Мари

1

— Все, решено. Худрук утвердил, к праздникам ставим «Щелкунчика»! — сообщает труппе Варнава. — Столько лет его в Большом не было, хочу ебануть фурор.

Варнава сам говорит и сам радуется: как ребенок. Его вообще проще обрадовать, чем разозлить; удивительное качество для балетмейстера. Невысокий, обритый наголо, чтобы уже покончить с разговорами о лысине, с белыми лучами вокруг глаз на загорелом даже зимой лице, в своем этом вечном растянутом спортивном костюме, Варнава — всем балетным отец, как Суворов — солдатам.

Катя думает: «Щелкунчик».

Из-за «Щелкунчика» она здесь, из-за него в балете. Из-за того раза, когда с мамой еще на старый спектакль бежала — тоже под Новый год, бегом до метро, документы десять раз патрулям показывали и билеты. Большой работал в гражданскую, когда ничего уже другое не работало, когда и телевидение пропало навсегда, и Интернет с мультиками — Большой, сделанный из одних только людей, продолжал работать без связи, без отопления, с моргающим слабосильным электричеством. Волшебная лампа; единственный оставшийся портал для побега из скучной и жуткой военной действительности.

Катю-маленькую «Щелкунчик» поразил.

Она не знала, что люди могут так двигаться: летать, например. Что женщина может быть так красива, достичь таких пределов изящества. Вокруг люди кутались в рванье: магазины не работали уже давно, модницы шили себе франкенштейнов из коллекций минувших лет да чуть ли не свеклой губы себе красили. И тут — рождественский бал, ожившие куклы, кружащиеся с оловянными солдатиками, роскошные платья, восхитительная, прекрасная Мари, которую сама Анастасия Шевцова танцевала.

Катя тогда решила, что тоже должна стать Мари.

Вернувшись домой за полночь — прямо на их улице стреляли, пришлось отсиживаться, ждать гвардейских броневиков, — она еще несколько часов не могла уснуть. Мать потом искала и еле нашла для нее на черном рынке аудиосказку с музыкой Чайковского, и Катя, заслушивая диск до перегрева, силясь зыбкие воспоминания закрепить, рисовала под него — себя-Мари, неуклюжего героя Щелкунчика, приторную Фею Драже, мерзкого и страшного Короля мышей, похожего на ее убитого папу Дроссельмейера.

Других девочек в балетную школу пристраивали матери, тоскующие по пустым годам своей напрасной жизни, в надежде, что дочери станут звездами за них. Катя вытребовала себе занятия балетом сама — на десятый день рождения. И сама заставляла мать на них ее возить, пока мир не вернулся, до воцарения Михаила Первого — потом уже сама, одна ездила.

Но за те пять сезонов, которые Катя танцевала в Большом, «Щелкунчика» там не ставили.

— Так. Мари у нас Антонина будет. Щелкунчик Зарайский. Дроссельмейер ты, Вань, — распределяет роли Варнава. — Кордебалет, понятное дело, игрушки, крысы, цветы.

Антонина улыбается и сразу же, продолжая движение губ, зевает.

2

Катя появляется из-за угла, когда Рублева уже почти исчезла в глубине коридора. На Кате балетки, вкрадчивые мягкие лапки, и Рублева никак не могла ее заметить. Там, где коридор кончается, на стене висит телефон, и телефон этот трезвонит по ней.

Дверь в рублевскую личную гримерку остается приоткрыта; пройти мимо выше Катиных сил. Она замирает против щели и вклинивает в нее свой грязный шелковый пуант.

На стене висит плакат: «Антонина Рублева, прима Императорского балета» — Тонька на руках у Зарайского в тухлой гутенмахеровской «Жизели». Белый занавесочный тюль, скупердяйский фон, утомленный мужеложец Зарайский мечет в воздух бесполезную Рублеву, которая все равно проиграла битву с земным тяготением, как только родилась. Не самое удачное фото, но главное тут не в том, что изображено, а в том, что написано.

