Хаос. Мы создаём в нём самоорганизующуюся систему мыслей, маленький кусочек гармонии за счёт невосполнимых потерь энергии внешнего источника: золотого солнышка, прячущегося за серыми облачными капельками, коих мириады клубятся и ждут своего часа в конвекционных потоках атмосферы. Но сначала — маленькая прелюдия, абзац из истории отечества.
Сто с небольшим лет назад в Латвийской Советской Социалистической Республике существовало производственное объединение «Radiotehnika», занимавшееся, как можно догадаться из названия, выпуском радиоэлектронного оборудования: тем же, чем и «Sony», и «Nokia», и «Samsung». Значком этого предприятия были три буквы «R», заключённые в квадратик. Они часто встречались на различной аппаратуре пятидесятых-девяностых годов двадцатого века, и лишь недавно Ваш покорный слуга, подчиняясь мимолётному плагиаторскому порыву, догадался использовать оные буковки в художественных и философских целях. Rain, Road, Ruins: Дождь, Дорога и Руины, — вот нужная нам версия расшифровки аббревиатуры «RRR».
Rain, Road, Ruins, — это то, к чему привёл прогресс.
Rain, Road, Ruins, — это будет длиться целую эру.
Это объективная истина, которую можно не скрывать даже в самом начале повествования. Она мотивирована настоящим моментом.
Rain, Road, Ruins, — и аминь.
Ничто не в силах помешать нам взлететь над домами. Нет проводов, где мы можем запутаться, нет систем противовоздушной обороны, способных пустить в нас ракету за нелегитимные полёты над столицей. Нет даже токсичного заводского дыма, в котором рискует задохнуться и обессилеть Пегас, несущий нас на экскурсию по двадцать второму столетию anno Domini.
Не бойтесь, не бойтесь рассматривать пейзажи. Они не будут страшными и дикими — только невероятно печальными. Не бойтесь напрягать воображение. Все мы знаем, что маленький предмет легко столкнуть с места, но легко и остановить, а с большим и тяжёлым предметом так сделать не получится. Великий американский писатель и романтик Эдгар Алан По применил это знание к области интеллекта. Большому интеллекту сложно разгоняться и не всегда хочется. Не стесняйтесь. На полной скорости мы не столкнёмся с неодолимыми препятствиями — только с тысячами тайн. Надеюсь, мне удастся сделать из того, что мы увидим с высоты, достаточно длинную и надёжную взлётную полосу для разума.
Правда, с большой высоты мы не увидим ничего, кроме Дождя. Он велик и бесконечен, ему принадлежит вся планета. Дождю, а не нам. Мы утратили право владеть ею. Это ничего. Мы и раньше-то были лишь странниками в этом мире. Миру надо отдохнуть. Миру надо пару сотен лет помыться под благодатным тёплым тропическим дождём, прилетевшим в нашу суровую страну благодаря изменению климата.
Дождь окутал Москву двадцать второго столетия. Что там Москва? — куда интереснее бесчисленные грозы, бушующие над морями-океанами, реками и долинами. Это газ альдинон-212, выделяющийся при работе реакторов. Он наэлектризовал атмосферу, и боги гневаются. Зевс швыряет молнии над Геллеспонтом, Тринакрией и Афинами, Тор долбит молотком по облакам, прячущим Рейкьявик, фьорды и Голубую Лагуну, а огнекудрый Перун гарцует рядом с нами на вороном коне и громко ругается матом. Боги тоже потеряли многое, им чертовски обидно. Но чтобы увидеть всю прелесть повсеместных гроз, надо подняться уж слишком уж высоко, влезть на орбиту какого-нибудь ретрансляционного спутника, где нет воздуха и много радиации. Не надо. Лучше чуточку снизиться. При снижении нам откроется вид на Руины и Дороги, величавые развалины бизнес-центров и заросшие лесом автострады, рассыпавшиеся многоуровневые развязки, упавшие башни.
Вы догадались? Наступил конец света.
Наконец-то нас перестали пугать глобальным потеплением, ядерной войной, полоумными подонками в правительстве, неуправляемым и стремительным развитием технологий. Всё самое страшное позади, оно минуло, и настала Безмятежность. Остановившаяся минута молчания, шелестящая в ветвях и травах. Клячу истории загнали, она лежит и тяжело дышит на краю спиралевидной галактики под названием Млечный Путь. Не надо её трогать. Мы ничем не сможем ей помочь. Она или умрёт, или выживет — но без нашей помощи. Пусть отдохнёт, малютка. Она довезла нас куда надо.
А ты, Пегас, маши себе крыльями дальше; маршрут нашей вводной экскурсии пока что проходит через пространство, а не через время. Лети над замшелыми, отсыревшими кварталами, микрорайонами, административными округами. Мы никуда не торопимся. У нас нет дел, нам некуда возвращаться, незачем выбирать маршрут, не на кого работать и тратиться. Магазины закрылись навсегда, все числа в календаре можно напечатать красной краской. Мы ходим, где хотим, мы гуляем, где вздумается.
Время есть. Денег нет. Что же Система? Как поживает она, клеймившая нас рабовладелица, со времени оно опутавшая социум, превращающая динамичные, органично развитые личности в винтики и колёсики, убедившая нас в отсутствии объективной истины? Умерли ли непостижимые исторические процессы, умеющие поднимать человечество из тьмы и низвергать его обратно во тьму? Можно ли нам отдохнуть не только от работы и потребления, но и ото лжи, от привязанных к нашим извилинам ниточек Матрицы?
Я не знаю. Давайте на всякий случай будем начеку.
Я не знаю. Я улёгся на Дороге среди Руин под Дождём. Справа от меня — ржавый рельс, слева — ржавый рельс. Щебёнка впивается в спину, и это приятно. Поезд не может меня раздавить — даже поезд-призрак.
Я давно промок и пропитался грязью. Мне тепло. Это почти как ванна, только ещё лучше: я люблю запах мокрой ржавчины, запах мокрой травы. Тропический ливень, шумящие листья, бог Перун, гремящий на коне по тучам над Поклонной Горой и Кутузовским проспектом, и сами тучи, густые, мягкие. Мои глаза устали от колючего света мониторов, от коричневых плит прямоугольных зданий, от пластмассовых цветов реклам. Мои глаза как будто вернулись из марш-броска и улеглись на мягкую койку, и мне не надо напрягаться, чтобы плакать: дождь делает всё за меня.
Дождливый мир. Мокрая трава — совсем не то, что сухая трава. Мокрая девушка не похожа на сухую. Мокрый ветер, туманы, болота. Гнилушки, грибы, чащи. У меня нет врагов.
Я не двигаюсь. Мне не надо чистить кремом ботинки, отряхивать с брюк прах и кошачью шерсть. Я не боюсь быть мокрым. Я не растворюсь в воде, потому что я не грязь, не косметика, не сахар, не реагент. Я буду лежать на шпалах, потому что мне так хочется, а когда мне захочется встать, я встану, и никто не упрекнёт меня в нарушении этикета.
Столб без проводов склонился надо мной. Провода кто-то спёр. Кто-то жив, помимо меня, и он ворует цветные металлы у несуществующего государства.
В болоте квакают. Залезли туда и квакают. Ничего хорошего в московском болоте квакать не может. Надо разобраться.
Потом. Когда я отлежу спину, когда я нарадуюсь расстоянию до Матрицы, тишине. Постъядерной Безмятежности.
Потом в нашу композицию войдёт (если захочет того) один необходимый элемент — зритель. Вы. С Вами мир будет самодостаточным.
Автомобиль останется без бензина кучей железа. Без входящей информации не заработает компьютер. И произведение искусства будет ничем без зрителя. Знаете, почему гении так пекутся о судьбах мира? Потому что они хотят вечно жить. Умерев, они продолжат существовать в своих творениях. Продолжат — при условии, что творениями будут пользоваться. А как ими будут пользоваться, если мир умрёт?
Не бойтесь же, продлите существование мира. Дёрните поводья Пегаса, и он послушно спустится на топкую московскую землю. Я встану со шпал и подойду к Вам. И мы с Вами встретимся во времени, в заранее назначенный день двадцать второго века.
Здравствуйте. Располагайтесь как Вам заблагорассудится. Любуйтесь мирами — не мной. Во мне нет ничего особенно примечательного — разве что армейские ботинки, которыми можно бить по мордам диких собак и диких людей.
