Глен Хиршберг Танцующие человечки

Короткий роман Глена Хиршберга «Древо Януса» в 2008 году был награжден премией Ширли Джексон, два сборника – «Американские идиоты» и «Два Сэма» – были удостоены премии Международной Гильдии Ужаса. Кроме того, опубликован роман «Дети Снеговика». В конце 2010 года в издательстве «Землянин» вышел роман «Книга Вздора».

Совместно с Деннисом Этчисоном и Питером Эткинсом он основал ежегодный альманах «Прокатный обзор мрака» – театрализованное представление с постановками рассказов о призраках с туром по западному побережью США каждый октябрь, приуроченным к Хэллоуину. Рассказы Хиршберга публиковались во многих журналах и сборниках, в том числе в «Инферно», «Темные Ужасы-6», «Трамплин» и «Кладбищенские танцы». Несколько раз его рассказы появлялись в сборниках «Лучшее фэнтези последних лет», «Хоррор, антология ярчайших новинок» и «Лучший хоррор года».

Я считаю «Танцующих человечков» одним из самых потрясающих рассказов Хиршберга, с тех пор как впервые опубликовала его во «Мраке». Этот короткий роман был удостоен премии Международной Гильдии Ужаса в 2003 году.


Это последние дни нашей жизни, и мы оставляем весть. Быть может, найдутся родственники или знакомые этих людей… Их пытали и сожгли, прощайте…

Из записки, найденной в Хелмно

1

Весь день мы были на Старом еврейском кладбище, где проходящий сквозь листву деревьев солнечный свет становится зеленым, будто ряской окрашивая покосившиеся могильные камни. Дети, думаю, порядком устали. Двухнедельная экскурсия «Наследие холокоста», которую я устроил, привела нас на Поле Цеппелина в Нюрнберге с упавшими проводами в траве, Бебель-плац в Восточном Берлине, где призраки сожженных книг трепетали белыми крыльями в своих гробницах. Мы проводили ночи без сна в спальных вагонах поездов (по дороге в Освенцим и Биркенау), в общественном транспорте, проезжая мимо мест гибели людей и памятников им. Семерым ребятам-старшеклассникам, которых мне вверили, этого хватило.

Мы сидели на скамейке у отгороженной канатами, мощеной каменистой дорожки, зигзагами идущей по кладбищу в сторону улицы Иозефова; я глядел, как шестеро из семи моих подопечных, хихикая и болтая, бегают по месту последнего упокоения Рабби Лёва. Я рассказал им историю жизни Рабби, о глиняном големе, который, как рассказывают, он создал и оживил, и теперь они ощупывали руками его надгробный камень, проводя пальцами по буквам древнееврейского алфавита, которые не могли прочесть, и распевали «Эмет» – слово, которому я их научил. Тихо, смеясь. Но ничто не восстало из земли. «Племя» – так они стали называть себя, после того как я сказал им, что «Вечные Жиды» не подойдет с исторической точки зрения, поскольку основной чертой Вечного Жида было его одиночество.

Допускаю, есть учителя, которых бы «Племя» сочло за своих, особенно в летней поездке вдали от дома, школы, телевизора и родного языка: Но я таким никогда не был.

Не был я и единственным, кого исключили из нашей компании путешественников. Я заметил Пенни Берри, спрятавшуюся неподалеку, самую молчаливую из моих подопечных, единственного гоя в нашей компании. Она глядела поверх могил вдаль полуприкрытыми бесстрастными глазами, ее губы, ненакрашенные, были слегка изогнуты в намеке на улыбку. Ее красно-коричневая шляпа была сдвинута на затылок, упираясь в безупречно собранные в «конский хвост» волосы. Когда она заметила мой взгляд, двинулась дальше, и я сдержал вздох. Не то чтобы я недолюбливал Пенни по правде. Но она задавала неудобные вопросы, умела дожидаться ответа и нервировала меня по необъяснимой причине.

– Эй, мистер Гадежски, – сказала она с идеальным, отточенным произношением (заставила меня научить правильно произносить мою фамилию, соединять эти «ж» и «с» в простой для славян звук), – что такое с этими камнями?

Она показала на крохотные серые камешки на части надгробий поблизости. Камни на самом близком надгробии светились теплым зеленым светом, как маленькие глаза.

– В память, – ответил я. Хотел было подвинуться на скамейке, чтобы дать ей сесть, но решил, что это сделает положение еще более неловким для нас обоих.

– А почему не цветы? – спросила Пенни.

Я сидел неподвижно, слыша гомон вступившей в новое тысячелетие Праги за каменной стеной, ограждающей кладбище.

– Евреи приносят камни.

Спустя пару минут она осознала, что я не собираюсь больше ничего говорить, и пошла в направлении «Племени». Я смотрел ей вслед и позволил себе на несколько секунд расслабиться. Вероятно, подумал я, нам пора идти дальше. У нас сегодня еще астрономический час на экскурсии, билеты в театр марионеток на вечер, а утром самолет домой, в Кливленд. То, что дети устали, вовсе не значит, что они вытерпят здесь еще немного. Семь лет подряд я каждое лето вывозил учеников в познавательные поездки. «Потому что вам делать больше нечего, – сказал мне на прошлой неделе вечером один из «Племени». – О боже мой, я просто пошутил, мистер Джи», – тут же добавил он.

Я вынужден был успокоить его, сказать, что знал – он шутит, я всегда это понимаю.

– Точно. Верно, – сказал он и вернулся к своим товарищам.

А теперь я тер ладонью щетину на бритой голове, стоя на месте и моргая, а моя фамилия (так, как она пишется и произносится по-польски) снова мелькнула передо мной, как этим утром, – я увидел ее среди других фамилий, выбитых на стене синагоги Пинхаса. Земля подо мной закачалась, могильные камни будто разъехались в стороны по траве, и я, хватаясь за скамейку, рухнул на нее.

Когда я поднял голову и открыл глаза, вокруг меня столпилось «Племя», вихрь из бейсболок козырьками назад, загорелых ног и эмблем «Найк».

– Я в порядке, – поспешно сказал я, вставая, и, к великому облегчению, действительно ощутил, что все в порядке. Понятия не имею, что произошло, – поскользнулся?..

– Типа того, – сказала Пенни Берри, стоявшая с края, и я не стал глядеть ей в глаза.

– Айда, компания. Еще всего много.

Меня всегда удивляло, почему они делают то, что я скажу, поскольку по большей части они слушались. Дело не лично во мне на самом деле: общественный договор между учителями и учениками, возможно, самый общепринятый древний ритуал на этой земле, и его власть куда сильнее, чем многие думают.

Миновав последние могилы, мы вышли через низенькие каменные ворота. Головокружение, или что там это было, прошло, я чувствовал только легкое покалывание в пальцах. Сделал последний вдох тяжелого воздуха с запахом глины и травы, выросшей из тел в этой земле.

Переулок у Староновой синагоги был забит туристами, их кошельки и рюкзачки распахнулись, будто клювы цыплят-переростков. В эти открытые клювы с прилавков, расположенных рядами вдоль тротуара, отправлялись деревянные куклы, вышитые кипы и хамсы. «Прилавки как стены совершенно нового гетто, куда более изощренного», – подумал я. Это место в своем роде стало именно тем, что хотел сделать из него Гитлер, – Музеем Умершего Народа, вот только покупатели были потомками этого Народа и тратили деньги в таких количествах, о которых он даже не мечтал. Земля снова закачалась у меня под ногами, пришлось закрыть глаза. Когда я решился оглядеться, туристов передо мной уже не было, и я увидел прилавок – покосившийся деревянный ящик на массивных латунных колесах. Он кренился в мою сторону, висящие на гвоздя» марионетки скалились и стучали, а меж них высунулся цыган с серебряной звездой на носу. Он ухмылялся.

Цыган коснулся ближайшей к нему игрушки, и та закачалась на ужасной тонкой проволоке.

– Лох-утковай дивад-лоу, – сказал он, и я упал ничком вперед.

Не знаю, как я перевернулся на спину. Наверное, кто-то перевернул. Я не мог дышать. Живот сдавило, будто на нем уселось что-то тяжелое и деревянное. Я дернулся, судорожно схватил ртом воздух и открыл глаза. Свет ослепил меня.

– Я не… – сказал я, моргая, ничего не соображая. Я даже не был уверен, что окончательно потерял сознание. Должно быть, прошло не больше пары секунд. Однако свет резал мне глаза так, будто я месяц в могиле пролежал.

– Добрый день, добрый день, – сказал надо мной кто-то по-чешски. Я прищурился, моргнул и увидел сквозь слезы лицо цыгана, того, что был за прилавком, и едва не завопил.

Он коснулся моего лба и вмиг стал обычным человеком в красной бейсболке с эмблемой «Манчестер Юнайтед», черноглазый и с добрым взглядом. На пальце прохладной ладони, которую он положил мне на лоб, было обручальное кольцо, а пирсинг в виде серебряной звезды у него на носу отражал солнце.

Я уже хотел сказать, что все в порядке, но у меня снова вырвалось «я не».

Цыган сказал мне что-то еще. Был ли то чешский, словацкий или румынский язык? Я не слишком их различаю, да и уши еще слышали плохо. Внутри их ощущалось болезненное, настойчивое давление.

Цыган встал, и я увидел позади него моих учеников, столпившихся, будто их стянули тугим узлом. Увидев, что я смотрю на них, они заговорили наперебой, и я покачал головой, попытался их успокоить. Затем ощутил их руки, усаживающие меня. Мир вокруг не кружился. Земля не качалась. Прилавок с марионетками, на который я старался не смотреть, сохранял дистанцию.

