— Ого, — я не удержался от сдавленного возгласа, — малыш Шало теперь — малыш Шалун?
Друг сдержано улыбнулся и приложил палец к губам.
— Не разбуди.
Поезд прибыл, как всегда, на рассвете, но на этом привычное закончилось и начались неожиданности. Меня не было всего-ничего, но за это время Шало успел познакомиться с девушкой, причём познакомиться так, как зарёкся знакомиться с девушками из-за давней клятвы. Следствия этого знакомства бросились в глаза мне даже сейчас — в полумраке. И хотя возлюбленная Шало спала не нагишом, как принято в Таймере, а в ночной рубашке, сомнений не оставалось — она беременна.
Путь в мою комнату лежал через теперь уже их общую спальню. Шало дышал мне в затылок и слегка позвякивал вилкой — в такт движениям — о кастрюльку с ужином.
— Я покормлю тебя в твоей комнате. Не хочу будить Сóли.
Я слегка усмехнулся на это «покормлю тебя».
— Соли? — уточнил я, когда мы плотно притворили дверь и уселись за столом в дальней комнате. Шало поставил передо мной кастрюльку и протянул вилку:
— Ешь. Небогато, прости. Да, её зовут Соли.
— И ты, конечно, знаешь, почему?
— Разумеется.
Я надломил картофелину. Ужин был более чем скромный. Ничего, я порадую друга своим пайком. А там-то уж бывает кое-что и повкуснее пустой варёной картошки. Правда готовят всякие криворукие повара, вроде меня в юности — эдакие растяпы, не способные удержать в руках яичную скорлупу.
— Она рассказывает, что это имя ей досталось в поварском секторе.
— Только о нём вспоминал, — поделился я, заедая желтоватую картофельную мякоть зелёными луковыми перьями.
— У неё была любимая присказка. Попробует то, что готовит, задумается, вздохнёт и невольно проворчит: «Эх, то ли соли пожалела, то ли души».
— Ха-ха, мне о таком и думать не доводилось.
— Не тебе одному, — Шало понимающе кивнул и продолжил рассказ: — Так и повелось, сначала соседи по сектору окликали её: «Эй ты, которая соли пожалела…» или между собой Судачили: «Да это та, что соли пожалела… — А-а-а, которая соли…» Дети дразнилку сочинили: «Толи-Соли, Соли-Толи». Постепенно остальные слова отпали, только старожилы сектора ещё помнили, откуда имя пошло, а новички бездумно подхватили, да так и закрепилось — Соли. А она и непротив, оставила имя навсегда. И присказку сохранила, часто либо себя, либо меня этой поговоркой попрекает. Шутя, конечно. И любя.
Он расползся в широченной улыбке. Я хлопнул друга по плечу.
— Молоток. Бросил-таки детские глупости, забыл идиотские клятвы и взялся за ум!
Шало посмотрел серьёзно и прямо, впиваясь в меня глубочайшими голубыми глазищами и засыпая с ног до головы бессчётными соцветиями веснушек. Его крупноватый нос от сосредоточенности обычно заострялся и это означало, что сейчас он готов биться насмерть, посмей только кто-нибудь возразить против его убеждений.
— Ни от чего я не отказался. Это она.
Я аж картошкой подавился. Он похлопал меня по спине.
— Она? — выдавил я, всё ещё покашливая. — Девочка, которой ты в детстве поклялся в верности? Чушь, Шало! И ты это знаешь не хуже меня. В Таймере люди не встречаются дважды.
— Но мы-то с тобой встретились. Даже трижды. И с Дедом я виделся больше одного раза.
— Хорошо, — я отыграл назад, — в Таймере о-о-о-очень редко, почти ни-ког-да и ни-кто не встречается дважды! Так что прости, мой дорогой друг, но ты пригрел в доме самозванку.
Я произнёс это с беспечной фамильярностью, но Шало шутки не одобрил.
— Это она, Пай.
Его тон не оставлял сомнений в абсолютной уверенности. И я сдался. Мне-то что? Она так она.
— Соли однажды, совсем как ты, вернулась сюда в поезде. Когда закончились её 28 дней я попросил: «Не уезжай от меня — никогда». И это было самое могущественное волшебство, на которое я только способен. И всё её могущество слилось в одно-единственное слово: «Остаюсь».
— И что, стоила ли она ожиданий? Не разочаровался?
Шало посмотрел на меня недоумённо. Я понял, что спросил совершенную чушь. Он живёт в другом мире и мыслит особыми категориями. Ему, похоже, даже не известно, что в жизни бывают разочарования. Или он так привык не обращать внимания ни на что, кроме того, что действительно принадлежит только ему? Невозможно! В Таймере, где всё — ничьё, он абсолютно уверен, что ему положена какая-то личная собственность. И собственность эта — безупречна. Что ж, дружище Шало, я надеюсь, никогда и ничто не сломит в тебе этой уверенности…
— Я не могу тебя понять, Шало. Пока не могу. Но, думаю, время придёт…
— Непременно придёт.
Мы засиделись за столом до утра, пока в дверь не заглянула Соли и не разогнала нас по постелям. Это было непривычно: раньше никто (кроме Таймера, разумеется) не отсчитывал времени наших бесед с Шало. Но спать хотелось изрядно, поэтому ни он, ни я сопротивляться не стали.
Я успел рассказать ему обо всех злоключениях прожитого цикла, о бесплодных поисках, о тысяче портретов и сточенном карандаше, не умолчал и о последнем безрассудном поступке.
— Я предатель, Шало? — спросил я и замер. Его мнение было крайне важно для меня.
— Нет. Ты — творец. Ты — художник. И однажды она действительно выйдет к тебе из стены.
Оптимизм друга согрел меня и засыпал я почти счастливым.
— Ты правда врезал мародёрам в Хранилище мёртвых тел?
Соли оказалась жизнерадостной полной девушкой, несколько бледной, с простым открытым лицом и тёплым искренним взглядом. Светлые волосы она заплетала в длинную косу. Её молочно-белые руки витали в воздухе плавно, словно причудливые фигуры из табачного дыма.
— Погоди, — она вышла на минуту и вернулась со склянкой.
— Намажь руку, — велела она, — Я бы этим олухам сама лопатой оплеух отвесила! Они вели себя так, словно со смертью запанибрата!
— Это ещё одна таймеровская черта, — подхватил Шало, — если уж ты с живыми не церемонишься, то трупы точно почестей не достойны. Странно, да? В мире, где не встречаются дважды, ни в ком и никогда не удаётся воспитать понятия о безвозвратной утрате.
— Это как раз не странно, — глухо откликнулась Соли, — иначе этот мир не просуществовал бы и дня: каждый захотел бы кого-то себе вернуть.
— Они растаскивали трупы на сувениры! — продолжил я, не вникая в их философствования, и содрогнулся при воспоминании. — Словно удачно скатались в отпуск и привезли на память занятные безделицы.
— Может быть, я скажу кощунственную вещь, но так они дали покойным ещё несколько смен по 28 дней…
— Что? — я подпрыгнул на стуле. — Я думал, ты первый закричишь, что это ужасно!
— Это ужасно, Пай, не отрицаю, но, если кому-то что-то уже не нужно, почему бы не передать это тому, кто нуждается. Польза, пусть даже извлечённая варварским способом, лучше забвения. У живых мы можем перенимать опыт, знания, настроения, теплоту, любовь, наконец! У мёртвых иные дары. Волосы, ногти, ноги — пусть их разбирают те, кому не хватает собственных, руки, у кого они растут не из того места, почки или печень. Сердце, в конце концов, — может, чужое гораздо горячее… А тот, кого разобрали, как ты выражаешься, на сувениры, совершит ещё один виток по Таймеру. Конечно, их уже не запишут в журнал, им не подремонтируют часы, не вызовут для перехода в новый сектор, но всё же это жизнь… И она продолжится. И это замечательно. Я так считаю.
Соли погладила Шало по рыжей шевелюре. Он разгорячился и при этом стиснулся, ужавшись будто втрое. Так случалось всегда, когда он боялся нападок на свои идеи. Нос выточенной остроконечиной торчал посреди лица, а глаза блуждали по щербинам деревянной столешницы и оставшейся после обеда посуде.
Вот тебе и Шало, которого я так мечтал смутить рассказами о неэтичном поведении людей в Хранилище. Никогда не угадаешь, что у этого парня на уме, как извернёт он мысль, как оценит события.
— А вдувать в Хранилище — это как тебе? — выдал я последний, самый вопиющий, козырь.
Шало только пожал плечами:
— Не в моих правилах читать нотации целому миру. Это Таймер. Какие ещё тебе нужны оправдания?
— Пойдёмте-ка лучше на озеро, мальчики! — Соли поднялась из-за стола, проворно собрала посуду, отмахнувшись от полной раковины всё тем же движением-дымом, — потом вымою. Как рука, Пай?
— Давно не чувствовала себя так хорошо.
— Соли знает толк в знахарстве, — похвалил Шало.
Они шли чуть впереди, а я отстал, пиная камешки. Иногда они оглядывались и окликали меня.
Я видел их счастливые спины, тугую струну его поджарой фигуры — будто ножка торшера, увенчанная рыжим плафоном, её упёртую в бок руку и часть живота. Я чувствовал, как они купаются друг в друге, как превращаются друг в друга, как исчезают двое, становясь единым целым.
«Не двое, — поправил я себя, — трое».
И мне отчего-то мнилось, что я мог бы так же идти рядом с Ивис.
Я приуныл.
Всё в Таймере покрыто завесами тайны. 28 дней — что это? Лунный цикл? Или менструальный? Значит ли это, что Таймер придумала женщина? Или мужчина, тоже каким-то образом зависящий от частой смены настроения? Вот уж не хотелось бы думать, что наша жизнь — это промежуток среди чужих гормональных перепадов!
Кто управляет этой махиной? Кто распределяет жильцов по секторам? Кто следит, чтобы люди не встречались дважды и кто дал на это право? Кто позволил нам терять детей, матерей, возлюбленных?
Может, Шало — мой брат? Или — хуже! — Соли его сестра? Так много вопросов и так мало ответов. И так мало тех, кому эти ответы интересны.
— Пай, ты чего отстаёшь? — они позвали меня, но мне не хотелось разъединять их сложившийся, замкнувшийся друг на друге мир. Шало срывал одуванчики, сдувал лёгкие зонтики семян, и они запутывались в светло-русых волосах Соли, оседали в переплетённых в косичку прядях или летели прямо в лицо, и она хохотала.
«Ты — одуванчик, придёт время, и ты найдёшь заветное местечко»…
«Нет, — мелькнула в голове жестокая мысль, — это не может быть надолго! Только не здесь, не в Таймере. Тут всё — на 28 дней. Хорошо! Хорошо! Пусть эти двое сошлись и пробыли вместе дольше, но скоро всё рухнет, сломается, а точнее — придёт в норму, станет понятным и логичным. Таймеровским!»
Чтобы избавиться от мрачных пророчеств, я догнал друзей и обхватил их сзади за плечи. Я сжимал себя между ними крепко, как только мог, чтобы не разлететься на куски от зависти.
— Пай, — голос Шало был проникновенным и торжественным, каким я слышал его только тогда у камня, во время клятвы, — это — мои любимые девчонки. Ты — мой лучший друг. А это, — он повёл рукой вокруг, — единственный мир, который мне нужен. Я — неприлично счастливый человек.
— С чего ты взял, что у тебя родится дочь? — спросил я, сглатывая комок.
— Знаю.
— Ох уж мне твои предсказания, Шало! — я вздохнул. Вышло горше, чем хотелось.
Я приезжал ещё дважды. Поезд привозил меня теперь только сюда, и я перестал размышлять, отчего это так. Поиски Ивис сделали меня одержимым, мне казалось, что я ищу её только для того, чтобы спросить, почему её так зовут?
