Слетая с обрывов, ветер свистел так, что заглушал рокот прибоя — штормило третий день, дул ненасытный норд-ост, рвал тучи, блеклые лохмотья солнца неслись по рыжей траве испуганными древними тарпанами.
Хатидже ненавидела ледяной ветер, бесконечные шторма и Крым.
Дом, последний по коротенькой улочке, дальше лишь непролазные заросли ежевики да пыльные колеи тупика — когда-то здесь разворачивались скрипучие «линейки» и шарабаны, привозившие к пляжу дачников и взыскательных городских купальщиков. В нынешние времена скрипучие татарские экипажи все чаще заменяли таксомоторы — такие же скрипучие и ободранные. Но это летом.
Лета больше не будет.
Остался бесконечный октябрь в Восточном Крыму.
— Хатидже, — прошептал больной, не открывая глаз и разразился булькающими звуками. Это даже не кашель. Человек судорожно выплевывает себя — разлохмаченные частицы легких оказываются на подушке, вокруг этих скользких зародышей мертворожденных гидр расплываются пятнышки влаги — розовые лужицы истаивающего снега жизни.
Нужно сменить наволочку.
— Хатидже, — с клекотом повторил он и снова уснул.
Сон это хорошо.
На самом деле ее звали иначе. Хатидже — сказочное домашнее имя, облепленное милой и глупой мишурой, крошками сусального золота. Случайное имя. Один из Его молодых коллег — тоже писатель, дерзкий и подающий надежды, утверждал что так звали юную бездомную девушку, наполовину волжанку, на половину курдянку, и он не встречал существа красивее. Лгал, конечно.
Нужно поесть.
Хатидже… Ей не нравилось это имя. Если уж брать сказочный псевдоним, она предпочла бы имя какой-нибудь героини Его книг.
О, Он бы страшно обиделся, если бы его в лицо назвали сказочником. А ей бы такой обиды и вообще не простил. Его миры, полные морского солнца, запахов прерий и джунглей, таинственных заговоров и благородных поединков, бесстрашных революционеров и тоскующих миллионеров, были правдой. Фантастической правдой. Там люди жили долго и счастливо, и умирали в один день, там не задумываясь спасали незнакомцев и незнакомок, там танцевали на воде и делали иные, бог знает какие несусветные глупости.
Были у Него и иные рассказы. С муштрой и унылой жизнью казарм, с каторжными этапами, мертвыми куликами, сырыми камерами и безнадежными приговорами. Но то бесконечное умирание, с запахом прокисших портянок и смутной грубой похотью, конечно, не являлось его миром. Он возвращался в этот ужас случайно, дабы ужаснуться и бежать в блистающий мир, к иронично-рассеянным мужчинам и хрупким невесомым женщинам. В города, чьи названия звонки как голос флейты, где не дуют норд-осты.
Так Хатидже казалось когда-то. Там, в Петрограде, когда они встретились. Ужасно давно. Ей было двадцать шесть, ему пятьдесят шесть. Магия цифр.
Он написал и о ней. Это получилась дурная книга. Мрачная и непонятная, как всегда когда Он писал о собственной жизни, пусть и переломленной неистовым писательским воображением.
Хатидже стала частью Его самого. Частью жизни несчастного человека.
Нужно поесть.
Он спал. Хатидже осторожно поменяла подушку под его головой — сквозь редкие волосы белела бледная, в рыжую крапинку кожа — умная голова старого обреченного ребенка.
Полоща наволочку в холодной воде и стараясь держаться спиной к ветру — сегодня двор продувался насквозь, стены из ракушечника ничуть не заслоняли от ледяных порывов — она думала, что эту больную голову, этот мозг невозможно было не полюбить. Он был гением. Ни тогда, на набережных Невы, ни сейчас, Хатидже не сомневалась в этом. Можно ли брезговать умирающим гением? Нет, не так. Позволительно ли убегать на ветреный двор и чувствовать отчетливое облегчение?
Все куда-то исчезло. Бешеные гонорары, друзья и знакомые, коллеги, редакторы. Болезнь, невозможность писать, очередная ли смена власти тому виной? Наверное. Им остался Восточный Крым, нищета, да визиты врача дважды в неделю. По пятницам Хатидже ходила в Оссовы — иной раз там ждал денежный перевод из столицы. Символическая помощь, помогавшая протянуть еще месяц или чуть больше.