– Мистер Джи, вы в порядке? – спросила одна из девочек визгливо, на грани паники.

А потом Пенни Берри присела рядом и поглядела, будто внутрь меня. Я почувствовал ее могучий ум за этими безмятежными глазами, серебристо-серыми, как замерзшее озеро Эри.

– Вы не… что? – спросила она.

И я ответил, поскольку выбора у меня не было.

– Не убивал моего деда.

2

Они усадили меня к столу в нашем гостевом доме у Карлова Моста и принесли стакан «чудесной воды». Одна из шуток в нашу нынешнюю поездку. Худенькая официантка в Терезине – «городе, уготованном нацистами для евреев», как говорилось в старом пропагандистском фильме, который мы смотрели в музее, спутала английское «айс» («лед») и «найс» («чудесный»), когда мы попросили воды со льдом.

Некоторое время «Племя» сидело на моей кровати, тихо переговаривалось и подливало воды в стакан. Прошло минут тридцать, я не упал снова, не нес ерунды, во всем походил на себя – угрюмого, основательного, небритого, – и они перестали обращать на меня внимание. Один из «Племени» бросил в другого карандашом. На мгновение я почти забыл о тошноте, дрожи в руках и марионетках на проволоке, танцующих у меня в голове.

– Эгей, – сказал я. Пришлось сказать еще дважды, чтобы привлечь их внимание. Обычно я так и делаю.

Наконец Пенни заметила.

– Мистер Гадежски хочет что-то сказать, – озвучила она, и все постепенно стихли.

Я положил дрожащие руки на колени под столом.

– Почему бы вам, дети, не сесть на метро и не съездить посмотреть на астрономические часы?

Члены «Племени» неуверенно переглянулись.

– Правда же, – сказал я. – Все в порядке. А когда вы еще раз в Прагу попадете?

Они хорошие дети, и эта неуверенность продолжалась еще пару секунд. А потом они начали выходить, один за другим, и я думал, что избавился от них, пока передо мной не встала Пенни Берри.

– Вы убили своего деда, – сказала она.

– Нет, – рыкнул я, и Пенни моргнула. Остальные резко развернулись и поглядели на меня. Я сделал глубокий вдох, чтобы успокоиться. – Я сказал, что не убивал его.

– Ой, – сказала Пенни. Она отправилась в эту поездку не в силу какого-либо семейного или иного отношения к теме, а просто потому, что это был самый интересный способ провести месяц. Пенни пыталась давить на меня, поскольку подозревала, что из меня можно выжать что-нибудь более захватывающее, чем из достопримечательностей Праги. А этого ей всегда сильно хотелось.

Может, ей просто было одиноко – неуютно быть ребенком, которым она, по сути, не являлась, неуютно в мире, частью которого она себя не ощущала Во многом это делало ее схожей со мной и могло объяснить, почему она так меня раздражает.

– Это глупо, – сказал я. – И это не так.

Пенни не пошевелилась. Маленький деревянный человечек на черной сосновой ветви в моей памяти задрожал, дернулся и начал раскачиваться из стороны в сторону.

– Мне надо записать кое-что, – сказал я как можно мягче. И солгал. – Возможно, покажу тебе, когда закончу.

Спустя пять минут я был один в своей комнате с полным стаканом пресной воды, с песком на языке. Шею палило беспощадное солнце, а в ушах стояло это ужасающее прерывистое дыхание, как трещетка гремучей змеи. Впервые за много, много лет я был дома.

3

В июне 1978 года, через день после окончания школьных занятий, я сидел у себя в спальне, в Альбукерке (штат Нью-Мексико), и совершенно ни о чем не думал, когда вошел папа и сел на мою кровать.

– Хочу, чтобы ты кое-что для меня сделал, – сказал он.

За девять лет своей жизни отец ни разу не обращался ко мне с просьбой. Насколько я помню, ему вообще мало чего хотелось. Отец работал в страховой компании, приходил домой ровно в 5.30, час играл со мной в догонялки перед ужином, иногда водил меня в магазин за мороженым. После ужина он садился на черный диван и читал мистические романы в мягкой обложке – до 9.30. Все книги были старыми, с ярко-желтыми или красными обложками, на которых были мужчины в мундирах и женщины в черных платьях, облегающих их тела, будто слой сажи. Иногда меня это нервировало – руки отца на этих обложках. Однажды я спросил его, почему он предпочитает такие книги, и он просто покачал головой.

– Эти люди, – начал он, говоря будто через консервную банку с большого расстояния (так он говорил обычно), – делали всякие дела.

Ровно в 9.30 каждый вечер, помню точно, отец выключал стоящую рядом с диваном лампу и касался моей головы, если я еще был не в постели, и ложился спать.

– Что ты хочешь, чтобы я сделал? – спросил я тем июньским утром, хотя мне было без разницы. Шла первая неделя летних каникул, впереди был не один месяц свободного времени, и я все равно толком не знал, куда его деть.

– То, что я скажу, о'кей? – сказал мой отец.

– Конечно, – не раздумывая ответил я.

– Хорошо. Я скажу деду, что ты приедешь.

И он оставил меня в комнате одного с разинутым ртом, а сам пошел на кухню звонить деду.

Дед жил в семнадцати милях от Альбукерка, в красной хижине из необожженного кирпича, посреди пустыни. Единственным признаком человеческой жизни в окрестностях его дома были развалины небольшого пуэбло, индейской деревни, в полумиле от него. Даже сейчас, когда я вспоминаю дом деда в пустыне, вижу лишь красные пески, вечно прокатывающиеся мимо него огромными волнами. Со ступенек заднего входа видна деревня, покрывающая землю, будто соты. Как если бы на склоне примостился огромный улей, но вместо пчел в нем гудел ветер.

Четыре года назад мой дед сказал родителям, чтобы они перестали к нему ездить, по каким-то своим причинам. Тогда он отключил свой телефон. Насколько я знал, с тех пор никто из нас с ним не виделся.

Всю мою жизнь дед занимался тем, что умирал. У него была эмфизема и какая-то мудреная аллергия, от которой его кожа шла малиновыми пятнами. Последний раз, когда я с ним виделся, он просто сидел в креслу в майке, дышал через трубку и был похож на кусок окаменелого дерева.

На следующее утро, в воскресенье, отец уложил вещи в мой зеленый походный вещмешок, сунул туда непочатую коробку новеньких бейсбольных карточек и транзисторный радиоприемник, который мама подарила мне на прошлый день рождения. Мы погрузились в грязно-зеленый «Датсун»: отец постоянно собирался помыть его и каждый раз забывал об этом.

– Пора ехать, – механическим голосом сказал он, а я был слишком ошеломлен происходящим, чтобы возразить, когда он вывел меня из дома. За считаные мгновения до этого дом сотряс до основания удар утренней грозы, но солнце уже взошло, окрасив небо в апельсиновый цвет. На улице пахло креозотом, зеленым чили и глиной.

– Не хочу ехать, – сказал я отцу.

– Я бы тоже не поехал, если бы не ты, – ответил он и завел мотор.

– Ты ведь его даже не любишь, – сказал я.

Отец поглядел на меня, и на мгновение показалось, что он хочет меня обнять. Его взгляд ошеломил. Вместо этого он отвернулся, включил скорость, и мы поехали.

Всю дорогу до дедова дома мы преследовали грозу. Видимо, она двигалась с точно той же скоростью, поскольку мы и не приближались, и не отставали. Гроза будто пятилась от нас, черная стена из ничего, будто тень, затмевающая часть мира. В тучах то и дело сверкали молнии, заливая светом песок, горы и струи дождя, как сигнальные огни.

– Что мы вообще тут делаем? – спросил я, когда папа сбросил скорость и принялся вглядываться в пески по левую сторону машины, выискивая грунтовую дорогу к дому деда.

– Хочешь порулить? – спросил он, жестом приглашая меня сесть ему на колени.

И снова я удивился. Папа всегда был готов поиграть со мной в догонялки, но прочие идеи насчет того, чем нам заняться вместе, редко приходили ему в голову. Мысль о том, чтобы сесть ему на колени, что его руки будут обнимать, для меня была совершенно чуждой. Я слишком долго ждал и упустил момент. Больше мой отец не спрашивал. Сквозь лобовое стекло я глядел на мокрую дорогу, высыхающую прямо на глазах в проблесках солнечного света. Все выглядело как-то отстраненно, будто чужой сон.

– Ты же знаешь, что он на войне был, так? – сказал мой отец и, несмотря на черепашью скорость, резко нажал на тормоз, чтобы не проехать поворот. Мне казалось, никто не считал это дорогой: ничего не окопано, не выровнено, не размечено – просто складка на поверхности земли.

– Ага, – ответил я.

То, что он был на войне, тогда было единственным, что я знал о своем деде. На самом деле он был в лагерях. После войны – в других лагерях, в Израиле, почти пять лет, пока сотрудники Красного Креста искали выживших родственников. Никого не нашли и, наконец, отпустили его восвояси.

Как только мы свернули с шоссе, вокруг машины закружили песчаные призраки, шурша по багажнику и капоту. Благодаря грозе они оставляли после себя мокрые красные следы, будто жуки, разбившиеся о капот и лобовое стекло.

– Знаешь, теперь, когда я обо всем этом думаю… – продолжал мой отец, равнодушно, как всегда, но более отчетливо, и я наклонился к нему поближе, чтобы лучше слышать сквозь хруст колес. – Наверное, он был тебе дедом даже в меньшей степени, чем мне – отцом.

Он потер ладонью залысину на макушке, едва начинающую расползаться, как пробитый яичный желток. Я прежде никогда не видел, чтобы он так делал Это делало его старше.