Хотите, я покажу Вам мой дом? Это четырнадцатиэтажное строение в стиле функционализма, обладающее всего одним недостатком: его взорвали лет пятьдесят назад. Чтобы на него посмотреть, надо спуститься с железнодорожной насыпи, раздвинуть разросшиеся кусты шиповника, пройти под голубоватыми ёлками по мокрой опавшей хвое, аккуратно форсировать автодорогу, из которой торчат молодые клёны, арматура и куски асфальта, и усесться у подножья потемневшей кирпичной сорокаэтажной башни на пологой возвышенности. Оттуда мы увидим местами заросший глиняный пустырь заброшенной стройки, в центре которого коричневеет затопленный котлован под другую сорокаэтажную кирпичную башню. Перед котлованом лежит упавший подъёмный кран — никто не знает, какого он был цвета, когда стоял и поднимал бетонные блоки. Несколько вагончиков для рабочих прогнили так, что от них остались только кучи брусьев. За бывшей стройкой высится обломок длинного девятиэтажного дома-корабля. Он похож на скалы Большого Каньона, которые похожи на обвалившиеся дома в стиле функционализма. А слева от стройки возвышается потрескавшийся небоскрёб из золотистого стекла. Вершину его мешает рассмотреть дождь, а подножье — трава, густая, высокая.
Что же мой дом? Как мы увидим его, если его снесли? А вот как: надо вспомнить, что наблюдать можно не только зрительно, но и интеллектуально. Мы присядем под широкими тяжеловесными балкончиками кирпичной башни, где чуть посуше, и посмотрим на стройку ещё раз.
На месте котлована в славные времена, ознаменованные правлением Леонида Ильича Брежнева, из коричневых плит возвели четыре четырнадцатиэтажных прямоугольных здания. Подле них росли берёзы, сирень и рябины, под окнами стояли автомобили «Москвич», «Волга», «Победа». Потом их сменили «BMW», «Ford», «Honda». Деревьев стало поменьше. Коричневые плиты украсили зелёными и белыми узорами из кафеля. В одном из домов жили-были старик со старухой.
— Дед, — спросила старуха однажды субботним вечером, — а ты куда макароны дел?
— В холодильник поставил, — ответил старик, и тут на дом шлёпнулась ракета весом в двадцать четыре тонны, несущая на себе ещё четыре тонны заряда в тротиловом эквиваленте. Это пытались взорвать находившиеся поблизости военные коммуникации и промахнулись. А может, сошли с ума от плохой жизни и решили всех убить.
Вот всё, что открыто моему интеллектуальному взору. Момент рождения и момент смерти дома. А середину мешает рассмотреть дождь, кровавый дождь.
Не ищите на нескольких следующих страницах новостей из будущего, политической сводки, макроэкономических показателей, описаний расстановки противоборствующих сил, объяснений причин и следствий природных катаклизмов и социальных потрясений. Наши мысли раскурочены навязанными оценками журналюг и писателей, лозунгами, сплошным враньём. Блоги Интернета, непрерывный поток аудио- и видеоинформации, гражданские долги, обязанности... Их больше нет. Несколько следующих страниц я буду пытаться отдохнуть от вранья и сам что-нибудь сочиню на основе увиденного, а Вы следите, чтоб я не слишком завирался. Или просто отдохните в нашей компании: впереди брезжит предчувствие долгого странствия; надо набраться сил, покуда ничего не нагрянуло.
— Хочешь, я покажу тебе мой уголок? — спрашивает красивая девушка, немного колдунья и целительница, нашедшая меня, грязного и мокрого, под балкончиками кирпичной башни. — Не бойся, до него недолго идти. Да ты, я вижу, сегодня и не торопишься к костру?
— Не тороплюсь, — соглашаюсь я, кидая прощальный взгляд на котлован, булькающий под дождевыми струями. Удивительная штука вода: выпавшее за этот день её количество весит не одну сотню тонн, а, меж тем, может легко подниматься в небо и совершать трансконтинентальные путешествия. Бесплатно.
Я делюсь своей мыслью с красивой девушкой, которую зовут Света.
— Конечно, — говорит Света, — конечно, бесплатно. Я не понимаю, к чему ты.
— Я подумал, что чтобы перевезти двести тонн воды в Америку, нужно много денег и техники. А она может летать сама. Мне это показалось странным.
— Ты сам странный.
Я покорно киваю и доверяю себя прекрасной Свете. Я не пытаюсь объяснить ни Вам, ни себе то, что происходит: оно и так не укладывается в голове. В веке RRR есть колдовство, и доброе, и недоброе: на нём зиждется моя последняя надежда не сойти с ума, оказавшись на непостижимом расстоянии от дома и привычного миропорядка.
Света, идя чуть впереди, повела меня обратно к железной дороге и дальше по рельсам, в даль, пропахшую лесом и промокшим насквозь бетоном.
Темнело. Тёмный мир — совсем не то, что светлый мир. В темноте у меня всегда есть враги, даже если я не сделал никому ничего плохого. Да, конечно, темноту глазам и разуму выносить легче, чем яркий белый свет, который невозможно выключить, но тут имеет место темнота особенная.
Все знают понятие «каменный век». Многие понимают, что в данном случае век не сто лет, а побольше. Но сколько это — «побольше»?
Два миллиона. Много?
Обезьяна догадалась бить по головам других обезьян не просто камнем, а чуть-чуть заострённым ею самою. Орудием труда. И она стала человеком. И человек два миллиона лет так и бегал с заострённым камнем и бил им своих собратьев. Он научился добывать огонь, рисовать на стенах пещер батальные сцены и вытачивать статуэтки женщин, без голов, зато с угрожающе-гипертрофированными бюстами. И больше он не научился ничему. Два миллиона лет так и бегал. Период сей называется палеолит. Потом был неолит, когда человек металлы обрабатывать ещё не умел, но уже строил домики и ездил на лошадках. Неолит — это другой период каменного века, не такой длинный и не такой примитивный. Он длился пять тысяч лет. А ещё пять тысяч лет длилась вся остальная история человечества, с пирамидками, с храмами Аполлона, с инквизицией, Александром Сергеевичем Пушкиным и ядерным оружием. Пять тысяч лет — большой срок. Я не могу представить пять тысяч лет. Триста лет могу, а пять тысяч — никак. А два миллиона не могу тем более. Как сравнить два миллиона и пять тысяч? 2000000 и 5000? 5 и 2000?
Два миллиона лет они только и делали, что убивали друг друга и умирали сами, и не знали даже как попросить помощи. И если кто-то был умнее остальных, остальные не пытались подняться до его уровня, а убивали его. Два миллиона лет они бегали голые по лесам... Пять тысяч лет цивилизации — петелька на истории каменного века.
Вот такая была темнота вокруг. В ней крутились жернова и лезвия, в ней роились злобные намерения. Она растворила хрупкую пятитысячелетнюю перегородку и добралась до меня. Мне было жутко от древности этой темноты, и я упорно внушал себе, что она обманывает меня.
И темнота действительно вводила в заблуждение. Если нигде не горят фонари, это ещё не значит, что каменный век вернулся. Простой довод: я гуляю под дождём. Была ядерная катастрофа, а я не боюсь валяться в лужах, хотя чёрт знает, из какой воды они образовались. Что-то мешает распространению радиоактивных веществ. Вот косвенное доказательство существования высокоразвитой цивилизации. Косвенное — потому что я могу оказаться обычным дураком, субъективным идеалистом, считающим, что если у него нет дозиметра, то и радиации вокруг нет. А могу и не оказаться. Поэтому не забывайте о Матрице.
Дорога вела на Киев. Мы прошли две железнодорожных станции в сторону матери городов русских: расстояние около шести километров. Света молчала, и молчание не шло ей. Она была круглолицей светло-русой девушкой, которая, если наденет дирндль и заплетёт две косы, будет отлично смотреться на баварских лугах у подножья Альп. Она должна хохотать над любой глупостью и привносить в компанию уют, а не холод. Увы, она, несмотря на все мои старания, ощущала меня человеком, вечно витающим в мире идей, презирающим беспричинный звонкий смех и разговоры о ерунде. Ощущала меня человеком странным, свысока глядящим на остальных людей и гордящимся своею отчуждённостью, непонятно кому приносящей пользу. Мы с ней мало знали друг друга. Её мнение могло измениться, и то, что я описал, — лишь первичные его наброски.
