Все слышат музыку смычка,
и все светлей свеча горит…
Меня разбудил звук трубы. Раннее солнце светило в узкое окно, причудливые тени оконных переплетов лежали на полу. Голос трубы повторился, и, заглушая его, донесся нарастающий топот копыт.
Я вскочила с постели, не глядя, нашарила платье, натянула его… А грохот копыт все близился. Одна из соседок по номеру заворочалась под простынями. Не тратя время на поиски туфель, я выбежала в коридор.
Гостиница была тиха в этот ранний час. За стойкой, положив голову на книгу, дремала дежурная, на цыпочках я прошла мимо нее, толкнула дверь и ступила с крыльца на прохладный булыжник мостовой.
Солнце стояло еще над самыми крышами, было тихо, так тихо, что я не поверила своим ушам. Неужели все это приснилось мне — и стук копыт, и пение трубы? И, как будто отвечая моим мыслям, снова зазвучала труба — справа, где улица так резко уходила вниз, что над самой мостовой стояло небо. Я пошла туда — я хотела бежать, но не могла, и навстречу мне поднялись в небо вначале сверкающие наконечники копий, потом ряды шлемов, и вот выехали по три в ряд всадники в кольчугах, с огромными красными щитами. А сбоку ехал трубач, закинув голову и не отрывая от губ мундштука трубы… Как будто сон мой ожил и продолжался здесь, на древней улочке Ландейла.
Оглушающий вопль перекрыл голос трубы. Всадники остановились, их ряды смешались. Трубач растерянно опустил руки. Вопль не утихал, и я наконец разобрала, что это человеческий многократно усиленный голос кричит: «Назад, все назад!» Я вертела головой, пытаясь разобрать, откуда доносится этот призыв. Всадники поворачивали коней.
— Извините, — пропыхтели за спиной, и тут же я получила увесистый толчок в плечо.
— Извините, — поспешно повторил кудрявый парень в потемневшей от пота безрукавке. В объятьях он тащил громоздкую штуковину на треноге. Приглядевшись, я узнала в штуковине кинокамеру. Так вот что все это значило! Я была разочарована. А впрочем, где же еще снимать кино, как не в Ландейле…
Парень поставил камеру и со вздохом вытер пот со лба.
— Что за фильм снимают? — поинтересовалась я.
— Хороший фильм, — он погладил корпус камеры, как всадник любимого коня. — Называется «Стрела на излете».
— Ка-ак?!
— Ну, это еще рабочее название…
— Приготовиться! — пронесся над улицей гулкий вопль. Парень опять сгреб камеру и побежал вперед. Я — за ним, вниз по улице, где толпились всадники, выравнивая ряды и ожидая сигнала.
— Начали! — взревел голос, и я наконец поняла, откуда он доносится. На крыше дома напротив, за балюстрадой, где цвели в зелени пышные оранжевые ниневии, восседал человек в такой же ярко-оранжевой рубашке. Только эта рубашка да лысина, да еще рука с рупором видны были из-за цветов.
Трубач заиграл, и всадники двинулись вверх торжественным шагом. Из узкой щели между домами выскочила остромордая желто-белая собачонка и побежала рядом с ними, недоуменно потявкивая. Городские собаки давно уже привыкли облаивать машины больше, чем лошадей.
— Уберите собаку! — завопил в рупор человек с крыши. — Уберите собаку, я говорю! Ринкус!
Кудрявый парень оставил кинокамеру и бросился к собачонке. Она, увернулась, проскочила между копытами, не переставая лаять.
— Стойте! — надрывался рупор. — Стойте! Все назад!
Всадники недовольно зашумели. Парень, пробираясь среди них, нес под мышкой собачонку. Собачонка лаяла. Я смотрела на всю эту суматоху и думала с удивлением, что из этой неразберихи, как ни странно, получаются хорошие фильмы. И жаль, что зрители не увидят потом ни помрежа на крыше, ни кудрявого оператора, ни переполоха из-за собачонки…
Всадники двинулись в третий раз. Когда они доехали до меня, из-под арки соседнего дома выскочила девушка в синей юбке, с бархатным корсажем и с красиво распущенными волосами. Я ожидала гневного вопля с небес, но его не было, стало быть, это явление соответствовало сценарию. Девушка подбежала к крайнему всаднику во втором ряду и с умоляющим видом вцепилась в стремя.