Дом деда языческим ураганом возник посреди пустыни. У него не было определенной формы: одно окно, и то – с дороги не видно, без почтового ящика. Я вдруг понял, что никогда в жизни здесь не ночевал.

– Папа, пожалуйста, не заставляй меня оставаться, – сказал я, когда он затормозил метрах в пяти от входной двери.

Он поглядел на меня. Края губ были слегка опущены, плечи напряжены. И вздохнул.

– Три дня, – сказал он и вышел из машины.

– Ты останешься, – сказал я и тоже вышел.

Стоя вместе с ним у этого дома, я глядел на дерево вдали.

– Твой дед не просил остаться меня, он просил о тебе. Он тебе ничего плохого не сделает. Он вообще ни от кого ничего не хочет, ни от нас, ни от других.

– Как и ты.

После долгой паузы, будто вспоминая, как это делается, отец улыбнулся.

– Как и ты, Сет.

Ни улыбка, ни слова меня не успокоили.

– Просто помни об этом, сын. У твоего деда была очень тяжелая жизнь, и не из-за лагерей. Он двадцать пять лет работал на двух работах, чтобы прокормить мою мать и меня. Никогда не брал больничные. Никогда не брал отпуск. И был просто в восторге, когда ты родился.

Это меня удивило.

– Правда? Откуда ты знаешь?

Впервые за все время, что я себя помнил, отец смутился. Я подумал, что, может, подловил его на лжи, но не был уверен в этом. Он продолжал глядеть на меня.

– Ну, во-первых, он приезжал в город. Дважды.

Мы снова молчали, ветер обвевал скалы и пески. Я уже не чувствовал запах дождя, но, казалось, мог ощутить его вкус, самую малость. Пустыня вокруг нас была усеяна высокими кактусами, покосившимися, будто палочки на моих детских каракулях. Я тогда постоянно рисовал, пытаясь осознать форму предметов.

Наконец тонкая деревянная дверь хижины щелкнула и открылась. Наружу вышла Люси, отец выпрямился и снова коснулся ладонью залысины на макушке.

Насколько я знаю, она тут не жила. Но не было и дня, когда я бывал в доме у деда без нее. Я знал, что Люси работает в каком-то фонде помощи жертвам холокоста, хотя по крови она была навахо, а не еврейкой, и что она приходит сюда все время, как я себя помню, чтобы готовить деду, мыть его и скрашивать одиночество. Я редко видел, чтобы они разговаривали. Когда я был совсем маленький и еще была жива бабушка, нас все еще с радостью здесь встречали, и Люси водила меня к деревне, закончив свои дела с дедом. Приглядывала за мной, пока я карабкался по камням и заглядывал в пустые дома, слушая, как ветер поет свою тысячелетнюю песню, эхом отражающуюся от стен.

В черных волосах Люси, спадающих на плечи, появились седые пряди, я увидел полукруглые, как годовые кольца дерева, морщины на ее щеках. Но, смущаясь, на этот раз я четко осознал и выпуклости грудей под ее простенькой хлопчатобумажной рубашкой, не заправленной в джинсы. Она поглядела на меня черными немигающими глазами.

– Спасибо, что приехал, – сказала она, как будто у меня был выбор. Когда я не ответил, она поглядела на отца. – Спасибо вам, что привезли его. Мы тут не гордые.

Я в последний раз вопросительно поглядел на отца, и Люси пошла обратно, но тот выглядел то ли озадаченным, то ли раздраженным, как это у него обычно бывало. И это меня разозлило.

– Пока, – сказал я ему и пошел к дому.

– Всего хорошего, – услышал я его слова, и что-то в его тоне меня обеспокоило. Слишком печальный. Я поежился и обернулся.

– Он хочет меня видеть? – спросил отец.

С моим вещмешком он выглядел худым, будто кактус. Если бы он обратился ко мне, я бы ринулся обратно, очень хотелось. Но он глядел на Люси, которая остановилась на краю залитого цементом патио, у входной двери.

– Я так не думаю, – сказала она, подходя ко мне и беря за руку.

Не говоря больше ни слова, отец бросил маленький вещмешок на бетон и сел в машину. На мгновение его взгляд встретился с моим через лобовое стекло.

– Погоди, – сказал я, но отец не услышал. Я сказал громче, и Люси положила руку мне на-плечо.

– Это должно быть сделано, Сет, – сказала она.

– Что сделано?

– Сюда, – сказала она, показывая на другую сторону дома. Я пошел следом и остановился, увидев хоган[26].

Баня стояла рядом с толстым серым кактусом, где, как я думал, был край двора. Она выглядела на удивление прочной, с сухими и крепкими глиняными стенами серою цвета, лестницей из пней, вкопанных в землю, похожих на настоящие деревья.

– Ты теперь здесь живешь? – выпалил я, и Люси поглядела на меня.

– Ох, да, Сет. Мое спальное место. Теперь.

Откинув занавеску из шкуры в передней части хогана, она нырнула внутрь. Я пошел следом.

Я думал, внутри будет прохладнее, но ошибся. Дерево и глина закрывали свет, но накапливали тепло. Мне это не понравилось. Это напомнило печь из сказки про Бензеля и Гретель. И здесь пахло пустыней – прокаленным песком, горячим ветром, небытием.

– Здесь ты будешь спать, – сказала Люси. – Здесь же мы будем работать.

Она стала на колени и зажгла восковую свечу. Установила посреди пола в поцарапанный подсвечник из тех, что в бакалейных лавках продают.

– Нам надо начинать прямо сейчас.

– Начинать что? – спросил я, сдерживая дрожь. Отблеск свечи плясал по стенам. У дальней, под небольшим навесом из металлических палок и брезента, лежал спальный мешок и подушка. Моя постель, понял я. Рядом с ней стоял низенький стол на колесах, на столе – еще один подсвечник, треснутая керамическая чашка и Танцующий Человек.

Через пять тысяч миль и двадцать лет от того места и времени я положил ручку и проглотил стакан чуть теплой воды, который оставили здесь мои ученики. Встал и подошел к окну, глядя на деревья и улицу. Я надеялся, что увижу, как мои детишки бредут назад, будто утята к родному пруду, размахивая руками и толкаясь с визгом и смехом. Вместо этого я увидел собственное лицо, еле различимое, слишком бледное. Вернулся за стол и взял ручку.

Глаза Танцующего Человека состояли из одних зрачков – два идеальных овала, вырезанных в такой узловатой древесине, какой я в жизни не видел Нос был просто бугорком, но рот огромен, как буква «О» или вход в пещеру. Я испугался этой штуки даже раньше, чем понял, что она шевелится.

Сказать «шевелится», наверное, было бы большим преувеличением, Она наклонилась. Сначала в одну сторону, потом в другую, вращаясь на изогнутой ветке сосны, проходящей прямо сквозь ее живот. Как-то в припадке страха после ночного кошмара я описал ее товарищу по комнате в колледже, талантливому физику. Он пожал плечами и сказал что-то насчет идеального равновесия, маятников, гравитации и вращения Земли. В первый и последний раз в тот самый момент я поднял ветку со стола, и Танцующий Человек наклонился немного быстрее, притягиваясь к току моей крови. Я быстро положил ветку обратно.

– Бери бубен, – сказала стоящая позади Люси, и я оторвал взгляд от Танцующего Человека.

– Что? – спросил я.

Она показала на стол, я догадался, что она имеет в виду керамическую чашку. Я не понял, и совсем не хотелось туда подходить, но я не знал, что теперь делать, и чувствовал себя смешным под взглядом Люси.

Танцующий Человек был на дальнем конце ветки, наклонясь с открытым ртом. Стараясь вести себя непринужденно, я выхватил из-под него чашку и отошел назад, туда, где она стояла на коленях. Вода в чашке заплескалась, но не пролилась, и я в удивлении отодвинул ее от груди. Заметил нашитую поверх чашки крышку, сделанную из какой-то кожи, влажной на ощупь.

– Вот так, – сказала Люси и стукнула пальцем по коже бубна. Раздался низкий мелодичный звук, будто человеческий голос. Я сел рядом. Она начала стучать по бубну, медленно, повторяя ритм. Я положил руки туда, где до этого были ее руки, она кивнула, и я начал играть.

– Так? – спросил я.

– Сильнее.

Люси сунула руку в карман и достала длинную деревянную палочку. В колеблющемся свете я разглядел ее. С резьбой. Сосна, под ней корни, будто толстые черные вены, протянувшиеся к основанию палочки.

– Что это? – спросил я.

– Гремучая палочка. Моя бабушка ее сделала. Я буду ею греметь, а ты будешь играть. Если захочешь. Как я тебе показала.

Я бил в бубен, звук глухо отдавался в закрытом пространстве.

– Ради бога! – бросила Люси. – Сильнее!

Она ко мне никогда особо дружески не относилась. Но обычно не была такой жесткой.

Я принялся сильнее молотить ладонями. После нескольких ударов Люси откинулась назад, кивнула и стала смотреть. Потом подняла руку, поглядела на меня так, будто спрашивая, посмею ли я ее остановить, и затрясла палочкой. Звук был скорее жужжанием, чем треском, будто внутри палочки находились осы. Люси еще несколько раз ею тряхнула, всякий раз в середине паузы в моем ритме. Потом у нее закатились глаза и выгнулась спина Мои ладони замерли над бубном.

– Не останавливайся.

