подумаешь, как-нибудь проживем, обойдемся — подумаешь!

И еще он работал в разных местах, но нигде не задерживался, и его называли летуном за то, что он так часто меняет работу.

А он все обманывал, обманывал и обманывал, он все обманывал и ходил с независимым видом. Целый день он ходил с независимым видом, а вечером залезал в свою норку и ворочался с боку на бок и долго не мог уснуть. И он тер об землю эти места, где у него должны были вырасти крылья, и вспоминал небо, каким оно было после дождя… И он думал, что небо это — подумаешь, и Горлица эта — подумаешь, и вообще это все — подумаешь!

Потому что себя он не мог обмануть.

Примечание:[66]

У Муравьеда все в порядке

Если вы Муравей и торопитесь по своим делам, и вдруг ни с того ни с сего, попадаете в лапы Муравьеда, что вы ему скажете?

— Добрый день, — скажете вы, — чудесная погода, не правда ли?

— Превосходная, — пробасит Муравьед. — В такую погоду неплохо бы закусить, а?

— Не знаю, — скажете вы. — Мне лично что-то не хочется. — И добавите: Ну, я побежал. Мне еще нужно к Сверчку забежать, да еще к Жуку, да к Медведке.

И тут Муравьед непременно обрадуется. Он скажет, что с Медведем они старые приятели, а вот с женой его не довелось познакомиться — значит, ее зовут Медведка, да? — и что было бы очень хорошо, если бы вы, Муравей, передали Медведю от него привет, а также вот это письмо, уже написанное, но еще не отправленное, в котором Муравьед уведомляет своего друга Медведя, что все в порядке и никаких новостей нет, а также передает привет его жене — так, значит, ее зовут Медведка?

И если вы Муравей, вы вряд ли станете ему объяснять, что Медведь — это одно, а Медведка — совсем другое. Вы скорее побежите с этим письмом, благодарные за оказанное вам доверие.

Все в порядке, никаких новостей нет. Кажется, ясно сказано. Правда, кто-то откусил нос вашему приятелю Долгоносику, и теперь Долгоносик ходит без своего носа, и его никто не узнает. Долгоносик очень переживает, потому что с ним даже никто не здоровается. А если б вы были Долгоносиком и у вас откусили нос — вы бы разве не переживали?

— Я бы лично очень переживал, — говорит Сверчок. — Да, плохие дела…

Но вы-то сами знаете из письма, что дела совсем не плохие, что все в порядке и никаких новостей нет. Правда, Дровосек говорит, что с дровами все хуже и хуже, неизвестно, как будем зимовать. Пока лето, можно побегать на чистом воздухе, а что будет осенью? Что будет осенью — этого никто не знает. «Все помрем», — говорит Жук-Могильщик, но это еще не точно, чтобы знать точно, надо дожить до осени.

— А я вам говорю, все помрем! — говорит Жук-Могильщик.

Но как же тогда письмо? Ведь в нем ясно сказано, что все в порядке, значит, беспокоиться не о чем. Время покажет. Поживем — увидим. Утро вечера мудреней.

Медведка, конечно, удивится письму.

— Медведь? Нет, мы с ним не родственники. Возможно, что-то когда-то было, теперь уж не докопаешься.

Понятно, Медведка — это одно, а Медведь — совершенно другое. Вы и сами это отлично знали, и если пришли к ней, то только для того, чтоб избавить себя от визита к Медведю. Вы с ним не настолько знакомы, не такие уж у вас отношения… Да и вообще — Медведка — это одно, а Медведь — совершенно другое…

— Муравьед пишет, что у него все в порядке и никаких новостей нет. Ему очень нужно, чтобы об этом узнал Медведь, потому что они старые приятели.

— Это какой Муравьед? — спросит Медведка. — Тот, который слопал у нас муравейник?

Если вы Муравей, вас, конечно, поразит эта новость, хотя в глубине души вы будете надеяться, что никаких новостей нет.

— Целый муравейник? Не может быть! Ведь здесь написано, что все в порядке…

— Смотря у кого. У него, возможно, в порядке.

У него — это значит, у Муравьеда. У Муравьеда, с которым вы так мило беседовали о погоде, который был настолько любезен, что доверил вам собственное письмо…

Но Медведка говорит, значит, она знает. Медведка говорит только то, что знает, а знает она абсолютно все. Когда жук Кузька оставил семью, и когда он вернулся к семье, и когда он ходил по всем этим злачным местам (потому что питается Кузька исключительно злаками), — кто об этом знал раньше всех? Конечно, Медведка. Она еще тогда говорила, что знает. Медведка знает, что говорит… Но как же в письме?..

— Вот видите: здесь написано черным по белому.

Черным по белому. Черные буквы сбились в кучу, как муравьи, чтобы их было удобней слопать.

Так, может быть, это неправда, что никаких новостей нет?

И если вы Муравей, вы в эту минуту вспомните о Долгоносике, у которого так несправедливо отгрызли нос, и о дровах, и обо всех других неприятностях. И вы подумаете, что, возможно, не так-то все вокруг и в порядке… Если вы Муравей.

А если вы Муравьед, вы, конечно, подумаете другое.

Примечание:[67]

Мы с Зайцем идем на охоту

Сегодня чуть свет заглянул ко мне Заяц.

— Вставай, братец Кролик, пошли на охоту!

На охоте мне не раз приходилось бывать, но все это получалось как-то случайно. Нарвешься на собаку — и ходу, а она за тобой. Ну, и пошла охота.

— Оставь, — говорю, — я еле с прошлой ноги унес.

— Да нет, братец Кролик, я не о том. Мы сами будем охотиться.

Мы — охотиться. Вот чудак!

— Тоже скажешь… Какие из нас охотники?

— Еще какие! — говорит Заяц и разглаживает усы — это он недавно завел себе такую привычку. — Пойдем, засядем в кусты, глядишь, и затравим кого-нибудь. На прошлой неделе — слыхал? — во-от такого Медведя затравили.

— Медведя?

— Ну да. — Заяц почему-то начал смеяться. — Сидим мы, понимаешь, с ребятами в кустах. То, се, пятое, десятое… Смотрим, Медведь ползет. Не спеша так, видно, прогуливается. Ступит шаг — воздух понюхает, но нас не чует: ветер-то в нашу сторону. И тут Хорек говорит: «Трави его, ребята!»