Ивис. Мне не приходило на ум ничего даже отдалённо похожего. Вероятно она узнала это слово в каких-то секторах Таймера, где я ещё не побывал. Или это случайный набор звуков? Обрывок слова? Или свист диковинной птицы? А может, название цветка, который расцветает один раз в сто тысяч таймеровских циклов и никто не знает, откуда берутся его семена и почему он так одинок, но который непременно приносит счастье всякому, кто встретит его на пути? Или звали Ивис как-то иначе, а мальчишка-дежурный не расслышал и записал с ошибкой? Или имя ей пригрезилось во сне? Ты спала и вдруг увидела другую вселенную, что-то совсем не похожее на Таймер, и там всех красавиц звали по-разному, но первейшую называли Ивис? А может быть, ты позаимствовала эти звуки у кого-то, с кем проводила ночи в какой-то ещё кастрюле? Или это был гигантский чайник? Или — ложка? А что, не может быть таких огромных ложек, в которых поместятся двое влюблённых? Пара пустяков! Только верните мне Ивис, и я покажу, как можно расположиться в самой маленькой ложечке, в самом крошечном блюдечке.
Почему я не спросил тебя, Ивис? Возможно, ты ждала этого вопроса. Именно этого вопроса в череде наших длинных бесед. Всем своим видом, запахом тела, грацией сексуальных изгибов, любовной лирикой соблазнительных поз ты призывала меня задать один-единственный вопрос, чтобы открыть какую-то глубинную тайну, какую не открывала никому прежде? А сейчас ты делишься ею с кем-то другим, с кем-то, кто просто спросил, почему тебя так зовут, Ивис?
Неужели все самые важные вопросы приходят нам в голову, когда уже слишком поздно?..
У Шало и Соли родилась дочь. Они выбирали имя для неё в странной игровой манере: завязывали друг другу глаза, раскручивали вокруг своей оси, приговаривая нелепые стишки:
У Шало малышка-дочка,
Как её назвали?
— Кочка! — отвечал тот, кто с завязанными глазами, первое, что приходило на ум.
— Кочка? — Они смеялись, целовались и обнимались, тёрлись друг о друга носами и выглядели, откровенно говоря, полудурочно.
@Poem =
Соли родила девчушку,
Как зовут её?
Лягушка!
@Poem =
Они снова смеются, целуются и меняются повязкой.
@Poem =
Дочка родилась у Соли,
Как назвали?
Бердимоли…
@Poem =
— Это ещё что за слово такое?
— Придумалось вдруг!
— Пай!
Я безмолвно наблюдал за их сумасшествием, иногда посмеиваясь или закатывая глаза. Чушь какая! Вот уж не стал бы выбирать имя своим детям таким странным образом. Настроение у меня испортилось. Кто знает, может, после наших кастрюльных встреч у Ивис родилась дочь или сын, возможно и не только у Ивис, а у многих из моих случайных девиц. Их отняли, и сейчас малыши растут в суровых таймеровских условиях. Что я несу? Здесь все дети растут именно так, никто и никогда не придумывал им имён, не кружил хороводов с завязанными глазами, отмечая рождение, не вёл долгих разговоров с пузом, не пел колыбельных ещё не появившемуся на свет отпрыску. Всё это ненормально! Не по-таймеровски!
— Пай! Присоединяйся, ну же!
Друг вытянул меня в центр комнаты, нацепил мне на глаза повязку. Я всем видом выказывая неудовольствие и леность, вяло топтался на месте, когда меня пытались кружить.
— Дочку Соли родила, — завёл в привычном ритме Шало.
— Как назвать её? — подхватила Соли.
— Стрела, — буркнул я и сорвал с глаз повязку. Не желаю играть в эти дурацкие игры!
— Пай, это отличное имя! — Друг хлопнул меня по плечу, — Что думаешь, Соли? Стрела? А?
— Замечательно, — одобрила Соли, и они принялись меня обнимать. Жаль, но настроения это не улучшило.
Соли записала корявые стишки на обрывке бумаги, сплела берестяной оберег, вложила в него рукописные строчки и надела новорождённой Стреле на шею.
Они были восхитительными родителями. Может быть, мне так казалось оттого, что не с кем было сравнить. Я наблюдал, как ловко они справляются, как быстро учатся, как ворчат друг на друга шёпотом у детской кроватки, как борются за право подержать младенца на руках ещё минутку, как Шало вяжет волосы Соли, тренируется, чтобы потом повторить причёску на дочкиных волосах, чьи короткие прядки пока никак не сплетались в косички.
Сейчас Соли снова была беременна.
Я должен был испытывать радость, но вместо этого заливался чёрной злобой, жгучей топкой завистью и зловонными мыслями, готовыми вот-вот вырваться наружу, излиться на моего необычного друга отвратительным смрадным словесным потоком.
Что, увы, однажды и случилось.
Шало вызвался проводить меня до поезда, хотя я резко и грубо старался пресечь его попытки составить мне компанию. Надо сказать, что все 28 дней отпуска я вёл себя, как свинья, помыкая Соли, будто прислугой, а друга выставлял сентиментальным дураком. Мне нравилось поддевать его, высмеивать неоднозначные суждения, втаптывать в пыль неординарные высказывания, тягу к предсказательствам и разглагольствованиям о счастливом будущем. Я был омерзителен сам себе, но ничего не мог поделать. Я упивался и убивал себя собственным ядом, сочащимся из души на язык, а с языка — на всё самое дорогое, что у меня осталось. Ядом, покрывающим кровоточащими язвами нашу дружбу.
— Пай, ты сам не свой в этот приезд, — говорил мне Шало, заглядывая в глаза с тревогой и неизменным стремлением что-то исправить, — мрачный и замкнутый…
— Зато ты чрезмерно открытый, — огрызался я, — не боишься, что однажды нахаркают в душу?
— Открытая душа, как океан, — улыбался он, — да, плюнуть легче, но и смоется быстро…
Шало следовал за мной по пятам к платформе, хотя я нарочно прибавлял шаг, чтобы он не поспевал.
— Пай, дружище, давай хоть напоследок поговорим. Я не могу отпустить тебя в растрёпанных чувствах! Пай, поговори со мной. Если мы чем-то обидели тебя, прости нас.
В этом был весь Шало. Я издевался над ними, вытирал о них ноги, а он ещё просит прощения.
— Поговорить? — Я резко развернулся, так что он натолкнулся на меня. Паровозный гудок известил о приближении моего поезда. — Поговорить?
Я распалялся, я хотел взорваться, я хотел разнести в клочья всё вокруг…
Я схватил Шало за грудки и с силой тряхнул.
— Кто ты такой? — заорал я на него, брызгая нездоровой бешеной слюной: — Почему ты всегда дожидаешься нужных поездов? Почему тебе даже Таймер подчиняется? Почему твои мечты сбываются в мире, где это не принято? Думаешь, ты какой-то особенный? Избранный? Ни черта ты не избранный! Ты просто юродивый, сумасшедший, калека с изъеденным мозгом! Счастье какое-то выдумал! А знаешь что? Я ненавижу тебя, Шало! Ты испоганил всю мою жизнь, изрисовал красочными картинками…
— Пай…
— Заткнись! Рассказывал про невероятную жизнь, про любовь, уговаривал искать Ивис…
— Пай…
— Заткнись, я тебе сказал! — я снова его встряхнул, — кто ты такой? Кто ты для меня? Да, мы встретились, вопреки законам Таймера, не один раз, но мы всё равно ничего друг о друге не знаем. Мы посторонние люди, а ты всё время твердишь про какую-то дружбу! Тьфу! Знай, ты появился в моей жизни не в добрый час и принёс только горе! Заразил глупым оптимизмом, заставил поверить, а в итоге всё отнял, разрушил, всё разметал в моей жизни, стёр в порошок и развеял по ветру. Ты для меня никто, понял, Шало! Очередной Никто! Пустое место!
— Пай! Пай! Опомнись. Что ты говоришь!
Друг смотрел на меня без тени упрёка и жалости, а я вскипал болезненной горячностью. О, как я был несправедлив и как глуп в тот момент.
Поезд остановился. До платформы оставалось десять шагов. Репродуктор выкрикнул моё имя.
— Никакой я не Пай! Нет больше этого имени! Нет, слышишь? И тебя больше нет! Слышишь? И деревни этой, понял?
— Пай! Дай мне сказать. Здесь место, где тебя ждут…
Я приблизил его лицо к своим сверкающим яростью глазам, пожевал губами, намереваясь плюнуть, но не сделал этого. Пробормотал хрипло:
— Страшно, не когда появляются причины уйти, страшно, когда не остаётся причин, чтобы остаться…
Ненависть к его голубым глазам захлестнула меня, и я с силой оттолкнул Шало. Он не удержал равновесия и упал, сдавленно вскрикнув.
Я побежал к вагону, спасаясь от своей ярости и зависти.
Двери вагона закрылись, а ярость и зависть не исчезли.
Я представил, как Шало, поднимается с земли, как, прихрамывая, шагает домой, где он промолчит, не расскажет Соли о моей прощальной вспышке и о падении. За это я его тоже ненавидел.
Нет, я не вернусь сюда. Никогда.
Ивис искать больше не стану.
И первым тоже ни в чём быть не хочу.
Или нет, не так. Я буду первым.
Первейшей и главнейшей мразью в Таймере.
Любое знакомое место с течением таймеровских циклов превращается в машину времени. Холл, вагон, деревенский дом. Ты стоишь на месте, а вокруг витают события прошлого, выскакивая в случайном порядке. И ты вроде даже осязаешь цветные сполохи, словно трепещущие на ветру ленты, видишь, как проглядывают сквозь них лица — чаще малознакомые и единожды встреченные, но вот и родные — Шало, Соли, Ивис. И кажется, что предметы перемещаются, превращая нынешнюю обстановку в былой интерьер. Стоит сделать всего один шаг — и эти ленты облепят тебя, стреножат, чтобы ты остановился, вдохнул воздух полной грудью, чтобы хоть на секунду забыл, что всё скоротечно, что срок всему — 28 дней, что это — Таймер…
Я вышел из вагона в холл и замер.
— Топай, — тут же донеслось в спину. Но я стоял, опутанный цветными лентами: вот я выхожу сюда из первой детской поездки — счастливый и радостный, готовый к новым приключениям, стремящийся исследовать Таймер, исходить все его сектора вдоль и поперёк, знающий, что скоро, на каникулах, снова увижу Шало. Вот меня несут в горячечном бреду, я вижу холл, словно оплывающий торт-мороженое — размыто и зыбко. И ещё раз выхожу — из отпуска на море, и снова — с заснеженных гор, вот опять — из знойной пустыни. Почти без эмоций, просто знающий, что отдых подошёл к концу и впереди — привычное мельтешение по секторам. И вот я — окрылённый надеждой отыскать Ивис. И вот — убитый неудачей. И вот — снедаемый завистью к счастью друга. И вот — сегодня — разрушивший всё, что имел. Оттолкнувший всех, кто невероятным усилием прорвал запреты Таймера и остался со мной больше, чем на 28 дней.
Такой разный я и такой одинаковый холл. Ему наплевать на всё. Он просто катает меня в бесконечном пути от себя к себе же. От меня прежнего ко мне настоящему. Кружит, как карусель, пока голова не сойдёт с ума, а желудок не сведёт рвотными позывами.
— Шагай. Чего застыл? — поторопил проводник.
— Как записать? — безразлично осведомился подросток-дежурный.
— Пай, — выдавил я. Имя далось нелегко, словно добиралось до языка пешком от деревни, где я от него отказался. Рука разболелась опять. Надоедала, ныла, требовала объяснений: какого чёрта? Одно дело — нападать на врагов, совсем иное — отталкивать друзей. Ей, глупой, не понять, что и в том и в другом случае боль неизбежна.
— Часы на проверку.
— Работают.
Проснувшись утром, я почувствовал невероятную усталость. Мне не хотелось идти в душ, переодеваться в рабочую форму — какой бы она ни была, приступать к новым обязанностям — в чём бы они ни заключались.
Я прошёл через душевую. Там, как обычно, царило оживление. Кто-то полоскал рот, кто-то рассматривал в зеркале неровные желтоватые зубы, кто-то взбивал в стаканчике густую пену для бритья или, чертыхаясь на тупое лезвие, ранил подбородок. Обнажённые люди общались, мылись, передавали друг другу шампуни, назначали свидания вечером в постелях.