А потом она начала петь. Никакой мелодии, но некий ритмический рисунок, тон чуть вверх, потом чуть вниз, потом снова вверх. Когда Люси пропела самую высокую ноту, земля под моими скрещенными ногами зашевелилась, будто из песка начали вылезать скорпионы, но я не глядел вниз. Я думал о деревянной фигуре позади меня и не оборачивался. Я играл на бубне и глядел на Люси, и держал рот закрытым…

Мы продолжали делать это очень, очень долго. После первой вспышки страха я был слишком заворожен, чтобы думать. Казалось, мои кости тоже шевелятся, воздух в хогане стал очень тяжелым. Я не мог вдохнуть достаточно. У Люси скопились крохотные лужицы пота в ямке на шее и за ушами. Бубен под моими ладонями тоже как будто вспотел, его кожа стала скользкой и теплой. Лишь когда Люси прекратила петь, я осознал, что качаюсь из стороны в сторону. Наклоняюсь.

– Ланч хочешь? – спросила Люси, вставая и стряхивая землю с джинсов.

Я выставил руки в стороны под прямым углом, ощущая, как зудит кожа, и понял, что мои запястья онемели, хоть они и отстукивали ритм, который показала Люси. Когда я встал, пол хогана, казалось, качался, как в надувной палатке, в которые я иногда заходил, когда одноклассники праздновали дни рождения. Мне не хотелось глядеть назад, но я сделал это. Танцующий Человек медленно качался, а ветра не было…

Я снова обернулся, но Люси уже вышла из хогана. Не хотелось оставаться там одному, поэтому я бросился к занавеси из шкуры и вздрогнул от солнечного света и вида моего деда.

Он сидел в кресле-каталке, ровно посередине между хоганом и задней стеной дома. Должно быть, он все время был там, подумал я, но почему-то остался незамеченным, когда я входил. Следовало признать, что за годы, в которые я его не видел, деду стало гораздо хуже. Он не мог бы сам выехать на каталке.

Для начала у него отваливалась кожа. На открытых местах виднелись дряблые складки желто-розового цвета. То, что было под ними, выглядело еще ужаснее. Не красное и не кровоточащее. Просто отсутствие кожи. Слишком сухое. Слишком бесцветное. Он выглядел, как пустая кукурузная лузга.

Рядом с ним на ржавой голубой тележке лежал цилиндрический серебристый баллон с кислородом. От крана на баллоне к синей маске на рту и носу тянулась прозрачная трубка. Глаза деда из-под тяжелых век были направлены на меня, похоже, уже не способные двигаться.

«Оставь его здесь, и ему глаза просто песком засыплет», – подумал я.

– Пойдем, Сет, – сказала Люси, не говоря ни слова деду, даже не подав вида, что заметила его.

Я уже взялся за дверь-ширму и почти вошел, когда расслышал его слова. И остановился. Это, должно быть, сказал он, но этого просто не могло быть. Я обернулся и увидел, что его затылок откинулся к верхней части кресла. Я обошел его стороной и заглянул в лицо. Глаза были все так же неподвижны, кислородный баллон не шумел. Но маска запотела, и я снова услышал шепот.

– Руах. – Так он всегда называл меня, если вообще ко мне обращался.

Несмотря на жару, у меня по коже пошли мурашки, по рукам и ногам. Я не мог пошевелиться. Не мог ответить. «Надо бы поздороваться, – подумал я. – Что-то сказать».

Вместо этого я ждал. Через пару секунд кислородная маска снова запотела.

– Деревья, – прошептал еле слышный голос. – Крики. Среди деревьев.

Одна из ладоней моего деда поднялась с подлокотника где-то на дюйм и снова упала.

– Терпение, – сказала Люси, стоя в дверях. – Пойдем, Сет.

На этот раз дед ничего не сказал, когда я проскользнул мимо него и ушел в дом.

Люси подвинула ко мне бутерброд с болонской колбасой, пакет «Фритос» и пластиковый стакан с яблочным соком. Я взял бутерброд в руку, но понял, что не могу представить его у себя во рту, и бросил его на тарелку.

– Лучше ешь, – сказала Люси. – День еще не кончился.

Я поел немного. Через некоторое время Люси села напротив меня, но больше она ничего не сказала. Просто грызла палочку сельдерея и глядела на то, как песок на улице меняет цвет по мере движения солнца к западу. В доме царила тишина, на столе и стенах ничего не было.

– Можно тебя кое о чем спросить? – наконец сказал я.

Люси мыла мою тарелку в раковине. Не обернулась, но и не отказала.

– Что мы делаем? В смысле, там, снаружи?

Нет ответа. Через дверь кухни я видел гостиную деда, деревянный пол в пятнах и единственное коричневое кресло у стены напротив телевизора Мой дед, пока не спал, проводил каждую минуту жизни на этом самом месте лет пятнадцать, если не больше, как будто его там не было.

– Это же Путь, так ведь? – спросил я, и Люси закрыла кран.

Когда она обернулась, выражение ее лица было таким, как прежде, – немного насмешливым и недовольным. Она сделала шаг к столу.

– Мы это в школе проходили, – сказал я.

– Правда?

– Мы многое проходили про индейцев.

Появившаяся на лице Люси улыбка была жестокой. Или, может, усталой.

– Тебе полезно, – сказала она. – Пойдем. У нас не слишком много времени.

– Это для того, чтобы дедушке стало лучше?

– Твоему дедушке ни от чего лучше не станет.

Не дожидаясь меня, она вышла через дверь-ширму на жару.

На этот раз я заставил себя остановиться у кресла деда. Но слышал только шипение кислородного баллона, будто пар шел из раскаленной земли. Кислородная маска не запотела, сквозь шипение не послышалось никаких слов, я пошел в хоган следом за Люси и дал занавеси из шкуры упасть, плотно закрывая проход.

Весь день и до самого вечера я стучал в водяной бубен, а Люси пела. Что бы мы там ни делали, я ощущал заключенную в этом силу. Это было бьющееся сердце живого существа, а Люси была его голосом В какой-то момент я задумался, кого мы выпускаем на свободу или вызываем, и прервался на один удар. Но тишина была еще хуже. В тишине было ощущение смерти, и мне казалось, я слышу Танцующего Человека у себя за спиной. Если я наклонял голову или делал слишком длинную паузу, то, клянусь, я слышал его шепот. Когда Люси наконец встала, покачиваясь, и вышла, не сказав мне ни слова, уже был вечер, и пустыня начала оживать. Я сидел, дрожа, ритм ударов выходил из меня, и песок впитывал его. Потом я встал, на этот раз неприятное ощущение, охватившее меня, было сильнее, будто сам воздух колебался, грозя соскользнуть с земной поверхности. Я увидел черных пауков на стене дома деда, когда вышел из хогана; услышал ветер, кроликов и тявканье койотов где-то на западе. Мой дед сидел в том же самом положении, обмякший, такой, как и много часов назад. Значит, он жарился тут весь день. Люси стояла в патио, глядя, как солнце сливается с открытым ртом горизонта. Ее кожа была влажной, волосы тоже намокли, там, где касались ушей и шеи.

– Твой дед собирается тебе кое-что рассказать, – устало сказала она. – И ты его выслушаешь.

Голова деда поднялась, и мне вдруг захотелось, чтобы мы все так же были в хогане и продолжали делать то, что делали весь день. По крайней мере там я шевелился, барабанил достаточно громко, чтобы заглушить другие звуки. Возможно.

Дверь-ширма со шлепком закрылась, и дед поглядел прямо на меня. Его глаза были темно-карие, почти черные, и ужасно знакомые. Выглядят ли мои так же?

– Руах, – прошептал он. Я не был уверен, но сейчас его шепот казался громче, чем до этого. Кислородная маска запотела и осталась такой. Шепот продолжался, будто Люси открыла кран, да так и оставила.

– Ты узнаешь… теперь… тогда мир… не будет твоим… больше.

Он пошевелился, будто гигантский распухший песчаный паук в центре паутины, и я услышал, как зашелестела его рваная кожа. Небо у нас над головами начало краснеть.

– В конце войны…

Дед зашипел.

– Ты… понимаешь?

Я кивнул, завороженный. Я слышал его дыхание, слышал, как подымаются, расходятся и опускаются ребра Механизм баллона почему-то затих. «Дышит ли он сам по себе? – подумал я. – Может ли еще?»

– Пара дней. Ты понимаешь? До того, как пришла Красная Армия…

Он кашлянул. Даже его кашель теперь казался мощнее.

– Нацисты забрали… меня и цыган. Из… нашего лагеря. В Хелмно.

Я никогда не слышал этого названия. Однако, произнеся его, дед снова громко кашлянул, с ревом в горле, и вновь зашипел кислородный аппарат. Но дед продолжил шептать.

– На смерть. Ты понимаешь?

Судорожный вдох. Шипение. Тишина.

– На смерть. Но не сразу. Не… прямо тогда.

Судорожный вдох.

– Нас привезли… на поезде, с открытыми платформами. Не в вагоне для скота. Пустыри. Поля. Ничто. А потом деревья.

Его губы под маской дернулись, а глаза совершенно закрылись.

– Тот первый раз. Руах. Все эти… огромные… зеленые… деревья. Нельзя представить. Чтобы что-то… на земле… жило так долго.

Его голос угасал быстрее, чем свет уходящего дня. «Еще пару минут, – подумал я, – и он снова замолчит, останется только шипение аппарата и дыхание. Я смогу просто сидеть здесь, во дворе, обдуваемый вечерним ветерком».

– Когда они согнали… нас с поезда, – сказал дед, – на мгновение… клянусь, я ощутил запах… листьев. Сочных зеленых листьев… молодой зелени… среди них. А потом знакомый запах… единственный запах. Кровь и грязь. Запах… нас. Моча. Рвота. Открытые… нарывы. Воспаленная кожа. Х-х-н.