Первым начал травить Сурок. Спрятался подальше за кустик и кричит: «Эй, ты, рыжий!» Медведь идет, будто его не касается. «Рыжий! Рыжий!» — кричит Сурок. Еще немного прошел Медведь и все-таки обернулся. «Это вы меня?» спрашивает, а сам никого не видит, потому что мы все в кустах. Только хлопает глазами да носом водит по сторонам. Потеха!

«Тебя! — кричит Хорек. — Тебя, рыжего!» — «Я вовсе не рыжий, — говорит Медведь. — Это вам показалось». — «Рыжий!» — кричит Сурок. «Рыжий!» кричит Хорек. «Я коричневый, — оправдывается Медведь. — Это только сверху немного выгорело». Представляешь? Мы там, в кустах, прямо валимся со смеху. «Рыжий!» — кричит Хорек. «Рыжий!» — кричит Сурок.

Тут и я голос подал: «Рыжая кандала, тебя кошка родила!» А чего мне стесняться? Ветер-то в нашу сторону!

Эх, жаль, что тебя там не было, когда я ему это крикнул. Я еще тогда, когда крикнул, подумал: «Жаль, что здесь нет братца Кролика!» «Рыжая кандала, тебя кошка родила!» — крикнул я, и Медведь сразу присел, попятился. «Нет, не родила! — заревел он. — Причем здесь кошка и еще какая-то кандала?» Жаль, что тебя там не было, ты б на него посмотрел. Мы с ребятами так и покатились в кусты от смеха. «Рыжий!» — кричит Хорек. «Рыжий!» — кричит Сурок. И я тоже кричу: «Рыжий!»

Ревет Медведь, рвет на себе шерсть, будто хочет показать, какой он внутри. «Честное слово! — ревет. — Не верите, да? Чтоб я так был здоров, чтоб мои дети так были здоровы!» — «Рыжий! — кричим мы, а сами помираем от смеха. — Рыжий черт! Рыжая команда!»

И тогда, представляешь, он лег на спину и рванул шкуру у себя на груди. «Не верите? Тогда сами можете посмотреть. Снимайте с меня шкуру!»

— Ну?

— Ну и сняли. Это проще всего, когда Медведь затравленный.

Да, вот это охота. Никто за тобой не гонится, никто не преследует по пятам. Сиди себе под кустиком, отдыхай. Тут и покричишь, и посмеешься.

Пошли мы с Зайцем.

— А кого сегодня будем травить? — спрашиваю его по дороге.

— Это уж кого придется, заранее трудно сказать. — Заяц засмеялся: — Не могу забыть, как он сдирал с себя шкуру.

Когда мы пришли, ребята — Сурок и Хорек — уже сидели под кустиками.

— Значит, травим? — сказали они.

— Травим, — сказали мы с Зайцем.

Залезли мы под кустик, и все вместе стали ждать. Час ждем, два ждем никто не появляется. Погода хорошая, солнышко не печет, и ветерок с полянки как раз в нашу сторону.

— Я пойду погляжу, — говорит Заяц. — Может, они там ходят другой дорогой?

Вышел он на полянку, вокруг походил, назад возвращается. Я уже и потеснился, чтобы место ему освободить, как вдруг слышу — Хорек кричит:

— Рыжий!

Упал Заяц на землю, по сторонам оглядывается. Но по сторонам никого нет.

— Рыжий! — кричит Хорек.

А за ним и Сурок:

— Рыжий!

Только я один ничего не понимаю.

— Кого травим? — спрашиваю ребят.

— Ты что — не видишь? Вот этого! — И показывают на Зайца.

А Заяц, видно, и сам смекнул — не в первый раз на охоте. Сидит, прикрылся ушами, а глазами водит по сторонам. Никогда я не думал, что у Зайца такие большие глаза. И круглые, как капуста.

— Это вы меня, ребята? — спрашивает Заяц и жмется к земле.

— Тебя! — кричит Сурок. — Тебя, рыжего!

Глаза у Зайца стали еще круглей, и такими большими, что в них сразу поместились мы все, со всеми нашими кустиками.

— Какой же я вам рыжий, ребята? — тихо сказал Заяц. — Я просто серый, обыкновенный, как все.

— Рыжий! — кричит Сурок.

— Рыжий! — кричит Хорек.

Никуда от них не сбежишь, не спрячешься.

— Вы же меня знаете, ребята, — объясняет Заяц, а у самого даже уши дрожат. — Я же серый, это только сверху немножко выгорело.

— Рыжий красного спросил, где ты бороду красил? — пропел Хорек, покатываясь от смеха.

— Я на солнышке лежал, кверху бороду держал! — подхватил Сурок.

— Ну что вы, какая у меня борода? — сказал Заяц, и мы все исчезли из его глаз — такими они стали мутными. — А если у меня шкура… немножко… так внутри я ж совсем не такой…

— Такой! — крикнул Хорек.

— Такой-сякой! — крикнул Сурок.

А я добавил, вспомнив, как травили Медведя:

— Рыжая кандала, тебя кошка родила!

Услышав про кошку. Заяц вскочил, но тут же снова упал на землю.

— Не верите? — крикнул он и заплакал.

Слезы текли у него по шерсти, она становилась мокрой и торчала клочьями, так что на Зайца было смешно смотреть.

И мы хором крикнули: «Рыжий!», и опять крикнули: «Рыжий!», и опять крикнули, и опять.

А он все мокрел и мокрел от своих слез, и шерсть у него все больше торчала клочьями. И он катался по земле, которая к нему прилипала, так что уже нельзя было определить его цвет.

— Не верите? — плакал он. — Почему же вы мне не верите? Ну почему? Почему?

Конечно, мы верили ему. Но охота есть охота.

Примечание:[68]

Меня называют ослом

Мой сын Мул называет меня ослом. Действительно, я осел.

Сейчас я все чаще вспоминаю старое время. В старое время я был молодым, а теперь я уже старый.

Старое время было трудное время. С утра до ночи мы грузили мешки с зерном, из которых нам не доставалось ни зернышка. Нести приходилось далеко — из амбара на станцию, — и, голодные, мы тащили эти мешки, заботясь лишь об одном — как бы не свалиться в дороге. Больше мы ни о чем не заботились. Мы были тогда молодыми.

