ГЛАВА 4

Я округляю глаза и возмущенно вспыхиваю, будто меня пнули в живот или влепили пощечину. Смотрю на парня и спрашиваю:

— Ты что творишь?

— В смысле?

— Нет, нет! Вставай! — Захлопываю за собой дверь и с ужасом смотрю на подстилку, сооруженную Эрихом. Она сделана из старых книг, поставленных друг на друга, а парень облокачивается об нее спиной, как о подушку. — Так нельзя.

— Я не понимаю…

— Книги не для того писали, чтобы ты лежал на них, как на кровати.

— Что? — Эрих усмехается и потирает руками лицо. — Ты ведь несерьезно.

— Еще как серьезно. Вставай! — Я тяну парня на себя и свожу брови. — Ну же, Эрих.

— Боже, что на тебя нашло? Это всего лишь книги.

— Нет. Это единственное, что спасает, когда мир вокруг кажется невыносимым.

— И, видимо, таким он тебе кажется довольно-таки часто.

— Именно. Так что… — взмахиваю руками и выдыхаю, — так что уберись. Не нужно их использовать не по назначению, хорошо? Если тебе нужна подушка или еще один матрас, ты только скажи. Я попрошу у Марии.

— Хорошо, понял. Ты любишь книги — кто бы сомневался. Еще и играешь на каком-то музыкальном инструменте, правильно? Пуританский режим Верхнего Эдема — не новость.

— Пуританский режим? Что бы ты знал, музыка и книги — единственное, что не было мне навязано моими родителями.

— Говоришь так, будто твои родители тираны.

Не отвечаю. Присаживаюсь и начинаю складывать книги, избегая взгляда Эриха, что абсолютно не имеет смысла: парень всегда добивается своего, руша пропасть между нами.

— Дора, а кто твои родители?

— В смысле? — Нервничаю, потому что не хочу говорить правду. Лицо вспыхивает от стыда. — Они обычные люди. Как и все.

— Разве в Верхнем Эдеме бывают обычные люди?

— Обычные по нашим меркам.

— Ну да, — парень усмехается, — я начинаю забывать о том, что мы из разных миров.

Перевожу взгляд на парня и виновато улыбаюсь.

— Ты меня неправильно понял.

— Забудь. Я опять лезу не в свое дело, да?

— Ах, нет. Просто, понимаешь, у нас с ними очень сложные отношения. — Продолжаю раскладывать книги и вижу, как парень садится рядом. — Мы никогда не были близки.

— Почему?

— Папа постоянно на работе, а мама…, ее трудно понять. Иногда мне кажется, что она просто устала. Устала от меня, от брата. Наверно, в этом есть смысл.

— Правда? — Эрих хмыкает. — Если она устала от своих детей — это странно.

— А бывает по-другому?

— Моя мама скорее умрет, чем бросит семью.

— Наверно, она классная.

— Да, — на лице парня мелькает теплая улыбка, и, заметив ее, я сама улыбаюсь. — Даже подумать страшно, что сейчас с ней происходит. Я тут пять дней, а она…

— Ты скоро поправишься. Раны почти затянулись.

— Затянулись одни, открылись другие. — Мы смотрим друг на друга, и книги рушатся под моими пальцами, как домино, падая навзничь. Эрих поправляет волосы, упавшие мне на лицо, а я опускаю взгляд на свои ладони, выставляя книги заново около стены. — У тебя удивительная способность отводить взгляд, когда нужно наоборот смотреть в глаза.

— Думаешь? — смело гляжу на парня, а он криво улыбается. У Эриха грубый и острый подбородок, ямочки на щеках, длинные ресницы. Он высокий, более того самоуверенный, и в этом нет ничего хорошего, ведь весь его образ и все его слова, будто стрелы. — А ты не хочешь мне помочь? — Наконец, спрашиваю я.

— Я и так помогаю.

— Нет, ты сидишь рядом и пытаешься вогнать меня в краску.

— Чтобы вогнать тебя в краску, не нужно даже стараться.

— Да что ты говоришь.

— Не обижайся. В этом что-то есть. — Эрих широко улыбается, а я готова треснуть его по голове одной из тех книг, что расставляю у стены. — Я хочу сделать тебе комплимент, а ты реагируешь так, будто это оскорбление.

— Потому что все твои комплименты похожи на оскорбления.

— Ну, тогда научи меня.

— Научить чему?

— Делать тебе комплименты.