Ёлки и берёзы громко шелестели в темноте слева и справа. Издалека прилетел и некоторое время сопровождал нас запах болота. Свежесть и простор окружали нас, и потоки журчали по щебёнке на склонах. Тридевятые царства, колобки, царевны-лягушки. Там лес и дол видений полны; там о заре прихлынут волны...
Мне и собирались показывать видения. Ради них побросали города, оставили гнить на улице неизрасходованные ракеты и танки. «Вселенная совершенна, — говорили люди, из числа коих была Света. — Просто, не все могут увидеть её совершенство. Нам надо сделать так, чтобы оно стало явным».
Откуда взять явность совершенства? Только из своей души, из своего уголка.
Уголок Светы олицетворял собой маленький полутораэтажный кирпичный домик, стоящий на железнодорожном переезде. До апокалипсиса в нём мог располагаться пост дорожно-патрульной службы, совмещённый с жилищем персонала, обслуживающего переезд и пути.
Автомобильная дорога угадывалась по белесым столбикам, отмечающим для призрачных водителей границы, выйдя за которые, они рисковали свалиться в кювет. Шлагбаумов и светофоров я не заметил: они, видно, канули в Лету. Лес проглотил их, проглотил асфальт. Столбики уходили в чащу метров на десять, и дальше призрачных водителей ждали сплошные стволы и ветки.
Домик был тёмен, сер. Стены его покрывал густой мох, крыша стучала под дождём. Единственный домик среди Руин. Не будь так дождливо, его бы осветили последние кванты сегодняшнего заката.
Света живёт на старом перекрёстке. Она отпирает дубовую дверь, и из домика пахнет сухостью. Мёдом, кошками, грибами, печкой, досками, смолой. А с улицы пахнет ржавчиной, дождём, лесом, ночью. Света играет на этом контрасте, она пленяет им промокших людей. Света и есть уютная и весёлая, её сердце похоже на большую горячую сдобную плюшку.
— Держи халат, — говорит мне Света, и по мановению её немного колдовской руки зажигается печка. Лучей из топки достаточно, чтобы не спотыкаться на ровном месте и продолжать отдыхать от света мониторов.
— Э-хе-хе, — отвечаю я, стаскивая с себя верхнюю одежду и потирая ушибленные ноги. — Хороший домик. И я теперь знаю, сколько раз можно спотыкнуться на одной железнодорожной стрелке.
— И сколько?
— До черта. А вообще, пять. Это много.
Света улыбается. Надо наговорить ещё глупостей, и всё будет хорошо.
— Знаешь, Света, я так устал, — говорю я вместо этого новую незваную правду. — Я целый день ничего не делал, а устал ну прямо как царь Сизиф.
Я не должен уставать. Спутник Светы должен всегда пребывать в состоянии экзальтации, генерировать бред, смеяться над собой и над ней. Я пришёл сюда из постиндустриальной эпохи, из царства Потребления, где властвовала Сфера Услуг, где превыше всего ставилось Развлечение. Я как никто другой должен уметь развлекать.
— Ерунда, — смеётся Света. — Все устали. Никто не стесняется. Мой дом сделан специально, чтобы в нём отдыхать. Смотри!
Она толкает меня, и я падаю на невидимую в темноте кровать. Что-то шевелится рядом со мной, и я понимаю, что обоняние не подвело: в домике живёт кошка. Я потревожил её, и она обнюхивает моё лицо мокрым носом.
Сумрак в доме меняется. Я замечаю, что на стенах, на коврах, на мебели, — везде изображены кошки, большие и маленькие, сидящие, свернувшиеся, летящие, лежащие. Их контуры и глаза светятся зелёным и голубым. Кошки оживают, меняют позы, начинают не спеша перемещаться по периметру комнаты по часовой стрелке. Глобальное завораживающее движение заставляет мою голову кружиться, и я закрываю глаза. Однако тусклая сине-зелёная спираль и здесь не желает покидать моего окоёма, гипнотизируя, расслабляя разум, тормозя мысли и вызывая сладостное предчувствие. Я решаю подсмотреть одним глазом за Светой.
Та достаёт заготовленный неведомо когда лист со свежевылепленными плюшками и ставит его в печку, а сама садится рядом со мной. Я понимаю, что ничего не понимаю в женщинах, что все мои кичливые попытки представить Вам её мысли достойны лишь разговоров за пивом, и что Света рядом.
— Что молчишь? — спрашивает она, кладя себе на грудь кошку реальную, а взором пребывая рядом с кошками-рисунками. — Думаешь о чём-то?
— О корпускулярно-волновой природе времени, — говорю я. Молчание — золото. В постиндустриальную эпоху, где надо было Развлекать, изрекая чушь, меня то и дело спрашивали «что ты молчишь?» таким же тоном, как и «что это у тебя ширинка расстёгнута?» в контексте попыток выяснить, не страдаю ли я, случаем, эксгибиционизмом. И чтобы не отвечать правдивое, но жалкое «да ни о чём не думаю», я отвечал «о корпускулярно-волновой природе времени». Я и вправду иногда о ней задумываюсь, просто так, в качестве гимнастики ума.
— О корпускулярно-волновой природе? А как это?
Вновь, вновь я сказал чушь, претендующую на умность.
— Ты слышала о Зеноне Элейском?
— Нет. Кто это?
— Древнегреческий философ такой. Слышала об Ахилле и черепахе?
— Забудь ты про черепаху! Я пригласила тебя сюда, чтобы ты не думал ни о чём. Ни. О. Чём. Понимаешь?
— Понимаю. Только, боюсь, если я не буду думать ни о чём, то во мне вообще ничего хорошего не останется.
Света надолго затихла. Она соображала, что не давало мне делать что-то такое, на что она рассчитывала.
— О тебе говорят, будто ты не обычный человек, — сказала она, поразмыслив.
— Правильно говорят, — гордо согласился я. — Я необычен. Я динамичная, органично развитая личность.
— Нет, про тебя говорили другое. Про тебя говорили, что ты из прошлого.
— Антон по морде не получал давно...
— Мне можно было и не рассказывать. Я чувствовала, что ночью, после которой тебя нашли, творилось нечто страшное. Мне снились кошмары. Мне приснилось, что ты пришёл к нам не один. И не такой добрый, каким мы тебя видим, — говорила Света.
— И точно. Я опасен. Я неадекватен. Меня нужно срочно изолировать от общества. Особенно, от маленьких девочек.
Света переложила кошку на меня, ушла ненадолго на второй этаж и возвратилась с волшебной палочкой, похожей на бенгальский огонь, только не такой яркой.
— Сейчас я узнаю, что тебя гнетёт, — произнесла она, касаясь моего лба самым пламенем на конце палочки. — Тебе больно. Ты не знаешь, что и почему у тебя болит, и это не даёт тебе расслабиться. Я помогу тебе. Хорошо?
Вздыхаю. Никому не сказал я о боли, даже Вам. Никого не вдохновляют вздохи людей по поводу болезней, а с другой стороны, все любят пожаловаться, усугубляя общественную неприязнь к жалобам. Но коль скоро заговорили мы о немощах и недугах, признаюсь: в моём организме периодически изъявляет желание отвалится нечто вроде печени. Я говорю себе, что ничего, авось не подохну, но в двадцать втором веке, отравившись токсичными веществами, коих хватает в любом заброшенном городе с развитой промышленностью, или подвергшись воздействию остаточного жёсткого излучения, подохнуть весьма вероятно.
— Я целительница. Ты можешь не бояться меня.
— Я и не боюсь.
Неуверенно кивнув в ответ на моё заявление, Света спросила, что я ел, пока жил в лесу. Я ответил, что жил в лесу всего-то часов девять и кушал только яблоки. Света осведомилась, продольные на них были полоски или поперечные. Я не помнил, а помнил только, что росли они в нашем квартале.
— Поздравляю, они были ядовитые, — обрадовала меня целительница. — Но ты не умрёшь, раз до сих пор бегаешь. Главное, знай на будущее: яблоки с поперечными полосками изменены генетически. Мы специально высаживаем их, чтобы они перерабатывали яд из почвы, где она сильно загрязнена.
— Фу ты, чёрт, а у меня аж сердце в пятки ушло, — я ударил ногами друг о друга. — Эй ты, вылезай из пяток!