На вешалке норочья шуба с коротким рукавом под любимые рублевские, по локоть, кожаные перчатки, на столике — несколько журналов. Катя задерживает дыхание, бросает быстрый взгляд в коридор. Она возвращается с репетиции последней, остальные уже прошли, ничто не должно ей помешать.

Змейкой она проскальзывает в Тонину гримерку, мгновенно оценивает журнальную россыпь: Vogue, L’Officiel, Numéro, еще один Vogue, сентябрьский. Мамочка, все иностранные! Откуда их столько у Рублевой, и зачем ей столько! Голова идет кругом, как после того бесконечного фуэте в «Лебедином озере». Колебания длятся не больше секунды. Катя берет Vogue — посвежей — и, прислушавшись к тишине в коридоре, исчезает.

Но там ей приходится со всех ног бежать в туалетные комнаты, потому что Рублева, прикрикнув на кого-то в трубку и звякнув ей зло, бурей несется обратно. Катя запирается в кабинке, молясь, чтобы Господь не подвел ее хотя бы сейчас, снимает фаянсовую крышку сливного бачка и, скрутив Vogue трубочкой (как хорошо, что она не пожадничала и не схватила гигантский Numéro!), прячет его внутрь, беззвучно опускает тяжелую и скользкую крышку, спускает воду и выходит с самым невинным и несведущим лицом.

У раковин стоит Рублева, срочно стирает потеки туши, на Катю смотрит как на мышь: опасливо и брезгливо. Катя, поддерживая легенду, моет руки, с Рублевой стыкуется взглядами в зеркале.

— Не дождешься! — бросает ей Тонька.

— Дождусь, — вежливо отвечает Катя.

За журналом она возвращается, когда в здании уже гасят свет, убедившись, что Рублева села в заранее поданную лакированную машину с номером «717» — счастливым числом князя Белоногова, о чем, конечно, знает вся светская Москва.

Катя обрызгивает журнал духами и мчится с ним домой — к Танюше. Но показывает соседке его не сразу: сначала требует налить просекко, потом ставит исцарапанный диск Stromae и наконец извлекает журнал.

— Да ты чего? — ахает Танюша. — Это что… Вог? Это по-французски?!

— Парижский номер! — гордо выговаривает Катя. — Сентябрь!

— Этого года? — не верит ей Танюша.

— Ну посмотри! — Катя отчеркивает дату ногтем.

— Зачем! — одергивает ее Таня. — Что за вандализм! Смотрела уже?

— Нет, конечно. Тебя ждала.

— Где достала?

— Своровала! У Сторублевой.

— А у нее откуда?

— Ей Белоногов из Франции с контрабандой везет. У них любовь.

— Тогда за любовь!

Они чокаются и прихлебывают кислое бледно-золотое просекко, давясь пузырьками. Теперь можно и открывать.

Журнал все еще круглится, глянцевых страниц в нем немного — сами французы давно перешли на электронку, бумага для них просто дань традиции; но электронный выпуск прочесть невозможно из-за блокады, да и рабочих компьютеров в Москве у гражданских лиц нет. У Белоногова разве что, хмыкает Катя.

Но и этих немногочисленных страниц им хватит, чтобы понять — чем сейчас живет Европа. Что носит.

Люди на фото выглядят странно и даже, пожалуй, дико. Брючные костюмы слишком просторные, платья слишком короткие, ботфорты слишком высокие, цвета слишком яркие, аж глаза щиплет. На то, что принято в этом сезоне носить в Москве, не похоже совершенно.

Катя с Таней листают сначала безмолвно, потом делают паузу — на второй глоток, который получается уже глаже, теплей, — и тогда Катя решается.

— Мне вот это нравится. И вот это еще.

— Да тебя в этом на улице засмеют! А в этом и сжечь заживо могут.

— Правда, Тань. Нормальное платье. То есть рискованное, конечно, но…

Танюша вздыхает, подносит журнал поближе к глазам.

— Ну и сколько ты мне даешь по времени?

— Я не знаю. Я хочу к Юриному возвращению в нем быть.

— А когда он вернется-то?

Катя мрачнеет. Снова подносит фужер к губам, делает глоток такой большой, что он застревает в горле.