— Эрих, — нервничаю я, — зачем?

— Ты спасла мне жизнь, а я даже не могу сказать тебе, что ты очень красивая.

— Как не можешь? Ты уже сказал.

— Так у меня получилось?

Я застенчиво поджимаю губы и отрезаю:

— Нет.

— Я безнадежен, — улыбается парень. — Больше и пытаться не буду! И даже если мне в голову вдруг взбредет сказать тебе, что ты самый добрый и удивительный человек из всех, кого я когда-либо встречал, я промолчу. Правильно?

— Правильно. — Киваю я. — И я тоже скрою от тебя свое мнение о твоем характере.

— Но я вообще-то не против комплиментов.

— Просто это будет не комплимент.

Эрих смеется. Придвигается ко мне и замирает, едва между нами остается несколько сантиметров. Его синие глаза сканируют мое лицо, а я пылаю от смущения, но как же мне это надоело. Как же надоело прятаться, горбиться и опускать глаза, когда безумно хочешь вырваться вперед, совершить безумства или даже сделать ошибки. Я хочу быть другим человеком! Хочу быть смелой, открытой, приблизиться к парню и во весь голос заявить, что рядом с ним время застывает, а ужас, царивший за стенами, приобретает иной смысл. Но, когда ты вырос лишь на книгах, когда только читал о решительности и чувствах, ты оказываешься в тупике из собственной неопытности и наивности, в ловушке из страха. Тогда уже не так-то просто бросить вызов обыденности. Да, это правильно. Но и страшно, и потом будут последствия, с которыми придется столкнуться.

— Мария передала еду, — отодвигаюсь и прохожусь пальцами по спутанным волосам. Слышу, как Эрих протяжно выдыхает, и вновь непроизвольно смотрю на него. — Прости, я забыла сразу тебе ее отдать.

— Ничего. Я не голоден.

— Эрих, просто… — запинаюсь, ощутив укол вины. Между нами ничего нет, и быть не может. Но почему тогда в груди все переворачивается, когда парень отсаживается и робко кривит губы? Внезапно я чувствую себя загнанной в угол собственными же страхами.

— Я должен вернуться домой. К дикарям.

— Не говори так.

— А разве вы называете нас иначе?

Отлично. Он злится. Но с чего вдруг?

— Я никогда не называла вас подобным образом. Не говори глупостей.

— Еще бы я сказал что-то умное. Я ведь не из Верхнего Эдема.

Теперь злюсь и я. Почему он так говорит со мной? Недовольно поднимаюсь с пола и отряхиваю от пыли юбку. Понятия не имею, что я такого сделала, что заслужила грубость, но внезапно во мне просыпается семейная черта де Веро — расчетливость и холодность. Не собираюсь обижаться. Хочет вести себя, как дикарь; хочет быть дикарем? Ладно.

— Да, мы из Верхнего Эдема отличаемся тактом, и прежде чем говорить, думаем.

— О, — протягивает парень. — Наверно, именно это и является залогом вашего успеха!

— Попробуйте! Прямолинейность — глупая черта. Ведь не всегда то, что вы думаете — это истина. Люди ошибаются. Для того у них и есть голова на плечах, чтобы рассуждать, а не рубить сгоряча.

— Да ты ходячая энциклопедия! Теперь я вижу, что книги заменили тебе семью.

Растерянно замираю и замечаю, как лицо Эриха вытягивается. Он тянет ко мне руку, но я уже разворачиваюсь на носках к выходу. Кто же мог подумать, что он отличается от тех, кто живет за стеной? Не зря мой отец говорил, что Нижний Эдем кишит несчастными людьми, позабывшими, что бунтовать нужно не против всего, как и уничтожать нужно не все вокруг. Если мы абстрагируемся, то они проникают внутрь и, будто яд, разрушают все жизненно-важные органы, а это неминуемо ведет к плохому концу. К самоуничтожению.

Прихожу домой грустная, будто бы я попала в драку и тут же сдалась, так и не успев ответить. Несусь по лестнице, спотыкаюсь и ударяюсь об заостренную ступень лодыжкой.