— Проси его, проси! — загромыхало с крыши. — Не так просишь!
— Не возьмет, — с тоской пробормотал кудрявый Ринкус. — Я бы тоже не взял.
— Еще раз! — рявкнул рупор.
Девушка с явным облегчением отскочила от коня и вдруг споткнулась, наклонившись, стащила с ноги туфлю и, зажав ее в кулаке, на одной ноге запрыгала к нам.
— Каблук сломался! — радостно крикнула она. Тотчас же к ней неведомо откуда сбежалось с полдесятка человек. Пока кто-то приколачивал каблук, девушка стояла с надменным видом, опираясь на услужливо подставленное плечо. Я услышала ее снисходительный голос:
— Надоело… Меня звали в Кариан на съемки «Шарделя». Там хоть море…
— А на этом булыжнике каблуки горят, — проворчал добровольный сапожник.
Всадники спешивались, явно радуясь неожиданному отдыху.
— Шедевра не будет, — произнес совсем рядом знакомый голос. Я даже дернулась от неожиданности — Ивар Кундри! Он с интересом разглядывал съемочную площадку.
— Почему вы так думаете? — огрызнулась я, хотя сама ощущала нечто похожее.
— Такие щиты годятся разве что для парада. Чересчур велики для конных. А эта красавица… — он пожал плечами.
— Чем вам красавица-то не угодила?
— Да ничем. В самый раз для р-романтического зрелища. Если б я снимал серьезный исторический фильм… — Он оборвал себя, взглянул на часы: — Между прочим, уже все давно встали. Стоит ли ради этого пропускать завтрак?
Мне оч-чень хотелось поблагодарить его за заботу, но вместо этого я повернулась и с гордым видом пошла к гостинице. Сзади взревел рупор, запела труба, и тут же загрохотал по булыжнику уроненный кем-то щит. Но мне уже не хотелось оглядываться.
В гостинице у стойки толпилась наша группа. Представительная дама, которая возмущалась вчера ландейлской неразберихой, выговаривала дежурной:
— Что за порядки? Будят в такую рань! Вечно в этом Ландейле…
Дежурная слабо отмахивалась и пыталась что-то вставить в оправдание. Дама не унималась. Едва я вошла, ко мне бросилась экскурсовод:
— Где вы бродите? Сейчас едем на завтрак! Внимание, все ко мне! После завтрака идем в Храм Светлой Матери! Знаменитые витражи… Пошли, пошли…
Мимоходом она покосилась на мои босые ноги.
Посвящение.
В Обрядовом зале Ландейлского магистрата было торжественно и людно. Конечно, цеховые старшины ворчали, что прежние времена по пышности и богатству не сравнить в нынешними, но Мэй все равно был ошеломлен. Он брел по залу, ошалело вертя головой, чтобы, не дай Матерь, не пропустить чего: ни разноцветных окон, ни шитых золотом драпировок, ни пестрых цеховых штандартов. Степенно и солидно сходились почтенные старшины в мехах и сукнах, сломя голову бегали слуги, зажигая свечи и светильники, потерянно бродили такие же новички, как Мэй. От позолоты, красок, света рябило в глазах, и Мэй очнулся, только когда дюжий стражник в лиловом плаще с гербами Торкилсена и Ландейла ухватил его за плечо и бесцеремонно подтолкнул туда, где под зелено-алым штандартом собирался его цех.
Пропела труба, обрывая беспорядочный гомон, стражники навели порядок среди цехов и сами вытянулись, салютуя копьями. Распахнулась боковая дверь, и вошли члены магистрата во главе с бургомистром. С важным видом они поднялись на помост и стали полукругом в его левом углу, бургомистр — впереди. Тогда еще раз пропела труба, и глашатай прокричал:
— Дама Хель, баронесса из Торкилсена, хозяйка Ландейла!
Вместе со всеми Мэй обернулся к двери напротив. Все затаили дыхание. В зал вошла хозяйка.