Света сварила мне магическое зелье, заставила, обжигаясь, выпить. Шептала:
— Слушай меня внимательно, и я научу тебя тому, что могут делать только те люди, у которых нет ничего за душой.
— Ничего? — я приподнял брови.
— Вещей. Если отвлекаться от самого себя на вещи, то то, что нужно тебе сейчас, не получится никогда. А теперь ляг на спину. Закрой глаза.
— Ты будешь колдовать?
— Нет. Колдовать будешь ты.
Relax продолжается — но сменяется направление отдыха. Вместе с душой должно отдохнуть и телу. Предлагаю чуть-чуть побыть интровертами.
Вселенная, с какой стороны ни глянь, совершенна, но мы не видим совершенства нигде. Даже в самих себе. «Тело» и «душа». В том значении, в каком мы употребляем эти слова, их не существует. Ни того, ни другого нет. Есть мы. Цельные и нераздельные люди. Так говорил голос Светы и сине-зелёная круговерть под закрытыми веками, и запах пекущихся плюшек.
— Ты неплохо экипирован для приключений. Но ты об этом не знаешь.
У нас в пальцах есть кости. Чувствуем ли мы их? Приятно ли нам от того, что они там есть? Странные вопросы, не правда ли? Но это потому, что мы ничтожно мало времени уделяем самим себе.
У меня были вещи. Я видел их каждый день, каждый день пользовался ими. Я чистил их тряпочкой от пыли, стирал их, радовался, когда старое сменялось новым, дешёвое — дорогим, модное — ещё более модным. На дырявый носок я смотрел чаще, чем на свои ноги. Но что важнее?
— Так жалко уделять своё время вещам. Помнить их устройство, назначение. На какой они лежат полке, в какой коробочке. Жалко...
Нам кажется, что мы думаем головой. Это не так. Мы пронизаны паутиной чувствительных связей, сложных и совершенных, абсолютно безошибочных. Связи эти проектировались и отлаживались сотни миллионов лет существования жизни — а при ином раскладе нас бы и не было. То, что мы называем сознанием, по тончайшей цепочке нервных клеток может проникнуть в самые отдалённые уголки организма. Может быть, Вы совершали трансконтинентальное путешествие. Но пробовали ли Вы отдохнуть на выходных в кончике собственного безымянного пальца? Пробовали почувствовать основание ногтя, пульсацию капилляров, тепло — ровно 36,6 С0? Может быть, Вы тушили горящие дома. Но пытались ли Вы погасить собственную головную боль?
— Так глупо... Что-то для себя покупать, изготавливать, зарабатывать. Делать такой длинный крюк, чтобы в конце концов вернуться к самому себе, но уже без сил и желаний, зато с грудой барахла. Глупо.
Кости в пальце — это приятно. Кости — это не деталь механизма, это нераздельное целое с нами самими. Кости, глаза, носы, кожа, — это и есть мы. Шевельнуть бровью равносильно тому, чтобы подумать о чём-то. Мы — следствие причины, называемой словом «тело». Пульс, дыхание, — всё стремится к гармонии. Чтобы вывести себя из равновесия, нужно постараться. Покушать токсичных яблок. Или продуктов фармакологии, придуманных теми, кто никогда в жизни не задумывался о путешествии в собственный палец. Или... или не обращать на себя внимания.
Я знаю, я жил том веке. Рядом с телефонами и нехваткой денег, и автомобилями под окнами, с интересными фильмами по телевизору и непредсказуемыми встречами в виртуальной реальности кажется нелепостью взять — и подумать о себе. Не об уборке. Не о загробном мире. Не о планах на будущее. Конечно, всё это было нужно «всем»... Пока «все» были. Пока существовала возможность сказать «делай как все», или «не как все».
«Всех» нет. Есть мы. И чем меньшим количеством вещей мы владеем, тем меньшее количество вещей владеет нами. Сложно повернуться спиной к действительности, когда на нас висит столько мелочей и главный девиз мещанина — «искать приятное в мелочах».
— Тебе кажется, будто ты знаешь что-то важное. Забудь и это. Прежде чем узнавать важное о мире, ты должен узнать важное о себе.
Я ходил вокруг источника боли, как вокруг горящего дома. Боль была красной. Все представляют себе боль красной, потому что так удобнее для сознания. Так решил оформить наше восприятие Главный Теоретик.
Я видел себя изнутри. Я стоял над красным пятном боли и старался сжать её в кулаке, чтобы она погасла. И боль медленно сжималась. Пустота, боль, величиной с горящий дом, и огромный-преогромный кулак силы воли и силы разума, сжимающий в себе пожар.
Я стоял спиной к действительности сколько-то времени, и ничто не должно было нарушать пустоту.
Но в неё вкрались звуки ветра.
Ветра, который помогал мне задувать темнеющий пожар.
Вкралось тусклое солнце, висевшее по ту сторону Земли.
Солнце, которого мне очень не хватало.
Вот оно. Магическое единство мира.
«Странно, — думал я, глядя на танцующие в темпе танго языки собственной боли, — человек так связан с внешним миром, что невозможно провести чёткой границы между одним и другим. Восходит луна, и наша кровь, как океан во время прилива, притягивается к ней, притягивается к солнцу. Через космос летит электромагнитное торнадо, и распределённые по нашему телу токопроводящие частички меняют свой узор, сообразно его прихоти. Самые различные вещества из еды, воды, воздуха проходят сквозь нас, становясь нашими частями. Внешне мы сохраняем форму человека... Но возможно ли в этом хаосе остаться самими собой? Злой от боли, нервный от голода, угнетённый перед рассветом, ничего не соображающий от пьянства, весёлый от весеннего тепла, — какой из этих людей настоящий я? Какой из них я-нормальный? Возможно ли дважды увидеть в зеркале одного и того же человека? Можно ли заикаться о бессмертной душе там, где всё меняется ежесекундно?».
«Можно, — отвечал мне невидимый лес, и спрятавшееся дневное светило, и злые нейтрино, пробивающие Землю насквозь в бесцельном полёте через бесконечность. — Можно. Просто ты видишь жизнь не там, где она находится. Жизнь — как жидкость, а мы — её капли. Жизнь, она одна на весь мир, а мы — лишь её формы. Ты и есть жизнь. Ты то, что ты ешь, что ты пьёшь, вдыхаешь, слышишь, думаешь. Ты — атмосфера, земля, информация. Ты — это твоя мать, твой отец, чужие матери и отцы, обезьяна, догадавшаяся взять в руки заострённый ею камень, и обезьяна, ещё не догадавшаяся так сделать, и дерево, и гриб, и динозавр, и пчёлка, и трилобит. Простейшее существо, зародившееся в океане докембрия, — это и есть ты. Только ты сильно вырос. А то, что называется душой, — то лишь один из цветков в оранжереях эволюции, — и цветок отнюдь не бессмертный. Когда-нибудь он отцветёт. Но из него должны образоваться вечные плоды».
Думаю, нет ничего проще, чем затушить боль, сжав её как следует в кулаке.
— Как ты? — спросила Света, завалившись поздно ночью в кровать и разбудив меня.
В двадцать втором веке фонетика русского языка изменилась: звуки «з», «с», «ч», «щ» стали произноситься несколько резче, а ударение наоборот сделалось более плавным, и в речи людей будущего появлялось какое-то прищебётывание. Свете такое произношение шло; оно делало её образ ещё милее и мягче, и в то же время усиливало ощущение фантастичности всего происходящего.
— Как ты? — повторила она.
— Fine, как говорят англичане.
— А по-русски?
— По-русски нельзя, а то недолго и правду сболтнуть.
— Так сболтни. Правду надоговорить.
— Правду?.. А она есть? — как и все люди, воспитанные на постмодернистском искусстве, я имел право сомневаться в существовании правды и объективной истины.
— Представь себе.
— И как она выглядит?
— Ты расскажешь, как себя ощущаешь, — вот и правда.
— Да? И зачем оно нужно?
— В твоей эпохе не знали, к чему говорить правду?
— Нет. А в твоей знают?
— Конечно! Ложь чуть не погубила мир. Если не приучиться к правде, рано или поздно конец света повторится.
— Да ну, ерунда какая! Я, конечно, не знаком с новейшей историей, но, наверное, конец света случился не из-за того, что говорили «fine».