— Черт. — Устало располагаюсь прямо на полу, откинув назад голову. Неожиданно все то, что меня окружает, становится прежним. Холодный дом, моя пустая спальня. Тишина, которой нет ни конца, ни края, как и коридорам, расстилающимся вдоль комнат, залов и кабинетов. Моя последняя надежда обернулась фальшивкой, обернутой в яркую бумажку. А я повелась, потому что всегда ждала этого момента. Я глупый мечтатель. Мне трудно и плохо в мире без близких людей, без разговоров о том, что важно, без справедливости. Не так уж и удивительно мое желание унестись в совсем другое место, где меня ждут и хотят видеть. И я надеялась. Сама даже отчета себе не отдавала! Но надеялась, что однажды моя жизнь изменится. Но что я вижу сейчас? Ледяной холод, окружающий меня, прежний, как и тишина, давящая на плечи. Этот родной дом, без единого родного слова, и я опять в нем заперта, как пленница. Что ж, снова все сначала? А почему бы и нет. Мэлот бы сказал мне, чтобы я помалкивала и радовалась тому, что имею. Вот, правда, я сомневаюсь, что вообще у меня что-то есть. Или, что у меня что-то было.

— Что ты делаешь?

Я поднимаю голову и вижу брата. У него шрам над бровью, сейчас почему-то он так же отчетлив, как и пыль, плавающая в оборванных кусках лучей, прорывающихся из окон. В десять лет он упал с лошади. Но шрам у него оттого, что отец в нем разочаровался, а не от падения. Папа схватил хлыст, который Мэлот сжимал в пальцах, размахнулся и ударил его по лицу, да так сильно, что глухой щелчок разнесся по всей аллее. А через пару минут его глаза залила кровь, линии покатились по щекам, по подбородку, сочились по ладоням, которыми он прикрывал ссадину. Я рванула к нему — в свои восемь лет — а он остановил меня, выставив перед собой горящие алым цветом руки.

— Нет. — Крикнул он, и отец ударил его еще раз. Только по спине.

У Мэлота есть и этот шрам, правда, сейчас скрытый под темной, льняной футболкой.

— Чего ты лежишь здесь? — вновь спрашивает брат, вытаскивая меня из мыслей.

— Упала.

— И каким образом?

— Случайно. Ты опять без настроения?

— Отец вернулся. Он в кабинете, говорит с мамой.

— Что? — восклицаю я и смотрю на Мэлота. — Где он был все это время? Ты общался с ним? Узнал, в чем проблема? Все из-за Стюарта, да?

— Сколько вопросов, Дор. — Брат отмахивается и потирает заросший подбородок. Его лицо становится хитрым, и я тут же понимаю, что он хочет сделать. Мои глаза, копии его глаз, вспыхивают теми же искрами. — Идешь?

Меня не нужно звать дважды. Плутая по коридорам, мы добегаем до кабинета отца и замираем около двери, будто два затаившихся преступника. Мэлот приближается к порогу и подзывает меня, кивнув головой. Я тут же оказываюсь рядом. Прикрываю ладонями рот и становлюсь за спиной брата, как за каменной стеной. Иногда — точнее в такие моменты, как этот — я думаю, что мой брат — мой самый близкий человек. Я забываю, что плачу, что, порой, ужасно его ненавижу. Он прикрывает меня руками, а я воображаю, что мы семья, и нам хорошо и спокойно вместе.

— Не дыши так громко, идиотка, — шипит Мэлот, — нас ведь заметят.

А иногда нехорошо и неспокойно.

Мы подходим ближе и одновременно замираем, услышав, как наша мать взвывает не своим голосом:

— Это неслыханно!

— Сьюзен…

— Как ты мог на это пойти? Как мог согласиться! — Верещит она. Перевожу взгляд на брата и замечаю, как расширяются его глаза. Мэлот так же, как и я не верит в то, что голос принадлежит нашей маме. — Вздор! — Никогда раньше она не кричала, не перечила отцу. Я гляжу перед собой и сгораю от любопытства: что же разбило непоколебимость ледяной и равнодушной миссис де Веро? — Ты ответственен за все, что происходит с нами. Ты и твой совет — куда вы смотрели? Как могли такое допустить?

— Ради Бога, не ори.

— А что я должна делать?

— Не ори! Я рад этому не больше тебя.

Бренчит стекло. Я представляю, как папа пьет виски, а мама смотрит на него глазами полными ужаса. И в кабинете витает сладкий и терпкий запах сигар, скрывающий чувства и эмоции за белой дымкой.

— Ты дал добро?

— У меня не было выбора. Ривера предложил, Комитет Верховенства согласился.