Мэй ожидал увидеть надменную и роскошно одетую даму, которая взмахом руки повелевает людьми. Он даже не сразу понял, что тонкая светловолосая девочка в развевающихся лиловых одеждах и есть хозяйка Ландейла — так не похожа она была на его представление. И шла она безо всякой важности, ступая легко и быстро, далеко обогнав свою свиту. Только тяжелый баронский обруч черного серебра, охвативший ее лоб, говорил о том, кто она такая. Мэю показалось, что она идет прямо к нему, и паренек невольно шагнул навстречу, едва не сбив с ног стоящего впереди. Тот зашипел, но Мэй не обратил на это внимания.
Хозяйка тем временем подошла, бургомистр тяжело двинулся к ней и, предложив руку, подвел к креслу с высокой спинкой, стоявшему посреди помоста. «Как медведь с фиалкой», — мелькнуло у Мэя. Бургомистр стал около кресла, магистрат — по левую его руку, свита — справа. Людей в свите было немного, рядом с разодетыми горожанами они казались бедняками, но лица были воинственные, суровые, и длина мечей невольно вызывала уважение. И не было среди них ни одной женщины.
Глашатай прокричал:
— Цех кузнецов представляет новых подмастерьев!
Церемония началась. Один за другим новички, спотыкаясь и неуверенно оглядываясь, подходили к помосту, становились на колени. Хозяйка негромко произносила что-то, бургомистр совал в руку каждому по монете, и подмастерье отходил к своим. Мэй стоял, как зачарованный. Когда настала его очередь, паренек не сразу понял, почему его толкают в спину, а когда понял — едва переставляя ноги, пошел вперед. Он подошел ближе, чем следовало, упал на колени и опустил голову. Глашатай вторично выкрикнул его имя.
— Благословляю тебя на удачу, Мэй-музыкант, — услышал он тихий усталый голос и только тогда поднял голову. Хозяйка смотрела на него глубокими, неожиданно темными глазами. Бургомистр уже протягивал деньги, но Мэй не замечал его. Он не отрывал взгляда от хозяйки. В глазах ее вначале появилось удивление, потом интерес, и вдруг она улыбнулась. Улыбнулась так, будто они были одни в этой зале, и помост не разделял их.
Бургомистр шипел сквозь зубы, требуя, чтобы наглец убирался, старшины и мастера переглядывались — кто с недоумением, кто с возмущением, один из подмастерьев хихикнул, но получил по затылку. На лицах воинов свиты появились странные улыбки. Наконец опомнился мастер Гарен. Он подбежал к Мэю, рывком поднял его и потащил за шиворот, бормоча проклятия пополам с извинениями. Тут уж открыто захохотали все. Мэй чуть не заплакал от обиды. Он уверен был, что и хозяйка смеется над ним, но если бы мог обернуться, то увидел бы, как она резко встает, гневно сведя брови, как вполголоса бросает что-то бургомистру. Бургомистр помялся и пошептал глашатаю. Тот крикнул:
— Подмастерье Мэй, вернись!
Гарен выпустил Мэя, и тот, багровый от смущения и стыда, вернулся к помосту. Хозяйка зачерпнула из бургомистрова мешка монеты, высыпала их в раскрытые ладони Мэя. И тихо сказала:
— Теперь иди.
Мэй отошел, как во сне. Кто-то, кажется, мастер Гарен, завистливо шепнул ему на ухо: «Повезло же тебе, парень, щедро отвалили». Мэй, не глядя, сунул ему все деньги и пошел дальше.
Чем закончилась церемония, он не помнил. Все уже расходились, весело переговариваясь в предвкушении угощения. Ушла и хозяйка. Мэй стоял у окна и смотрел вниз, на площадь, ярко освещенную кострами.
Кто-то взял его за плечо, Мэй резко обернулся и узнал рыжебородого воина из свиты. У него застыло сердце.
— Хозяйка ждет тебя, — сказал воин добродушно и чуть насмешливо. — Пошли, парень.
Ни о чем не спрашивая, Мэй двинулся за ним. Воин привел его в трапезную. Под низкими сводами сидели за накрытым столом свитские, и с ними хозяйка. Застолье только начиналось. Слуг не было, каждый брал себе что хотел, только вино разливал темноволосый мальчишка, на вид не старше Мэя. Сквозь узкие окна доносился шум празднества.