Мы шли через город, мимо людей, которые если шли, то куда-то спешили, а если стояли, то обязательно в очереди. Никто не смеялся. Никто не шутил. Старое время было грустное время.

Мы шли через город на станцию. Сколько там было улиц? Одна или сто? Все они были похожи одна на другую. Но был там переулок, такой переулок, что если в него свернуть, тебе облегчат твою ношу, отсыпят немного зерна. Да еще вдобавок накормят сеном, настоящим сеном, запах которого мы успели уже забыть. Кое-кто из наших сворачивал в этот переулок и потом всю дорогу жевал сено, стараясь подольше не проглотить, чтобы растянуть удовольствие. А я не сворачивал. Как меня ни уговаривали, как ни ругали, я шел прямо и никуда не сворачивал…

Мой сын Мул называет меня ослом. Действительно, я осел.

Позже, когда стало уже легче жить, когда можно было не так мало есть и не так много работать, я встретился с моей Лошадью. Она была стройная и красивая, она была гораздо выше меня — где мне было до нее дотянуться! Вокруг нее увивались чистокровные арабские скакуны, английские рысаки, аргамаки. Все они были стройные и красивые, но ни у кого из них не было серьезных намерений. Она этого не понимала, а я понимал. И мне за нее было обидно.

— Послушай, — говорил я ей, — плюнь ты на них. Разве ты не видишь, что для них это только забава?

А она смотрела на меня глазами, в которых каждый мог прочесть что хотел, и говорила:

— Ты хороший. Ты самый лучший из них… Но они все такие глупые!

«Нет, это ты глупая», — хотел я сказать, но не говорил, потому что она была не глупая, а просто доверчивая. И я отходил в сторону, уступая место ее скакунам, которые все прибывали и прибывали — откуда их столько бралось? Но никто из них не женился на ней, а я женился.

Мой сын Мул называет меня ослом. Действительно, я осел.

Мы поселились в одном хозяйстве, где было много всяких работ, так что на другое не оставалось времени. Каждый день нужно было что-то отвезти, что-то привезти, что-то перенести с места на место. Мы радовались, что обзавелись хозяйством, а на самом деле хозяйство обзавелось нами, и мы уже не могли от него уйти.

Я старался работать за двоих, потому что ведь нас теперь было двое. Потом нас стало трое, и я стал работать за троих.

Иногда, возвращаясь с работы, я сталкивался в воротах с каким-нибудь скакуном, который приветливо раскланивался со мной, хотя мы были совсем не знакомы. Меня это огорчало, мне были неприятны эти раскланивающиеся скакуны, которые вели себя так, будто мы были давно знакомы. Но она говорила:

— Ты хороший. Ты самый лучший из них.

Что я мог на это ответить?

Время шло, и я уже работал за четверых, потом за пятерых. Я старался прийти попозже, чтобы в воротах ни с кем не раскланиваться. Это мне удавалось, тем более, что с годами нас стали все меньше посещать — разве что приятели наших детей, которые стали уже совсем взрослыми.

Наши дети. До чего они не похожи на нас. Мы в их годы были не такими какими-то они будут в наши годы? Мы в их годы грузили мешки с зерном, из которых нам не доставалось ни зернышка. Нести приходилось далеко — из амбара на станцию, — и, голодные, мы тащили эти мешки, заботясь лишь об одном — как бы не свалиться в дороге.

Наши дети никогда не были голодными. Мы делали все, чтобы они жили лучше нас, потому что сейчас уже не то время. И вот они выросли — наши дети, ни в чем не похожие на нас…

Мой сын Мул называет меня ослом. Действительно, я осел…

Примечание:[69]

Как Динозавр закопал себя вдали от цивилизации

Мы лежали на траве, перед нами была речка, за нами — горы, над нами — небо, и я сказал:

— Значит, так тебя никуда и не тянет?

— Нет, — сказал Динозавр. — Не все ли равно, где вымирать?

У него были грустные глаза. Видимо, он понимал, что живет в Мезозойскую эру. А может, он вообще ничего не понимал, и поэтому у него были грустные глаза.

Он лежал, распластав свое двадцатиметровое тело, и задумчиво смотрел на реку, которая вся была полна его отражением. Когда смотришь вот так на реку, в голову приходят печальные мысли, быть может, потому, что все реки текут сверху вниз.

— Удивительное дело, — сказал я. — Я знаю тебя миллион лет, и из них ты и дня не прожил по-настоящему. Ну отчего бы тебе чем-нибудь не заняться, не изобрести, например, паровоз?

— А, — сказал Динозавр, — все равно вымирать!

Жизнь на земле была еще совсем не налажена. Вокруг, насколько хватит глаз, не было ни одного населенного пункта, ни одного дорожного указателя, который бы куда — нибудь указывал путь.

— И все-таки, — сказал я, — здесь тоже можно что-то придумать. Проложить дорогу, поставить дорожный знак и так постепенно прийти к цивилизации.

Динозавр сунул голову в речку и похлебал воды.

— Выдумываешь ты все, — сказал он. — Нет, чтоб спокойно полежать на траве…

Мы лежали на траве. Перед нами была речка, за нами — горы, над нами — небо. И я сказал:

— Если эту речку повернуть туда, а вон ту гору перенести сюда и потом проложить между ними дорогу…

— Зачем? — спросил Динозавр. — Ведь все равно вымирать…

Вверху над нами пролетел Птеродактиль. Он легко рассекал воздух крыльями и кого-то высматривал на земле, — возможно, нас с Динозавром. Когда он летел, он был похож на большую бабочку. Потом он сел на вершину и стал похож на орла.

— Летает, — сказал я.

— Летает, — сказал Динозавр. — Подумаешь…

И тут я понял, что он никогда не изобретет паровоза, не проложит дороги и даже не поставит указателя, по которому другие могли бы прийти к цивилизации. Я понял, что он так и закопает себя здесь — до тех дней, когда его обнаружат в раскопках.

Можно жить в Мезозойскую эру и все-таки не быть динозавром…

Я сунул голову в речку и похлебал воды.

Примечание:[70]

Как жук Кокуйо открыл для себя Америку

Жук Кокуйо из щелкунов был прирожденным американцем. Он жил здесь еще тогда, когда у Носорога не вырос нос, у Рогохвоста не вырос хвост, а Слон был еще совсем-совсем маленький. И вполне понятно, что жук Кокуйо, как истинный старожил, знал, где, что и как, отчего и по какому поводу.