Они уехали из Петрограда внезапно. Продали почти за бесценок только что купленную квартиру, мебель, фарфор. Он так решил — иной раз Он, нерешительный и нервный в общении с коллегами и издателями, проявлял удивительную твердость и упрямство. В Крым — к лету, свободе, берегам полным солнца!
«Мы найдем замечательное, уединенное место, я буду много и легко писать, и ты сможешь быть собой» — обещал Он.
Тогда Он не знал, что туберкулез уже изжевывает чернотой легкие, подбираясь к полному отчаянных надежд сердцу, а Хатидже тогда была хороша. Нет, она никогда не блистала красотой, но очевидное присутствие тайны, та удивительная привлекательность, что придает женщине загадка, позволяли очаровывать тонко-чувствующих людей. Интригуя, Хатидже искушала мужчин, а Он единственный, понявший, догадавшийся, раскрывший ее тайну до конца. Как Он узнал? Хатидже точно не знала, иногда он подтрунивал над этим, хотя шутил обычно или неловко, или грубовато. Скованный возрастом и неуверенностью мальчик. Он желал, чтобы жена хорошо одевалась, неизменно была рядом, но не желал делить ее и ее тайну с кем-либо.
Три года болезни и неудач выгрызли все до дна.
Старая прищепка не желала держать рвущуюся с веревки наволочку, Хатидже сдавила пружинку зубами, чувствуя на языке вкус соли и ржавчины, крепче пришпилила хлещущую мокрую тряпку. Не должна улететь.
Зубы у Хатидже были крупные, хорошие. В остальном женщину-тайну вряд ли кто-то смог узнать: погрузневшая, коренастая баба, с растрепанными волосами цвета ржавчины и соли. Ей нужно было толстеть, чтобы держать себя в руках. «Тебе нужно есть и есть побольше. Сейчас нам не нужны неприятности» — говорил Он, покашливая в платок.
Она ходила на рынок и покупала то, что тяжелее и питательнее. Картофель, «синенькие», свиные потрошки. Лепешки пришлось научиться печь самой — так получалось дешевле, и можно было добавлять в тесто побольше картофельной шелухи и сала. Хатидже полнела, а Его приходилось кормить почти насильно — аппетит оставлял больного. Он выпрашивал папиросы, как дитя конфету, каждый раз утверждая, что никого вреда от дыма нет, и ему уже лучше — сегодня почти не кашлял.
Продукты все дорожали, а папиросы приходилось покупать поштучно. Третья революция в очередной раз повернула мир: Петроград вновь стал Санкт-Петербургом, проходили шумные перевыборы во Временный Совет Свободной России, готовилась коронация Великой княгини Татьяны Николаевны. Тратить деньги на газеты Хатидже не видела смысла — иной раз она вслух читала старые новости, сидя у постели больного — на портретах председателя Совнаркома и депутатов Новой Думы темнели селедочные пятна и желтели семена лопнувших томатов. Иной раз Он оживал, бодрился, преисполнялся надежд. Поговаривали что очередная сумма, выплаченная по репарации побежденной Германией, будет полностью обращена на восстановление русской культуры. Можно было ожидать переиздания самых удачных Его книг. С год назад докатились слухи, что будущая царица в безумном восторге от «парусной феерии».
— Когда я оправлюсь, большой роман будет уже готов. Сюжет давно здесь, — он стучал худым узловатым пальцем по центральной залысине лба. — Я готов, и если бы вот здесь белела стопка чистой, хорошей бумаги, можно было бы начать. Милая Хатидже, ты когда-нибудь слышала слово — Зурбаган?
— Нет. А что это?
— Город, в котором будут происходить главные события. Очень славный город! Мне в ухо, словно кто-то шепчет и шепчет: «бриг вошел в порт Зурбагана ранним вечером, мальчишки щурились на белоснежный корпус корабля и торопливо сматывали удочки». И я его вижу! Удивительно настойчивое видение. Надо бы перепроверить — нет ли такого города или острова в самом деле? Хотя нет. Полагаю, это литературное название. Может, его уже кто-то придумал и написал?
— Непременно проверим. Тебе станет полегче, я съезжу в Керчь и зайду в библиотеку, — пообещала Хатидже.