— Именно из-за этого! Люди спрашивали: «Как там глобальное потепление?», — а им отвечали: «Fine, всё в порядке, его придумали свихнувшиеся экологи». Люди думали: «Как там ядерные ракеты?» — и отвечали сами себе: «Fine, всё под контролем, нечего забивать голову философскими проблемами». И когда началась мировая война, они улыбались друг другу на улицах и говорили: «Fine!».
— Это был другой «fine». Он касался всех, а мой касается только меня.
— Правду нужно говорить всегда. Чтобы приучиться к ней. Сначала она будет казаться сложной, грубой и невозможной, но пройдёт пара лет, и она станет не менее красивой, чем ложь. Да и вот чего я не понимаю… Зачем говорить «fine» мне, человеку, который хочет тебе помочь? Зачем усложнять то, что до предела просто? Ответь! — я же ответила тебе, зачем нужна правда.
— Ты, Света, только не обижайся, но рассуждаешь ты как ребёнок. «Правда», «правда»… Разве ты не слышала, что психологию никто не отменял? Или я пропустил что-то?
— К чему ты клонишь?
— К тому, что «fine» это не ложь. «Fine» это обходной путь. Правда, она, несомненно, вкусна и полезна. Но говорить её надо не сразу, не взваливать все свои проблемы на человека, которого знаешь всего несколько дней, как я — тебя. Люди боятся тех, кто взваливает на них свои проблемы. Да и само существование проблем, оно уже вызывает у людей неприязнь.
— Нет, — твёрдо сказала Света. — Раньше, может быть, вызывало. Когда проблемы можно было скрыть. А теперь у всех людей одни и те же проблемы. Их тщательно прятали — до тех пор, пока тайники с проблемами не заполнили всю Землю. Теперь твой «fine» выглядит нелепо.
— Прости. Я сказал его, чтобы…
— Чтобы что?
— Чтобы ты не испугалась и не убежала… Ха! Вот я и сболтнул правду!
Я сболтнул правду, а психологию никто не отменял. По моей интонации Света поняла, насколько сильно я не хочу, чтобы она испугалась и убежала, и теперь она убежит, испугавшись моей главной проблемы. Психологию никто не отменял, и Света услышала мои слова своим женским естеством. «Ага, — подумает женское естество. — Он боится, что я убегу».
— Знаешь, Света, если взять миллион человек, говорящих правду, и одного лжеца, лжец выиграет.
— Что выиграет?
— Что угодно. Счастье. Сердце женщины. Власть. Деньги. Сделает хорошую мину при плохой игре — и выиграет.
— Он будет выглядеть неестественно, и его сразу раскусят.
— Да нет. Его не захотят раскусывать.
Вот от чего люди устали сильнее всего: не ото лжи. Не ото лжи, а от её главнейшей помощницы: многозначности слов и поступков. Я хочу, чтобы люди имели цифровой мозг и говорили на языке нулей и единиц. 1 слово = 1 значение. 0 слов = 0 значений. Чтоб не разводили теории толкования моей речи, чтоб сразу понимали, о чём я говорю, а не выдумывали десять других смыслов, о которых я во время разговора и не подозреваю. Из-за Светиных умозаключений у меня у самого пропала уверенность в собственных намерениях. Зачем я сказал про «fine»? (Я нытик?)
— Я хотел с тобой поговорить, — объясняю. — Поспорить о правде. Мне нравится защищать ложь, и врать я люблю.
Света не видела иронии, а ведь она, Ирония, нужна человеку в не меньшем количестве, чем вкладывают её в наши жизни всемогущие мойры, Фортуна и Ананке. Встав на стороне лжи в споре, я хотел тем самым не защитить её [ложь] — я наоборот, хотел под неё подкопаться. Хотел, чтобы Света, опровергая меня, опровергла и то, что я с иронией защищал. А Света не понимала.
— Ложь чуть не погубила всех людей, — говорила она. — Я буду презирать тебя за неё.
— Будешь. Но не за ложь.
— Нет. За неё.
— Ты врёшь.
— Я? Вру?
— Несомненно.
Без иронии казалось, будто я стал копаться у неё в душе. Нельзя так делать с человеком, которого знаешь несколько дней.
Ложь необходима. В который раз я тщетно понадеялся опровергнуть это.
Меня тошнило от собственных мыслей, и от безмыслия собственного тошнило. Который день сознание моё пусто и непродуктивно, а сам я слаб и безволен. Я чувствовал себя лишённым инерции, эдаким бумажным тигром, затесавшимся в механизм башенных часов. Без инерции меня можно остановить одним мизинчиком. А ведь я хожу среди маховиков, обладающих инерцией громадной. Я мухлюю, прыгаю, аки блоха. Нет-нет, да и попадусь в крутящиеся жернова и лезвия...
Нельзя лежать, нужно выйти.
Серые предутренние стены, дверь с тяжёлым затвором. Мокрые стёршиеся деревянные ступеньки крыльца: ложусь на них. Жаль, нет местечка поукромнее. Должно быть, так умирают: уползают от остальных, зная, что неизбежное произойдёт, боятся, надеются, что явится чудо, и неизбежное минёт стороной, но всё равно умирают. И самый ужасный миг — когда понимаешь, что оно не минует.
Я понял, что оно не минует, но не умер — меня всего лишь стошнило с крыльца.
Я один, один. Я один! Миллионы лет пустоты каменного века, как гарольдов плащ, развеваются за спиной. Раньше у меня было больше, чем ныне, возможностей разбить одиночество.
РАЗБЕЙ СВОЁ ОДИНОЧЕСТВО.
Я написал так в своей комнате, когда она была у меня. Её разрушили тактическими ракетами пятьдесят лет назад, а сто лет назад из неё вынесли на помойку всё моё драгоценное барахлище. Я написал так, когда ходил целыми днями в толпе, к коей прикрепляют эпитет «серая». Ненависть копилась в той толпе, ненависть, разрушившая цивилизацию.
Как я буду жить без тебя? Без тебя, моя толпа? Где мне прятаться, где шататься пьяным, где прожигать жизнь?
Моя урбанистически-прекрасная Москва ввалилась в себя, словно сверхмассивная звезда, сколлапсировавшая в чёрную дыру. Покопать чуть-чуть землю, и вылезет не одна тысяча скелетов — вот вам толпа.
Я надеялся на Дождь, Дорогу и Руины, не понимая, что больше всего в мире люблю урбанистику. Мониторы, рекламы, прямоугольные дома. Метро, автобусы, автоматически открывающиеся двери. «Не прислоняться». Вечер, вечер обманул меня, сумерки подменили собою моё сознание.
Света чужая мне. Я думаю о ней одно, а она всякий раз опровергает мои мысли. Она из другой эпохи, её душа несовместима с моей.
Я валялся на ступеньках, головой в сентябрьской траве, начинающей увядать.
— Как ты? — спросила Света, выглянув из-за двери.
— Ужасно.
— Иди в дом. Ночь не кончилась, на улице опасно. Помочь тебе? — спросила Света из другой эпохи...
Мои попытки отдохнуть дали положительный результат: открылся метод избавления от одного из типов беспокоящей меня боли. Истинно: когда тебя заверяют, что ты не помрёшь, и делают всё, способствующее исполнению своих обещаний, живётся легче. Дождливою порой в тёплом доме под стук капель о черепицу не так страшно носить в голове знание об одиночестве, о могучих силах, умеющих выдёргивать людей с их родины, о несовместимых душах. Пьёшь чай, жуёшь плюшки, любуешься, как барышня гладит кошку. Картина вне контекста эпох.
Время же идёт вперёд. Может, иногда оно поворачивает вспять, но мы не можем это запомнить, ибо наш мозг способен фиксировать только прошлое.
Прошлое не вернуть. В затопленном котловане не вырастет дом в стиле функционализма, сгоревшие дрова не воспрянут из пепла, кошка не спрыгнет задом наперёд с коленей Светы.
Время уходит, и второго шанса отдохнуть в ближайшей перспективе не предоставит. Плюшки кончаются, чаинки в стакане слипаются на дне. Тепловые процессы — неотъемлемая часть всего, что происходит с материей и энергией, — необратимы, и вместе с ними необратимо и всё, что происходит. Дом, дрова, кошачий прыжок. Энтропия накапливается в будущем, и там, ближе к её гнезду, становится всё интереснее и интереснее.