Особенно хорошо знал Кокуйо эти места потому, что всюду ходил со своим фонариком. Когда ходишь с фонариком, можно все хорошо видеть и иметь обо всем самые точные сведения.

Бизон Буффало не имел этих сведений. У него была сильные ноги, могучая шея, крутые рога — у него было все, кроме сведений, что собой представляет жизнь.

— Ох, как плохо! — вздыхал бизон Буффало, опустив свою огромную голову. — Темные времена…

Разумеется, он ошибался. Он просто не видел жизнь в том свете, в каком ее видел жук Кокуйо. И жук Кокуйо ему возразил:

— Чепуха, ты просто слеп, как слепень! Жизнь не так уж темна, если на нее посветить фонариком.

— Ты знал Енота? — спросил бизон Буффало. — Он был славный парень, мы с ним были дружны. А вчера его разорвал Ягуар.

— Я знал Енота, — ответил жук Кокуйо, потому что он вообще многое знал. — Но насчет Ягуара — это все чепуха, у нас не водятся ягуары.

Бизон Буффало покачал головой.

— Ты знал Косулю? Это была наша любимица. А вчера ее затравили койоты.

— Чепуха, — сказал жук Кокуйо. — У нас нет никаких койотов.

Уж он-то знал, где, что и как, отчего и по какому поводу!

— Ах, Кокуйо, светлая ты душа, — вздохнул бизон. — Ты во всем видишь светлую сторону. А я вижу темную… — И это было действительно так, потому что у него не было фонарика.

— До свиданья, Кокуйо, — грустно сказал бизон и ушел в свою темную сторону.

А жук Кокуйо стоял и светил. В этом не было никакой надобности, потому что он и без того хорошо знал дорогу. Но он все равно стоял и светил.

— Эй, ты, с фонарем, поди-ка сюда! — услышал он грубый голос.

Жук Кокуйо подошел и осветил большую рыжую кошку. Рыжих кошек он видел немало, потому что он и вообще многое повидал, но такую большую кошку он видел впервые.

— Ну-ка посвети, — сказала кошка грубым голосом и стала что-то высматривать на земле.

— Вы что-то потеряли?

— Иди вперед, — приказала рыжая кошка, оставляя его вопрос без ответа. — Иди вперед и свети.

И жук Кокуйо шел впереди и светил.

— Давай шевелись! — торопила его рыжая кошка. — Так мы его никогда не догоним.

— Кого?

— Бизона. Ты что — не видишь следы?

Жук Кокуйо остановился.

— Бизона? Так это вам нужен бизон? Я его очень хорошо знаю, мы с ним большие друзья. Вы с ним тоже большие друзья?

— Друзья, — рявкнула рыжая кошка. — Давай пошевеливайся!

— Сейчас, — сказал жук Кокуйо. — Я знаю всех его друзей, он мне о них много рассказывал. Простите, как вас зовут?

— Ягуар.

— Я?..

— …гуар! — прорычала рыжая кошка.

Нет, нет, это неправда, этого просто не может быть. Жук Кокуйо жил здесь еще тогда, когда у Носорога не вырос нос, у Рогохвоста не вырос хвост, а Слон был еще совсем-совсем маленький. Жук Кокуйо знал все, где, что и как, отчего и по какому поводу. Но о Ягуаре он ничего не знал.

— Я?..

— …гуар! — прорычала рыжая кошка.

Значит, это все-таки Ягуар. Ох, как страшно! Сейчас он догонит бизона, и тогда… тогда… Вы знали бизона? Он был славный парень, мы с ним дружили… И вот — его разорвал Ягуар…

— Свети! — прорычала рыжая кошка.

Жук Кокуйо, светлая ты душа! Ты всю жизнь светил, ты хотел, чтобы каждому было светлее. Но сейчас, если Ягуару станет светлее, бизону, твоему другу, будет совсем темно…

Жук Кокуйо погасил свой фонарик.

— Свети!!

Ох ты, боже мой, до чего страшно! Ноги подкашиваются, внутри все дрожит, а сердце… Боже ты мой, куда девалось его сердце?

— Чепуха, — сказал жук Кокуйо. — Не буду я вам светить.

— Свети!!!

И от этого рева жук Кокуйо совсем потерял свое сердце. Внутри ничего не билось, внутри было пусто, глухо и темно. Он открыл глаза, потом их закрыл, потом снова открыл, — но вокруг ничего не изменилось.

— Че… пу…

Вы знали Кокуйо? Он был славный парень и верный друг. Он был светлая душа и во всем видел только светлую сторону. Вы знали Кокуйо? Лишь в последний раз закрывая глаза, он впервые открыл для себя Америку…

Примечание:[71]

Если бы я был Горностаем

Если бы я был Горностаем, я расхаживал бы, как король, и все удивлялись бы, откуда у меня моя шуба, и все спрашивали бы: «Скажите, где вы купили эту шубу, кто вам ее подарил, кто вам ее прислал, у вас, наверно, рогатые родственники?» А я бы ходил в горностаевой шубе, в шубе из чистого горностая, потому что я был бы сам Горностаем, и я отвечал бы: «Нет, я нигде не купил шубу, и никто мне ее не подарил, и никто не прислал, я хожу в горностаевой шубе, потому что, вы же видите, я сам Горностай». Но они бы чае, конечно, не верили — ведь Горностая встретишь не на каждом шагу, и они бы просили: «Ах, пожалуйста, дайте нам поносить эту шубу!» А я бы отказывал, я бы всем категорически отказывал: и Зайцу, и Суслику, и Волку… И Волку? Нет, боюсь, что Волку я бы не смог отказать, Волку очень трудно отказать, он наверняка снял бы с меня мою шубу…

Если бы я был Волком, я бы снимал шубу с каждого Горностая, и с Куницы, и даже с Зайца, хотя у Зайца шуба очень плохого качества, она все время линяет, и ее едва хватает на один сезон. Но я все равно бы снимал с него шубу, потому что ведь я был бы Волком, а Волк может себе это позволить, Волк может себе позволить абсолютно все, кроме удовольствия залезть на дерево. Волки не лазят по деревьям, хотя, конечно, им очень хотелось бы, они бы не отказались, но где им, куда! По деревьям лазят обезьяны, а волки бегают по земле, и им ни за что не залезть на дерево!