— Эй, красавчик, — какая-то девица ущипнула меня за ягодицу, но мне не было до неё дела. Мне хотелось свернуться калачиком, обрасти хитиновым панцирем и не высовывать из него ни головы, ни рук-ног, ни кончиков усов…
Комплект одежды был на удивление разнообразным: майка, трусы, ватные штаны, тёплый верблюжий свитер с высоким воротом, шерстяные носки, варежки на меху и телогрейка. Ботинки с узким голенищем на тугой шнуровке. Наверное, в рабочей зоне нежарко, иначе зачем нас так утеплять? Мы были одеты легче даже при расчистке путей от снега.
Я облачился в предложенные обновки. Сел на деревянную лавку и стал задумчиво смотреть, как один за другим соседи по сектору уходят на работу. Я так же сидел, когда они вернулись на обед и после сигнала, объявившего конец трудового дня. Щёки и носы работяг раскраснелись, ресницы и брови покрылись наледью, тёплое обмундирование дышало морозом.
Я поднялся и прошёл за ними в душевую. Молча — как утром. Я слышал обрывки их бесед, кто-то говорил о работе. В чём она состояла? Мне было всё равно.
— Одежду сними, придурок! — донеслось вслед, когда я выходил из душевой в спальню.
Я так и завалился в кровать, не снимая колючего свитера и тяжёлых ботинок. Это Таймер. Это всего на 28 дней.
С утра я опять дошёл до деревянных лавок раздевалки, проводил невидящим взглядом коллег, встретил их в обед и после сигнала. Опять душ (и опять — мимо). Опять постель (и опять — не раздеваясь). Нехотя ем.
Через несколько дней я перестал вставать. Под одеждой тело чесалось, но плотный кокон шерстяных ниток, ваты и кожи на шнуровке давали мне ощущение необходимой брони. Я был в Таймере и в то же время прятался от него.
— Пай, — меня окликнул дежурный. 28 дней истекли. Я поднялся. Ноги в ботинках отекли и сопрели. Теперь снять носки я мог бы только с кожей. Я не чувствовал исходящего от себя зловония, не замечал брезгливых взглядов соседей и проигнорировал недовольство дежурного тем, что уношу из сектора униформу.
— Как записать? — очередной подросток поднял на меня глаза, повёл носом и припечатал: — Кусок дерьма. Так и пишу. Часы на проверку… Хотя… Вали уже отсюда.
Так менял я сектор за сектором, именуясь то навозной кучей, то попроще — вонючкой, то мерзким стариком. А ведь я прожил чуть больше 24 таймеровских циклов.
Однажды я проснулся от истошного визга. С трудом разлепив отёкшие веки, из-под неопрятно нависающей чёлки я увидел голую женщину, потрясавшую пальцем возле моей неухоженной бороды. Сальные складки и обвисшая грудь, такая большая, будто она выкормила по крайней мере десяток населений Таймера, делали её похожей на пирамидку из числа тех, что валялись во дворах моего детства: кольца-кольца и сверху яркая шишечка — раскрасневшееся от гнева лицо. Осталось только остальную кожу раскрасить в разные цвета.
— С этого чёртова засранца на меня прыгнула вошь! — верещала она, сотрясая кольцами, качая шишечкой и угрожая мне выставленным вперёд указательным пальцем. В выражениях она не стеснялась. — Мразь! Ублюдок! Говнюк!
Вошь — прыгнула? Скачут блохи — разве нет?
Я не стал цепляться к словам. Вполне вероятно над женщиной-пирамидкой вился комар, и она, спросонок не разобравшись, затеяла скандал. Но врать не стану — вши у меня и правда завелись.
Она кричала и отвешивала мне оплеухи. Соседи по сектору стискивали мою кровать в плотное кольцо. Кто-то плеснул мне в лицо едкой жидкостью, от которой чуть не остановилось дыхание. Вероятно, что-то из растворов, заимствованных в рабочей зоне. Чем занимались в этом секторе — представления не имею. Я давно не покидал постели.
— Сейчас ещё принесу, — раздался азартный возглас, и через некоторое время вооружившиеся кружками люди плескали в меня жидкость, мешавшую дышать и воспалявшую открытые участки кожи. Невероятная боль и зуд охватили всё тело. Одежда, борода и отросшие волосы, как могли, защищали меня, я прятал лицо в ладони, казалось, эта пытка никогда не закончится.
— Жаль спичек нет, я бы спалил эту скотину без раздумий!
— Вышвырнем его из сектора! — последовало предложение.
Меня сволокли с кровати. Я мог упираться и брыкаться, сколько угодно: один против 27 человек я был бессилен. Они схватили меня за складки одежды, кто-то вцепился прямо в волосы, раскачали и швырнули на створку, отделявшую сектор от холла Таймера. Та распахнулась от удара, в голове моей помутилось, поднялась волна жидкой рвоты от едкой вони неизвестного раствора, который едва не спалил мне дыхательные пути.
Дышать стало легче. Я приоткрыл глаза.
Мокрая чёлка прилипла ко лбу и выжигала на нём треугольные клейма, впечатываясь в кожу. Руки, покрытые волдырями, пылали.
Я стоял в холле на карачках. Тишина. Только ночник экономно сцеживал узкую полоску света. Словно плевок сквозь щербину между зубами ложился этот свет на кафельную плитку холла — неровно, с брызгами. Дежурные спали, их одежда аккуратно висела на спинках кроватей или бесформенной кучей валялась рядом. Кто-то из спящих встрепенулся, поднял голову от подушки, но затем снова лёг, повернувшись с боку на бок. Ко мне никто не подошёл.
Я огляделся. Никогда прежде мне не приходило в голову, что из сектора можно запросто выйти обратно. Значит ли это, что так же легко открываются двери других секторов?
Ничего себе! Мы живём в престранном мире: за тобой присматривают, но никому действительно нет дела, где ты и что с тобой! Разводят по секторам, но при этом двери не заперты. Обеспечивают работой, но никто не интересуется, как ты её выполняешь. А мы послушны! Мы не ходим по рельсам вслед за поездом, пытаясь выведать, куда они ведут! Мы, работая дежурными, не заглядываем в двери чужих секторов! Почему простейшие истины становятся доступными так поздно? Видимо, для нарушения правил требуется особенный спусковой крючок.
Моим стала Ивис.
Додумайся я раньше, уже наверняка нашёл бы возлюбленную.
Но теперь-то я ей на что? Заросший, неопрятный, обожжённый химикатами. Отвратительное зрелище! Жалкое подобие того Пая, с которым она делила кастрюлю. В котором не переводились животный дух победителя, звериная воля, желание жить и рваться к вершинам. А сейчас? Что я мог ей предложить теперь? Едкую вонь разложившегося прошлого?
Покачиваясь, я подошёл к открытой шахте лифта. Покачивающийся каркас еле виднелся в тёмной глубине. Нас разделял десяток этажей. Этого хватит, чтобы навсегда покончить с Таймером. С собой в Таймере.
— Я не хочу так больше…
Отчего-то мне стало жутко. А вдруг Ивис именно сейчас работает в Хранилище трупов? Я попаду к ней, мы встретимся снова. Вернее, она — со мной.
Скажет:
— Пай…
— Ты знаешь его? — спросит толпа.
— Он трахал меня, — вдруг признается она. И люди отпрянут в ужасе, станут перешёптываться. Они же такие равнодушные, люди, до тех пор, пока не настанет пора объединиться и заплевать кого-нибудь, зажалить ядовитым языком, заклевать, затоптать, изранить.
А кто-нибудь снова увидит вошь и будет лупить мой труп лопатой, а она, Ивис, вздумает заступиться и погибнет здесь же. Или примкнёт к остальным?..
Я отошёл от края.
Некоторое время я жил в Холле. Мимо проходили дежурные, выводили из секторов постояльцев, приводили новых жильцов. Меня не замечали. Едва ли вообще кто-то мог вообразить, что из сектора выберется таймерец. А даже если и выберется, есть ли инструкции, что делать в таком случае? Видимо, нет или до дежурных их не доводили, иначе меня давно бы уже затолкали обратно в сектор. А там, пожалуй, и убили бы.
Я втихаря прокрадывался в сектор, когда все уходили в рабочую зону: меня там ждал паёк, ведь мои 28 дней ещё не истекли. Без еды было тяжко, но страшнее было остаться без питья.
Я спал в укромном углу и пропустил тот момент, когда за мной пришли. Новый сектор обеспечил бы меня постелью и едой ещё на 28 дней! Когда я заглянул под утро за дверь, обнаружил, что все подносы пусты. До этого никто не брал мою еду, вероятно брезговали даже ею. Я поковырялся в отходах, выискивая что-нибудь посъедобнее, но не насытился. Выпил жалкие капли со дна стаканов и прокрался в душ — утолить жажду.
Мои опасения подтвердились. 28-дневный срок в этом секторе истёк, а в новый меня не переселили. Я мог ходить, где захочу, но что мне с этой свободы?
Несколько дней я побирался, питаясь объедками, среди которых нередко попадались столь нелюбимые мной прежде варёные куриные шкурки. Я заглядывал во все сектора подряд и осматривал подносы лихорадочным взглядом.
Добыча пропитания стала моей первостепенной задачей. Я забыл про Ивис, забыл, что открывшееся знание о Таймере дарило мне невероятную возможность отыскать возлюбленную. Нет, ничего этого я не помнил. Меня снова гнали животные инстинкты. Только теперь это был не зов манящих вершин для ухоженного льва, а постыдный страх пугливого койота сдохнуть от голода.
Я заглянул в сектор и обомлел от счастья. Нетронутый поднос. Еда! Полная порция! Я хватал руками хлеб, яйца, колбасу. Давился, глотал, не жуя. А рядом на постели лежало тело усопшего этой ночью, которому паёк уже был ни к чему.
Меня вырвало прямо на поднос: от жадности и отвращения к себе.
— Пай, — пробормотал я, отирая губы задубевшими чёрными пальцами с длинными острыми ногтями, — неужели это правда ты?
Очередной сектор. Основная часть жильцов находилась в рабочем отсеке, но некоторые, внешне мало отличавшиеся от меня, заседали в спальне, передавая по кругу пластиковую канистру с коричневой жидкостью. Они прикладывались к горлышку, после зарывались носом друг друг в волосы, занюхивая пойло.
— О-о-о, милости просим.
Они радушно протянули мне канистру. В ней оказался коньяк для пропитки коржей.
Так я стал кондитером. И любителем выпить.
Моих приятелей было четверо. Все они выглядели старше своих лет и одевались разномастно, что было для Таймера, привыкшего к наготе либо к униформам, совершенно необычно. Был среди них столь же неопрятный, как я, седовласый старик, носивший длинный — до пят — балахон с капюшоном. Другой — мужчина средних лет, стягивал в хвост длинные сальные патлы и предпочёл из одежды кожаный плащ и ботинки с острыми носами. Две девушки: одна — обросшая и смахивающая на мужика — носила белое платье с пышными юбками и глубоким декольте, она сама его сшила, ноги её были обуты в чёрные резиновые сапоги повыше колена. Волосы — жидкие и бесцветные — напоминали спутанную в «бороду» леску, некоторый дополнительный шарм придавало отсутствие значительного клока на одном виске, растительность заменил уродливый неровный шрам, будто кожу когда-то вспарывали консервным ножом. На одном ухе не хватало мочки. Вторая — бритая налысо — одевалась в кремовую майку на тонких бретельках и штаны цвета хаки. Кожу её украшали татуировки с камешками, вроде тех, за которые боролись в Хранилище, только не сияющими и гладкими, а угловатыми и бугристыми, серовато-зелёного цвета.
Я как-то поделился с ней, что она может стать добычей мародёров, на что она хрипло рассмеялась и ответила:
— Вряд ли позарятся. Это же щебёнка. Даже не блестит.
Мужеподобная говорила басовито и с хрипотцой, обладатель стянутых в хвост волос, напротив, был наделён голосом чуть высоковатым для мужчины, а манеры его отличались некоторой жеманностью. Впрочем, эта пара была довольно молчалива. Двое других участников компании нередко устраивали пикировки друг с другом, разгоравшиеся внезапно и столь же внезапно затихающие, изъяснялись они отборным матом. В такие моменты казалось, что они покидают нас, исчезают из сектора, да и вообще витают за пределами Таймера. Наверное, они научились выходить в какой-то другой мир. В какую-то свою… кастрюлю.