День прошёл во сне. Тёмно-зелёные и серые покрывала Земли за двойным стеклом волновались на ветру, тонны воды неслись по небу на северо-восток, и отяжелевшие от влаги жёлтые платки Леса — листья — стали падать, прилипая к карнизу окна и благоухая фимиамами госпожи Природы. Осень явилась внезапно. Как я. Недавно ни её, ни меня и в помине не было. И я по случаю её явления проснулся под вечер, попросил у Светы мешок побольше. В марте и в сентябре все настоящие сумасшедшие берут большие-пребольшие мешки и начинают бродить повсюду, пытаясь отыскать источник зова, будоражащего их расстроенные души. Обычно они не находят источник, и нет им покоя, бедным психам. Кто-то тогда прыгает с парапета, кого-то вылечивают галоперидолом… А кого-то Света пытается успокоить, кормит плюшками и поит чаем.
Словно внемля моим желаниям побродить, как раз когда плюшки и чай закончились, а темнота сгустилась до такого состояния, в каком она была вчера во время нашего прихода в Светин уголок, за нами приехали. Двое мужиков в синтетических непромокаемых плащах на ржавом зелёном тракторе с прицепом, наполненным металлоломом. Трактор громко и уныло тарахтел, попирая грязными покрышками железнодорожную насыпь, а мужики сидели в кабине и бибикали Свете. Призраки светских львов на «Мерседесе».
— Пойдём, — дёрнула меня Света. — Пока ты не передумал жить с нами, тебе придётся вникать во все наши дела.
— Я не против, — я зевнул, ибо был заинтригован. Мне предложили вникать в загадочные дела колдовской яви? — Я не против. А стань иначе, выбора нет, никуда мне не деться от Светы со товарищи. Они — единственные люди, не отказавшие мне в приюте, и мне никак не хочется быть против них. Они кажутся хорошими, и рядом с ними отсутствие выбора не заметно.
Мы потушили очаг, затворили за собой дверь, тихо-тихо: так, что не проснулась ни одна мышь в подполе, не шелохнулось ни одно воспоминание под плинтусом, не заподозрил неладное сквозняк в печной трубе. Дождь встретил нас как родных. Он отмывал госпожу Природу от человеческой грязи, и мы намерены делать то же. Так объяснила мне Света, забравшись в прицеп и усевшись на куске брезента, лежавшем прямо на куче лома: мотках проволоки, фрагментах гигантских трансформаторов, сантехнических деталях и тому подобных изделиях из цветных металлов.
Мужикам, забившимся в тесную кабину трактора, не было сказано ни слова. Едва мы уселись, неказистое транспортное средство взвыло, дёрнулось и повлекло нас в неизвестность, жутко грохоча грузом, трясясь на шпалах и особенно на стрелочных механизмах. Амортизаторов у грузового прицепа, понятно, не было, и кишки Вашего покорного слуги едва не вылезли через рот после первых ста метров, преодолённых подобным способом, но вскоре господь-бог, Главный Теоретик нашей Вселенной, сжалился, и мы, съехав с колеи, потащились сквозь лес по полузаросшей просёлочной дороге. Металлолом гремел, Света, не замечая шума, прикрыла глаза.
Лес медленно менялся. Деревьев с листвой становилось всё меньше — больше сухих, голых, не скрывающих глубины дремучих дебрей. В глубине что-то было. Огоньки. Всё чаще и чаще они являлись в сплетениях ветвей, всё ближе и ближе к дороге. Серебристый свет, похожий на свет звёзд, делал мёртвый лес прозрачным, объёмным, как небо. Некоторые огоньки перемещались от ветки к ветке, убегая от нас, и мне чудилось, что если я спрыгну и погонюсь за ними, то найду, наконец, вожделенный покой, встречусь с чем-то Прекрасным… Блуждающие огоньки, они такие.
Менялась и дорога. Небо прояснилось, и настоящие звёзды, разбросанные по Хрустальному Куполу угли Большого Взрыва, стали лучить сверху. Металлический лязг перешёл в звон колокольчиков и колоколов, исполняющих лирическое интермеццо меж актами моей судьбы. Оковы порваны, порваны. Совершенство стало явным.
Трактор привёз нас в поле, окутанное сгущающимся холодным туманом. В воздухе сильно пахло химией, и это был запах экологической катастрофы. Маленькой, но опасной для всех нас.
Из тумана вышли люди, товарищи Светы и мои покровители: Учитель Кузьма Николаевич и двое Учеников. Последние, впрочем, почти сразу же покинули нас.
— Добрый вечер, — поприветствовал меня Кузьма Николаевич.
Учитель был пожилым человеком с седой бородой; он носил полинялую военную форму цвета хаки и походил на Фиделя Кастро. Это был практически мой современник (ну, может, по календарному времени лет на сорок моложе меня), и даже произношение у него было не как в будущем, а как в начале двадцать первого века, без этих резких «ч» и «щ». Его нужно было слушать очень внимательно. Хоть я и не был его Учеником, меня с первых минут знакомства восхитило количество здравых мыслей, вплетённых в его речь.
Учитель не уважал чужое мнение. Мнение, говорил он, это то же самое, что незнание. А какой смысл уважать незнание?
Учитель не делал святынь из чужих ценностей. Если для кого-то глупость — высшая ценность, почему мы должны делать её святыней?
Учитель говорил, что истина своя не для каждого человека, а для каждого вопроса. Взглянув на одну проблему с разных сторон, два человека могут спорить до бесконечности и так и не договориться. Но это вовсе не будет означать отсутствие истины, общей для них обоих.
Люди, утверждал Учитель, вопреки распространённому мнению, отлично могут понимать друг друга. Чтобы этого добиться, надо лишь чуть-чуть переосмыслить своё отношение к логике. Это задача непростая, но решить её необходимо каждому. Кузьма Николаевич не считал предосудительным решать за людей, что им необходимо. «Не решим мы, — говорил он, — так решат какие-нибудь властолюбивые мерзавцы. И люди им, как всегда, поверят».
Не стоит думать, что Учитель не любил людей. Кого он не любил, так это мизантропов. Во время конца света он на них насмотрелся.
— Отдохнул хоть чуть-чуть? — спросил Кузьма Николаевич.
— Признаться честно, я бы с куда большим удовольствием поработал, — признался я.
— Что ж... — Учитель потёр лоб. — Работы нам хватит на много лет вперёд... Посмотри-ка сюда. — Он отвёл меня в сторону, к неглубокой тёмной яме, из которой химией пахло сильнее, чем везде, и зачерпнул белым пластиковым стаканчиком воду из неё. Потом мы подошли к трактору, и в свете газовых фар я увидел на дне стаканчика густую, зловонную кислотно-зелёную жижу.
— В паре сотен метров отсюда начинается огромная свалка, — объяснил Кузьма Николаевич. — Там и мазут, и ртуть, и серная кислота. Всё это разлагается, никто не знает, какие вещества получаются в результате, как они реагируют друг с другом. Никто толком не следит за мусором. Вот эта жидкость в стаканчике — какие-то фенольные соединения, результат распада пластмассы. Летом свалка горела, а теперь начался сезон дождей. Отходы растеклись, смешались с грунтовыми водами и отравили природу в радиусе нескольких километров. В том числе, погибли пшеничные поля в деревне, находящейся под нашей защитой.
Он извлёк из рюкзака два респиратора; один надел сам, второй дал мне, и мы направились к холмам, с которых виднелся пригород разрушенной столицы. Пейзажи освещала выглянувшая из-за облаков почти полная луна. Респиратор прикрывал только нижнюю половину лица, и от порывов химического ветра щипало в глазах.
В низине у подножья холмов темнела тонкая линия забора, покосившегося, частично порушившегося. А за забором застыли волны других холмов, пёстрых, как из иного измерения, гнилых, источающих густой ядовитый пар.
Свалка. Притаившаяся среди общей разрухи. Цунами, застывшее на стоп-кадре. Амёба, занимающая площадь небольшого моря. Как ни старались люди отвезти мусор подальше, он вернулись к нам. На каждого мёртвого человека в двадцать втором веке приходилось по несколько сотен тонн отходов, а на каждого живого — во много раз больше.
— Вот это нам надо убрать, — сказал Кузьма Николаевич из-под респиратора. — А убирается оно не очень охотно. Но если б нас не было, оно расползлось бы по всей планете — и привет.