— Эдвард, вы были слепы! Решили, что угрозы минули и упустили главную напасть, просочившуюся, будто яд, на наши улицы. Если этот мальчишка еще здесь…

Я бледнею. Едва не валюсь с ног и впиваюсь пальцами в губы.

— Если он здесь, его непременно отыщут.

— Неслыханный позор, Эдвард, неслыханный! Мы угодили в ловушку.

— Тебя это не касается, Сьюзен.

— Это касается всех нас, наших детей, — мы с Мэлотом одновременно фыркаем, — и это испортит все, к чему ты стремился. Ты, Эдвард, не я, и не Верховный. А ты!

— Прекрати орать, ради бога!

— И сколько мест?

— Сто сорок семь, суммарно по Верхнему Эдему.

— И даже в университет Мэлота? — видимо, мое имя мама не вспомнила.

— Да. Стипендии пришлют и на восточный кампус.

— Какая несправедливость! Почему наши дети должны учиться с этим отрепьем? Мне непонятны и неясны мысли Верховного, непонятно твое спокойствие! Система рухнет! Ты же понимаешь это, Эдвард, понимаешь! Нельзя смешивать кровь, нельзя сталкивать тучи. Мы накликаем не просто войну. Это обернется для всех нас полным крахом.

— Уверен, Верховный изменит свое решение.

— Он никогда не брал слов назад.

— Ему придется. Этот «мир» принесет больше жертв, чем когда-либо.

— Как?

— Не волнуйся, Сьюзен, — отец со стуком ставит бокал на стол, — я позабочусь об этом.

Мэлот оттаскивает меня от двери и тянет за собой вплоть до спальни. Брат глядит на меня и говорит что-то, но я не слышу. Пытаюсь разобрать его слова, слежу за движением губ, но пребываю в шоке. Ничего не понимаю. Смотрю на Мэлота и перебиваю его.

— Неужели это правда?

Брат нервно почесывает короткие волосы. Он закидывает руки за шею и рычит:

— Надеюсь, нет. Иначе…

— Боже, Мэлот, это ведь все поменяет. Абсолютно все!

— Трупов станет больше, — он зло усмехается, а я возмущенно округляю губы. — О чем только Верховный думает? Мы ведь поубиваем друг друга.

— Нет, не поубиваете, если…

— Если что?

— Если прекратите эти безумства! — я надвигаюсь на брата, сомкнув в кулаки руки. В груди вспыхивает небывалая уверенность в том, что все может измениться! И я цепляюсь за нее, как за спасительный луч света. — Это первая возможность с тех пор, как построили стену! И мы можем воспользоваться ею, можем вырваться на свободу, Мэлот!

— На какую свободу? — восклицает он. — Бедная малышка, ты и сейчас не в клетке.

— Мы увязли.

— В чем? В деньгах?

Он смеется, а я неожиданно хочу ударить его по лицу.

— Очнись, Дор! — говорит брат, схватив меня за плечи. Его лицо нависает надо мной.

— Ты делаешь мне больно.

— Ты сама делаешь себе больно. Твоя жизнь станет только хуже, если отец впустит на нашу территорию этих оборванцев. Бедняки не приносят с собой ничего, кроме жалости.

— Отстань.

— Проснись, выброси книги, открой глаза! Твои мечты — это болезнь. У тебя есть все, и потому ты специально страдаешь, чтобы хотя бы как-то развлечься.

— Ты совсем меня не знаешь.

— Страдалица, вечно ревущая в комнате! Мне ли тебя не знать? От твоего лицемерия уже тошно. Прекрати бороться за дикарей и подумай о себе.

— Обо мне и так все жутко пекутся, — прыскаю я, — куда уж еще и мне о себе думать.

— Какая ты стала смелая.

— Отпусти меня. Выпусти!

— Пока не успокоишься, я не отойду ни на шаг.

— Убери свои руки, Мэлот. — Я рвусь в сторону. — Ты меня слышишь?

— Нет.

— Убери, что непонятно?

— Кто-то идет, Дор, не ори.

— Ты всегда делаешь мне больно. Но почему? Что сделала? Что я такого сделала?

И тут Мэлот отталкивает меня. Угол стола, будто раскаленная сталь, впивается в мое лицо, и я ошарашенно замираю на коленях, распахнув глаза. Пальцы взмывают к щеке.

— Дор, — восклицает брат, подскочив ко мне. Он поднимает меня, но я отбрасываю его руки и сама медленно выпрямляюсь. Перед носом прыгают черные точки. Моргаю, потом моргаю еще раз. Меня покачивает, и я неуклюже ударяюсь спиной о стену.