Его голос утих, воздух еле шел через едва приоткрытый рот, но он продолжал говорить.

– Молился, чтобы… некоторые люди… умерли. Они пахли… лучше. Мертвецы. Одна молитва, которую всегда слышали.

Они повели нас… в лес Не в бараки. Там их мало. Десять. Может, двадцать. Лица, как… опоссумы. Тупые. Пустые. Никаких мыслей.

Мы пришли… к ямам. Глубоким. Как колодцы. Уже наполовину заполненным. Они сказали нам: «Стоять. Вдохнуть».

Сначала я подумал, что последовавшая тишина – эффектная пауза. Он давал мне возможность ощутить это. И я ощутил запах, запах земли и мертвых людей, и вокруг нас были немецкие солдаты, будто всплывая из песка, в черной форме и белыми, пустыми лицами. А потом мой дед рухнул вперед, и я завопил, зовя Люси. Она вышла быстро, но не бегом, и положила одну руку на спину деду, а другую – ему на шею. Через пару секунд она выпрямилась.

– Он уснул, – Люси покатила кресло в дом, и ее долго не было.

Осев на песок, я закрыл глаза и попытался перестать слышать его голос. Через какое-то время стало казаться, что я слышу, как по земле ползают жуки и змеи, как нечто покрупнее топочет за кактусами. Я ощущал свет луны кожей, белый и прохладный. Шлепнула дверь-ширма, и я открыл глаза. Люси шла ко мне с корзиной для пикника. Пройдя мимо, она вошла в хоган.

– Я хочу поесть здесь, – поспешно сказал я, и Люси обернулась, придерживая рукой занавесь из шкуры.

– Почему нам не зайти? – спросила она, и ласковый тон в ее голосе меня забеспокоил. Как и то, что она глянула внутрь хогана через плечо, будто там кто-то что-то говорил.

Я остался на месте, и Люси, пожав плечами, отпустила занавесь и бросила корзинку к моим ногам. Судя по тому, как она себя вела, я решил, что она готова оставить меня снаружи одного, но вместо этого она села и стала смотреть на песок, кактусы и звезды.

В корзинке я нашел подогретый консервированый чили в пластиковом таппервэровском контейнере, гренки с коричным сахаром и две порции брокколи, завернутые в целлофан, они напомнили мне миниатюрные деревья без корней. В ушах все так же звучал голос деда, и, чтобы заглушить его, я начал есть. Как только я закончил, Люси стала складывать контейнеры в корзину, но остановилась, когда я заговорил с ней.

– Пожалуйста. Просто поговори со мной немного.

Она поглядела на меня, будто впервые увидела.

– Поспи. Завтра… ну, скажем так, завтра будет великий день.

– Для кого?

Люси сжала губы, и сразу необъяснимым образом у нее стал такой вид, будто она готова расплакаться.

– Иди спать.

– Я не буду спать в хогане, – сказал я.

– Как хочешь.

Она стояла, повернувшись ко мне спиной.

– Просто скажи мне, что за Путь мы здесь исполняем, – сказал я ей.

– Путь Врага.

– И что он делает?

– Ничего, Сет. Ради бога. Это глупо. Твой отец думает, что это поможет ему говорить. Думает, что оно его поддержит, пока он будет тебе рассказывать то, что считает нужным. Не беспокойся насчет этого чертова Пути. Беспокойся о своем деде, хотя бы теперь.

Я разинул рот, вдруг заболела кожа, будто она влепила мне пощечину. Я уже хотел возразить, но понял, что не могу, да и не хочу. Всю свою жизнь я делал из деда страшилку, судорожно дышащее нелепое чудовище в кресле-каталке. А отец позволил мне это делать. И я заплакал.

– Мне жаль, – сказал я.

– Передо мной не извиняйся, – ответила Люси, идя к двери-ширме.

– Не поздновато ли? – крикнул я ей вслед, в ярости на себя, на своего отца, на Люси. И в печали за деда. Испуганный, расстроенный.

Люси снова развернулась, и лунный свет заструился по седым прядям в ее волосах, будто воск в форму. «Она скоро вся будет из лунного света», – подумал я.

– Я имел в виду Врагов моего деда, – сказал я. – Путь ничего не сможет сделать нацистам. Правильно?

– Его Враги внутри него, – ответила Люси и ушла.

Казалось, я сидел на песке не один час, глядя, как одно за другим вспыхивают в черноте неба созвездия, будто искры из костра. Слышал шорохи ночных созданий. Подумал о трубке во рту деда, о невыразимой боли в его глазах (именно это я в них увидел – не тоску и не ненависть) и о врагах внутри него. Усталость медленно, но верно овладела мною. Во рту еще стоял вкус гренок, свет звезд становился ярче. Я откинулся и оперся на локти. А потом, Господь знает, в каком часу, пополз в хоган, под брезентовый навес, который соорудила для меня Люси, и завалился спать.

Когда я проснулся, Танцующий Человек склонился надо мной, на своей ветке, и я сразу понял, где я видел такие глаза, – у деда Прежний страх с новой силой вспыхнул во мне. «Как он это сделал?» Лицо деревянного человека было высечено грубо, без особых подробностей. Но глаза были его – деда Той же самой странной, почти овальной формы, с совершенно идентичными узелками там, где находятся слезные протоки. С такими же набухшими тяжелыми веками. С тем же выражением, точнее – его полным отсутствием.

Я был заворожен и затаил дыхание. Я видел перед собой лишь эти пляшущие глаза. Когда Танцующий Человек оказывался идеально перпендикулярен полу, он на мгновение замирал, будто разглядывая меня, и я вспомнил папины рассказы про волков.

– Волки не из тех, кто идет путем проб и ошибок, – сказал он тогда. – Они ждут и смотрят, пока не узнают точно, что именно надо сделать. И делают это.

Танцующий Человек продолжал покачиваться. Сначала в одну сторону, потом в другую. Медленнее и медленнее. Я понял, что умру, если он остановится совсем. Или мне придется измениться. Вот почему Люси меня игнорировала. Она лгала мне о том, что мы тут делаем. Вот причина, по которой они не позволили отцу остаться. Вскочив на ноги, я схватил Танцующего Человека за его корявую деревянную подставку, и она отделилась от стола с еле слышным чпоком, будто я выдернул из земли какое-то растение. Я хотел его выбросить, но не осмелился. Вместо этого, согнувшись вдвое и не глядя на свой сжатый кулак, я боком пошел к выходу из хогана. Откинул занавесь из шкуры, с размаху поставил Танцующего Человека на песок и рывком закрыл занавесь. А потом присел в полутьме, тяжело дыша и прислушиваясь.

Я сидел долго, глядя на нижний край занавеси, ждал, что Танцующий Человек проскользнет под ней. Но шкура не шелохнулась, в хогане царили полумрак и тишина. Я позволил себе сесть и через некоторое время залез в спальник. Не думал, что смогу еще спать, но уснул.

Разбудил запах свежеобжаренных гренок – Люси ставит на красное домотканое одеяло поднос с гренками, сосисками и яблочным соком. На губах был привкус песка, я чувствовал его под одеждой, меж зубов, в глазах, будто всю ночь был похоронен в песке, а сейчас вылез.

– Поспеши, – сказала мне Люси со вчерашним холодом в голосе.

Я откинул спальник, сел и увидел Танцующего Человека, он покачивался на ветке и глядел на меня. Все тело сжалось, я гневно посмотрел на Люси.

– Как он опять здесь очутился?! – заорал я.

Уже говоря это, я понял, что хотел спросить о другом. Не о том, как, а о том, когда. Сколько именно времени он тут нависал, пока я не видел?

Не приподняв бровей, даже не глянув на меня, Люси пожала плечами и села.

– Твой дед хочет, чтобы он у тебя остался, – сказала она.

– Я не хочу.

– Взрослей.

Отодвинувшись от столика как можно дальше, я убрал спальник:, сел на одеяло и принялся есть. Все было на вкус сладким и песочным одновременно. Кожу начало покалывать от усиливающейся жары. У меня еще оставалась одна гренка и полсосиски, когда я положил пластиковую вилку и поглядел на Люси. Она поставила новую свечку, пододвинув ко мне водяной бубен, а теперь стягивала волосы на затылке красной резинкой.

– Откуда он взялся? – спросил я.

Люси поглядела на меня, впервые за этот день, и теперь у нее в глазах действительно стояли слезы.

– Не понимаю я вашу семью, – сказала она.

– Я тоже не понимаю, – ответил я, качая головой.

– Твой дед хранил его для тебя, Сет.

– С каких пор?

– С тех пор, когда тебя еще на свете не было. Когда он еще и представить себе не мог, что ты появишься.

На этот раз чувство вины было смешано со страхом. Я почувствовал, как обливаюсь потом, и подумал, что меня может стошнить.

– Тебе надо есть, будь ты проклят, – сказала Люси.

Я взял вилку, вдавил кусок сосиски в гренку и сунул все это в рот. Желудок дернулся, но принял предложенное.

Я ухитрился откусить еще пару кусков. Как только я отодвинул тарелку, Люси сунула в руки бубен. Я играл, она пела, и стены хогана будто начали дышать, медленно вдыхая и выдыхая. Было ощущение, будто я под кайфом. И я задумался, не так ли это на самом деле? Может, они хлеб чем-то обрызгали? А что будет следующим шагом? И для чего? «Стереть мой ум, – подумав, едва не пропел я. – Стереть мой ум…» Руки отдернулись от бубна, и Люси остановилась.

– Хорошо, – сказала она. – Наверное, достаточно.