— Неделю назад должен был.

Таня смотрит на нее встревоженно и ласково, гладит по руке.

— Материал если достану. Это вот, кажется, шерсть, а это я не знаю что. Ну и ты сама понимаешь, выкроек тут нет, так что будет приблизительно.

— Холмогорова! Ты нам «Петрушку» целого обшила на глазок, ты гений, ну? И я постараюсь помочь с материалом, конечно!

— И журнал мой, — ставит финальное условие Таня.

— Твой! — клянется Катя.

Они листают Vogue дальше. На его разворотах — мир, удивительно похожий на настоящий и совершенно при этом на него не похожий. Мир, который, отколовшись от Московии, понесся по космосу своей какой-то странно закрученной траекторией и так далеко уже отлетел, что инопланетностью своей просто пугает. Что за странные товары в нем рекламируются, непонятно даже Кате, которая французский язык приблизительно знает. Одежда непонятна даже Танюше, которая, между прочим, среди художников по костюмам слывет самым лютым авангардистом.

Люди ли там вообще теперь живут, во Франции?

Спасибо Рублевой, спасибо князю Белоногову, спасибо журналу Vogue: спасибо за сладкое беспамятство, за вояж на европейский астероид, за то, что отвлекают Катю от сумеречных мыслей; может, и ее чернильные сны разбавят пестрым.

3

— Катерина! Бирюкова!

Катя оборачивается: Филиппов.

Заместитель художественного руководителя. Тучный франт с черными подглазьями от ночных пиров и всех излишеств, идущих следом. Шерстяной костюм на нем еле сходится, а надушен Филиппов так, что уже от дверей его запахом веет — сладко, тлением.

Катя спрашивается у лысого Варнавы, лучащегося счастьем и морщинистого от веселья, отходит от станка и семенит к двери. Ждет пыток и публичной казни за журнал: наверняка Антонина заподозрила ее и уже на всякий случай настучала. Филиппов заманивает ее к себе в кабинет.

Катя следует за ним крадучись и смотрит вкрадчиво.

— Да, Константин Константинович?

— Дверь прикрой-ка. Мда… — Он обкусывает ногти, взбалтывает на дне бокала коньяк. — На тебя тут запрос поступил.

— Что это значит? — Катю бросает в жар. — От… Охранки?

— Нет! Ну нет. Личный запрос! — Филиппов раскашливается, будто бы собирается петь. — От… От князя Белоногова. Конфиденциально. Его Светлость хотели бы пригласить тебя на ужин.

Катя перестает играть и впивается в толстяка глазами.

— Что? Меня?

Филиппов поднимает брови: действительно ли так уж необходимо спрашивать вот все это?

— С какой целью? — упрямо спрашивает у него Катя.

— С целью познакомиться лично, как можно догадаться.

— Я в отношениях, — категорично заявляет Катя. — Да и он в отношениях, насколько мне известно.

Заместитель директора перекатывает жиры, гложет и сплевывает кутикулы, улыбается мерзотной улыбкой Чеширского кота.

— Мне про это не известно ничего, — отвечает он. — Я не лезу в личную жизнь своих артистов. Могу только сказать, что Его Светлость человек очень широкий. А ужин это ведь иногда просто ужин.

— Так вы говорили и про Быстрицкого, Константин Константинович, — замечает Катя. — А в итоге мне пришлось…

— Я помню, что тебе пришлось. — Чеширская улыбка исчезает. — А ты помнишь, как нам пришлось заглаживать тот инцидент в «Метрополе»? И я считаю, может быть, наивно считаю, что ты все еще у нас в долгу, раз ты тут продолжаешь служить. Но бог с ними, с меценатами. Меценаты одно дело, Катенька, а государственные деятели все-таки другое. Тем более — князь. И поверь, не такой Белоногов человек, чтобы принуждать к чему-то балеринок.

— Верю.

— Но и не такой, чтобы ему в обычном ужине отказывать.

— У меня репетиции до конца недели, Константин Константинович.

— Ах да. «Щелкунчик»? — Он ворошит бумаги на своем столе. — Кто ты там? Крыса? Кукла?