Она не верила ни единому Его слову. Он уже перестал просить папиросы и почти не вставал. Если целыми днями смотришь на заросший боярышником слон Бирзов-Оба, то, что ты напишешь?
Сейчас, стоя на безумно свистящем дворе, Хатидже глянула в ту сторону — широкий горб Бирзов-Оба высился над морем. С той, сейчас невидимой прибрежной стороны, обрыв резок и великолепен. Когда нет такого ветра, то…
Она трижды поднималась на гору. Искушение было велико. Хатидже знала, что слишком растолстела, одрябла, да и вообще поздно и незачем. Нужно вернуться в дом, плотнее закрыть дверь, поставить чайник…
— Нужно вернуться в дом и поесть, — прошептала Хатидже рвущему косынку ветру. Норд-ост слышать ничего не желал, разбивая слова женщины о ее зубы.
За спиной хлопнуло — она в ужасе обернулась — веревка была пуста, лишь единственная стойкая прищепка вращалась подобно крошечному пропеллеру.
Будь оно все проклято!
Следовало пойти за забор и поискать в ежевике — наволочка вполне могла зацепиться за колючие ветви. Глупо было вешать белье в такой шторм.
— Я больше не могу, — призналась Хатидже ветру. — Я делаю бессмысленные глупости. Пора сделать осмысленные.
Он спал. Хатидже достала с полки истрепанный томик Андреева. Страницы «Рассказа о семи повешенных» слиплись, сплошь в жирных отпечатках пальцев — деньги прятал еще Он, по-мальчишески любивший играть в конспирацию. Пакет страниц пришлось выдрать целиком — внутри таились червонцы, еще советские, хранимые на ремонт крыши. Или на похороны.
Хатидже подошла к треснутому зеркалу и попыталась привести себя в порядок. Уродливое, отвратительно разжиревшее пугало. Она подвела высохшей помадой растрескавшиеся губы, сняла из шкафа питерский жакет. Да, оставить Ему отвара ромашки и написать записку…
Комната с постелью умирающего, с кружкой на табурете и запиской осталась внизу. Хатидже взбиралась по крутому подъему, срезая путь к развилке дорог. Уносимый с пляжа песок стегал по щиколоткам и лицу, но сразу стало легче. Перейти через гору, там от Оссов наверняка попутная оказия в город подвернется. Время еще утреннее, вполне можно успеть…
Городской рынок потихоньку пустел, но народ еще был. И ветра здесь почти не чувствовалось — кварталы в низине заслоняли склоны Митридата. Хатидже прошла в незнакомую часть базара — гвозди, инструменты, косы, наковальни — мужской мир. Усатые рожи насмешливо щурились на забредшую не туда толстуху. Пустое, главное, запереть в себе нерешительность.
Она зашла в лавчонку, показавшуюся самой темной и сомнительной.
— Чего, тетка, надо? Если мышеловку, то на рядах подешевле будет, — окликнул хозяин из-за груды ржавого хлама.
— Мышеловка уже есть, — улыбнулась Хатидже, пытаясь сложить губы в былое, столичное, женственное. — Иной инструмент понадобился. Надежный.
— Да ну? — щурясь, подивился хозяин. — И для каких работ, изволите искать, гражданочка?
Намеков оказалось достаточно — не глуп оказался торговец инструментом.
…— Нет, если шибко надо, то можем и помочь, — хозяин — грузный, с толстым огромным греческим носом, казалось, не слишком и удивился. — Гроши-то есть, красавица?
— Есть. Но это смотря, сколько и за что, добрый человек.
— То разговор верный, — хозяин привычно вынырнул из-за завалов железа, выглянул наружу и накинул на дверь крюк — сразу стало темно. — Значит, смотри сюда, барышня. Отдам недорого, вещь хороша, но на любителя.
Револьвер внушал уважение — главным образом, размером. Хатидже ожидала что-то гораздо более скромное — вроде того «бульдога», что хранил в своем кабинете отец. Впрочем, то было столетие назад. А здесь здоровенное оружие, с истертыми накладками из латуни или бронзы.
— Исправен?
— Не бойся, не обману, — хозяин ловко извлек из барабана четыре крупных патрона, взвел курок…
Щелчок спуска убедительно прозвучал в тесноте лавки.