И к моему удивлению, она протянула ко мне руку, убирая прядь волос мне за ухо, а потом на секунду коснулась моего лица, забирая этот бубен.

– Настало время для твоего Путешествия, – сказала она.

Я уставился на нее. Стены остановились, как я заметил. Я чувствовал себя ничуть не менее странно, но хоть немного пробужденным.

– Путешествие куда?

– Тебе понадобится вода. Я собрала тебе ланч.

Она выскользнула за занавесь, и я пошел следом, ошеломленный. И тут же наткнулся на деда. Он сидел в коляске у самого хогана, с черным полотенцем на голове, так чтобы его глаза и отслаивающаяся от тела кожа были в тени. На руках были надеты черные перчатки. Должно быть, руки просто жжет, подумал я.

И тут заметил, что Люси уже нет рядом. Шипение кислородного баллона стало резче, губы деда зашевелились под маской. «Руах». Этим утром мое прозвище звучало почти с нежностью. Я ждал, не в силах отвести взгляд. Но кислородный аппарат лишь ритмично зашипел, будто листья под порывами ветра, и дед больше ничего не сказал. Спустя пару секунд вышла Люси, с красным рюкзаком, который отдала мне.

– Следуй знакам, – сказала она и развернула меня спиной к дороге и лицом к пустыне.

Ожив, я стряхнул ее руку с моего плеча.

– Знакам чего? Что я должен делать?

– Найти. И принести.

– Я не пойду.

– Ты пойдешь, – холодно сказала Люси. – Знаки легко узнать, легко найти. В этом меня заверили. Все, что тебе потребуется, – быть внимательным.

– Кто «заверил»?

– Первый знак, как мне было сказано, ты найдешь у высокого цветущего кактуса.

Она указала, но в этом не было необходимости. В сотне метров от дома среди камней и песка торчал колючий зеленый кактус, по обе стороны от которого росли два других, точно таких же, но поменьше. Семейка кактусов, шагающая по пустыне.

Я поглядел на деда в его дурацком капюшоне из полотенца, на Люси, яростно сверлящую меня взглядом черных глаз. Завтра, подумал я, за мной отец приедет, и, если повезет, ноги моей больше здесь не будет.

И я внезапно ощутил себя смешным и виноватым одновременно.

Даже не осознавая, что делаю, я выставил руку и коснулся руки деда. Кожа под тонкой хлопчатобумажной рубашкой промялась, будто под моими пальцами была рыхлая бесформенная подушка. Даже не горячая. Она не ощущалась живой. Я отдернул руку, и Люси гневно поглядела на меня. На моих глазах выступили слезы.

– Убирайся отсюда, – сказала она.

Я пошел прочь, ковыляя по песку.

Не думаю, что жара усилилась сразу же, как я ушел от дедова дома. Хотя именно так мне показалось. Я чувствовал, как тоненькие волоски на моих голых ногах и руках скручиваются, будто опаленные огнем. Солнце прожарило небо до белизны, и единственным местом, куда я мог смотреть, чтобы не болели глаза, был песок под ногами. Обычно, гуляя по пустыне, я панически боялся скорпионов, но не в тот день. Было совершенно невозможно представить себе, чтобы что-то могло ползать, жалить, хотя бы дышать, находясь тут. Не считая меня.

Я не знал, что предстоит найти. Может, следы ног, помет каких-нибудь зверей или мертвое животное. Вместо этого я увидел наколотую на шип кактуса открытку «Пост-Ит». «Деревня», – было написано на ней.

Аккуратно, стараясь не задеть остальные иглы, я снял записку. Надпись черными печатными буквами. Поглядел на дом деда, но снаружи никого не было. Ритуальный хоган издалека выглядел откровенно глупо, будто детская походная палатка.

«Не то что пуэбло[27]», – подумал я. Туда мне даже глядеть не хотелось, не говоря уже о том, чтобы идти. Но я слышал, как она зовет меня, шепотом, слишком похожим на шепот моего деда. Я подумал, что могу пойти к дороге – в сторону города, а не к деревне, пока меня не подберет проезжающий грузовик и не отвезет домой. По дороге обязательно проедет грузовик рано или поздно.

Я пошел к дороге. Но, дойдя туда, свернул в сторону деревни. Не знаю почему. Было ощущение, что выбора у меня нет.

Дорога, если ее можно так назвать, оказалась недолгой. Не проехало ни одной машины. Ни знака, который указал бы обратный путь в известный мне мир. Я видел, как асфальт будто подымается в воздух и дрожит в струях раскаленного воздуха. И подумал о моем деде, попавшем в Хелмно, копающем могилы в зеленой тени вековых деревьев. Люси положила в термос с водой льда, и кубики застучали по моим зубам.

Я шел и глядел на пустыню, пытаясь заметить птицу или ящерицу. Рад был бы увидеть даже скорпиона. Но меня окружал лишь песок, бесцветные горы вдали и белое небо. Мир, лишенный жизни и памяти о ней, как поверхность Марса И такой же красный.

Даже одинокий дорожный знак, указывающий в сторону деревни, насквозь проржавел и истерся от песка, так что название уже было не прочесть. Никогда не видел здесь туристов, да и вообще никого не видел. Называть это «пуэбло» было огромным преувеличением.

Два ряда домов с выкопанными в склоне ямами – прямо под ними; верхний ряд длиннее нижнего, и вместе они образовывали будто гигантскую потрескавшуюся губную гармошку, на которой играли ветры пустыни. Крыши и стены верхнего ряда обвалились. Все это выглядело скорее памятником, чем развалинами, символом людей, которых уже не было в живых, а не местом, где они действительно жили. Нижний ряд домов был по большей части цел, и я, спотыкаясь, пошел вдоль них по хрустящему гравию. Казалось, они тянули меня к себе за лодыжки потихоньку, кусочек за кусочком, затягивая с пустыней. Я остановился и прислушался.

Ничего. Я глядел на потрескавшиеся оконные проемы, почти квадратные, лишенные дверей входы в то, что когда-то служило жилищем, низкие стены из глины и камней. Весь пуэбло будто присел, вдыхая песок дюжинами мертвых ртов – карикатура на человеческое дыхание. Я подождал еще немного, но открытое место не казалось мне безопаснее. Только жарче. «Если Враги моего деда там, – вдруг подумал я, – и если мы призовем их, то куда они отправятся?» Наконец я нырнул в ближайший ход и остановился в полумраке.

Через пару секунд глаза приспособились к полутьме, но смотреть было не на что, Вдоль оконных проемов лежал коричневый песок, волнами и холмами, будто миниатюрная рельефная карта пустыни снаружи. Под ногами лежали крохотные камешки, слишком маленькие, чтобы спрятать скорпионов и немного звериных костей не больше моего мизинца по размеру, которые можно было отличить от камней только по характерному изгибу и белизне.

Потом, будто мое появление запустило волшебный механизм, появился звук – шорох крохотных лапок и брюшек по стенам. Никто не трещал предостережение. Никто не шипел А шелест лапок был таким тихим, что поначалу я принял его за шорох песка у оконных проемов и по прохладному глиняному полу.

Я не закричал, но отшатнулся назад и, потеряв равновесие, оступился. Схватил термос, замахнулся, готовый ударить, и тут из темноты вышел мой отец. И уселся напротив меня, скрестив ноги.

– Что… – начал я, и по лицу покатились слезы, мое сердце колотилось.

Отец ничего не сказал Достал из кармана желтой рубашки, застегнутой на все пуговицы, пачку папиросной бумаги и кисет с табаком, быстрыми отработанными движениями скрутил себе папиросу.

– Ты не куришь, – сказал я, когда отец хрипло затянулся.

– Ты просто не знаешь, – ответил он. Оранжевый огонек на конце папиросы выглядел как открытая язва на его губах. Пуэбло будто приподнялся и опустился.

– Почему дедушка называет меня «Руах»? – резко спросил я.

Отец просто сидел и курил Запах неприятно защекотал у меня в носу.

– Боже, папа. Что происходит? Что ты здесь делаешь, и…

– Ты знаешь, что значит «руах»? – спросил он.

Я тряхнул головой.

– Это еврейское слово. Означает «дух».

Меня будто о землю ударило. Перехватило дыхание.

– Иногда это имеет такое значение, – продолжал отец. – В зависимости от того, где используется, понимаешь? Иногда означает «дух», иногда – «призрак», в другой раз – «Дух божий». «Дух жизни», который бог вдохнул в свои творения.

Он затушил папиросу о песок, оранжевый огонек мигнул, будто закрывшийся глаз.

– А иногда это означает просто «ветер».

Я почувствовал, как сжимаются пальцы и что снова могу дышать. Под ладонями был прохладный и мягкий песок.

– Ты тоже древнееврейского не знаешь, – сказал я.

– Это слово выучил специально.

– Зачем?

– Потому, что он и меня так называл, – ответил отец и скрутил еще одну папиросу, но не стал закуривать.

Некоторое время мы сидели молча.

– Люси позвонила мне две недели назад, – заговорил отец. – Сказала, что время пришло и что нужен помощник для вашего… ритуала. Кто-то, кто спрячет это, а потом поможет найти. Сказала, что это – самая важная часть.

Пошарив рукой за спиной, он достал коричневый бумажный пакет, какие бывают в бакалейных лавках, с закрученным верхним краем, и бросил его мне.

– Я его не убивал, – сказал он.