Мусор вспухал за забором, подобно дрожжевому тесту. Что-то в нём было от сумасшествия: теперь он будет со мной повсюду. Будет ласково разговаривать со мной, тихо подкрадываться, просачиваться в моё тело с помощью токсичных яблок… Вот поэтому-то я и не боялся испачкаться, когда лежал на рельсах под дождём. То, что называли грязью в моё время: глина и чернозём, налипавшие на ботинки и штаны, — это не грязь. То, что участвует в круговороте природных веществ, и из чего рождаются бананы, морковка и абрикосы; то, где роют норы лисы и зайчики, — это не грязь. Настоящая грязь — это тот яд, от воздействия которого меня лечила Света, который заставил засохнуть лес с блуждающими огоньками, от которого меня спасает респиратор, и от которого нам надо будет сотни лет отмывать госпожу Природу. Он пришёл оттуда, из-за хрупкого забора, ограждающего мир от настоящих авгиевых конюшен. Не изволите ли взять швабру?
— Зачем вы показываете мне это? — спросил я Кузьму Николаевича. — Вы думаете, когда я жил в двадцать первом веке, я не знал, к чему катится мир? Или надеялся, что разгребать это дерьмо придётся не мне, а каким-нибудь абстрактным потомкам, которых я даже не представляю? Вы хотите призвать меня к ответу? Но куда я должен был девать мусор, если не выкидывать?
— Были люди, у которых я бы поинтересовался, куда нам девать этот мусор теперь, после того, как его выкинули, — ответил Учитель, — Но никто никого к ответу не призывает. По большому счёту, никто и не виноват. Давай-ка вернёмся в лагерь, а то в респираторах особенно не разговоришься. Думаю, на свалку ты налюбовался.
Ветер то налетал всё усиливающимися порывами, то затихал на многие минуты — и тогда откуда-то издалека доносился звонкий стук металла по металлу. Кто-то из Учеников выбивал магические руны на гранитных обелисках, которыми окружали свалку, пытаясь остановить распространение отравляющих веществ. Колдовство, доступное людям в двадцать втором веке, было единственным, что могло противостоять экологической катастрофе.
— Вот как ты думаешь? — продолжал Учитель, когда мы спустились с холма и смогли снять респираторы, — конец света это случайность или закономерность?
— Я не знаю, из-за чего он произошёл. Я мало знаком с новейшей историей. Как мне судить?..
— Нет, — остановил Кузьма Николаевич. — Ты знаешь, из-за чего он произошёл. Уже в середине двадцатого века любой человек, бывший чуть грамотнее мартышки, мог назвать десятка полтора причин, способных привести к концу света. За время, которое ты пропустил, выпав из истории, совершили не так уж много принципиально новых открытий (если не считать колдовства). Большая часть того, что привело к концу света, активно использовалось на протяжении полутора сотен лет. Так случаен ли конец света? Мог ли он не произойти, если б кто-то не захотел нажать на красную кнопку или разбить колбы со смертоносными вирусами?
— Ясно, — понял я. — Не покажи вы мне сейчас свалку, я б ещё мог подумать. А так — ответ очевиден.
— Ничего. Очевидные истины нужно повторять каждый день, иначе мы рискуем через неделю всё забыть. Конец света не случаен. Многие поколения людей ежедневно совершали действия, которые в итоге привели цивилизацию к краху. Люди догадывались, что делают что-то неправильное, но не останавливались. И главной бедой были вовсе не в жадные капиталисты, которые ради барышей погубили столько народу. Главная беда скрывалась в головах у обычных людей, которые позволяли водить себя за нос. Видишь ли, человечество сейчас находится в тупике. Многие сейчас боятся техники, думая, что это именно она, подчинив себе человеческое сознание, привела к концу света. Эти люди хотят остановить прогресс. Сделать так, чтобы мы вечно жили в средневековье, злом, но не опасном, или античности, жестокой, но мудрой. Вот только прогресс не остановить. Если мы восстановим цивилизацию в любой из тех форм, которые она принимала на протяжении истории, конец света рано или поздно повторится, потому что цивилизация не сможет замереть на каком-то историческом этапе. А значит, мы опять пойдём по уже пройденному пути, и поскольку в голове у нас свалка, похуже той, на которую мы сейчас смотрели, то и придём мы опять к такой же разрухе. Это и есть тупик.
Если история это круг, то мы должны его разорвать, говорил Учитель. Если история это спираль, мы должны её распрямить. Если человечество движется к счастью, наша задача его подтолкнуть. А если к несчастью — то остановить и повернуть в другую сторону.
Мы дошли до опушки высохшего леса, и там, в неглубокой балке с краями, заросшими терновником, нас ждали угли костра, над которыми висел котёл с ещё тёплыми остатками ухи. Ученики готовили здесь ужин, но незадолго до нашего прихода они ушли на ночные работы к свалке.
Луна спряталась за тучами; вечный дождь двадцать второго века готовился возобновиться.
— Ты можешь поужинать, — предложил Кузьма Николаевич, сняв котелок с подставки и подкинув в угли пару веток.
— Спасибо, Света уже угостила меня плюшками, — вежливо отказался я.
— Что ж, раз так, то предлагаю накатить по паре кружек.
Учитель сел на поваленное дерево, лежавшее тут же, и налил мне кружку раскалённого чая из большого термоса.
— Мне нравится ваша философия, — сказал я ему, дуя на чай. — С ней не пропадёшь.
— Только какой в ней смысл теперь, когда все, кто могли пропасть, пропали?
— Очевидно, вы находите в этом какой-то смысл, — сказал я, будучи уже знаком с манерой рассуждений Кузьмы Николаевича. — Иначе, живя в таких сложных условиях, вы не стали бы уделять философии столько времени.
— Философия — это единственное, что может сделать человека хорошим, — ответил Учитель. — К сожалению, философы давно забыли эту единственную цель своей науки, и погрузились в никому не понятное мыслеблудие, из-за чего значение слова «философия» стало иметь пренебрежительный оттенок... Хотя нет, я неверно сказал... Значения у слова «философия» не осталось — остался только пренебрежительный оттенок. Вот что такое философия, по-твоему?
— Вряд ли я смогу так сходу ответить...
— Многие и подумав не смогут, — сказал Учитель. — А те, кто смогут, ответят каждый по-разному. И такие люди не будут неправы. Просто слово «философия» практически не имеет значения. В теории нейролингвистического программирования подобные слова называются «не отбрасывающими тени». Ты много их слышал. «Свобода», «демократия», «справедливость», «любовь», «родина», — эти и им подобные слова болтаются в языке, и никто толком не знает, что они значат, хотя за ними кроются необычайно важные понятия. Политиканы и прочие мерзавцы пользовались их неопределённостью: они могли составить из таких слов настоящие заклинания, с помощью которых можно было управлять целыми народами. Скажут, например: «Родину нужно защищать», — а под родиной будут понимать исключительно свои кошельки. Поэтому, чтобы мерзавцам сложнее было манипулировать людьми при помощи красивых, но бессмысленных слов, нам надо сделать так, чтобы слова опять отбрасывали тень. Чтобы понимать друг друга, мы запустили развитие языка в обратную сторону. Раньше как было? — брали предмет и придумывали для него название. А теперь мы для уже имеющихся названий придумываем предметы.
— То есть для слов, не отбрасывающих тени, мы можем подобрать какое угодно значение? — уточнил я.
— Практически так, — ответил Кузьма Николаевич. — Но, раз это значение подобрав, впоследствии мы не должны его менять, чтобы вновь не запутаться и не прийти к непониманию. Непонимание — вот самая главная проблема, стоящая перед людьми. Всё зло, которое мы творим, происходит из-за непонимания друг друга и пары-тройки очевидных истин. Лётчик, который уничтожает ракетами мирную деревушку, не понимает, как плохо тем, кто погибает под его ударом. Вор не понимает, как плохо тому, кого он обокрал.
— А может быть, вор и убийца как раз таки понимают, что делают людям плохо? — предположил я. — И поэтому делают зло? Им нравится причинять людям страдания.
— Тогда эти вор и убийца считают, что делают добро.
— Нет. Они знают, что делают зло, и им это нравится.