— Серьезный шпалер, не то, что нынешние пистолетики, — прищелкнул языком торговец. — Отдам со скидкой. Прямо скажу — патронов к ему уже не найти. Но эти-то проверенные, не сомневайтесь. Да вам обильный боеприпас и не к месту, не куропаток же щелкать. Вы, я вижу, столичная барышня?
— Происхождение к делу относится? — улыбнулась Хатидже. — Сколько?
Выходило дорого. Торговались.
— Да шо вы прямо как в Одессе, за рубель до икоты давитесь? — дивился носатый. — Я-то ладно, при торговом деле, а вы вроде благородного воспитания.
— Мне или удавиться, или купить, — кратко объяснила Хатидже.
— Шо, такие стесненные обстоятельства? — торговец помолчал. — Сколько грошей есть-то?
Покупательница назвала и он закряхтел:
— Вот на грех толкаете. Эх, а если разницу по старинке возместите? Честно сказать, даже не знаю, как у меня и язык повернулся. Что-то в вас этакое…
…Он сидел посреди железа, откинувшись на расшатанном «венском» стуле. Хатидже стояла перед ним на коленях, служила и слушала глубокие вздохи удовольствия. Пахло от лавочника едким потом, металлической окалиной и фаршированными перцами. Здоровьем пахло.
— Постой, мешок дам. А то уронишь шпалер на людях, — пробормотал продавец, застегиваясь. — И больше не появляйся. Стыдно мне чего-то. А ты ведь сама пришла. Тьфу, что за жизнь…
Морщась, он вернул один червонец, и Хатидже купила сыра, бутылку вина и пару настоящих лепешек. Попутная бричка довезла до поворота на Оссовы.
И снова она шла сквозь свисты ветра, поглядывая слезящимися глазами на простор пролива — шторм гнал и гнал белые волны. Полупустой мешок раскачивался за плечом: бутылка и револьвер терлись друг о друга. Трое на пустынной дороге. Должно быть. Ему бы понравилось сравнение, хотя в жизни сказочник ненавидел оружие. Верно — оружейная сталь ужасно сыр крошит.
Улочка, дом, так и не ставший своим.
Он спал. Пустая кружка на полу, валялась смятая записка.
Но стоило подойти, веки вздрогнули:
— Ты⁈ Вернулась.
Шепот едва слышен, но какой страх в нем.
Смерть и одиночество — два страха. Слишком много для человека.
— Пустое. Куда же я, пока ты здесь, — Хатидже сняла жакет.
Он смотрел, как появляются из мешка бутылка, лепешки, как перекладываются в миску крошки сыра. Потом Хатидже вынула и принялась обтирать револьвер.
— А я подумал — отчего ты снова стала красивой?
Она малодушно отвернулась от жалобной улыбки на губах мужа.
— Закончим сегодня? Прости, я больше не могу.
— Верно. Я должен был сам попросить. Труслив и неуверен как всегда. И мне страшно.
— Смерть и одиночество — два страха, — вслух повторила она, разливая по кружкам вино. — Один страх я заберу. Мы вместе. Прости меня, милый.
— За что? Я виноват в тысяче вещей, — Он закашлялся.
Она протянул взятый из кармана жакета, слежавшийся кружевной платочек.
— Духи, — Он совладал с остатками легких и слабо тискал платок, испачканный. — Петербург. Счастье. Здоровье.
— Да. Хочешь курить?
— Нет. Вкус притупился как сточенный нож.
Она сама закурила, достав с полки предпоследнюю папиросу.
— Сколько ошибок, — прошептал Он, следя за сизыми разводами дыма у потолка. — Прости меня, пожалуйста.
— Пустое. Мы виноваты лишь в одном. Вернее, я виновата. Мне нужно было оставаться собой. Ну, какая из меня жена?
Он молча плакал — слезы были столь же пусты и пресны как его измученные глаза. Хатидже поднесла к губам мужа кружку с вином.
— Сил нет, — прошептал Он.
Капли вина и крови испачкали бледный рот. Вытирать не имело смысла. Хатидже машинально оторвала кусок лепешки, принялась жевать.
Он закрыл глаза, уснув или зажмурившись.