Я поглядел на него, и глаза снова стали мокрыми. Песок гладил кожу на моих ногах и руках, заползал под шорты и в рукава, будто в поисках пор, через которые можно проникнуть в меня. Присутствие отца совершенно не успокаивало. «Он никогда не у мел успокоить, как и вообще проявлять чувства», – с яростью подумал я. Ярость показалась мне уместной. Она заставила шевелиться. Я дернул пакет к себе. Первое, что я увидел, разорвав его, – глаз. Желто-серый, почти высохший. Не до конца. Потом увидел сложенные черные крылья. Пушистое черное тельце, скрюченное в букву «J». Если не считать запаха и глаза, вполне сойдет за атрибут Хэллоуина.

– Это летучая мышь? – прошептал, я и отбросил пакет в сторону, поперхнувшись.

Отец поглядел на стены, потом на меня. Не шевельнулся. «Он – часть всего этого, – изумленно подумал я, – он знал, что они сделают». И отбросил эту мысль: «Не может такого быть».

– Папа, я не понимаю, – взмолился я.

– Я понимаю, что ты еще мал, – сказал отец. – Со мной он такое проделал лишь тогда, когда я колледж окончил. Но ведь теперь времени нет, не так ли? Ты его видел.

– Почему я должен все это делать?

Отец мгновенно перевел взгляд на меня. Запрокинул голову и сжал губы, будто я спросил нечто совершенно бессмысленное.

– Это твое первородное право, – сказал он, вставая.

Мы ехали обратно к хижине деда в молчании. Дорога заняла не больше пяти минут. Я даже понять не мог, что еще спросить, не говоря уже о том, что мне теперь делать. Я глядел на отца, хотелось кричать на него, молотить его, пока он не ответит, почему так себя ведет.

Если не считать того, что, похоже, он вел себя совершенно нормально. Для себя.

Он обычно не говорил даже тогда, когда вел меня в магазин за мороженым.

Когда мы подъехали к хижине, он наклонился поверх меня, распахивая дверь, и я схватил его за руку.

– Папа. По крайней мере скажи, зачем эта летучая мышь.

Отец сел, двинул рычажок кондиционера вправо, потом резко влево, будто мог напугать его и заставить работать. Он всегда так делал. Кондиционер никогда не включался. Отец и его привычные действия.

– Ничего, – ответил он. – Это символ.

– Символ чего?

– Люси тебе расскажет.

– Но ты знаешь, – едва не рыча, сказал я.

– Только то, что сказала мне Люси. Нужна шкурка и кончик языка. Это – Говорящий Бог. Или это с ним ассоциируется. Или что-то еще. Он может отправиться туда, куда не может попасть никто другой. Или помочь другому туда попасть. Мне кажется. Извини.

Положив руку на плечо, он мягко подтолкнул меня наружу прежде, чем я задумался, за что он извиняется. Он еще раз меня удивил, окликнув.

– Я тебе обещаю, Сет. Это последний раз в твоей жизни, когда тебе пришлось сюда приехать. Закрывай дверь.

Слишком ошеломленный, изумленный и напуганный, чтобы сделать что-то еще, я закрыл дверь и глядел, как машина моего отца исчезает в первых закатных тенях. Я почувствовал, как меняется воздух (раньше, чем положено), как ночная прохлада начинает просачиваться в белоснежный день, будто кровь сквозь бинтовую повязку.

Мой дед и Люси ждали в патио. Она держала руку на его плече, ее длинные волосы были собраны вверх, и лицо, лишенное привычного черного обрамления, выглядело намного старше. Его лицо теперь было полностью открыто, без защитной накидки, будто резиновая маска на крючке без костей, что поддерживал ее.

Кресло-каталка медленно и со скрипом поехала по бетону на плотный песок. Его толкала Люси. Мне оставалось лишь смотреть. Кресло остановилось, и дед оглядел меня.

– Руах.

В его голосе снова не было никаких интонаций. Но не было и разрывов, пробелов, как вчера вечером, когда дыхание не слушалось его.

– Принеси это мне.

Может, это мое воображение, а может, подули первые порывы вечернего бриза, но мне показалось, что пакет извивается в моих руках. «Это в последний раз», – сказал отец. Спотыкаясь, я пошел вперед и кинул бумажный пакет на колени деду.

Быстрее, чем когда-либо, когда я видел его движения, но все равно медленно, дед прижал пакет к груди. Его голова склонилась вперед, и у меня возникла безумная мысль, что сейчас он начнет напевать мыши, будто младенцу. Но дед просто закрыл глаза и держал пакет прижатым к груди.

– Хорошо, хватит. Я же тебе говорила, что так не сработает, – сказала Люси и забрала у него пакет. Мягко коснулась его спины, но на меня даже не поглядела.

– Что он сейчас сделал? – резко спросил я ее. – И для чего эта летучая мышь?

Люси снова улыбнулась мне медленно и ядовито.

– Подожди и увидишь.

И она ушла. Я и дед остались одни, на дворе. Темнота наползала на горы вдали, будто полоса тумана, только быстрее. Когда она достигла нас, я закрыл глаза и не чувствовал ничего, кроме холода.

Дед все так же смотрел на меня, слегка запрокинув голову. Прямо, как волк.

– Копали, – сказал он. – Это все, что мы делали сначала. Делали ямы глубже. Земля такая черная. Такая мягкая. Липнет к рукам… как внутренности животного. Деревья, склонившиеся над нами. Сосны. Огромные белые березы. Кора – гладкая, как кожа ребенка. Нацисты ничего… пить не давали. И есть. Но и… не обращали внимания. Я сел рядом с цыганом, возле которого спал., всю войну. На гнилом полене. Мы грелись друг о друга. Кровь из… ран друг друга. Зараза. Вши. Я даже… не знал его имени. Четыре года в шести дюймах друг от друга… не знал. Не могли друг друга понять. Никогда не пытались. Он спрятал..

Его глаза расширились и выпучились, будто безумные; мне показалось, что дед опять не дышит. Я был готов заорать, но он собрался и продолжил.

– Пуговицы, – сказал он. – Понимаешь? Откуда-то. Тер их о края камней. О столбы. О любой подходящий предмет. Пока они не стали… острыми. Не для того, чтобы убить. Не оружие.

Снова кашель.

– Как инструмент. Ножик.

– Ножик, – машинально повторил я, будто во сне.

– Когда он голодал. Когда он… просыпался с воплем. Когда нам приходилось смотреть на детские… тела на виселицах… прежде чем вороны выклюют им глаза. Когда шел снег, а… нам приходилось ходить… босиком… или стоять снаружи всю ночь. Цыган резал.

Глаза моего деда снова выпучились, будто готовые лопнуть. Снова кашель, его так трясло, что он чуть не упал с кресла. И снова заставил свое тело успокоиться.

– Жди, – сказал он. – Ты будешь ждать. Ты должен.

Я ждал. Что еще я мог сделать?

Позже он заговорил снова.

– Две маленькие девочки.

Я уставился на него. Его слова оплетали меня, будто нити кокона.

– Что?

– Слушай. Две девочки. Одни и те же, снова и снова. То, что… цыган… вырезал.

Еле-еле, той частью моего сознания, что еще бодрствовала, я задумался: «Как кто-то может сказать, что две фигурки, вырезанные бог знает из чего заточенными краями пуговиц, были теми же самыми девочками?»

Но мой дед просто кивнул.

– Даже в самом конце. Даже в Хелмно. В лесу. В те мгновения… когда мы не копали, и остальные просто… сидели. Он пошел к деревьям. Положил на них руки, будто они были теплыми. Заплакал. Впервые за всю войну. После всёго, что мы видели. Всего, что мы знали… не плакал до того момента. Когда он вернулся, у него в руках были… полосы сосновой коры. Пока остальные спали… замерзали… умирали… он работал. Всю ночь. В лесу. Каждые пару часов… прибывал груз. Людей, понимаешь? Евреев. Мы слышали поезда Потом увидели создания… меж стволов деревьев. Худые. Ужасные. Будто ходячие мертвые палки. Когда нацисты… начали стрелять… они падали беззвучно. Тук-тук-тук автоматы. И тишина. Создания, лежащие на листьях. В лужах. Убивать для… нацистов было… недостаточно весело. Они заставили нас катить тела… в ямы, руками. Хоронить их. Руками. Или ртами. Кровь и грязь. Куски человечины на зубах. Некоторые легли. Умерли тут же. Нацистам не пришлось… говорить. Мы просто… сталкивали все мертвое… в ближайшую яму. Без молитв. Не глядя, кто это был. Никого. Понимаешь? Никого. Ни хоронящий. Ни хоронимый. Нет разницы.

И всю ночь цыган резал.

С утренним… грузом… нацисты решили… попробовать новенькое. Раздели прибывших… выстроили… на краю ям… по двадцать, по тридцать. А потом стали играть… на выбивание. Стреляли в тело… если сможешь понять… чтобы оно разлетелось прежде… чем упасть. Раскрылось, как цветок.

Весь следующий день. Всю следующую ночь. Копали. Ждали. Вырезали. Убивали. Хоронили. Снова и снова Потом… в конце второго дня, наверное… я разозлился. Не на нацистов. За что? Злиться на человеческое существо… за то, что оно убивает… за жестокость… все равно что злиться на лед, что он морозит. Просто… это ожидаемо. Поэтому я разозлился… на деревья. За то, что стоят тут. За то, что зеленые и живые. За то, что не падают, когда в них пули попадают. Я начал… орать. Попытался. По-еврейски. По-польски. Нацисты поглядели, я думал, они меня пристрелят. Они засмеялись. Один начал хлопать в ладоши. Ритм. Понимаешь?

Деду как-то удалось поднять непослушные руки с подлокотников и свести вместе. Они столкнулись со щелчком, будто две сухие ветки.

– Цыган… просто смотрел. Все еще плакал. Но еще… потом… кивнул.