— Привел, — сказал рыжебородый, и все повернулись к Мэю.
— Вина музыканту, — приказал плечистый суровый воин с жесткими глазами, что сидел рядом с хозяйкой. — Чтоб играл веселее.
Он передал соседу пустую чашу, тот пустил дальше, и так она очутилась перед Мэем. Темноволосый мальчишка, усмехаясь, вылил в нее целый ковш пряно пахнущего вина.
— Пей, — подтолкнул Мэя рыжебородый.
Мэй взглянул на хозяйку. Она сидела, опустив глаза. Мэй нерешительно поднес чашу к губам, отхлебнул немного, и у него закружилась голова. Он торопливо поставил чашу на стол.
— До конца пей, до конца! — закричали воины, развеселясь.
Мэй только головой помотал.
— Лих-хой музыкант! — засмеялся рыжебородый.
— Оставьте его, — вдруг сказала хозяйка, и Мэй увидел, что она улыбается — просто и необидно. — Пусть играет.
Мальчишка-виночерпий умчался куда-то и вернулся со скрипкой, сунул ее Мэю:
— Пусть играет, а я ему помогу!
С этими словами он схватил чашу и осушил ее. Все рассмеялись, даже мрачный воин, сидевший возле хозяйки. А Мэй вдруг почувствовал, что совсем не обижается на них. Они принимали его как своего и шутили как со своим. И он, вскинув скрипку, заиграл.
Играя, он косился на хозяйку, и оттого пальцы вначале не слушались, да и скрипка была чужая. Но вскоре он освоился и сыграл им подряд все, что выучил, бродя с музыкантами по дорогам. Потом воины сами запели свои, воинственные песни, отбивая такт кулаками и чашами так, что стол вздрагивал. Мэй в растерянности опустил скрипку — его музыка была уже не нужна. Мальчишка, пошатываясь, разносил вино. Мэй беспомощно взглянул на хозяйку. Она его будто и не видела. Лицо у нее побелело, невидящие глаза казались бездонными.
Воин с жесткими глазами вдруг резко встал и так грохнул чашей по столу, что она сплющилась. Песня оборвалась. Воин обвел всех тяжелым взглядом:
— В песнях мы все храбрые. А что сделали для возрождения рода? Заперлись тут?
— Ты ведь сам решал, Окассен! — крикнул кто-то.
— Да, решал! — сказал Окассен. — А теперь снова решать надо. Или до смерти за стенами просидим?
Хозяйка сидела, выпрямившись, стискивая пальцами тяжелый родовой браслет. Лицо ее было страшным.
— А с кем нам из-за стен выходить? — громко спросил рыжебородый. — Самые лучшие в земле лежат.
— Значит, выйдем сами, — бросил Окассен. — Пока есть род, мы ему служим. Жизнью и смертью. — Он вдруг повернулся к хозяйке: — Скажи слово, Хель.
Она вздрогнула, будто просыпаясь, встала. Все взгляды скрестились на ней. Мэю вдруг почудилось, что она похожа на сверкающий клинок.
— Род есть, — сказала она тихо, и этот голос громом отдался в их ушах. — И доблесть — не только в песнях. Ты прав, Окассен — нам нельзя оставаться в Ландейле. Здесь нас видят любые глаза. Мы уйдем.
— Что же, город бросить? — недоверчиво спросил низенький смуглый воин со шрамом через все лицо.
— Город бросить — все вернуть, Ивэйн, — ответила Хель. — Город нас сейчас по рукам и ногам вяжет.
— О-сво-бо-дить? — тихо и разделено произнес Окассен, жестким взглядом впиваясь в Хель. Воины замерли, как будто хмель на мгновение слетел с них.
— Последнее же…
— Есть потери тяжелее, — Хель помолчала, коснувшись браслета. И цели выше. Помните, как в той песне — исчезнуть, чтобы вернуться. Мы исчезнем…
— И вернемся, — подхватил Окассен.
Все, кто сидел, встали, и виночерпий застыл. Окассен вырвал из ножен меч и с грохотом бросил его на стол.