— Приятно, что вы знаете все мои роли. — Она показывает зубы.

— Я просто угадал, это было несложно. Но вот что, Бирюкова. Крыс и кукол много, да и в кордебалете незаменимых нет. А вот Его Светлости почему-то захотелось поужинать непременно именно с тобой. Я не знаю, как мне выразиться еще более прямолинейно. В особенности учитывая твой должок.

Филиппов зажмуривается, умолкает. Плюет в сторону. Катя чувствует легкую тошноту.

— Я могу подумать?

— Подумай.

4

Катя опаздывает — нарочно, а он уже ждет. Бархатный пиджак, шелковый шейный платок, пальцы в перстнях, сорочка с витой монограммой: «АБ» — Андрей Белоногов. Он держится прямо и кажется моложе своих шестидесяти восьми, но не молодится нарочно — седая грива спадает на плечи, и закра шивать седину, как другие запоздалые ценители женской красоты, он не собирается.

При виде Кати он галантно поднимается, целует ей руку, совершенно, кажется, не смущаясь обслуги и многочисленных гостей заведения. Что же случилось с Рублевой, спрашивает себя Катя. Неужели отставка?

— Спасибо, что нашли время, — говорит Белоногов. — Я и не надеялся уже.

Катя склоняет головку, приподнимает уголки губ, осторожничает.

— Чем же я обязана?

— Приметил вас в «Спящей красавице».

— Правда? Я ведь там не солирую. Я там большую часть времени сижу с краешку и восхищенно смотрю на танцы фей.

— Когда вы на поклон выходили. Вам еще такой бравый военный выдал безвкусный такой огромный букетище. Такие только к вечному огню класть.

Катя молчит.

— Военный, правда, был хорош. Справедливости ради, — любезно добавляет князь.

— Это мой жених.

— Я так и подумал. Вы выглядели очень счастливой.

— Я долго его не видела. Он служит на Кавказе.

— Ну, на Кавказе сейчас поутихло… Что ж, ему можно только позавидовать. Мэтр, можно винную карту?

Пожилой сомелье передает ему тисненный золотом картон.

— Какая у вас патриотическая селекция. Юг России и Кавказ. Вот за что воевал ваш жених, — замечает Кате Белоногов. — Ну, а скажите, — он понижает голос, — нет ли у вас чего-то подпольного? Из калифорнийских, полнотелых, округлых?

Мэтр с сомнением косится на Катю, кашляет в седой кулак.

— Барышня со мной, и ей можно доверять, — рокочет мягко Белоногов, подмигивая Кате. — Зинфандель, пино нуар? Напа вэлли?

— Есть зинфандель, — кашляет в кулак сомелье, оглядываясь с опаской даже на официантов. — Но будет в бутылках из-под кагора.

— Главное не форма, а содержание, — шутливо отвечает ему Белоногов.

Несут неведомый зинфандель, и какие-то крохотные чудно пахнущие салаты — «Что это? Трюфель!», — и нежное, как женские губы в поцелуе, красное мясо в компании пророщенной сои, в общем — ах.

Катя едва пригубливает вино, едва притрагивается к мясу.

— А теперь он уехал на восток, — говорит она. — В Ярославль. И ни слуху ни духу.

— В Ярославль? — Князь морщит высокий лоб. — Не лучшее сейчас место.

— Вам что-то известно?

Она откладывает прибор.

— Кое-что, но немногое. — Он вздыхает. — Вы знаете, я при дворе несколько особняком. Мне-то покойный император жаловали дворянский титул по дружбе, а не по службе. Хотя сами-то они из службы как раз и были. Так что белая кость ко мне и ревнует, и подозревает меня во всяком.

— По дружбе? — переспрашивает Катя, позволяя себе наколоть на вилку еще кусочек мяса.

Князь Белоногов уже третий бокал осушил, просит новую бутылку лжекагора.

— Да. Мы с покойным Государем со школы были знакомы, верите? Вместе в футбол гоняли на коробке после уроков, в «Контру» играли в компьютерном клубе… Можете себе представить, насколько я стар? Мда. А теперь вот будет Миша Стоянов, мало что император, и к лику святых причислен. Неисповедимы пути твои, Господи…

— Его канонизируют? — поражается Катя. — Правда?