Если бы я был Обезьяной, я бы никогда не спускался на землю, я бы прыгал по веткам и кричал, и визжал, и швырял бы сверху бананы, стараясь попасть кому-нибудь в голову. И другие обезьяны тоже бы визжали и швырялись, и мы бы соревновались, кто громче завизжит и кто скорее попадет, и радовались бы, что никто не может достать нас на дереве. Разве что Жирафа, потому что она сама, как дерево, потому что у нее шея такая длинная, что по ней можно лезть и лезть и все равно до конца не долезешь!

Если бы я был Жирафой, я бы ни перед кем не склонял голову, я бы смотрел на всех сверху вниз, такая б у меня была длинная шея. И мне ничего не стоило бы заглянуть через забор, и я видел бы, что там внутри, а там обязательно что-то должно быть внутри, потому что заборы существуют не зря — но, конечно, не для тех, у кого такая длинная шея. И никто до меня не мог бы дотянуться, потому что для этого нужно было бы прыгнуть очень высоко, а это не каждый умеет.

Если бы я был Леопардом, я бы, конечно, сумел. Я бы прыгнул этой Жирафе на шею и в одну секунду откусил бы ей голову. А потом прыгнул бы на дерево и откусил бы головы всем обезьянам, а заодно и Волку, чтоб не отнимал чужих шуб, а заодно и Горностаю, чтоб не кичился своей шубой. Если б я был Леопардом, мне не был бы страшен никто — разумеется, кроме Льва, потому что Лев каждому страшен. Когда встречаешь Льва, хочется стать маленьким я незаметным, хочется зарыться в землю, как Крот.

Если бы я был Кротом, я бы каждый день зарывался в землю. Я бы рылся там под землей, и меня бы совсем не интересовало, что происходит здесь, на белом свете. И кто у кого отнял шубу, и кто у кого откусил голову — все это было бы мне ни к чему, все это меня нисколько бы не тревожило. И никто бы меня не видел — ни Лев, ни Леопард, потому что они ведь не станут рыться в земле, им и на земле дел хватает. А я бы себе рылся да рылся, — и только иногда высовывал голову, чтобы посмотреть, как там растет трава и как ее щиплют бараны. Бараны ходят по полю и щиплют траву, и греют спину на солнышке, и они могут ни о чем не думать, хотя, конечно, и они думают, иногда они так задумаются!..

Если бы я был Бараном!

Впрочем, я ведь и есть Баран.

Примечание:[72]

Счастье свиньи Бабирусы

Ноги у антилопы Бейзы длинные и тонкие, как у Безоарова козла. Шея у нее длинная и тонкая, как у Безоарова козла. Рога у нее длинные и тонкие, как у Безоарова козла. Поэтому, конечно, Безоаров козел полюбил антилопу Бейзу.

У свиньи Бабирусы почему-то рога на носу. Такая неприятность, вместо того, чтобы вырасти на голове, рога у свиньи Бабирусы выросли на носу, и их никто не называет рогами. Их даже не называют бивнями — как у слона, а называют клыками — боже, какой позор! — просто клыками, как у волка.

Безоаров козел терпеть не может клыков, особенно таких больших, как у свиньи Бабирусы. Он считает их признаком дурного характера и старается держаться подальше от тех, кто имеет клыки. Он держится поближе к тем, у кого длинные ноги, длинная шея, длинные рога. И конечно, конечно, Безоаров козел полюбит антилопу Бейзу!



Так-то вообще у свиньи Бабирусы все в норме. И приятная полнота, и короткая, совсем коротенькая щетина… Но клыки, эти клыки! В последнее время ее даже стали спрашивать:

— Скажите, вы не родственница покойного Мамонта?

Ну вот, пожалуйста. Оказывается, у Мамонта точно так же загибались клыки, только их у него называли бивнями.

— Нет, — говорит свинья Бабируса, — я не знаю никаких мамонтов, у меня нет покойных родственников, я сама по себе.

Ну почему, почему она не может быть интересна сама по себе? Почему от нее все отворачиваются, лишь только узнают, что она не родственница покойного Мамонта?

У антилопы Бейзы никто не спрашивает о родственниках, ею интересуются лишь потому, что она — антилопа Бейза. Бейза! До чего неприятное имя! То ли дело — Безоаров козел… Свинья Бабируса называла б его Безоаром.

— Мой Безоар, как ты спал?

— Превосходно, моя Бабируса.

К сожалению, все это только мечты, и никогда, никогда свинья Бабируса не узнает, как спал Безоаров козел.

— Скажите, вы не родственница покойного Мамонта?

Кто знает — может, и родственница. Но разве это что-то изменит? Разве от этого исчезнут ее клыки и на голове вырастут рога — такие, как у антилопы Бейзы? И разве от этого к ней придет ее Безоар?

Безоар… Странное, загадочное имя. Такое имя можно услышать только во сне, где и видишь, и слышишь все по-другому. И там, во сне, среди каких-то лесов, среди каких-то степей вдруг услышишь ты «Безоар!», чтоб потом, проснувшись, без конца повторять это имя.

Безоар! Безоар!

Все обычно. Все вокруг до того обычно, что хочется зажмурить глаза. Растут деревья, и корни их ползут по земле. И лужи после дождя — когда это он прошел: в пятницу или в субботу?

Мокрая земля легко месится под ногами. Шуршат листья. Птицы щебечут. Гремит гром. И над всем этим, таким обычным: «Безоар! Безоар!»

— Скажите, вы не родственница покойного Мамонта?

— Да, представьте себе. Я его ближайший потомок.

В чем дело? Почему все засуетились вокруг? И рогатые, и безрогие сбились в одно стадо, а в центре этого стада — она, свинья Бабируса. К ней подходит Муфлон. Он говорит:

— От имени всех баранов разрешите вас поздравить, а также передать привет и самые добрые пожелания.

Потом Бык передает привет от быков, Осел — от ослов, Верблюд — от верблюдов.

Кто-то преподносит букет с великолепными, крупными желудями. Кто-то разрыхляет землю, чтоб Бабирусе было удобней сидеть.

Все интересуются Мамонтом. Как он жил, как он был, как он выглядел. Да, конечно, у него были клыки. Ну и все остальное, как у свиньи Бабирусы.