— Что тут происходит?

Это голос отца. Он подходит к нам, я не могу шевельнуться. Мои глаза наполняются слезами, и я стискиваю зубы до такой степени, что сводит челюсть.

— Что с ней? — бросает папа.

— Ничего. Все в порядке.

— Отлично. Я буду ждать вас на ужине, есть разговор. И, Адора, — перевожу взгляд на отца, а вижу лишь смазанное, цветное пятно, — переоденься.

Это все, что он мне говорит, а затем я остаюсь в коридоре одна, часто и громко дыша от нестерпимой боли. И дело не в горящей щеке, не в разбитом уголке рта. Я никому здесь не нужна, я — пустота. Меня ненавидят. Но почему?

Я не помню, как срываюсь с места, как выбегаю из дома и несусь по улицам, качаясь от слабого ветра. Не помню, как падаю, разбив в кровь колени, и как вновь поднимаюсь. Я бегу туда, где мои мысли превращаются в легкий ветер и уносят переживания далеко за горизонт. Они сливаются с темной, синей гладью и, волнуясь, исчезают в Броукри, чего не скажешь о реальности, которая не испаряется, но верно ждет за спиной, раскрыв объятия.

Я прибегаю к пустынному утесу за главной площадью. Обычно здесь нет людей, и я могу побыть одна, рыдая или просто думая. Сегодня же меня встречает не только пустота, но и шум завывающего над рекой ветра. Небо темнеет, надвигается вечер, а я сажусь на край зелено-желтой травы и свешиваю вниз ноги, будто бы подо мной не обрыв, а мелкий спуск. Обхватываю руками колени.

Раньше мне казалось, что бессмысленно сопротивляться. Потом я переросла страх и, непроизвольно вытеснив из головы сомнения, начала бороться за права, за точку зрения. На сей раз, я вернулась к тому, с чего начинала. Может, больше не стоит бороться? Как бы долго я не пыталась давать отпор, у меня ничего не выходит, и дни, проводимые на утесе, только увеличиваются, заполняя уголки памяти тем, о чем наоборот хотелось бы забыть.

Наверно, так у всех людей. Белые дни. Черные дни. Правда, иногда плохое тянется так долго, что хочется сдаться. Чувствуешь себя разбитым, беззащитным и таким глупым, каким-то ненужным. Будто весь мир над тобой потешается! И ничего не выходит. Все из рук валится, привычное приобретает иные оттенки, знакомое становится чужим. И ужасно растерянный ты сталкиваешься с абсолютной уязвимостью, от которой трудно избавиться. Что в таких ситуациях делать? Ведь в эти моменты уже слабо верится в хороший конец, и даже самый заядлый оптимист, пусть становится не пессимистом, но реалистом, который видит не только свет в конце туннеля, но и поезд, несущийся навстречу.

Моя семья — сложная загадка. Деньги не всегда причина, по которой люди меняются и прекращают любить друг друга. Иногда богатство — спутник счастливой жизни, пусть я и с трудом в это верю. Однако правильно ли заявить, что каждая семья из Верхнего Эдема похожа на мою семью? Это звучит так же нелепо, как и высказывание, что человека судят по его окружению. Или, что главы государств — лицо народа. Везде есть исключения. Мне просто не повезло. А у такого невезения определенно есть причина. В конце концов, такая едкая ненависть не появляется из воздуха; не возникает перед носом по средствам тайных и скрытых намерений. Здесь есть конкретный факт, переломный момент, после которого в моей семье наступил ледниковый период. Но какой? Когда? А главное — почему?

Неожиданно я вспоминаю о том, что поисковые группы разыскивают Эриха. У меня перехватывает дыхание, а лицо вмиг вспыхивает от стыда и ужаса. О, как же я так? Как я могла забыть? Вдруг его поймали? Что с ним сделают?

Перед глазами появляется кривая ухмылка Эриха. Я вижу, как он приближается ко мне, слышу, как он пытается сделать мне комплимент. И новая порция страха причиняет мне такую боль, что я подрываюсь с места, будто ужаленная, затаив дыхание, замерев от ужаса. О, нет! Пожалуйста, пусть с ним все будет в порядке. Я должна была раньше о нем подумать, но я…, как я могла.