— Подчиняюсь тебе во всем, Хель из Торкилсена!
— И я подчиняюсь!
— И я… — один за другим воины клали ладони на рукояти мечей. Мэй, забытый всеми, большими глазами смотрел на эту странную клятву.
— Значат, решили, — проговорила Хель, касаясь пальцами рукояти меча Окассена…
Пир продолжался. Снова пели песни, теперь уже громко и бессвязно. Густой чад стоял в трапезной. С площади неслись веселые вопли. Кто-то уже уронил голову на стол. Мэй чувствовал, что у него слипаются глаза. Он положил куда-то скрипку, прислонился к стене, и вдруг его кто-то взял за руку.
Это была Хель. Мэй даже не заметил, когда она ушла из-за стола. Она была чуть ниже его, такая тоненькая, почему-то притихшая, совсем иная — сколько у нее лиц?!
— Пойдем, — шепотом сказала она. — Они еще долго будут здесь… Зачем это нам?
Мэй пошел за ней. За дверью было совсем темно. Хель шла впереди, потом тихо проговорила:
— Ступеньки.
Лестница вела вверх. То ли Хель замедлила шаг, то ли Мэй поторопился, но наступил на ее шлейф. Хель, вскрикнув, качнулась, и Мэй едва успел подхватить ее.
— Осторожнее, — жалобно сказала девочка, высвобождаясь. И пошла дальше.
Наконец они пришли в небольшую комнату с полукруглым застекленным окном, из которого лился мерцающий свет. Посреди комнаты стояла невероятно широкая кровать под балдахином. Такие кровати Мэй видел когда-то в замке отца. Кроме кровати, в комнате были сундук и деревянное кресло.
Хель подошла к кровати, которая была ей выше пояса, громко вздохнула:
— Ну вот, постель не разобрали. Помоги, Мэй.
«Она запомнила мое имя», — удивленно подумал Мэй. Вдвоем они свалили на пол подушки, стащили покрывало и откинули перину. Мэй хотел взбить ее, но Хель воспротивилась:
— Ни к чему это! Отвернись.
Мэй послушно отвернулся. Хель долго возилась за его спиной, что-то зло шептала, потом затрещала ткань, простучали по полу босые ноги, и Мэй услышал:
— Все. Поворачивайся.
Хель уже взобралась на кровать и взбивала кулачком подушки, устраиваясь поудобнее. Сброшенное платье, как притаившийся звереныш, лежало на полу. Мэй поднял его и долго раскладывал на сундуке, невольно гладя теплый и мягкий бархат. Ему вдруг пришла мысль, что и волосы у нее должны быть такими же — мягкими и теплыми. Ему до смерти захотелось потрогать их, и он покраснел.
— Иди сюда! — позвала Хель. — Поставь кресло поближе и садись. Поговорим.
Мэй с трудом сдвинул тяжелое кресло, подтащил его к кровати. Хель лежала на боку, подперев щеку ладошкой. Светлые волосы, рассыпавшиеся по подушке, бледное лицо, руки — все это казалось туманным, и только глаза, блестевшие от лунного света, были живыми, пристальными.
— Расскажи что-нибудь, — потребовала она, не сводя с него взгляда.
— О чем? — растерялся Мэй.
— О чем хочешь. О себе расскажи.
Мэю не очень хотелось, но перечить ей он не мог. Он начал, запинаясь, потом разговорился и не заметил, как рассказал ей все до конца. И о матери, которая была подвладной отца, барона Дориана Синнальского, и о том, как по приказу отца ее забили плетьми, и о том, как растили его в замке — нелюбимого и никому не нужного. Как умер отец с перепою, а он ушел, пристал к бродячим музыкантам, с ними и пришел в Ландейл, мастер Гарен взял его в ученики…
Мэй запнулся, вспомнив сегодняшнюю церемонию — наверно, она думает, что он глупец, — и вдруг Хель тихо проговорила:
— Бедный…
Мэй застыл. Ему показалось, что она смеется над ним. А Хель протянула руку и погладила его по голове. Как ребенка. Мэй почувствовал, как к горлу подступают слезы. Он быстро нагнул голову. Не хватало только разреветься…
— У меня отец хороший был, — вздохнула Хель. — Только его убили… Мама… Да ты, наверно, знаешь все.