— Подумать только! — говорит Муфлон.

И все остальные говорят:

— Подумать только!

Все интересуются Мамонтом. Говорят, что он был больше слона, это правда? А что он ел, а чем он вообще интересовался?

— Покойный Мамонт был моим предком, — напоминает свинья Бабируса.



И тут от стада отделяется козел Безоар. Да, представьте себе, козел Безоар выходит из стада, оставив там плачущую антилопу Бейзу. Он подходит к свинье Бабирусе и смотрит на нее — если б вы видели, какими глазами!

А свинья Бабируса смотрит на него. Боже мой, какие у него ноги, и какая шея, и какие рога! И вообще — какой он, козел Безоар!

И свинья Бабируса говорит:

— Покойный Мамонт был моим предком.

Потом они вдвоем выходят из стада, оставив там плачущую антилопу Бейзу, и идут вдвоем, и свинья Бабируса высоко поднимает свои клыки, точно такие клыки, как были у ее предка Мамонта.

И все вокруг — совсем, как во сне: и степи, и леса. И тихий голос зовет:

— Безоар!

Это голос свиньи Бабирусы.

Они идут рядом, он и она, и она смотрит только на него, а он — только на нее — если б вы видели, какими глазами! И уже ничего не слышно — ни шелеста листьев, ни птиц…

— Как ты спал, мой Безоар?

— Превосходно, моя дорогая!

Примечание:[73]

Когда Ехидна не была Ехидной

Тогда она была птицей…

У нее были сильные крылья, которые отрывали ее от земли и уносили высоко в небо. Там, в небе, все было совсем не так. Если на земле было пасмурно, то там светило солнце, потому что тучи оставались внизу. Тучи совсем нетрудно оставить внизу, но для этого нужно иметь крылья.

У нее были хорошие крылья, но мог ли Опоссум это понять? И когда она говорила ему о небе, он, толстенький, пушистый Опоссум, лениво сворачивался клубком и щурил глаза, пряча в них насмешку и недоверие.

— А если дождь? — спрашивал Опоссум. — Если ливень, гроза, гром и молния?

— Пойми ты, чудак, — волновалась Ехидна, которая тогда еще не была Ехидной. — Там ничего этого нет. Если подняться достаточно высоко, все останется внизу — и дождь, и гроза, и молния.

— И гром? — уточнял дотошный Опоссум. При этом он хвостом цеплялся за ветку и повисал так, что мысли его приливали к голове.

— Да, конечно, и гром. И буря, и наводнение.

Мешкопес, больше известный как сумчатый волк, с интересом принюхался к разговору.

— Допустим, — сказал Мешкопес. — Допустим, что все это так. Но если там ничего нет, как же быть с проблемой питания?

— Ах, я не о том, — досадовала Ехидна, которая тогда еще не была Ехидной. — Я говорю о свободе…

Опоссум довольно искусно умел висеть на хвосте, и при этом лапы его были совершенно свободны.

— О свободе? — блаженно прищурился он и подвигал всеми свободными лапами. — Мы все говорим о свободе.

— Между прочим, свобода питания есть одно из проявлений свободы личности, — сказал Мешкопес, с удовольствием принюхиваясь к этой замечательной фразе.

А Кенгуру добавил по этому поводу:

— Только не нужно злоупотреблять. Если дать себе в этом свободу, не возьмешь и самой пустячной дистанции.

— Кстати, как вам понравилось последнее состязание по прыжкам? — сверху вниз осведомился Опоссум, болтаясь на ветке вниз головой.

— Слабовато, — откликнулся Кенгуру. — Наши были не в форме, а тут еще погода подкачала…

— Нет, но все же было несколько дельных прыжков!

О небе сразу как-то забыли. Опоссум и Кенгуру спорили о прыжках, Мешкопес, презиравший спорт за то, что он отвлекал умы от центральной проблемы питания, пытался перетянуть разговор в область насущных проблем. А Ехидна, которая тогда еще не была Ехидной, отчаянно подыскивала слова, в которых ее главная мысль прозвучала бы наиболее убедительно.

— Вы просто не пробовали, — сказала она. — Если б вы хоть раз попробовали полететь, вы бы поняли, что это такое.

Внезапно Кенгуру заинтересовался этой идеей. Это был чисто спортивный интерес, поскольку он ограничивался использованием крыльев в спорте, точнее — в прыжках на большие дистанции.

— Тебе хорошо рассуждать, — сказал Кенгуру. — А как быть тем, у кого нет крыльев?

— А вы б полетели?

— Конечно, — сказал Кенгуру.

— Еще бы! — ухмыльнулся Опоссум.

— Не исключена возможность, — подтвердил Мешкопес.

И Ехидна, которая тогда еще не была Ехидной, а была настоящей птицей, поверила им. Она распластала крылья и стала выдергивать из них перо за пером.

— Это тебе, Кенгуру. Это тебе, Опоссум. Это тебе, Мешкопес.

Она раздала свои перья, и сама осталась без ничего. Первым это заметил Опоссум.

— Вы посмотрите на нее! — взвизгнул он и покатился от смеха с дерева. И все посмотрели и тоже покатились от смеха.

Потому что птица, у которой выдраны перья, — не правда ли? — довольно смешное зрелище.

— А когда же вы полетите? — спросила Ехидна, которая и теперь еще не была Ехидной.

И сразу все вспомнили о своих перьях.

Опоссум вставил себе перо в нос и полюбовался на себя в ближайшую лужу. Второе перо он заложил за ухо. Потом подумал и поменял эти перья местами.

Кенгуру прыгал, размахивая перьями, но результаты были неутешительными — еще хуже, чем тогда, когда погода подкачала. А Мешкопес жевал перья и думал, что вряд ли они разрешат проблему питания.

— Тьфу! — сказал Мешкопес и выплюнул невкусные перья.

И все окружили ее, смешную, общипанную Ехидну, которая все еще не была Ехидной, и стали над ней потешаться.

— Ну! — говорили они. — Чего ты сидишь? Лети в свое небо!

А она не могла полететь, потому что у нее больше не было крыльев.

Тогда Кенгуру поддел ее ногой и подбросил вверх, чтобы она полетела. И все сразу стали ее подбрасывать, а она все падала и падала назад, потому что у нее больше не было крыльев.