Несусь сквозь потемневшие переулки, сталкиваюсь с людьми, возникшими на улице и глядящими на меня во все глаза. Я прорываюсь сквозь них. Бегу, надеясь, что я помогу Эриху, в очередной раз спасу его. Осталось совсем немного. Еще чуть-чуть.

Вижу гигантский дом Марии, горящий в темноте яркими пятнами, сооруженными из гирлянд и фонарей, и несусь к нему, решительно работая руками. Все будет в порядке.

Стучусь. Колочу по двери и нервно топчусь на месте.

— Ну, давайте же, откройте. — Поправляю волосы. Смотрю вверх и обхватываю себя ладонями за талию, стараясь унять дрожь. — Эй? Кто-нибудь меня слышит?

Звучит глухой щелчок и на пороге оказывается пятнадцатилетний парнишка, сонный и потерянный. Наверно, я разбудила его, но мне все равно. Я уверенно прохожу вовнутрь.

— Мисс Адора! — кричит он, а я не останавливаюсь.

Бегу по лестнице все выше и выше. Хватаюсь пальцами за перила, переступаю через несколько ступеней, поскальзываюсь, но иду дальше, стиснув зубы. Я распахиваю дверь, набираю в грудь как можно больше воздуха и прирастаю к месту, увидев пугающую и глухую пустоту. На чердаке никого нет.

— Как же так? — срывается шепот с моих губ. Прохожу вперед, изучаю скомканные одеяла, книги, стоящие у стены, и застываю. Что происходит, неужели…

Слышу топот за своей спиной, но не оборачиваюсь. Испуганно припадаю спиной к стене и прикрываю пальцами рот. Нет, они не могли найти его. Нет.… Качаю головой.

— Мисс Адора, — наконец, парнишка оказывается рядом, — мисс, он ушел почти в то же время, что и вы, мисс. Я сам видел, мисс. Он взял еду и попросил меня молчать, мисс.

— Что? Он ушел?

— Да, мисс Адора. Он очень спешил. Сказал передать вам это, мисс.

Я растерянно смотрю на парнишку. Он протягивает мне листок, сложенный вдвое, и убегает, подняв легкий ветер. Я облизываю губы. Неожиданно мне становится не по себе, а в груди расплывается незнакомое чувство: тягучее и ноющее.

Открываю бумажку. Написано всего одно слово, и написано так криво, что я почему-то усмехаюсь, прикрыв ладонью губы.

«Спасительница».

Что-то обрывается. Подняв глаза, я невольно замираю, представляя себе жизнь без побегов в дом Марии, без разговоров с Эрихом. Мы были знакомы так мало, но эти дни не были похожи на прожитые годы. Они были полны эмоций, живого и настоящего интереса, который вянет, едва появившись на свет в Верхнем Эдеме. Неожиданно я потеряла то, что было единственным спасением в обыденной жизни.

Он ушел.

Я выпускаю записку из рук и медленно спускаюсь по лестнице, все еще не понимая, что произошло, и как это на меня повлияет. Иду домой. Гляжу под ноги, рассматриваю то асфальт, то носки балеток, то просто ничего не вижу, витая в облаках. Забуду ли я когда-то эту улыбку? А сотрется ли из памяти этот взгляд? А исчезнет ли из груди то тепло, что он вселял в меня, как надежду, как веру? Надеюсь, да. Я не хочу его помнить. Не хочу его даже видеть. Недостижимое всегда самое желанное, и оно не только рисует в наших умах воображаемые крылья, но еще и заставляет прыгать с обрыва. Жестокое и бесчеловечное влечение к тому, что не подвластно контролю; к тому, что делает больно.

Я прихожу домой, когда все ужинают. Не останавливаюсь. Поднимаюсь в спальню и как всегда закрываю дверь на несколько оборотов. Теперь мне не одиноко и не страшно. Теперь меня терзают мечты о том, что могло бы со мной быть, если бы я оказалась смелей и не отстранилась. Убежал бы тогда Эрих? Достаю краску, сажусь у стены. Пишу:

— Если человеку и суждено быть одиноким, — думала она, — то лучше было бы быть одиноким с самого начала.

Убираю кисточку в сторону и смотрю на надпись до тех пор, пока ночь не проникает в окна, а краска не вспыхивает ярким светом, ослепляющим глаза. Да. Трудно понять, что все-таки лучше: всегда быть одиноким, или же почувствовать чьи-то руки, томящиеся на плечах. Я не знаю. Наверно, еще вчера я бы склонилась ко второму.

Теперь не уверена.

Загрузка...