Их наверняка как-то звали. Возможно они представились, но коньяк и привычное безразличие к чужим именам сделали своё дело — их имён я не запомнил. В ответ на моё, мужеподобная гортанно гаркнула:
— Пай-пай-шалопай! — и зашлась подсвистывающим дёрганым смехом, словно внутри неё взрывали скотный двор и каждое животное издавало предсмертный вой. Больной, грубый, резкий смех.
Мне не хотелось вспоминать Шало и не хотелось, чтобы они звали меня Паем. Благо и на их память коньяк и равнодушие оказали благотворное влияние. Они стали окликать меня «Эй ты».
Вши пока были только у меня, но, думаю, это вопрос времени.
Маргиналы не слишком утруждали себя посещением рабочей зоны, наведываясь туда, чтобы пополнить канистру кондитерским коньяком или подпортить что-нибудь из готовых изделий. Например, приподнять крышечку печёной корзиночки с ягодами, от души харкнуть туда и напутствовать с гоготом:
— Приятного аппетита, скоты!
Бывало, нашим развлечением становилась готовка. Мы замешивали отвратительное на вид комковатое клейкое тесто, добавляли в него всё, что можно было соскоблить с пола или стен, швыряли клочья шерсти с моего свитера или обрывки ткани и нитки от поварских колпаков, иногда, нимало не заботясь о последствиях, прятали в десертах несъедобные вещи — гвозди, шурупы или осколки стекла.
— Жрите, скоты!
Эти кулинарные «шедевры» разносили по Таймеру и кому-то суждена была несчастливая встреча с нашей сомнительной рецептурой. Вот такая «конфетная лотерея».
Мы лакали коньяк и блевали в дышащее ноздреватое тесто, добродушным брюхом вздымавшееся над кастрюлей. Мы взрывались пьяным хохотом, брызгая слюной и непроглоченным пойлом в изящные, полные кремовых роз пирожные. Мы слонялись по кухне, набивали ненасытные рты нежным воздушным кремом, мы приземляли свои беспардонные зады в ажурные расписные торты, бросались бисквитами и сворачивали набекрень стеллажи с конфитюрами и джемами. Обстреливали друг друга яйцами, посыпали мукой, жонглировали блинами. Другие смотрели молча или присоединялись к разгрому.
Это было время невообразимого сумасбродства. Веселье сквозь тоску. Мне не хватало Шало, я скучал по деревне и даже в творящемся беспределе я понимал, что весь этот идиотизм не сравнится с дорогими мне детскими шалостями, а перемазанные вареньем баночные осколки не заменят памяти образа битой посуды в моечной.
Руки мало-помалу зажили, но всё ещё плохо слушались. Волдыри сошли, но кожу стянуло воспалённой коричневатой коркой, из-за чего кисти были ограничены в движениях. На лице сохранились струпья. Я так и не менял одежды, не стриг волос и не брил бороды. Вшей не вывел, и они беззастенчиво ныряли в мороженое, муссы и прочие кисельные реки.
Однажды я выглянул за дверь сектора. Да просто так выглянул — ни за чем и нипочему. Беспричинно. Захотелось. Разве есть на свете более весомое основание, чем немотивированный, внезапно родившийся порыв?
Экономный ночник, как раньше, моросил на пол бедняцким светом. Холл Таймера был тих, дежурные спали.
Мне почудилось, будто Таймер — это огромный порезанный на куски торт с выеденной сердцевиной, а я стою в самом центре, изумлённый, что меня почему-то ещё не проглотили.
Вдруг двустворчатые воротца, поднятые на три ступени вверх от пола, пришли в движение. Створки разъехались, выпуская проводника. За этими воротцами стоял поезд.
Паренёк — сегодня это был совсем малец, не больше 10 таймеровских циклов от роду — спустился по ступеням, огляделся, ожидая пассажиров. Я ошибся — на одной из кроватей дежурного не было, он зашёл за постояльцем, отбывающим в отпуск, и теперь вёл его через Холл к проводнику.
Мне нестерпимо захотелось увидеть Шало и Соли. Я не знал, сколько прошло времени с моего отъезда, так как давно перестал переворачивать песочные часы.
Уютный вагон был виден в проёме, проводник в нелепо длинных сползающих штанах и повисшей на ушах фуражке не по размеру пропустил пассажира внутрь.
Я вернулся в сектор, наспех растолкал приятелей:
— Вставайте, — шептал я им, — поехали! Поехали! Прокатимся!
Долго упрашивать никого не пришлось. Я, не выбирая, схватил чью-то рабочую форму, сделал из неё узелок, куда побросал подарки для деревенских друзей: кубики рафинада, упаковки соли, пачки сливочного масла, яйца, кульки с мукой, ёмкости с какао-порошком, шоколад, печенье. Готовые пирожные трогать не стал. Знаю теперь, кто и как их готовит.
Мои приятели брали канистры с коньяком, обвязывали ручки бечёвкой, чтобы унести в одних руках побольше. Навьючивались так, что едва могли идти, а перекинутые коромыслом верёвки при ходьбе захлёстывали шею петлёй.
Проводник-мальчишка собирался зайти в вагон, когда мы привлекли его внимание окриками и взмахами рук.
Неожиданно верёвка на шее Хвостатого оборвалась и канистры ухнули вниз. Одна пострадала больше остальных: из образовавшейся надтреснутой вмятины засочилась коричневая сукровица. Хвостатый бежал через Холл, приподняв сосуд с трещиной на уровень рта и слизывая набухающие ароматные капли.
— Как записать? — спросил из-под фуражки паренёк, напуская на лицо всю серьёзность, какую мог выжать из детского организма.
— Пай, — ответил я, запыхавшись от спешных сборов. Да и что темнить — в последнее время я не утруждал себя физическими нагрузками.
Как-то представились и остальные. Проводник поводил ручкой в журнале, но, кажется, ничего не записал. Не умел, что ли? Считать, видимо, тоже. Иначе непременно обратил бы внимание, что число пассажиров превысило положенное и пятеро из них определённо лишние.
Поезд отправился. Мои приятели передавали друг другу искалеченную канистру, присасывая к трещине ненасытные рты, будто сливаясь с пластиком в обжигающем пьянящем поцелуе. Я от коньяка отказался и, отодвинув занавеску, смотрел на глянцевую тонировку оконного стекла, пытаясь угадать, что за ней скрывается. Мне не хотелось думать, что поезд провезёт нас мимо деревни или вообще проследует иным маршрутом.
Я изучал глянец стекла, прислонив к нему лоб и оставив жирный отпечаток, белёсыми мазками ложились следы моего дыхания. Отражение было нечётким: мне видны были глаза, лишённые блеска жизни, поросль бороды в колтунах, где жизнь как раз-таки велась (копошились бесчисленные вши). Свалявшиеся брови, обвисшие плети усов, струпья на коже. Хотелось бы верить, что всё это лишь искажение моего истинного лица.
Я стукнул кулаком по стеклу. Сначала тихо и неуверенно. Затем сильнее. Злее. С каждым ударом я вкладывал всё больше отчаяния, всё больше ярости. Я молотил по стеклу, не зная, чего хочу: то ли вырваться на свободу, то ли изрезать руки и истечь кровью.
— Дай-ка я!
Хвостатый подтянулся на верхних полках, раскачался и вонзил каблуки остроносых ботинок в стекло. Потом ещё раз. И ещё.
Вот уже вся компания по очереди или вместе, не обращая внимания на попутчиков, пачкая занавески, попадая друг другу по пальцам и в пылу азарта не чувствуя боли, ломилась сквозь стеклянную преграду. Мальчишка-проводник выглянул посмотреть, что происходит, но счёл благоразумным не вмешиваться и снова скрылся в своём купе.
Угол оконной рамы дал слабину раньше стекла. Приятели утроили силу, расшатывая угол, словно молочный зуб в лунке десны, пока он под настойчивостью кулаков и подошв не сдвинулся относительно проёма. Дерево рамы трещало, выламывая мелкими зазубринами лаковое покрытие, расслаиваясь от каждого удара.
Наконец рама с грохотом вылетела на железнодорожное полотно. Полоски штор, подхваченные порывами ветра, простёрлись, словно руки, протянутые в бессильном стремлении удержать беглянку. Шнурок удерживал их, но мои приятели без раздумий сорвали и швырнули занавески в зияющий проём.
В вагон ворвался запах просоленной свежести и потоки косого дождя. Мы проезжали над морем. Небо озарялось светом молний и казалось, что под нами не волны, а языки серебряного пламени. За окном бушевала стихия, какой я раньше никогда не видел.
Вскоре морской пейзаж сменился. Ветер утих, гроза осталась позади. В окно лезли ветки деревьев и колючие еловые лапы.
Потом была пустыня. После морозные горы, льдистый покров, пики заснеженных гор. Километры выжженной земли. Зеленоватые разливы озёр и синие в сумерках половодья трав. Дорожки с кляксами лужиц, которые мечтали впитать в себя всё небо, но довольствовались маленьким звёздным кусочком и лунной рябью. Попадались лужи и покрупнее, но, увы, и они не могли отразить весь мир…
Неужели, чтобы увидеть всё это, мне нужно было вышибить лбом дверь сектора и высадить окно в поезде?
Я наслаждался видами, широко расставив руки и уперев их в оконный проём. Я дышал полной грудью. Даже вши притихли — залюбовались, что ли? За моей спиной столпился народ, очумело глазеющий на открывшиеся просторы. Мальчишка-проводник влез мне под руку и уронил на рельсы фуражку. Я потрепал его по голове.
Нужную деревню поезд собирался проскочить без остановки. Я ринулся в окно, за мной последовали приятели. Не знаю, каким чудом яйца в заготовленном узелке не разбились — ну разве что одно или два, не порвались и пакеты с мукой. Кубики рафинада превратились в сахарный песок, но главное наши кости остались целы. Мелкие ссадины не в счёт.
Хвостатый в очередной раз едва не удавился верёвкой с привязанными канистрами.
Такой дружной компанией мы ввалились в дом Шало и Соли.
В мой дом.
Конечно, мы всех разбудили. И маленькую Стрелу, и недавно родившегося сына Шало, и Соли. Кормящая мать только прикорнула, напитав своего кроху-богатыря и убаюкав его на несколько часов — до следующего кормления. Не проснулся только Шало, и это рассердило меня. Как же, великодушный Шало, затаил на меня обиду, не простил мне некрасивой выходки!
Соли качала на руках плачущего сына, на шее малыша красовался такой же амулет, как у сестры. Светловолосая Стрела в пёстрой ночной рубашке, щурилась и пряталась за мамину ногу, держась маленькими ручонками за её сорочку.
— Туман? — хоть я и не пил коньяк в поезде, алкоголя во мне было предостаточно, — Вы назвали сына Туманом? И, конечно, выбирали это имя, как в прошлый раз? Играли в свои идиотские жмурки? Сын родился у Шало. Как его назвали? Зло! Нет, это плохое имя. Давай попробуем ещё. Соли и Шало зачали сына с именем Печальный! И это не годится…
Ребёнок заливался плачем. Стрела испуганно жалась к матери, а Соли — босая — стояла посреди комнаты, как раз там, где когда-то играли в жмурки. Её лицо, обрамлённое распущенными светлыми волосами было красивым, одухотворённым и усталым. Она грустно покачивала головой, слушая меня, и всё же смотрела без упрёка. С готовностью — дослушать мой бред до конца. С решимостью — не выгонять меня за порог. С любовью… Это роднило их с Шало — они могли смотреть с теплом на тех, кто этого явно не заслужил. Это раззадоривало меня, заставляя выдавать всё новые и новые гадости:
— Соли народила сына. Как зовут его? Скотина! Это уж совсем негодное имя. А может, так: был Шало от счастья пьян, сына он нарёк Туман. О! Вот это годится! Ну, где мои объятья и поцелуи?
Как трогательны и нежны были они в глуповатой семейной игре, и как отвратителен сейчас был я!
— Пай, Шало не пьёт, — Соли улыбнулась, — вы наверное устали с дороги, проголодались? Сейчас я накрою на стол.