— Ну, раз им это нравится, значит они считают свои действия добром. Причинять зло другим — удовольствие. Удовольствие — это что-то хорошее. Ведь если бы наши гипотетические злодеи не считали собственное удовольствие чем-то хорошим, разве стали бы они к нему стремиться?
— Стали бы. Может, им просто хочется?
— Если им хочется, то опять-таки выходит, что делать что-то для них приятнее, чем не делать ничего. А в противном случае они сидели бы спокойно и никого не мучили.
— Логично... — согласился я. — Но из ваших слов следует, что «добро» и «зло» — весьма относительные понятия.
— Вовсе нет, — сказал Учитель. — Они относительны для тех, кто не понимает, что понятия «хорошо» и «плохо» придуманы людьми не ради развлечения. Как без правил дорожного движения автомобили не смогут ездить в городе, так и человечество не сможет жить и развиваться без понятий «добро» и «зло». На протяжении тысячелетий открывались правила, по которым нам следует жить. Мозг человека находил всё больше разновидностей добра и зла вокруг и внутри себя. И чем большего количества разновидностей зла мы научились избегать в пользу добра, тем дальше двигалось развитие человечества. Так что эти понятия не взяты с потолка, не ниспосланы богом Моисею, не придуманы Платоном или Кантом. Они найдены методом проб и ошибок. Не исключаю, что люди с радостью отбросили бы все моральные догмы, и принялись воровать и убивать направо и налево, — но вот только цивилизация при таком раскладе распалась бы.
— Так она и распалась, — осторожно заметил я.
— Верно, — согласился Учитель. — Значит, существовавшей в наше время морали было недостаточно, чтобы удержать в стабильном состоянии такую сложную систему, какой стало человечество в двадцать первом веке. В людских головах поселилась критическая ошибка, из-за которой мы не смогли увидеть какой-то новый вид зла — или даже приняли этот вид зла за добро. И тогда зло начало своё победное шествие. Люди принялись убивать, грабить и запускать ядерные ракеты. Мораль не справилась с критической ошибкой и рухнула. Вот скажи мне: люди, которые жили в обществе потребления, на которых оно держалось, которые могли его разрушить, если б захотели, — эти люди считали его плохим?
— По большей части, нет, — ответил я. — И хотя и ругали его время от времени, вряд ли кто-то понимал, за что его ругают, и можно ли жить как-нибудь иначе.
— Почему ты считаешь, что люди этого не понимали? Они были глупее нас с тобой?
— Нет, — ответил я. — Просто никого не занимали такие вопросы... философские. Хотя, мне кажется, так было всегда, не только в моё время.
— Отрицать не стану, — сказал Кузьма Николаевич, — так было всегда. Но только в твоё (и моё) время, когда в руках людей появились средства, способные привести к концу света, это легкомыслие превратилось в тягчайшее преступление.
Он помолчал и сделал несколько глотков из стаканчика с чаем.
— Ты удивился тому, что мы, живя в мире после конца света, помним о философии, — продолжил Учитель. — Но ничего удивительного тут нет. Сознание человека полнится страхами. И главный страх нашего времени — не утечка токсинов со свалки, не пожары на заброшенных АЭС. Наш главный страх философский: что это всё — действительно конец света. Не конец того лживого и неправильного мира, который был построен в начале двадцать первого века, но что это — финал. Что труды сотен поколений наших предков были напрасными, и вскоре Земля превратится в красную пустынную планету, как Марс. Люди — те, которые не одичали, — отчаянно стремятся преодолеть критическую ошибку в голове. И тут им дан только один помощник — философия.
— Наверное, я ещё не очень хорошо с вашим временем, — сказал я. — Но мне кажется невозможным, чтобы простые люди, все поголовно, думали о таких высоких материях, как сохранение жизни на Земле. Никому не нужна философия. Люди прекрасно живут без неё.
— Ну, живут они, положим, не так уж и прекрасно... — заметил Учитель.
— Пусть бы и так, — сказал я. — Но философия — это последнее, что они испробуют, пытаясь улучшить жизнь.
— Нет, люди сильно изменились, — сказал Кузьма Николаевич. — Посмотри на моих Учеников. Они пришли из разных мест, они по-разному воспитаны, у каждого свои взгляды. Ничто не держит их у меня. Но они покинули родителей и товарищей, чтобы бороться со свалкой. Не с той, которая за холмом, а с той, которая отравляет их души.
— И философия тоже сильно изменилась, — добавил он. — Когда я родился, от общества потребления уже практически ничего не осталось. Но я успел почувствовать его атмосферу. Потребление было как компьютерный вирус, подчинявший себе людские мысли и желания. Общество потребления было выдано за величайшую мечту человечества: словно с самого палеолита люди отстраивали цивилизацию, чтобы в конце концов получить возможность беспрепятственно потреблять. И вот, чтобы противостоять подобным вирусам, философия постепенно стала приобретать иные черты. Задача таких людей как я придать ей такую форму, чтобы она могла стремительно распространяться по миру. То есть быстрее, чем люди дичают. Философия тоже должна быть как вирус, только не подчиняющий разум, а освобождающий его.
Я допил чай большими глотками, пока тот не остыл, и поворошил палкой угли. Они ещё тлели, и дым защипал мне глаза. Я подумал, что, наверное, сотни раз смотрел по телевизору дебаты всяких умников о судьбах России и человечества, читал в Интернете статьи о вариантах переустройства мира, хватался за голову, слушая, как рассуждают о высоких материях подвыпившие студенты. Как хорошо, что я больше никогда не увижу и не услышу их, хотя Учитель и не одобрил бы моей радости. В словах этих людей тоже были кусочки истины, но они, эти люди, были слишком влюблены в свою мысль, чтобы присоединить к имеющимся у них кусочкам истины кусочки, открытые их товарищами.
И они не видели века, где тлели угли, шелестел лес, и царила святая троица: Дождь, Дорога и Руины.
Вновь я почувствовал счастье, что судьба позволила мне вырваться из лап Сферы Услуг, убежать от ужасов конца света, от обманутых людей, строящих своё ненаглядное мнение на страшной лжи, от планеты, поверхность которой состояла из дурманящих сознание экранов и бормочущих динамиков. Я глядел на угли и вспоминал прошлое.
Старый Прометей...
К чёрту, к чёрту! Настала пора отбросить мифологическую мишуру, а то так недолго и решить, будто я по полнолуниям свершаю кровавые гекатомбы во славу языческой нечисти. Перейдя от пейзажной лирики к сути вопроса, мы столкнулись с непростыми задачами, и теперь уж нельзя постоянно отвлекать сознание от логики на раскрытие метафор с бесконечным количеством значений, из которых обыкновенно выбирается не то, что ближе к истине, а то, что ближе к предрассудкам. Пусть будет цифровой язык. 1 = 1. 0 = 0. Чтоб никаких слов, не отбрасывающих тени, никаких Перунов и старых Прометеев. Приоткроем же покров поэзии и расставим точечки над «ё» в вышестоящих описаниях. Я расскажу Вам о старых-добрых временах, а Учитель послушает мой рассказ со стороны. Он останется в двадцать втором веке, а мы интеллектуально перенесёмся к самым истокам сюжета, на мою негостеприимную родину, и поможет нам транспортное средство, куда более высокотехнологичное, могучее и безопасное, нежели Пегасы.
Посмотрите сюда. Вы видите его? — большой приземистый изумрудного цвета «Кадиллак» 1950-ых годов, с длинным капотом, скалящейся решёткой радиатора и багажником, похожим в профиль на рыбий хвост? Перед Вами — машина времени. Мы садимся в неё на упругое бархатное сиденье, захлопываем покрытую толстой темпоральной бронёй дверь, вводим в бортовой компьютер входные данные:
Год: 2005;
Месяц: декабрь;
Число: 25.
«Вы уверены, что хотите переместиться в 25 декабря 2005 года?» — спрашивает нас программа перемещений во времени и предлагает два варианта ответа: «Yes» и «No».
Наше повествование называется «Петли истории». Будет вполне закономерно заплести петлю, прокатившись в прошлое и вернувшись обратно, к Дождю, Дороге и Руинам. Ничто не мешает. Взлётная полоса закончилась, за иллюминатором — удаляющиеся планеты; разум, наконец, разогнался до скорости, достаточной, чтобы мы не боялись оказаться в гравитационном плену у Сферы Услуг.
Мы выбираем «Yes».
Enter.