— Да она же сама не умеет летать! — крикнул Опоссум. — Сама не умеет, а еще учит других!

Небо и земля мелькали в ее глазах, смешиваясь в сплошную серую массу. И она подумала, что, может быть, действительно неба нет, а есть только дождь и слякоть, и эти ноги, которые пинают и швыряют ее? И, может, прав Опоссум, и прав Кенгуру, и прав Мешкопес со своей проблемой питания?

Вот тогда, в этот самый момент, Ехидна стала превращаться в Ехидну. Она забилась в темную норку и старалась никому не показываться на глаза. Она научилась принюхиваться ко всему, как Мешкопес, и в случае чего сворачиваться клубком, как Опоссум.

И вместо крыльев у нее появились колючки, острые колючки, совершенно бесполезные в небе, но порой очень нужные здесь, на земле.

Примечание:[74]

Я был тарпаном

Я был тарпаном. Нас был целый табун, и мы неслись по степи, перемахивая через холмы и овраги. Земля пролетала у нас под ногами, и мы были свободны от нее, от земли, и от неба, стынущего над головой, и от скучного долга возвращаться домой, на конюшню. У нас не было дома, у нас ничего не было, чем стоило дорожить на земле.

Мы неслись между степью и солнцем, испепеляющими друг друга вечным жаром любви, а может быть, ненависти. Мы неслись между двумя огнями, как стрела, пущенная нам вслед, или пуля, летящая нам навстречу. И на закате, когда, изнемогая, солнце и степь склонялись друг к другу, мы одни не чувствовали усталости.

Мы ничего общего не имели с мустангами, с этими в прошлом домашними лошадьми, которые отказались ходить в узде, но не смогли отказаться от многих старых привычек. Мы никогда не были домашними. Мы всегда презирали узду, даже если она была из чистого золота.

Мой друг Белогрив, который лучше меня разбирался в жизни, не раз говорил:

— У послушной скотины сена полные закрома, но ноги ее опутаны толстой веревкой. Желудок у нас один, а ног вон сколько, о чем же мы должны больше думать?

И, вместо ответа, Белогрив отрывал от земли свои ноги и уносился в степь, увлекая нас за собой.

Белогрив был самым лучшим из нас. Это понимали все, особенно Рыжая Кобылица.

Сейчас даже странно об этом вспоминать. Белогрива давно нет, и давно нет Рыжей Кобылицы, и из всех тарпанов остался только я, да и то этому никто не поверит. «Тарпан? — спросят. — А что это такое — тарпан?»

Но я был тарпаном! И Рыжая Кобылица — это не выдумка, потому что мы ее любили все, все до одного — до того одного, которого она любила.

И, конечно, это был Белогрив.

Та ночь застала нас посреди степи, и мы жались друг к другу, стараясь укрыться от зябкого ветра. И тут я увидел, как Рыжая Кобылица подошла к Белогриву и положила ему на спину свою красивую голову.

— Холодно? — спросил Белогрив.

— Нет, — она сказала и закрыла глаза.

— Устала? — спросил Белогрив.

— Нет, — сказала Рыжая Кобылица.

И вот Белогрив, который так хорошо разбирался в жизни, на этот раз стал в тупик.

— Тогда я не понимаю… — сказал он и замолчал.

Рыжая Кобылица не отходила от него, и голова ее была у него на спине, и глаза ее были закрыты.

Мы все, сколько нас было в табуне, смотрели на них, но никто не решился им помешать.

— А если я не могу без тебя… — сказала Рыжая Кобылица.

— Глупости, — сказал Белогрив. — Ты просто устала.

— Но ты меня любишь?

— Нет. Все это глупости.

Подумать только, что их давно уже нет — ни Белогрива, ни Рыжей Кобылицы. И какое имеет значение, кто кого любил, если их давно уже нет, если от них ничего не осталось?

Но тогда это имело значение. Тогда Рыжая Кобылица сняла голову с его спины и побрела прочь. Она уходила в степь, а мы смотрели ей вслед, и никто не окликнул ее, никто не пошел за нею.

Мы смотрели ей вслед и не сразу заметили, что за нею движутся какие-то тени. Они двигались с разных сторон, постепенно смыкаясь вокруг нее.

— Волки! — крикнул кто-то из нас, но никто не двинулся с места. Мы смотрели на нее, и сердца наши обливались кровью, потому что все мы ее любили. Все, кроме одного.

И вдруг он, этот один, сорвался с места и поскакал по степи. Он бежал так, как умел бежать только он — почти не касаясь земли, распластавши на ветру белую гриву.

Там он и погиб — рядом с нею, с той, которую не любил.

— Ты меня любишь?

— Нет. Все это глупости.

Не знаю, быть может, с тех пор нами овладел страх, и нас все чаще настигали пули и стрелы. Мы уже не летели над землей, а прижимались к ней, выбирая места пониже, чтобы не так бросаться в глаза. Но нас все равно находили и все равно убивали. А потом я остался один…

Но я был, был тарпаном! Я не знал ни этой конюшни, ни этой телеги, я скакал между степью и солнцем, раскаляясь от зноя и бега и видя впереди только степь… И Белогрив — это вовсе не выдумка, и Рыжая Кобылица — не выдумка, и все мы, сколько нас было, не выдумка, не выдумка!

Все-таки когда-то я был тарпаном!

Примечание:[75]

Замок Агути

Мелкий грызун Шиншилла был, безусловно, прав, говоря, что заяц Агути парит в небесах, витает в облаках, что он обитает в воздушных замках. Заяц Агути действительно обитал в этих замках. Он проводил в них все время, за исключением тех немногих часов, которые требуются, чтобы пощипать траву, сбежать от охотника, а также побеседовать с мелким грызуном Шиншиллой.

Замок Агути стоял на горе, вернее, над горой, посреди голубого облака. Некоторые считают, что голубой цвет — это слишком старо и сентиментально, что сейчас больше в моде серые облака, но заяц Агути выбрал именно это облако, потому что был и сам чуточку сентиментален, за что мелкий грызун Шиншилла всячески его порицал.

Замок Агути был самым настоящим, хотя и воздушным замком, со всеми этими ходами и переходами, а также главным входом, у которого сидели огромные львы, разумеется, не каменные, а живые. Они были привязаны к зайцу, как собаки (чего нельзя сказать о собаках, преследовавших его на земле), но охраняли львы не зайца Агути, они охраняли прекрасную Корзель.