— А где Шало? Дрыхнет?
— Нет, Пай. Мойте руки.
— Почему же он не выйдет обнять старого друга? Или я в таком виде для него не хорош?
Моя компания давно разбрелась по дому, хватая без спроса вещи и еду, разбросали где придётся грязную одежду и обувь. Хвостатый развалился на первой попавшейся по пути кровати, Балахон грыз репчатый лук, Девчонка-Цвета-Хаки уселась по-турецки на полу, а Белое-Платье-Резиновые-Сапоги раскурила папиросу и теперь, так и держа её во рту, щекотала малышу животик.
Мы их словно не замечали, продолжая диалог один на один.
— Его нет, Пай, — Соли опустила глаза.
Я хлопнул себя по коленям в ёрническом жесте:
— Свершилось. Малыш Шало понял, что на свете есть не одна баба и свалил?
Я непременно отвесил бы себе оплеуху.
— Это не слишком-то похоже на него. Он был так твёрд в своей верности и так силён в благочестивом желании сдержать клятву, дождаться тебя, сохранить для тебя девственность.
Брови Соли изумлённо приподнялись.
— Только не говори, что ты не знала!
— В нашей семье не принято говорить о прошлом, — самообладание ей не изменило, — Приглашай гостей к столу, Пай. Я уложу ребёнка и вернусь.
Она ушла в другую комнату, оставив меня наедине с приятелями и — что ещё хуже — с собственными нетрезвыми мыслями. Что случилось с Шало? Почему я не обернулся, не посмотрел, что стало с ним после падения? Неужели толчок был настолько сильным, а падение столь неудачным, что составили угрозу для жизни друга? Он разбил голову? Свернул шею? Истёк кровью?
— Что с Шало, Соли? — встревоженно спросил я, когда она вернулась.
— Я не скажу тебе. Пока не скажу.
— Но он… жив?
— Разумеется, — сказала она и добавила тише, — надеюсь…
— Прости меня, Соли. Мы сейчас уйдём.
— Вы останетесь, — твёрдо произнесла она, — завтра я займусь твоим внешним видом. Надо привести в порядок твои руки и лицо.
— Я не подумал. У вас дети, а у меня вши, — я впервые сказал это вслух. Словно не о себе. Да и мог ли я помыслить, что когда-нибудь придётся говорить такое — о себе?
— Надеюсь, вши — это единственное, что тебя беспокоит, — мы словно продолжали вести диалог один на один, хотя вокруг по-прежнему сновали посторонние люди и вели себя довольно нахально и шумно, — Пай…
Она провела рукой по неухоженной копне моих немытых волос.
— Что бы ни происходило в твоей жизни, никогда не пускай в свой мир чужаков. Ложись спать.
— А они?
Соли вздохнула.
— Они сейчас наследят, нагадят, напачкают в твоём мире и пропадут, словно их никогда и не было. Потерпи. Хотела бы сказать, что это всего на 28 дней, но теперь не уверена. Таймер для меня сильно изменился.
— Так и не скажешь, где Шало?
— Не сегодня.
Соли погладила мою руку.
— «Как назвать тебя, пацан? Пай придумал бы: Туман». Эти строчки у сына в обереге. Мы очень скучали по тебе. Хорошо, что ты вернулся.
Сразу после завтрака Соли увела меня в баню, срубленную Шало. Во времена Деда бани здесь ещё не было.
Туман спал, завёрнутый в оделяло, в предбаннике. Стрела рвала одуванчики на лужайке. Гости развлекали себя как могли. Их развлечения мало отличались от таймеровских: они пили коньяк, сквернословили, швыряли друг в друга вещи. В секторе мне казалось это забавным, но здесь, в знакомом с детства доме, всё, что они вытворяли, ужасало.
Соли была приветлива, даже мила со всеми, но общалась по большей части со мной, отделываясь от непрошеных визитёров короткими репликами или мягкими просьбами вроде сходить помыться или прибрать за собой на кухне. Не привыкшие к порядку, а тем более к распоряжениям, они смеривали хозяйку снисходительным взглядом и уходили во двор.
Соли состригла мои космы и сожгла их тут же, в тазу. Та же участь постигла бороду и усы. На стол в предбаннике Соли выставила десяток банок и крынок. Наполнив до краёв стакан бесцветной жидкостью, пахнущей одновременно приятно и гадко (даже не думал, что такое возможно), она велела:
— Выпей.
В глотку полилась прохлада, отдающая желудями, жухлой листвой и персиками. Я выпил залпом и меня стошнило на пол.
Соли кивнула:
— Хорошо. Теперь это.
Она протянула мне стакан с тягучей вязкой субстанцией, похожей на кровь. Мне казалось, что меня снова вывернет от одного вида, но — нет. Кисель мягко скользнул в желудок — словно спел ему колыбельную. Рвотные позывы улеглись, в голове прояснилось, будто мысли мои никогда не отправлялись в нокаут ударами кондитерского коньяка.
— Ещё не всё. Вот, — она приподняла крышку с небольшого сотейника, заполненного студенистой массой розоватого цвета, подёрнутой трясущейся плёнкой плесени. Мерзкое на вид! Но рвота и теперь не дала о себе знать.
— Отрежь и выпей, — последовала команда, — только небольшой кусок, а то не проглотишь.
Она протянула мне нож.
— Отрезать и выпить? Как это вообще возможно?
— Действуй.
Я отрезал кусок малоаппетитного желе. Резалось оно легко и формы не теряло, но, едва оказалось во рту, превратилось в изрядный глоток вкусного сока. Волна жара пробежала от головы к ногам, меня прошиб пот, потом зазнобило.
— Некоторое время при виде коньяка тебя будет подташнивать, но это скоро пройдёт. Правда и пробовать алкоголь больше не захочется.
— Спасибо, — выдавил я, чувствуя, как самочувствие приходит в норму. Всё возвращается. Я снова Пай, а не бродяжка из Таймера.
— Осталось лицо и руки, — Соли смешала несколько настоев из принесённых крынок, — подержи кисти в тазике и умойся. Через несколько дней и следа не останется от былых повреждений.
Соли смотрела на меня ласково, отчего я снова почувствовал себя мужчиной.
— Истинный сын Таймера, — засмеялась она, когда я признался ей, — если люди посмотрели друг другу в глаза, это совсем не означает, что сейчас начнётся бурный секс.
Меня опять катала машина времени. Вот мы с Шало едим рыбу-молчанку, а вот на этом же месте старик в балахоне долбит о стол заскорузлой воблой; вот мы лежим на траве, болтаем о всяком, а вот здесь же, едва не захлёбываясь в блевотине, валяется Хвостатый; вот Шало примеряет старые Дедовы шапки, а вот мужеподобная бабища вытирает ими пол. Старые рваные кеды моего друга — теперь их пинают, передают пасы. Старьё, ими давно пора сыграть в футбол, но всё же это — наше старьё, наши шапки, наши трава и стол…
Сегодня я взбесился. В одну секунду! Словно адреналин, зародившийся внутри меня, слили, вскипятили, пропустили через сифон, и этот горячий газированный энергетик запустили обратно в кровь. Я вышел из дома и увидел, как Хвостатый, взобравшись на табурет, мочится в синюю пластиковую бочку. В нашу синюю пластиковую бочку!
— Ты бы ещё в кастрюлю мою помочился, сука! — заорал я, выбивая из-под него табурет.
Хвостатый рухнул, ударившись кадыком о горловину бочки, и с хрипом повалился на землю. Я смотрел, как он хватается за горло, выпучивая от страха и непонимания глаза и пытаясь продышаться.
— Убирайтесь, — закричал я подоспевшей компании, — собирайтесь все четверо немедленно и валите отсюда, чтобы я больше никогда вас не видел!
— Псих, — гаркнула мужеподобная, пнув меня по лодыжке резиновым сапогом, отчего он чуть не слетел с её ноги.
Они ушли.
Казалось, дом вздохнул с облегчением. У него вообще всегда разное настроение. Когда в нём жил Дед, дом казался добродушным и мягким, словно пшеничная сдоба, готовым укутать каждого в ароматы дерева, сваленных у печки поленьев, простой еды. Когда я был здесь один, он, словно очерствелая горбушка, едва подпускал меня к себе, долго не давал растопить печь, плевался в меня дымом через заслонку, будто нарочно примораживал двери и дверцы, чтобы я приложил максимум усилий, открывая дровяник или колодец. Шало был его любимцем: когда мы жили вдвоём, дом, словно дух Деда, окутывал его лаской, а меня — заодно, с некоторой неохотой. И вот сейчас, когда мы заявились в непристойном виде, он превратился в колючее окаменелое растение, я чувствовал холод, отторжение и неприятие с его стороны, даже Соли разговаривала со мной без тени упрёка, а дом молчал, и в каждом предмете из прошлого и настоящего виделись мне его сверкающие гневом глаза. Я похлопал его по деревянным перилам крыльца, словно по плечу:
— Ну полно, полно, старик… Прости меня…
И, кажется, простил, как может простить только родной дом.
А ночью полыхнула изба в деревне. Она горела с треском и грохотом, будто огонь не сжигал её, а глодал деревянный остов, как сахарный мосол, будто выламывал куски не языками пламени, а исполинскими огневеющими ручищами.
Жители деревни метались, пытаясь унять дышащее жаром пиршество, но огонь жрал несчастную тушку беззащитного дома, будто праздновал совершеннолетие. С наслаждением вспоминал он, как был маленькой искоркой, как полз пламенеющей гусеничкой по деревянным плинтусам, как вспорхнул бабочкой по невесомому тюлю к притолоке и как, наконец, распахнул бездонную пасть, как из наивной огненной крошечки воспитал в себе хищника с буйной гривой. Я вам не бабочка, — орал он на своём огоньском языке. Ветер взбивал оранжевые пряди в пышную причёску. Дом безуспешно пытался выкурить захватчика антрацитовым дымом. Чёрными ониксовыми брызгами вылетали опалённые стёкла.
— Там сегодня куролесили какие-то четверо, — перешёптывались в толпе.
Воздух пах гарью и коньячными парáми. И страхом. Для меня особенно — я мог оказаться среди погорельцев.
Кое-как огонь уняли. Люди разошлись. Сплотившиеся на короткое время в общей беде, они снова стали равнодушными, едва горе отступило. Это Таймер. Здесь всё быстро. И горе, и радость.
Возращаясь домой перемазанный сажей, я остановился у большого камня и положил руку туда, где когда-то лежала ладонь Шало. Как иногда бывает жестока машина времени, стремясь повторить для нас какие-то знаковые фрагменты. Неужели их нельзя осмыслить и оценить с первого раза?
Когда-нибудь пепелище порастёт иван-чаем.
Как знать, может и этот период моей жизни в памяти зарастёт иван-чаем?..
Через несколько дней Соли собрала в узелок листовой салат, огурцы, варёные яйца, зелёные перья с молочно-белыми луковками, прозрачными, будто за изумрудную стрелку вытащила на свет самих духов земли.
— Мы три дня подряд будем надолго уходить в лес, — сказала она. — Сегодня пришла пора рвать красную траву, завтра — белый корень, послезавтра — жёлтую ягоду.
— Откуда ты знаешь? — удивился я.
— Ну, во-первых, я давно этим занимаюсь. Думаешь, откуда все мои мази и настои? Ещё Дед научил меня разбираться в травах, кореньях и ягодах.
— Наш с Шало Дед?
— Ваш с Шало Дед, — передразнила она, — вот такой он, Таймер, все друг другу немного родня.
— И всё-таки, как ты узнала, что именно сегодня пора собирать синюю траву и чёрный корень?
— Трава красная, а корень белый. Я высадила в огороде растения, которые вызревают одновременно с необходимыми мне лесными плодами и травами. Сегодня распустились садовые цветы, завтра они сменят окрас, а послезавтра увянут. Так что в эти три дня мне лениться нельзя. Готов?
Я пожал плечами.
Мы взяли с собой огромную корзину. Действительно громадину! В моей жизни была гигантская кастрюля, так что я кое-что смыслю в невероятных размерах!