Все это время глаза моего деда были опухшими, будто в его тело закачали слишком много воздуха. Но тут воздух с шумом вышел из него, глаза потухли, а веки опустились. Я подумал, что он снова заснул, как вчера вечером. Но все еще не мог пошевелиться. С трудом понял, что за долгую дневную прогулку взмок и теперь замерзаю.

Веки на глазах деда слегка приоткрылись. Он глядел на меня, будто из-под крышки сундука, крышки гроба.

– Я не знаю, откуда цыган знал… что это конец. Что пришло время. Может, просто потому… что прошло много часов… полдня… между грузами. Мир… затих. Мы. Нацисты. Деревья. Трупы. Бывали места и похуже… я думал… перестать жить. Несмотря на запах. Наверное, я спал. Должно быть, потому, что цыган тряхнул меня… за плечо. Показал то… что сделал. Он… уравновесил это… на палке, которую согнул. Фигурка шевелилась. Туда-сюда. Вверх-вниз.

Я разинул рот, да так и остался. Я стал камнем и песком, воздух проходил сквозь меня, не оставляя во мне ничего.

«Жизнь», – сказал мне цыган, по-польски. Я впервые слышал, чтобы он говорил по-польски. – «Жизнь». Понимаешь?»

Я покачал… головой. Он снова сказал. «Жизнь». А потом… не знаю, как… но я… понял.

Я спросил его… «Почему не ты?» Он достал… из кармана… одну из старых фигурок. Две девочки. Держащиеся за руки. Я не замечал раньше… руки. И я понял.

«Мои девочки, – сказал он. Снова по-польски. – Дым. Ничего. Пять лет назад». И это я понял.

Я взял у него фигурку. Мы ждали. Спали бок о бок. В последний раз. И пришли нацисты.

Заставили нас встать. Мало их было. Остальные ушли. Нас пятнадцать было. Может, меньше. Они что-то сказали. По-немецки. Никто из нас немецкого не знал. Но для меня… по крайней мере… это слово значило… беги. Цыган просто… остался стоять. Умер там же. Под деревьями. Остальные… не знаю. Нацист, что поймал меня… смеялся… мальчишка. Не сильно… старше тебя. Неуклюже держащий оружие. Слишком большое для него. Я поглядел на свою руку. Держащую… статуэтку. Деревянного человека. «Жить», – начал распевать я… вместо «Шема Исраэль». И нацист выстрелил мне в голову. Бах.

С этим единственным словом мой дед потерял сознание, будто выключатель щелкнул. Обмяк в кресле. Мое оцепенение продлилось еще пару секунд, а потом я замахал руками перед собой, будто пытаясь увернуться от того, что он мне рассказал. Делал это с такой силой, что не заметил поначалу, как дергается грудь деда, как он хрипит. Хныча, я опустил руки, но грудь деда уже не подымалась, он обмяк сильнее, упав вперед, и не шевелился.

– Люси! – завопил я, но она уже сама выбежала из дома. Вытащила деда с кресла и положила на землю. Нагнулась к нему, сдвигая маску вверх, но прежде, чем их рты соприкоснулись, дед кашлянул, и Люси отпрянула, всхлипывая и натягивая маску обратно.

Дед лежал на земле, будто россыпь костей в грязи. Шипел кислородный баллон, синеватая трубка, идущая к маске, запотела.

– Как? – прошептал я.

– Что? – спросила Люси, стирая слезы.

– Он сказал, что ему выстрелили в голову.

Лишь сказав это, я в первый раз ощутил этот холод, ползущий из кишок в желудок, а потом к горлу.

– Прекрати это, – сказал я, но Люси подвинулась вперед, так, что ее колени оказались под головой деда, и не обращала на меня внимания. Я увидел над головой наполовину скрытую облаками луну в черном небе, будто приоткрытый глаз ядозуба. Спотыкаясь, я пошел мимо дома и, даже не думая, вошел в хоган.

Внутри я задернул занавесь, чтобы не видеть Люси и деда, и эту луну. Крепко прижал колени к груди. Избавиться от леденящего холода. Долго оставался в таком положении. Стоило лишь закрыть глаза, и я видел людей, рвущихся, будто перезрелые бананы, руки и ноги, усеивающие черную голую землю, как ветки деревьев после грозы, ямы, заполненные обнаженными мертвыми людьми.

«Я хочу, чтобы он умер», – понял я. В тот момент, когда он упал вперед в кресле, я надеялся, что он умер. «За что именно? За то, что в лагерях был? За то, что мне рассказал? За то, что довел меня до тошноты и заставил с этим бороться?»

С потрясающей и пугающей быстротой чувство вины за эти мысли исчезло. А когда оно исчезло, я осознал, что холод струится по моим ногам и шее, закладывает уши, покрывает язык, будто паста, закрывает от меня мир. Я слышал лишь голос деда, будто вихрь песка внутри моего черепа. «Он внутри меня. Он поглотил меня, занял мое место. Он стал мной».

Я прижал руки к ушам, но это не помогло. Мысли метались, воспоминания последних двух дней – бубен, пение, мертвый Говорящий Бог, летучая мышь в бумажном пакете, прощание отца. И голос в моих ушах, будто соединившийся с биением моего сердца. «Жизнь». И я наконец понял, что сам загнал себя в ловушку. Один, в хогане, в темноте. Если я обернусь, то увижу Танцующего Человека. Он будет нависать надо мной с широко открытым ртом. И будет уже поздно. Наверное, уже поздно.

Закинув руки назад, я схватил Танцующего Человека за тонкую черную шею. Ощутил, как он болтается на ветке, уже был готов к тому, что он станет извиваться. Я с трудом встал. Он не шевелился, но деревянная кожа казалась податливой под моими пальцами, как настоящая. В моей голове продолжал пульсировать новый голос.

У ног на полу валялись спички, которыми Люси зажигала ритуальные свечи. Я схватил коробок, бросил резную фигурку на землю. Они ударилась подставкой и опрокинулась лицом вверх, глядя на меня. Я сломал спичку о коробок, потом вторую. Третья загорелась. Мгновение я держал ее над Танцующим Человеком. Жар подбирался к моим пальцам – это было чудесное ощущение, живой огонь, отпугивающий холод внутри меня. Я бросил спичку, и Танцующий Человек исчез во вспышке ярко-оранжевого пламени.

И вдруг оказалось, что больше ничего не надо. Хоган превратился в обычное жилище из дерева и глины, ночь снаружи стала обычной ночью в пустыне, Танцующий Человек стал горкой рыжего и черного пепла, который я разбросал ногой. Все еще холодно, но теперь я чувствовал себя скорее усталым. Шатаясь, вышел наружу и сел у стены хогана. Закрыл глаза.

Меня разбудили шаги. Я сел и с изумлением понял, что уже день. Я ждал, в напряжении, боясь поднять взгляд, но потом сделал это.

Рядом со мной стоял на коленях отец, на земле.

– Ты уже здесь? – спросил я.

– Твой дед умер, Сет, – сказал, он. Обычным своим голосом зомби-папочки, но он коснулся моей руки, как настоящий отец. – Приехал, чтобы забрать тебя домой.

4

Хорошо знакомый шум в коридоре гостевого дома известил меня, что вернулись ученики. Один из них, лишь один, остановился у моей двери. Я ждал, затаив дыхание и жалея, что не выключил свет. Но Пенни не постучалась, и, спустя пару секунд, я услышал ее размеренные аккуратные шаги – дальше по коридору, к ее комнате. Я снова был наедине с моими марионетками, моими воспоминаниями и ужасными подозрениями.

Месяц спустя я был в своей простой безликой квартире в Огайо, с телевизором без кабеля, почти пустым сервантом и единственным шкафом, наполненным тетрадями, – канун нового учебного года. Вспоминаю, как пробудился в тревоге, от которой, похоже, до конца не избавился, – ни на мгновение с тех пор, как в последний раз отъезжал от дома деда.

– Я убил его, – сказал я отцу, и он поглядел на меня безо всякого выражения. Я рассказал ему все – про цыгана, про Танцующего Человека, про Путь, про то, о чем я думал.

Мой отец не рассмеялся. Но и не прикоснулся ко мне.

– Это глупо, Сет, – все, что он сказал мне. Некоторое время я так и думал.

Но сегодня я думаю о Рабби Лёве и его големе, создании, которое он наделил подобием жизни. Создании, которое ходило, говорило, мыслило, видело, но не ощущало вкуса. Не ощущало чувств. Я думаю о моем отце, о том, каким он всегда был. Если я прав, то с ним, конечно, было сделано именно это. И я думаю о том, что я лишь выгляжу настоящим, даже для себя самого, когда сравниваю себя с живыми лицами моих учеников.

Возможно, понимаю я, в те последние дни между мной и дедом ничего не произошло. Все могло случиться за годы до моего рождения. Цыган предложил то, что предложил, и мой дед принял это, в результате став тем, кем он был. Должен был быть. Если это правда, то в моем отце и мне нет ничего исключительного. Естественное потомство. Мы просто унаследовали нашу суть и наши пределы, как и все земные создания.

Но я не могу отделаться от мыслей о могилах, которые я увидел в этой летней поездке, о миллионах людей в них. О миллионах, лишенных могил. Тех, кто превратился в дым.

Мне кажется, я наконец это ощущаю. Или всегда чувствовал, только не осознавал. Холокост, прокатившийся по поколениям, будто волна радиации, уничтожает во всех, к кому прикасается, способность верить людям, ощущать радость, влюбляться, верить в любовь, когда видишь ее в других.

«Интересно, какая разница, в конце концов, был ли это мой настоящий дед или дед-голем, созданный цыганом, что выполз из леса в Хелмно?»

Загрузка...