Жена, поспешно отерев ладонь о юбку, схватила револьвер. Поднесла массивный граненый ствол к виску лежащего, второй рукой попыталась взвести курок. Ужасно туго. Хатидже в отчаянии замычала, напряглась, срывая ноготь…
Выстрел.
Женщина машинально взмахнула ладонью, разгоняя пороховой дым.
Все кончено. Он лежал, навсегда отвернувшись, стена густо забрызгана. Пустое, убирать уже не придется.
Хатидже зачерпнула из миски горсточку сыра, запила вином. Жуя и покачивая гирей револьвера, пошла к двери. Здесь было нечего делать.
Рот был полон сухого сыра, крошек лепешки, кислости вина. За порогом вдова сплюнула — она никогда не любила еду.
Она плевала снова и снова, поднимаясь по тропинке. Ветер рвал юбку и блузку, нужно было взять жакет. Хатидже засмеялась — жакет⁈ Зачем жакет?
С вершины открылся пролив, серо-белый, весь в шторме. Ветер уже не свистел — выл, сбивал тысячью невидимых демонских крыльев. Хатидже едва удержалась, чтобы сходу не шагнуть туда — в поющий простор. Слишком поздно. Ты жирная, старая, трусливая баба.
Она летала, сколько себя помнила. С раннего детства. Сначала над колыбелью и по детской. Стыдно вспомнить — впархивала с горшка и ревела, когда ловили, сажали обратно. Потом взмывала над яблонями сада, над крышами усадьбы… Летать легко — такое случается. Хотя и не часто. Девочка пошла в мать, та в бабушку… Откуда взялся этот дар и проклятье — сказать сложно. Маму свою Хатидже почти не помнила, отец, вполне земной и правильный, мало что мог рассказать о тайне.
Летать легко, трудно не выдавать себя. Люди странно и подозрительно относятся к летающим собратьям. Бескрылая загадка неизменно выводит их из себя.
Шторм, соблазнял, тянул в пропасть, но напрасно. И в безрассудной юности было бы полной глупостью спорить с такими порывами норд-оста. Абсолютно нелетная погода как говорят авиаторы. Для этих мест не редкость.
— Зур-ба-ган! — сказала Хатидже ветру.
Должно быть там тепло, там сплошь восходящие потоки, а главное, нет людей. Завистливый и глупых, пытливых, учено и упрямо все отрицающих, или хихикающих, жаждущих полетать с удивительной дамой в алькове. Фу, гадость какая в последние минуты вспоминается.
Было холодно и пора кончать. Хатидже присела на камень. Справиться с массивным револьвером оказалось непросто — целить в висок он решительно не желал, в сердце тоже неловко приспосабливать. И пальцы замерзали.
— Мерзавец, отправь меня немедля! — потребовала у револьвера самоубийца и уперла оружие рукоятью в камень.
Так было удобнее. Хатидже закрыла глаза и потянула спуск. Представилась теплая страна, где легкие жакеты надевают лишь в театр или на морские прогулки.
Спуск отозвался неслышным щелчком. Осечка⁈ Будь оно проклято!
Наверное, осечки все-таки не было, потому что Хатидже почувствовала, как летит в смерть. Почти так же пел ветер в ушах, но полузабытое ощущение охватило тело, руки инстинктивно раскинулись, ловя опору меж слоев воздуха. Падение немедля замедлилось, перешло в полет, Хатидже ощутила что скользит с креном, выпустила мерзкую тяжесть револьвера и распахнула глаза.
Успела увидеть как оружие булькнуло в воду — далеко внизу простиралось бирюзовое море, левее тянулись береговые скалы, волны неслышно накатывали на полосу песчаного пляжа. Рыжий камень, голубое небо, солнце, почти штиль на волнах. Похоже на Крым, но совершенно не он! Дело даже не в погоде…
Летающие люди чувствуют воздух. Даже когда целую вечность не летали.
Хатидже попыталась набрать высоту — всё получилось, совсем как в юности. Нет, что там говорить, даже легче! Легче!
Она не выдержала и засмеялась. Полету, своей неловкой — фунтов сорок лишнего на животе и бедрах — но легкости. И одиночеству! Насколько хватало взгляда: ни лодки, ни пристани, ни единого человека!
Вот в таком месте и нужно умирать. Или уже не нужно?