Тумана мать привязала к себе крест-накрест простынями, Стрела безропотно шагала рядом. Рýки и лѝца Соли велела нам перед выходом обработать прозрачной бесцветной жидкостью с едва уловимым цветочным запахом, так что комары теперь не страшны. Впрочем, в деревне, даже в лесу, их всегда почему-то было меньше, чем в помещениях Таймера.
Мы прошли через рощицу, знакомую с детства. Здесь мы рвали с Шало тёмно-зелёные сочные, чуть маслянистые, массивные плоды, правда не для еды, а для того, чтобы сделать из них массу для промазывания днища лодки. Вкус неизвестных плодов никогда мне не нравился: кислый поначалу он вдруг распластывался по языку внезапной ванильной сладостью, прокатывался ментоловой наледью и оставлял после себя горьковатое пряное послевкусие. Кофе с лимоном и мятой — да нет, не то… Этот вкус невозможно было сравнить с чем-то, пробованным раньше.
Сегодня я сорвал с ветки тяжёлый плод и надкусил. Рот наполнился знакомым сочетанием несочетаемого. Я задохнулся от удовольствия. Именно этого странного вкуса мне недоставало, этой палитрой ощущений хотелось упиться! Помесь, стремящаяся сбить сосочки языка с толку, сегодня казалась объяснимой и понятной.
— Никогда не любил его, — поделился я с Соли, — за неоднозначность, что ли. А сегодня не могу оторваться.
— Не понимаю, значит не люблю, — Соли кивнула. — В детстве все стремятся к однозначности: холодно-горячо, хорошо-плохо, можно-нельзя. С возрастом эта тяга к полярности ослабевает, хочется чего-то промежуточного. Наверное, способность принять полутона и есть основа искренней любви. Стремление к неоднозначности — признак зрелости. Мудрости, если хочешь.
— Так эта роща, почитай, проверка на мудрость?
— Каждый миг человеческой жизни — проверка на мудрость, потому что слишком редки мгновения с однозначным вкусом.
— Значит, на этих деревьях растут мгновения? Очень поэтично.
Мы помолчали.
— Соли, — я помедлил, мне было нелегко сказать это, — я не понимаю, как жить теперь, зная, что во мне прячется тот человек, который мог позавидовать другу, наболтать столько глупостей, упиваться кондитерским коньяком и приятельством со странными личностями.
Туман заворочался в простынях. Стрела бежала поодаль, срывая плоды, до которых могла дотянуться, надкусывала, бросала и снова срывала, выискивая что-нибудь повкуснее.
— Поступок — это финальная точка, — задумчиво произнесла Соли, — или, скажем, восклицательный знак в конце предложения. Люди склонны оценивать человека по поступкам, хотя правильнее было бы судить по первопричине. Не по тому фрагменту жизни, который заставил его поставить восклицательный знак, а по тому, который принудил его начать писать предложение. Оценивать поступки отдельно от причины, всё равно что читать текст, состоящий из одних знаков препинания. Если даже уловишь интонацию, смысла всё равно не поймёшь. В жизни не столь важно отношение человека к самому поступку, сколько к возможности его повторения. Если ты сейчас коришь себя на все лады, а завтра вновь примешься за старое, думаю, дело точно не в коньяке. Коньяк — не зверь, не вирус, не пыльца растений, не насекомое. Он не может налететь на тебя против воли. Важно не то, каким ты был, когда коньяк был в тебе, важно, кем ты остался, когда он выветрился.
Она говорила прерывисто, чуть одышливо, прерываясь, когда была необходимость выискать сухое место для шага или пробраться через густой кустарник.
— Если бы мы не были теми, кем были, никогда бы не стали теми, кем стали. Ты сегодняшний — это многослойный портрет тебя же вчерашнего, позавчерашнего, ещё более молодого. Счищай слой за слоем, знакомься с собой заново или наноси слой за слоем, закапывая себя прежнего, так или иначе череда картинок остаётся с тобой навсегда. Иногда надо их перетасовать, вытянуть наугад, рассмеяться над собой — наивным, глупым— переосмыслить, осознать, насколько всё изменилось, и к лучшему ли…
Некоторое время мы шли молча.
Стрела без капризов помогала матери собирать красную траву, коей в лесу было видимо-невидимо, но и тащиться за ней пришлось в такую чащобу, какая не снилась нам с Шало даже в дни самых смелых мальчишеских проказ. Тем не менее, Соли, даром что с ребёнком наперевес, шагала бойко, перебиралась через бурелом и валежник, споро перескакивала с кочки на кочку, преодолевая болотистые участки. Корзину я тащил волоком за собой, порой казалось, что она не пройдёт между деревьями или увязнет в трясине, но Соли отлично знала дорогу и вела нас там, где плетёный короб не встречал значимых препятствий, а те, с которыми всё же пришлось столкнуться, преодолевались на удивление легко.
— Красную траву мы будем сушить, — негромко рассказывала Соли дочери, — чтобы потом заваривать и пить от боли, белый корень — величайшее снадобье от дискомфорта в животе, а жёлтая ягода — настоящая волшебница. Только не вздумайте её есть, — Соли повысила голос, чтобы я тоже расслышал, — она ядовитая.
Соли покормила Тумана, после чего мы развязали узелок и принялись за трапезу сами.
— Может, всё-таки скажешь, куда делся Шало? — я облупил яйцо, обмакнул в соль, набил полный рот и едва не подавился сухим желтком.
— Не скажу, — она улыбалась, — слушай, Пай, а что ты такое сказал насчёт того, что Шало ждал меня всю жизнь?
— Ну да, — я покраснел в два слоя: первый за то, что выболтал тайну друга, а второй — за своё недостойное поведение, — неужели он не говорил? Он поклялся ждать тебя, когда был ещё мальчишкой. Ты его тогда не замечала…
Соли зарделась.
— Замечала. А когда он уехал, пообещала себе, что буду только с ним…
— И ты тоже? Этого не может быть! Это невероятно, ну правда! Фантастика же!
— Угу, — легко согласилась она, надкусила огурец и беззаботно сощурилась от пробивающегося сквозь листву тёплого солнечного луча.
— Может, хоть ты объяснишь, почему я так не умею?
— Не умеешь — что?
— Не умею клясться, ждать, не умею терпеть. Мне хочется всего, много, разного… Я ненормальный, да? Таймер испортил меня?
— Пай, а что, собственно говоря, плохого в том, что тебе нравится Таймер?..
— Не нравится.
— Не возражай. Нравится. Таймер даёт тебе огромные возможности — попробовать себя, испытать, проявить. Открыть новые двери и навсегда закрыть старые. Он учит делать это без сожаления, без раздумий, резко и порой жестоко, но при этом он позволяет расстаться со всеми посторонними. Сколько у тебя было девушек? Не отвечай, думаю, немало, а помнишь ты только Ивис. Сколько было друзей? Ответ тоже известен. Сколько тех, кто просто привлёк твоё внимание? Найдутся и такие, только вспомни. Как ни крути, куда бы мы ни шли, мы всё равно движемся от человека к человеку, даже если кажемся себе одинокими и кружим внутри себя самого, память подкидывает нам образы, за которые мы цепляемся, на кого хотим равняться, кому подражать… Таймер не враг ни тебе, ни нам с Шало. Это мир, который подарил нам жизнь, который даёт нам хлеб и воду, работу. И, как выяснилось, он не отбирает у нас права выбора — хочешь: ходи по секторам, нет — изобрети свои собственные маршруты. И ты их изобрёл, ты указал дорогу нам с Шало, и сам идёшь какой-то особой стезёй.
— И куда она меня привела? В кого я превратился на этом пути?
— Тот, кто ходит проверенными маршрутами, с пути не собьётся, но и нового не проложит. А новые, может, и красивее, и короче, и растут там невиданные целебные травы, каких я уже и не соберу — я трусиха и предпочитаю знакомые дороги. Я жду Шало, у меня есть дети, а вот у тебя всё ещё впереди. Даже при вылазке за грибами есть опасность принести в дом гниль и яд. Что уж говорить о походе за чем-то более важным и ценным? У некоторых судьба, как добрая тётушка: подарит сувенир в красивой коробке, погладит по головке, скажет: твой удел просто незаметно менять сектора, будь умницей, не высовывайся, а я время от времени стану преподносить тебе приятные сюрпризы. Другим она и вовсе ничего не дарит, отвернувшись, как от результатов неудавшихся экспериментов. Но есть и третьи, на кого она делает ставки. Таким она говорит: я припасла для тебя кое-какое барахлишко, покопайся в коробке, выбери, что понравится. И ты ищешь, среди шелухи и отбросов, старых газет, поломанных игрушек, и кажется, что всё — испортилось, просрочилось, обветшало и зацепиться взглядом не за что. Берёшь что приглянулось, чинишь, приводишь в порядок, пользуешься много дней. А ещё в этой коробке непременно есть предмет, который притягателен своей отвратительностью, такой, который ты с первого взгляда сразу отбросишь прочь, но потом неизменно будешь ловить себя на мысли, что тебе хочется его рассмотреть повнимательнее. Что-то поначалу чуждое, какая-нибудь розовая ночная рубашка…
— Розовая ночнушка? — я хрюкнул. — Для меня точно — чуждое!
— Вот видишь! Отказываешься! Так же и судьбе скажешь: что ты мне подсунула? А сам всё чаще смотришь на неё, достаёшь, изучаешь и однажды решаешься надеть…
— Что ты несёшь! Я не стану такое надевать!
— Дослушай. Ты надеваешь её — сначала втихаря, а то вдруг на людях, ради какого-то неведомого эпатажа, шокируешь, упиваешься собственной экзотичностью, но в какой-то момент тебе это надоедает. Ты возвращаешься к коробке, благодаря Судьбу за то, что у тебя был не один подарок, обвязанный пёстрыми лентами, а целая куча — и все с подвохом. Это наполнило твою жизнь отдельным смыслом, подвигло тебя на новые открытия, наполнило особыми впечатлениями. Ты видел когда-нибудь детскую дощечку с прорезями разной формы?
— Через которые нужно пропускать подходящие по очертаниям фигурки? Да, играл в такую с подопечными.
— У Тумана и Стрелы таких нет, но я хорошо помню, как сама, будучи ребёнком, решала эту задачку: сначала играла отдельно фигурками и отдельно дощечкой, не понимая, что их нужно совмещать, потом догадалась, но пыталась протащить кубик через круглое отверстие, не получалось. Я злилась, капризничала, плакала, била кулачком по кубику, не желавшему проходить через прорезь. Ещё позже стала проверять поочерёдно все контуры и сопоставлять их с гранями прилагающихся фигур. И сколько же времени мне потребовалось, чтобы брать нужную фигурку без дополнительных размышлений и точно пропускать её через отверстие? Немало, Пай. И жизнь — такая же дощечка, только отверстие в ней одно. А фигурок — несчётное множество. Вот и подумай, можно ли сразу же схватить необходимое? Самое ценное? Лучшее? Попытаешься протащить нечто несоизмеримое — дощечка треснет или сломается фигурка. Мелкие детали, наоборот, пролетят и даже краёв не коснутся. Впрочем, есть одна хитрость: при сортировке в игре иногда получалось провести неподходящую фигурку в отверстие, стоило только чуть повернуть. Что-то скользнёт идеально, что-то — с трудом, а что-то никогда не пройдёт сквозь скважину твоей жизни, не просочится, не пересыплется, не заполнит пространства, но чтобы найти подходящее, непременно нужно пройти все стадии — от непонимания соответствия до возможности схватить лакомый кусок даже вслепую, левой рукой, на бегу…
Я усмехнулся, решив на днях сделать для детей Соли и Шало дощечку с фигурками.
Я рвал траву и складывал в корзину. Соли велела набрать её с верхом. Занятие не раздражало и даже приносило удовольствие. В Таймере у меня никогда не было возможности спокойно погрузиться в свои мысли. Вечное присутствие 27 соседей не способствовало уединению.
Но здесь, в лесу, я позволил окунуться в свой внутренний мир глубоко и честно. Иногда я проговаривал мысли вслух, Соли оборачивалась на меня:
— Ты что-то сказал, Пай?
Я качал головой и возвращался в себя. Кажется нам давно стоило повидаться — мне с собой же.