— Не все, — сказал Мэй и вспомнил, что ему о ней рассказывали. Она ведь тоже одна…
— Я Консула все равно убью, — четко произнесла она, и Мэй вздрогнул. Он вспомнил, как ненавидел отца и готов был убить его. Но это же девочка! Разве можно ей думать о таком? Он совсем забыл недавний разговор в трапезной и клятву.
Мэй наугад протянул руку, и тонкие пальцы Хели с силой вцепились в нее, будто спасаясь от чего-то.
— Ты засни, — быстро сказал он, боясь, что она заплачет. — Засни, ты же устала…
— А ты? — прошептала она.
— И я засну.
— В кресле? — она приподнялась. — Ну вот еще! Забирайся сюда, здесь места хватит.
— Что ты? — испугался он. — Разве можно?
— А иначе я слезу! — капризно пригрозила она. И бросила подушку себе в ноги: — Вот сюда.
«Ладно, — подумал Мэй. — Когда она заснет, я слезу». Не раздеваясь, он забрался по приступке на кровать, свернулся клубком, чтобы занять поменьше места, и неожиданно для себя заснул.
Первой встречи Мэя и Хели в моих снах не было. Как и всего, что произошло с ними потом, до того, как узнал ее Гэльд. Об этом я могла только догадываться. Я восстановила сцену этой встречи, какой она представлялась мне — по услышанным во сне разговорам, по записям, прочитанным из-за плеча. Кажется, сразу после победы Восстания в Хатане хроникари Храма Светлой Матери начали писать подробную и честную хронику недавних событий. В Хатан свозили отовсюду хроники захваченных замков, ухронов, приказы и письма — все свидетельства, которые удалось найти. Должно быть, мой предок принял в этом деятельное участие — судя по количеству бумаг, которые прошли перед его — и моими — глазами. Жаль, что это собрание не попало в руки ученых — почти все погибло в год смерти Хели, в огне Сирхонского мятежа.
Я размышляла об этом, идя вслед за экскурсоводом и нашей группой по шумной и вполне современной улице. Только что мы пересекли площадь Шарделя, бывшую магистратскую, где возвышался покрытый лесами остов ландейлской ратуши. Экскурсовод на ходу пояснила, что здание ратуши было разрушено взрывом во время Последней войны, и только недавно удалось разыскать старинные планы и рисунки, согласно которым ведется восстановление. Замедлив шаг, я с жалостью оглянулась на остатки великолепного здания. От башни, в которой размещались Хель и ее свита, не осталось ни следа…
Утреннее солнце светило так, что на Храмовой площади не было почти ни клочка тени, и Храм, возносившийся каменным шатром в ослепительно синее небо, казалось, таял в жарком мареве. Асфальт мягко прогибался под ногами, был он еще черный, гладкий, совсем новый, но уже весь в следах каблуков, подошв; а у самого края его, где начинался бугристый, стершийся булыжник храмовой площади, впечатались в асфальт две растопыренные детские ладошки…
Я ступила с асфальта на булыжник, ощущая под тонкой подошвой жесткие ребра камней. Как будто перешагнула границу между настоящим и прошлым.
На деле, конечно, это было не так. Одетые вполне современно люди проходили мимо меня, разговаривая о своем, я различала протяжный говор степняков, резкие гортанные гласные жителей Харара, быструю рассыпчатую речь уроженцев юга — казалось, все республики Кольца собрались здесь, у храма Светлой Матери в Ландейле. А из-за двускатных красных черепичных крыш старинных домов, окружавших площадь, вырастали высотные здания. И таким неловким и беззащитным был этот островок прошлого с его булыжником, красной черепицей и широкими, черного камня, стертыми за века почти до основания ступенями.
Внутри храма стоял прохладный сумрак. И почти не было людей. Только впереди, у алтарных камней перешептывались громко две девушки в модных сине-лиловых платьях. И еще мне почудилось, что на каменных стенах играют разноцветные блики. Я не сразу поняла, что это. А потом увидела витражи…
Из притвора торопливо вышла и направилась к нам маленькая круглая женщина в строгом костюме.