Она взмывала ввысь и скользила вниз, удивляясь памяти тела. Конечно, двадцать лет назад тело казалось пушинкой. Теперь — неуклюжая курица. Но летающая. Небо — рядом!
Тело начинало болеть все ощутимее, пора было ощутить твердь. Хатидже выбрала милый песчаный мысик…
Вовсе разучилась — скорость оказалась слишком велика, летунья коснулась песка, едва не вывихнула ногу, сделала несколько широких скачков-шагов — ну курица, курица! и кубарем покатилась по пляжу. Села, хихикая, попыталась отряхнуть от песка волосы. И увидела на сыром песке странные получеловеческие следы.
— Эй, не пугайся, это наши стопы, а мы не особо хищные, — окликнули-успокоили от ближайших камней.
Потрясенная Хатидже разглядела торчащее над камнем короткое удилище, рядом по-турецки сидела босоногая баба и пес — коротконогий черный бульдожек.
Тетка приветственно помахала ладонью и пояснила на странноватом диалекте английского:
— Да, это мы, в обморок падать не стоит. Что можем сказать? Это было впечатляюще. Особенно кульбитики в высоте и посадка. Скорость хороша! Может тебе о чем-то вроде закрылков подумать? Взлетно-тормозных?
— Что? — пробормотала Хатидже, косясь на пса — тот тоже выглядел порядком изумленным, смотрел с почти человечьим подозрением.
— Ты языка не понимаешь или предложенных тех-усовершенствований? — уточнила аборигенка.
— Простите, леди, язык я понимаю, хотя мой английский, простите, несовершенен, — призналась Хатидже.
— Ерунда, вполне доступно болтаешь. И меня можно не титуловать, — разрешила тетка. — Мы зрители случайные, скромные, язык за зубами держать умеем, и от других ждем того же. А если молвить по сути, то добро пожаловать в мир новый, правильный и удивительный! На редкость эффектно ты явилась. Поздравляю!
— Благодарю. Но где я?
— Брег морской, пустынный. Место хорошее, хотя клюет сегодня дурно. Тебе, судя по всему, уместнее будет направить стопы вот туда — к солнышку. Там восток и деревушка. Людишки живут. Не забудь проявить скромность — воздухоплавательные способности напоказ не выставляй. А то заездят. Опять же конкуренция с авиапочтой, что никому не нужно. Вникаешь?
Лекция оказалось короткой, но на диво полезной. Сказано было «по ходу дела разберешься, если не круглая дура». Еще вновь прибывшую одарили надкусанным яблоком.
— Я бы тебе монетку на счастье дала, но финансы — такое скользкое дело: их или мало, или избыточно. Что балует и развращает! — пояснила рыбачка. — А в яблоке витамины, что однозначно идет впрок.
— Благодарю, но я не хочу есть.
— Понятно, похудеть тебе не мешает, но «перебарщивать нельзя ни в чем», — неожиданно ввернула с легким хохляцким акцентом туземка. — Не удивляйся, тут у нас все слегка запутанно. Ели есть у тебя талант к местному проживанию, освоишься. Нет — уж не обессудь. Не каждому дано. Помри с достоинством.
— Спасибо за совет. Скажите, а нет у вас такого города — Зурбаган?
Рыбачка переглянулась с псом:
— Гм, чего нет, того нет. Хотя мы не всю планету изучили и зарисовали, если признаться честно. Поспрашиваем, названьеце-то интересное. А может ты этот городок и сама найдешь. Торопиться тебе некуда, с социальными лифтами у нас не очень продвинуто, так что без спешки, помаленьку, шажок за шажком. Зовут-то тебя как?
— Не помню.
— Вот это правильно! Это верно! Отринем эти самые, оковы склероза старого мира, и вперед! Извини, провожать не пойдем. Клев должен начаться.
Хатидже, переставшая быть Хатидже, шла по пустынному пляжу, осторожно хрустя яблоком и думая как понадежнее расстаться с прошлой жизнью.
Нет, забыть прошлую жизнь невозможно. Но, наверное, ее можно отстранить и лишь чувствовать былую тень. Кто знает, сколько жизней у каждого из нас за спиной? Но впереди простирается пляж бесконечности, дрейфуют медузы непредсказуемости и маячит счастье нового полета. Так сгрызем же яблоко нового пути без спешки…