Честно говоря, у меня было не столько девушек, как я привык рассказывать. Нет, я не вру, что сбился со счёта, но и заправским пожирателем сердец я тоже не был. Шало прав: я всегда искал постели, в которых хоть что-то удерживало. Красота её обитательницы, интересные беседы, особенные или любопытные навыки, доставлявшие мне новые ощущения. Бывали и пустые интрижки, не скрою. Удовлетворение физиологической потребности, которое оставляло после себя чувство брезгливости. Поцелуи — словно во рту прополоскали ветошь для протирки стола, затхлые и полные посторонних привкусов; прикосновения — словно через целлофановую плёнку: беглые и неловкие; взгляды — пригоршня металлической стружки: колкие, быстрые, лишь бы не заострять внимания на объекте случайного интимного досуга.
Иногда сектор не предоставлял выбора, а я был юн. Разве юношеская анатомия, терзаемая лапами вызревающей физиологии, не самый яркий пример, что жертва бывает стократно слабее хищника? И всё же не всякая встреча давала мне необходимый отклик. Я всегда искал теплоты и любви. Да, чёрт возьми, той самой, о которой говорил Шало! Я никогда не признаюсь ему в этом. Быть хоть с кем-то, лишь бы не одному! Даже в одиночестве, на которое я обрекал себя добровольно, приговаривая: «Ты не Ивис… Ты не Шало», я жаждал открытости, той самой открытости, какая есть у моего друга и от которой он сам не против избавиться.
Таймер держит нас обнажёнными не из садистского наслаждения, не из удовольствия созерцать нашу наготу. Он заставляет нас искать взаимное тепло! Только благодаря этим поискам равнодушие таймерцев не сделалось абсолютно непроницаемым! Есть, есть в нём лазейки!
Случалось, работа в секторе была тяжела и не оставляла помыслов о сближении с соседками. Тогда я отдавался нелёгкому труду с остервенением, получая удовольствие от мышечной боли, и, надо сказать, оно было ничуть не меньшим, чем от секса. Любой пот молодости — это соль жизни.
Однако самое большое счастье мне доставляли постели, которые не только согревали, но и вдохновляли.
Девушка из душевой, что появилась на 15-м цикле моей жизни, открыла мне мир первого удовольствия, близкого контакта, чувственной наготы. Я упивался этими буйствами, как упивается любыми новыми знаниями пытливый ум, жаждал её тела, как жаждет всех возможных страстей взрослеющий организм.
Ивис — это иное. Она придавала знаниям огранку, научила ценить не только тепло тел, но и хитросплетения внутреннего кружева, мыслей и чувств того, кто от тебя — на расстоянии многоточия, поставленного в конце каждого совместного вдоха.
Меня словно наполняли водой, и чаша готова была однажды переполниться, но Ивис не стала последней каплей, нет! Она была растворимым кристаллом, превратившим пустую воду во мне — в кровь. И сердце, уставшее гонять вхолостую мою неразборчивую юность, забилось наконец благодарно. Вот почему я был одержим Ивис! Вот почему я лил в себя коньяк — лишь бы сбить сердце с толку. Нет больше крови, нет больше кристаллов, нет больше благородного раствора, есть жгучее, ядовитое, убивающее пойло! Пей, проклятое сердце! Я поил его, чтобы вымыть из себя Ивис. И, кажется, вымыл безвозвратно. Сейчас за сборами красной травы это имя больше не будоражит меня, не влечёт, не манит и даже разгадка его происхождения кажется мне ненужной.
Я ни за что не высказал бы этих мыслей ни Шало, ни тем более Соли, но я был чертовски благодарен Таймеру за то, что они вообще появились в моей голове: видно в ней существует какая-то особая кастрюля, в которой таятся размышления, закрытые даже от друзей. Но при усердии и старании из этих заготовок в конце концов получится вкуснейший наваристый суп. Среди всех ингредиентов есть и вовремя данные советы и подсказки от тех, кому я не безразличен, но, как и всякому блюду, похлёбке из внутренних переживаний требуется время. Настояться. Пропитаться. Обрести насыщенный цвет, яркий аромат, неповторимый вкус.
Спасибо, Ивис! Спасибо, дружище Шало! Спасибо, Соли! Спасибо, Таймер! За полуфабрикаты, которые вы побросали в мою кастрюлю, но только готовить я буду сам, даже если получившуюся бурду невозможно будет переварить. Что ж, каждый неумелый повар может быть казнён собственным несъедобным блюдом. Я — готов…
Спасибо тебе, красная трава, что тебя на поляне много, что ты неприхотлива, не режешь пальцы, не жжёшь кожу и не мешаешь моим рассуждениям. Наверное, в каждом мире должна быть поляна с красной травой и всем жителям время от времени необходимо туда наведываться.
Моя жизнь — хороша! Мне нравится Таймер — это больше не подлежит сомнению!..
Может быть, 28 дней — это подготовка для тех, кто способен преодолеть более длинную дистанцию? Для тех, кто должен открыть больше дверей, шагнуть в неизведанное, перебороть обстоятельства? А маленькие глоточки таймеровских смен нужны, чтобы не захлебнуться однажды обретённой свободой?..
Обратно тащить корзину было значительно тяжелее, и всё же я подхватил уставшую Стрелу на руки, подбросил вверх, а приземлилась она на мягкую перину из красной травы. Так и добрались до дома: я, Соли с Туманом в простынях, и большой корабль-корзина на верёвке позади с капитаншей, уснувшей в срезанных стеблях…
Собирать белый корень оказалось мукой! Его вершки были колючими и одновременно скользкими! Абсолютно несносное растение — хочешь-не хочешь, а голые руки непременно соскользнут на длинные шипы. Даже через рукавицы остриё жалило нещадно. Корень сидел в земле плотно и порой складывалось ощущение, что он растёт сразу в две стороны, и где-то, на другом конце Таймера в свою сторону тянет другой сборщик.
Не скоро я наловчился выдёргивать неподдающееся растение, да ещё так, чтобы не повредить нежную кожицу и не обломать невероятно целебный кончик! Без него урожай, конечно, тоже отправлялся в корзину, но Соли расстраивалась всякий раз, когда белый стержень вылезал наружу усечённым. Надо ли говорить, что дома бесценные кончики отсекались и хранились в отдельной ёмкости?
Жёлтая ягода была непривередлива, легко шла в руки и просилась в рот, истекая янтарным липким соком, источая сладкий аромат. Неужели такая манящая красотка могла быть коварно ядовитой? Несколько раз Соли прикрикивала на Стрелу, едва та намеревалась лизнуть перчатку, испачканную соком.
Пушистые кусты были сплошняком увешаны крупными шариками ягод, иногда соприкасавшихся друг другом, как слипшиеся мыльные пузыри. Отделялись плоды лишь с небольшим затруднением — будто с зелёного шерстяного платья (собственной вязки), какое было у Соли, снимаешь репейник.
Морока началась при обработке.
— Кожица жёлтой ягоды — единственная съедобная часть, — поучала Соли. — Настой сбивает температуру. Мякоть в пищу не пригодна, но из неё получаются отличные примочки на ушибленные места (строго через тряпку, и не следует превышать время взаимодействия с кожей, иначе будут ожоги!). А вот семена я использую только в хозяйственных целях — отбеливаю ткани. Дед говорил, что ими можно выводить родимые пятна, но мне не доводилось пробовать этот метод.
Она рассказывала, а я изумлялся, как был слеп и нелюбопытен прежде: ведь Соли довольно часто возилась с растениями в дни моих приездов, но я не задал ей ни одного вопроса, не предложил помощи, не проявил ни малейшего интереса. Сейчас же я впитывал знания, словно вылез из зоны информационной изоляции — мне всё было важно, всё казалось захватывающим и необходимым, я складывал каждое слово Соли в память, как в надёжный архив.
И не сосчитать, сколько времени ушло у нас на заготовки. Мы шинковали красную траву, выкладывали её на просушку, рубили белый корень, оберегая кончик, разумеется! Отделяли кожицу с жёлтой ягоды и, помещая в отдельную посуду, заливали подслащенным раствором. Мякоть продавливали через сито, разводили водой, процеживали, ещё раз просматривали, не осталось ли семян. Семена же, залитые водой, перекипячивали, непрерывно помешивая, стряхивали с них остатки мякоти и раскладывали по банкам.
— Бедный Шало. Если ты не один раз заставляла его заниматься всем этим, тогда понятно, почему он сбежал.
Соли стукнула меня ситом с остатками семян.
— Эй, не надо проводить на мне эксперименты по выведению родимых пятен! — засмеялся я, убирая со лба охряные крапинки.
— Соли, почему ты не прогнала меня, когда я пришёл с пьяной компанией? — спросил я. — Просто вытолкала бы нас взашей…
— Да, Пай, это иногда так просто, сказать: пошёл вон. Легко отрекаться друг от друга — это вполне в духе Таймера. Это проще, чем пытаться понять, что у человека в душе. Шало очень привязан к тебе, он верит в тебя, и он не простил бы, узнав, что я тебя не уберегла. Видишь, ты отпустил своих гостей, и они погибли. Я задержала тебя — и этим спасла.
— Ты считаешь, что я виноват в их смертях?
Она поджала губы и посмотрела на меня в упор.
— Не пытай меня, Пай. Так много всего изменилось. Раньше я знала, что через 28 дней всё станет другим, хочу я этого или нет, знала, что люди, которые мне интересны и дороги, покинут меня — согласна я на это или не согласна, меня никто не спросит. Таймер сделает так, как нужно ему. Теперь у меня появилась возможность делать по-своему, думать по-своему, и я пока не готова ответить на вопрос: «по-моему» — это как? Как вести себя с людьми? Как оценивать прошлое, которое раньше было только моим, а теперь им нужно делиться? Смогу ли я быть правдива, рассказывая о прошлом? Давние события всегда требуют рассмотрения через увеличительное стекло. Чем раньше они происходили, тем мощнее требуется линза, следовательно, искажений тоже больше. Люди смотрят через одно и то же стекло, а видят поступки по-разному. Поэтому и от взаимных искажений Таймер нас тоже бережёт! Всё ново и непонятно, но я счастлива, Пай, правда счастлива. Этот мир мы строим вместе с Шало. Не рушим ничего в прежнем, не пытаемся изменить Таймер, ввести в нём свои порядки, вместо этого создаём собственную судьбу на окраине огромного мира. Как по веточке птицы строят гнездо, как по миллиметрам поднимается из земли молодой росток. Я ни в чём не обвиняю тебя, Пай, просто знаю, что ты — часть нашего маленького мира с Шало, но ты при этом и часть Таймера. Если что-то случится с тобой — наш мир рухнет, а Таймер устоит.
Я растрогался, но вида не подал.
— И это самое страшное: ведь помимо тебя могут появиться ещё люди, и чем их больше, тем выше вероятность, что они растащат однажды наш маленький мир! Мы с Шало будем отдавать, пока не останемся ни с чем, опустошённые и вычерпанные до дна. Может, Таймер знает это, потому и ограждает своих жителей от привязанностей, от долгих знакомств, от заведомо посторонних людей… И от собственных детей — тоже… В сущности, мы всегда дружим с придуманными людьми и любим — представление о них. Мы сочиняем себе человека на 28 дней, за этот срок невозможно понять — правильно ли мы его выдумали, и с иллюзорным ощущением уходим дальше. Таков уж наш удел — доверяться незнакомцам, но и терять их без трепета и волнения. Но, если уж так случилось, что Таймер позволил нам жить по-другому, поверь мне, Пай, я буду беречь это право столько, сколько придётся. Меня пугает одно, — Соли вздохнула, — сколько бы ни было дней — двадцать восемь или сто двадцать восемь — всё равно жизнь — даже самая счастливая — когда-то закончится. Но ты ведь придумаешь, как победить и этот таймер, правда, Пай?
Я оставил её вопрос без ответа.
Была уже глубокая ночь, когда мы покончили с делами. Грудной Туман требовал кормёжки по часам, Стрела иногда болтала сквозь дрёму или, увидев страшный сон, просыпалась и приходила на кухню. Соли целовала дочь в макушку и укладывала заново, напевая сочинённую на ходу песенку.