— Не разбредайтесь, товарищи, пожалуйста, все ко мне! — поспешно говорила она, и на пухлом лице ее был испуг, точно в храм ворвалась стая сирхонских медведей, Наш экскурсовод представила ее как старшую сотрудницу храма-музея, и женщина с места, не переводя дыхания, зачастила:
— Ландейлский храм Светлой Матери был заложен в 786 году на месте деревянного храма. На постройку его ушло сорок лет…
Она проглатывала «р», и оттого речь звучала забавно, но рассказывала она интересно. Только я никак не могла заставить себя слушать. Меня притягивали витражи.
Шесть узких высоких окон опоясывали храм на высоте в два человеческих роста, но лишь пять из них сияли разноцветными стеклами. Шестое было прозрачным. Вначале меня ошеломили сами цвета, насыщенные солнцем, их простые и яркие сочетания, потом я разглядела людей в старинных одеждах, островерхие дома, кудрявые деревья. Все они, казалось, сошли с детских рисунков с их наивной резкостью линий и пренебрежением к пропорциям и могли вызвать улыбку, но было в них что-то завораживающее… Голос ведущей, сопровождаемый стуком каблуков, рассыпался за спиной, а я стояла перед ближним к входу витражом. На нем возились, приникнув к земле, согнутые темные фигурки, а над ними подымался светлый силуэт женщины, и в поднятой руке ее было яблоко, похожее на красное солнце…
— Витражи — это очень, о-очень интересная традиция Ландейлского храма Светлой Матери, единственная в своем роде, — прозвучал совсем рядом голос ведущей, и я перешла к другому витражу, стараясь прислушиваться к се словам. — Это как бы художественная история города и храма. Обратите внимание, на этом витраже изображен момент закладки храма. Аллегорическое изображение светлой Матери…
Я шла дальше вдоль стен, и витражи один за другим ослепляли меня своими вечными красками. И догонял голосок ведущей, говорившей о красоте линий и о мастерстве тех, кто творил все это. Наверно, она была просто влюблена в эти витражи — голос ведущей взволнованно вздрагивал, когда она перечисляла рецепты красок, ведомые старинным мастерам.
Я остановилась перед последним витражом, и сердце горячо толкнулось в груди. На вымпеле, реявшем на стекле, была искусно выписана дата: 1078.
Я знала наизусть все даты, относящиеся к Восстанию. В 1078 году Хель дала вольность Ландейлу…
— …И последний витраж! — с сожалением сообщила ведущая. — Девушка, подвиньтесь, пожалуйста. Здесь отражен очень важный момент в истории нашего города. Ландейл, как вы уже, наверное, знаете, был ленным городом баронов Торкилсенских. Последняя представительница этого рода — вот она, в лиловом платье, это родовой цвет Торкилсенов — дала вольность городу. Здесь изображена символическая передача власти магистрату — бургомистру передается грамота на вольность — вот он, справа. Обратите внимание, как подчеркивает мастер общественное неравенство: фигуры баронессы Торкилсенской и бургомистра Ландейла гораздо больше прочих по размерам. О титуле женщины напоминает головной обруч, который был отличительным знаком баронов…
Это было сплетение наивных линий рисунка и языческого буйства красок. Алое солнце осеняло фигуры людей и маленькие, будто игрушечные домики. Алые лучи, расходясь от солнца, оплетали по краям витраж. Лиловое платье Хели, красно-коричневые одежды коленопреклоненного бургомистра, синее сукно у них под ногами — все это было таким сочным, таким свежим, будто и не прошло пяти веков с тех пор, как витражных дел мастер подбирал разноцветные стекла…
А Хель была совсем не такой, какой я помнила ее по снам. Может быть, потому, что я всегда видела ее глазами любящих ее людей. А может быть, витражный мастер никогда не видел ее и просто следовал канонам своего ремесла.
Почему я ни разу не видела этот витраж в моих снах? Или те, чья память жила во мне, не бывали в храме Светлой Матери? Или я просто не успела его увидеть?
…Ветер времени развевал лиловые одежды Хели. И я — в который раз — с болью подумала о том, что Хель умерла бездетной. Угас род Торкилсенов на земле.