Когда Дмитрий вернулся, Тэр по-прежнему сидела в качалке, и брат гладил ее руки. Из самого потаенного уголка Диминой души извлек Нус этот образ, отторгнул его, поселил в своем кошмарном, изломанном мире. И вот они снова встретились, и опять нет никого ближе.
— Ей лучше, — сказал Уно. — Она все еще вспоминает, но ей лучше.
На экране девочка, нахмурившись, выговаривала матери:
— Не плачь, ты почему плачешь?
— Я ничего, ничего, — женщина сутуло отворачивалась. — Ветер занес что-то в глаза.
— Неправда, ветра нет. Его теперь не бывает. Нам в школе сказали, что разрешено только легкое дуновение.
— Да, да, конечно. Умница моя. Я больше не плачу. Просто вспомнила папу. Но это уже прошло.
— Зачем же было плакать. Папа теперь с Ними. Он может теперь все. Запретить ветер, повернуть реки, убрать луну.
— Ты, конечно, права, дочка. Но иногда так хочется увидеть его глаза. Дотронуться до руки.
Рот девочки собрался в узелок.
— Ты не смеешь так говорить. Это бездуховность! Мы все поклялись Им разоблачать упадничество и бездуховность. Только вчера наставник говорил, что многие трусы уклоняются от слияния. Он сказал, что наш долг — беспощадно срывать… обнажать… клеймить… Мы все застыли в строю, и сердца наши бились как одно. «К борьбе за слияние в Едином будьте готовы!» — говорил наставник. И мы дружно и звонко кричали наш отзыв: «На все готовы!» Ах, мама, как это было замечательно.
— Да, да, доченька, конечно, доченька. Пойду приготовлю твои любимые орехи вестуты.
— Вот видишь, мама, опять ты нарушаешь седьмое правило готовящегося с слиянию:
Мысль от тела отвращай,
Ввысь сознанье устремляй,
Чтобы дух, взлетев, как птица,
С Ними мог соединиться!
А ты про жареные орешки. Стыдно. Мне придется разоблачить тебя у Большого Колпака.
Голос Тэр отвлек Дмитрия от экрана.
— Это молодой фрондирующий режиссер. Ты еще не очень хорошо познакомился с нашим искусством. Уно, поставь пластинку со стихами Петеля.
Уно выключил экран и нырнул за шкаф. Через минуту он появился с пыльным пакетом и завозился с аппаратом у качалки. Диск закрутился, игла исторгла из него дребезжащий голос:
Как трудно ворочаться душам
В тюрьме обреченного тела.
Мы мучаем их и сушим,
И душим, и мнем умело.
Мы душам своим оробелым
Свободу одну оставляем:
Качаться меж черным и белым,
Метаться меж адом и раем.
А души невинны, как детки,
Печальны, и мир им не мил,
И булькают в гнилостной клетке
Из слизи, хрящей и жил.
— Вот видите, поэт все еще поэт, — сказал садовник.
— Это трудно, — сказал поэт, — но ведь необходимо. Это как дыхание. Дышать нелегко, и все же мы дышим всю жизнь. И даже после нее.
— Ах, вот он, спасительный мотив, — сказал садовник. — Мы можем обрести бессмертие. Возьмутся души за руки и заживут так мирно, так спокойно, так сладко и славно на Богом возделанной грядке.
— Моя боль о невозможности этого, — важно и фальшиво сказал поэт, — и нашла отражение в заслушанном вами произведении.
— Я нахожу его отвратительным, — сказала Тэр.
— Я тоже, — сказал Дмитрий. — Это, наверно, не поэт, а его вторая или третья.
— Нет, — заметил садовник, — тройственны лишь зорийцы, им разрешено. Мы — только плоские тени.
— Раз вам не нравится мое стихотворение, я обязан незамедлительно прислушаться к критике и сделать выводы. Вот сейчас я их сделаю. Теперь конец будет таким:
Но верю я, станет былью
Мечта, и наступит срок
Им выбрать меж звездной пылью
И пылью земных дорог.
Им — это душам. Таким кругленьким. Таким обаяшкам. А то вдруг вы забыли.
— Стыдно паясничать, — сказала Тэр.
— Вы правы, мне стыдно. Художник обязан испытывать стыд.
— Даже создатель вот этого? — Дмитрий взял в руки пыльный бюстик с маленьким сверкающим камешком во лбу.
— Это делал не художник, — сказал садовник. — Иметь такую фигурку стало признаком хорошего тона. Ими торгуют немые погонщики ейлов на почтовых станциях. Не думайте, что это вспышка любви к отцу-указателю. Этот хлам тащат в дом скорее в пику нынешнему.
— А вот Глух, хотя и писал портреты Ол-Катапо, а стыда окончательно не потерял, — сказал поэт.
— Кто это — Глух? — спросил Дмитрий.
— Аний Глух, учитель рисования и посредственный художник. Умел от руки рисовать идеальные окружности. А надо вам знать, что по канону изображение отца-указателя должно было вписываться в круг — символ совершенства. Причем пользоваться трафаретом запрещалось, ибо при этом, как утверждал соответствующий пункт регламента, терялось живое тепло линии, рождаемое благоговением творца перед моделью. О Глухе узнали. Он сделал бешеную карьеру. Его коллективный портрет «Яктоносцы на рыбалке», освещенный прожектором, всегда висел над Домом Расцвета в праздничные ночи. Но кончил Глух плохо. Запил. А однажды его мастерская загорелась, и вместе с сотней портретов, вписанных в идеальный круг, погиб в огне и Аний Глух. Говорили, он сам поджог мастерскую.
— Да, одних убивает стыд… — начал садовник.
— А других? — спросил Дмитрий.
— Это вам еще покажут, — ответил садовник.