Иногда она украдкой поглядывала на часы. Они скоро должны были запустить стрелку на зелёном фоне.
— Ждёшь отпуска? — спросил я. Соли не отреагировала на шутку.
— Пойдём, — вместо ответа сказала она.
— Теперь-то куда? — я не на шутку перепугался, что она заставит меня собирать освещённые лунным сиянием капли ночной росы. Кто знает, может, они обладают неслыханной целебной силой?
— На чердак.
— Это можно.
Мы поднялись, и Соли торжественно распахнула дверь.
— Нравится? — расцветая на глазах, спросила она, — Шало просил ничего тебе не рассказывать до его возвращения, но терпеть ещё одну смену в 28 дней я не в силах…
В комнате мало что изменилось с тех пор, как я был здесь в последний раз. Железная кровать сегодня застелена постельным бельём цвета морской волны. Ого! Такое могли позволить себе только жители швейного сектора, но, насколько я знаю, выносить ткани за пределы рабочей зоны запрещено. Хотя, чёрт его знает, что на самом деле в Таймере можно, а чего нельзя! И двери не заперты, и в поезд можно сесть, когда угодно. Вот видно какая-то ушлая швея и утащила отрез замечательной ткани.
На небольшом столике благоухал огромный букет белой сирени в стеклянной банке. Я видел, что Соли иногда носит цветы на чердак, но не спрашивал, зачем.
— Нравится, — я не покривил душой, я любил эту комнату. — Но пока не очень понимаю, к чему этот ночной поход?
— Это теперь ваша комната.
— Наша?
Соли разволновалась и залепетала без остановки:
— Постельное бельё мне подарила одна из жительниц деревни, она привезла его из Таймера, а букеты я меняю всякий раз, когда они увянут. Нарциссы, тюльпаны, пионы, флоксы или астры… Иногда я ставлю в банку не цветы, а разноцветные листья или рогоз. Его коричневые мохнатые шишки ничуть не менее живописны, не находишь?
— Соли! Наша — это чья? — перебил я.
— Ивис и твоя.
Я подумал, что ослышался.
— Ивис здесь? И ты молчала?
— Не здесь. Пока не здесь. Шало уехал за ней.
— Он знает, где она?
— Он отправился на поиски.
— Ничего не понимаю. Давай присядем, и ты мне всё подробно расскажешь!
— Ой, нет! Только не здесь, это же ваша комната.
— Соли!
— Нет, нет! Спустимся вниз.
Мы вернулись на кухню.
— Рассказывай.
Соли положила перед собой часы.
— Не знаю, почему я не сдержалась. Наверное потому, что мне очень плохо без Шало, и хочется лишний раз произнести его имя вслух и услышать это имя от тебя. Когда он был здесь, казалось, что всё говорено-переговорено, и я даже, грешным делом, думала: хорошо ли, что события не меняются каждые 28 дней?.. А сейчас, когда его нет, стольким хочется поделиться. Мне не хватает его настороженного смеха, беспечной болтовни и горячей убеждённости, с которой он отстаивает точки зрения. Не хватает неширокой спины, чуть шевелящейся в такт движению ножа, когда он чистит картошку, полоски загорелой шеи над воротником, рыжих волос и ушей, просвеченных лучами, проникающими через окно. И, конечно, улыбки. В нём столько тепла, согласись, Пай? Будто внутри этого человека перерождается искусственное солнце Таймера в живые световые потоки!
Сейчас Соли напоминала меня, рисующего Ивис. В любимые черты мы всегда вкладываем чуть больше лоска. Но ведь творец должен быть льстецом — не так ли говорила моя учительница? Не стали бы люди совсем тусклыми, если бы влюблённые творцы не вплетали в их портреты золотые нити?
— Иногда я забываюсь, окликаю его, зову к столу или веду с ним диалоги, будто он не вернулся в Таймер.
— Значит Шало в Таймере?
— Да, он ушёл искать Ивис. Когда ты уехал, в деревне появился новый житель. Они приятельствовали с Шало, ходили удить рыбу и однажды тот показал портрет. «Ивис от Пая» было написано на обороте.
— Не знаешь такую девчонку? — спросил приятель. — Таймерец один нарисовал. Одержимый. Искал её. Знал же, что в Таймере дважды не встречаются, но просил передать, если встречу. Я пообещал, вот и храню с тех пор. Спрашиваю у всех по возможности.
У Шало хорошая память на лица, среди его соседок никогда такой девушки не было.
— Я должен отправиться на поиски. Ради Пая. Ради его счастья! Ради собственного спокойствия! — сказал мне Шало. Однажды в деревне умер отдыхающий, Шало вскочил в поезд, назвавшись его именем, едва репродуктор огласил ночную тишину.
— Хитрец, — я усмехнулся, — без пайка не остался и наверняка в круговорот Таймера влился, будто и не исчезал вовсе.
— Надеюсь, — Соли вздохнула, — он обещал пробыть там ровно один цикл, попытать счастья: раз они с Ивис не встречались раньше, значит, есть вероятность сойтись в секторах Таймера.
— И ты отпустила?
Она посмотрела на меня долгим взглядом:
— Я горжусь им, Пай. Он всегда был необычным. Чудаковатым — тоже верно. Но он настоящий, Пай. Чистый, искренний, способный на самопожертвование. И я знаю, как много ты для него значишь.
— Ты значишь гораздо больше…
— Привязанности на вес не измеряют. Если бы я сказала, что несчастна, он и ради меня собрался бы в долгий путь, чтобы добыть мне невиданных рыб, экзотических фруктов, живописных коряг…
— Живописных коряг? — я прыснул.
— Для тебя он хотел найти Ивис, ведь ты подарил ему другую жизнь, возможность жить в деревне, без тебя он не решился бы проигнорировать призывы репродуктора, так что ты исполнил его заветную мечту. Он чувствовал себя в долгу.
— Бедный, глупенький Шало. Для того, чтобы заниматься поисками, оказывается не нужно жить в привычном таймеровском ритме, — я помолчал, — но, честно говоря, она никогда не говорила, что готова остаться со мной навсегда.
— А теперь непременно захочет, — выспренне заверила меня Соли, — женщины ценят подвиги, а ты совершил такое!
— Какое?
— Обуздал Таймер, искал её, вызволил её из плена, подарил ей целую, не раздробленную по 28 дней, жизнь! — она говорила так, словно всё оглашённое уже состоялось.
Соли бросила взгляд на часы, разумеется, стрелка за это время почти не сдвинулась.
— У Шало последняя смена. Через 28 дней он вернётся домой.
Сердце моё кольнуло. Радостно ли? Не буду сегодня искать ответ. Я устал. Жёлтая ягода высосала из меня все соки в обмен на свои.
Мы давно уже съели привезённые мною яйца и сахар, муки осталось не много, едва ли на одну опару, но нам хватало овощей из огорода, солений и маринадов. Погода в деревне и правда была непредсказуема, кувыркалась, словно простуженный линяющий медведь. То чихала моросью дождя, то заваливала дом пухом снега так, что невозможно было открыть дверь изнутри. Всё это могло случиться в один день!
Меня не покидало ощущение беспокойства и неправильности происходящего. Не в природе, нет.
Я — здесь — взял напрокат жизнь Шало, а он — там — ищет за меня моё счастье. Только можно ли в полной мере преуспеть, занимаясь чем-то и за кого-то?
Я ждал друга с нетерпением и настороженностью. Соли всё чаще щебетала, на разные лады расписывала нашу будущую совместную жизнь с Ивис в маленькой комнатке на чердаке, прочила нам долгие циклы счастья, а я всё больше мрачнел, одолеваемый сомнениями.
Ивис сказала, что не хочет быть со мной. Столько времени прошло, что я теперь сам не понимаю, хочу ли снова сойтись с ней? Возможно, искать её стало привычкой, мучительным процессом, ценность которого именно в бесплодности? Мне не нужен результат, мне нужна эта странная внутренняя истома, погоня за призраком. Что будет, если мы встретимся? Два чужих человека, на короткое время оказавшиеся когда-то невероятно близки. Это ли не страшнее, чем повстречать незнакомца? С незнакомцем можно построить будущее, а какое будущее ждёт тех, кто уже забыл совместное прошлое?
Что же ты натворил, торопыга Шало! Шало — дурачок, мечтающий всех осчастливить… Ответственный Шало, привыкший раздавать долги… Шало — друг… Шало — заботливый товарищ. Только разве ж можно осчастливить другого, в особенности того, кто и сам ещё не знает, в чём его счастье. Что же ты наделал, Шало!..
…И вот однажды друг вернулся. Один.
Он был понур и смутен. Таким подавленным я не видел его никогда.
Дети спали, мы с Соли вышли встречать его. Она — в ночной рубашке, я в повязанной на манер тоги простыне и босиком.
Соли коротко поцеловала Шало. Он остановил рассеянный взгляд на мне и я, к стыду своему, отвёл глаза.
— Я не нашёл её, — еле слышно прошептал он, — одного таймеровского цикла оказалось мало.
Он был беспомощен и невероятно изумлён своей беспомощностью. Он всегда верил в своё всемогущество, а тут — неудача.
— А как же комната? Я так ждала… — Соли была расстроена куда больше моего.
— Я подвёл тебя, Пай, — Шало смотрел на меня ясным взглядом, тем самым, прежним, детским, наивным. Мне стало страшно: ещё несколько слов и мыслей в подобном тоне и бенгальский огонь его рыжей головы сгорит дотла, погаснет и больше не воспылает.
Я осторожно начал подбирать слова, будто удерживал в ладони маленький огонёк и боялся одним дыханием, лишним движением губ затушить его.
— Шало… Ты — тот, кто всегда дожидается своих поездов. Я — тот, кто научился лбом распахивать двери. Мы оба — люди со сверхспособностями. Я чудесно провёл время в деревне, прожил несколько смен, собирая коренья и ягоды, полол грядки и окучивал землю. Но всё это не моё, Шало.
Я словно опять взял в руки уголь и рисовал на белой стене. Рисовал свою мечту. С каждым словом она казалась более зримой и доступной.
— Я хочу вернуться в Таймер, Шало. Я хочу ходить из сектора в сектор и однажды, воспользовавшись новым знанием, остаться в одном из них навсегда. Наверное вам интересно построить на окраине большого мира свой личный, крошечный, но мне важно совершить что-то стоящее в том, огромном мире! Сделать его чуть теплее, чуть понятнее. Мне нужен Таймер. Я хочу быть в Таймере. Я хочу, чтобы Таймер узнал меня и запомнил. Мне кажется, что я стою на пороге чего-то нового.
Я переводил взгляд с Шало на Соли, и видел в их глазах понимание. Я больше не боялся говорить, не боялся затушить неокрепший огонёк. Он не погаснет. Он разгорится снова, даже если я закричу в полный голос.
— Я хочу чего-то, чего до меня не существовало, но чему давно пора бы появиться. Прости, дружище, но мне сейчас не нужна Ивис! Не нужна комната на чердаке и не нужна жизнь здесь! Но я обещаю, что однажды я приду в этот дом и буду ночевать на немыслимо красивом белье с той, чьё имя будет для меня что-то значить…
Я протянул другу руку и он крепко прижал меня к себе.
— Ты не сердишься на меня, Шало?
— Я не умею сердиться на тебя, Пай. Я говорил тебе это однажды, и с тех пор ничего не изменилось. Не умею — ни сердиться, ни обижаться. А если бы даже и научился, то это продлилось бы не дольше 28 дней. Обиды должны быть скоротечны. Это же Таймер. Кое-какая его наука очень недурна! К тому же я и сам виноват перед тобой: что может быть глупее, чем пытаться заговорить, когда человек просит о тишине. Друзья должны уметь слышать молчание друг друга. Навязчивость — признак эгоизма.
И мы снова крепко обнялись после долгой разлуки. Ведь это Таймер. Здесь долго — всё, что свыше 28 дней…
Ночью я слышал через стенку голоса Шало и Соли — они не могли наговориться. А утром друг тискал детей и поминутно порывался поцеловать любимую или обнять меня. И неустанно приговаривал:
— Как хорошо, когда твой мир настолько мал, что все, к кому ты хочешь прикоснуться, рядом, на расстоянии вытянутой руки!..