— Либо корову, либо газель, — возражал по этому поводу Шиншилла, мелкий грызун. — Ты, Агути, всегда все перекручиваешь.

Бедный Шиншилла, он умел мыслить только логически, у него все было или — или, третьего не дано. И он не в состоянии был понять, что тому, кто живет в воздушных замках, дано третье, и это третье — Корзель, а совсем не газель и, уж конечно, не корова.

Красавица Корзель была пленница этого страшного Бегелопа, который украл ее у родителей, чтобы добиться ее любви. Но она не могла его полюбить, потому что у него был слишком толстый живот и слишком тонкие ноги. И, кроме того, он так страшно разевал свою пасть, что нет, конечно, Корзель не могла полюбить Бегелопа.

— Либо бегемота, либо антилопу, — возражал мелкий грызун Шиншилла, верный принципу, что третьего не дано.

Еще как дано! Еще как было дано, когда Бегелоп явился среди ночи, схватил красавицу Корзель и утащил ее в свою берлогу! В этой берлоге он сообщил ей о своей любви и потребовал немедленной взаимности, но она не знала, что такое любовь, а он не мог ей этого объяснить, потому что у него была слишком большая пасть и слишком тонкие ноги.

— Это же так просто, — растолковывал ей Бегелоп. — Ты берешь и любишь меня, а я беру и люблю тебя, и значит, оба мы любим друг друга.

Но она не понимала, что значит — любить.

— Ну как тебе сказать? — пытался сказать Бегелоп. — Это когда посмотришь — и сразу почувствуешь. Посмотри на меня. Ну? Чувствуешь?

Но она ничего не чувствовала.

Тогда Бегелоп позвал своего приятеля Уткорога.

— Либо утконоса, либо носорога, — вставил Шиншилла.

Нет, он позвал именно Уткорога и попросил, чтобы тот объяснил подоходчивей, что такое любовь.

— Любовь… — сказал Уткорог и почесал себя рогом под мышкой. Любовь… — сказал он и почесал себя еще где-то. — Любовь…

Больше он ничего не сказал. Он только говорил «любовь» и чесался в разных местах, но в этом не было ничего вразумительного.

Красавица Корзель смотрела на Уткорога и не могла понять, что такое любовь, потому что он слишком много чесался и у него был этот дурацкий рог, и он не мог сказать больше одного слова.

Тогда Бегелоп позвал Ягудила.

— Либо ягуара, либо крокодила.

Тогда Бегелоп позвал Ягудила, и тот приполз, длинный такой и пятнистый, как выкрашенное бревно, и лежал, как бревно, пока Бегелоп объяснял ему, что от него требуется, и только широко раскрывал свою пасть, словно соревнуясь в этом с Бегелопом. И когда Ягудил наконец все усвоил, он так посмотрел на Корзель, что она испугалась и, уж конечно, не могла понять, что такое любовь.

И вот тогда, только тогда Бегелоп позвал зайца Агути. И заяц Агути пришел, и шерсть его блестела, как золото, а глаза сияли, как звезды.

Заяц Агути посмотрел на красавицу Корзель и сразу забыл все, что знал прежде, и вспомнил то, чего не знал никогда.

— Знаешь ли ты, как рождается луна? — спросил заяц Агути. — Она рождается, как серп, который не знал любви, потом она растет и становится похожей на сердце, которому не хватает его половины, а потом находит свою половину и становится полной, как два сердца, слившиеся в одно.

Заяц Агути был немножко сентиментален, и потому он так говорил.

— Знаешь ли ты, как вырастает цветок? — спросил заяц Агути. — Сначала он прозябает в земле, но потом пробивается к свету и видит небо над своей головой. И он вдруг понимает, что теперь ему не жить без неба, что теперь их будет двое, только двое на всей земле.

Бегелоп слушал зайца Агути и пытался запомнить его слова, чтобы потом сказать их Корзели.

— Знаешь ли ты, как возникает любовь? — тихонько повторял он вслед за зайцем Агути. — Она возникает внезапно, и никто не может сказать, откуда она взялась, как никто не может сказать, откуда луна в небе и цветы на земле. Но когда она приходит, без нее уже невозможно жить, как нельзя жить без луны и цветов, как нельзя жить без тебя, Корзель, потому что ты самая прекрасная…

Вот что сказал заяц Агути, и хотя это было сентиментально. Корзель опустила глаза и ей захотелось услышать еще что-нибудь в этом роде, потому что она поняла, что такое любовь.

— Наконец-то ты поняла! — радовался Бегелоп. — Теперь ты, заяц, можешь идти, больше ты нам не нужен.

— Нет, он нужен, — сказала красавица Корзель. — Он нужен, потому что только с ним я понимаю любовь, а без него мне снова будет ничего не понятно.

Услышав, что он нужен, заяц Агути почувствовал в себе такую силу, какой не чувствовал никогда.

— Да, Бегелоп, — сказал он, — я нужен, а ты не нужен. И можешь убираться отсюда и не попадаться мне на глаза.

И услышав, что он не нужен, Бегелоп почувствовал в себе такую слабость, какой никогда не чувствовал, и он встал и ушел из собственной берлоги.

Это было именно так, хотя Шиншилла, мелкий грызун, этому не поверил.

— Либо ты ушел, либо она ушла… Но чтоб ушел Бегемот… — так он по-своему назвал Бегелопа.

И когда Бегелоп ушел, заяц Агути взял Корзель и повел ее в свой замок. Он бросил к ее ногам все облака, и она ступала по ним, и ей было радостно, как бывает радостно, когда ступаешь по облакам. И заяц Агути шел рядом с ней, и это было самое лучшее, что можно придумать.

Там они с тех пор и живут, и их охраняют огромные львы, послушные и верные, как собаки. Они живут посреди голубого облака, и по ночам у них в замке зажигаются звезды — вот эти звезды, которые видны с земли.

А когда заяц Агути щиплет траву или спасается от охотников, он знает, что там, высоко, у него есть замок, где его ждет красавица Корзель.

— Либо корова, либо газель, — поправляет Шиншилла.

Мелкий грызун, что знает он о воздушных замках? Что знает он о цветах, которые выбиваются из подземелья, чтобы увидеть небо над своей головой?

Примечание:[76]

Загрузка...