— Да! Это только послезавтра в газетах будет. Увидите. Да, Владыка объявит. Решение принято уже, церемония до Рождества пройдет.

— Не может быть.

— Может и будет. Спаситель Отечества, основатель Московии, созидатель нового российского государства… Давно пора. Если основатель свят, то и государство свято. Тем более что и чудо в наличии имеется… Эх, простите меня, Катенька, вам ведь это, наверное, совсем неинтересно. Это я по инерции, продолжаю разговоры из правительственной курилки, а с вами бы лучше об искусстве стоило.

— Да нет, что вы…

Катя рассыпает соевые ростки и скорей принимается собирать их.

— Где вас кроме «Спящей красавицы» можно увидеть?

Она отрывается от сои. Хочет поднять ресницами ветер.

— В «Щелкунчике». Варнава будет как раз к зимним праздникам ставить «Щелкунчика». Жду не дождусь. Я из-за него пришла в балет. Чайковского оттуда всего насвистеть могу, все два часа, — улыбается Катя. — Но пришлось подождать вот. Его лет десять, наверное, у нас в Большом не ставили. Ну ничего, дождалась вот, и даже до выхода на пенсию.

— Какую партию вам предлагают? — учтиво интересуется Белоногов.

— Ну я ведь в кордебалете. Какие нам предлагают там партии? Оптовые. Буду гостьей, потом игрушкой, потом мышкой-норушкой.

— Я тоже этого «Щелкунчика» жду, знаете, — откликается князь. — Я ведь большой поклонник Варнавы еще с древних времен. Давно пора было переосмыслить его, как считаете? Да. Хочется свежего чего-то. Чего-то яркого. Молодой крови.

— Я лично готова быть донором.

— А какой вы сезон танцуете? — спрашивает Катю Белоногов, изучая ее сквозь бокальную лупу.

— Пятый.

— Игрушка… Несправедливо. Засиделись вы в кордебалете, Катенька. Одни и те же лица блистают, а блеск-то уже потускнел.

Катя как бы давится вином, пачкает кремовое платье, Белоногов хлопочет вместе с официантом, чтобы спасти ее, а сам усмехается. В эту передышку она одергивает себя.

— Я не хотела бы, чтобы вы подумали… Если вы можете что-то для меня сделать, я бы о другом вас попросила.

Князь слушает внимательно.

— Про моего жениха… Лисицын, Юрий, подъесаул. Может, есть возможность узнать… Что с ним…

Белоногов кладет себе в рот кусок нежного красного мяса и неспешно пережевывает его, глядя Кате прямо в глаза.

— Я мог бы попробовать. Но не нужно переоценивать уровень моей осведомленности, — предупреждает он.

— Я была бы очень признательна, — говорит Катя. — Очень.

Домой Катю отвозит лакированный автомобиль с номером «717».

5

И вот балетмейстер подзывает слегка похмельную Катю к себе, мягко берет ее за локоть. Катя, как обычно, первая; в зале только она и десять ее отражений.

— Катюш. Мне кажется, время пришло. Я хочу, чтобы ты партию Мари освоила.

— Какой Мари? — Катя глупеет от ужаса и ощущения рождественского чуда.

— Партию Мари, Клары, в «Щелкунчике», ну?

— Заглавную? Ее же Антонина танцует?

— Ну ты в качестве дублерши пока, разумеется. Но чтобы ты умела. Пора пришла тебе шаг вперед сделать. Пятый сезон все-таки.

— Вы… — Катя хочет дознаться, сам ли Варнава решил вдруг это ей предложить, но боится спугнуть чудо. — Конечно, да. Спасибо!

— Поработать придется, конечно. Времени осталось меньше месяца.

— Я… Я готова. Я смотрела за ней, а в старых балетах наизусть знаю. Дома танцевала, — лепечет Катя.

— Ну и хорошо, и прекрасно. Ладно, потом обсудим. На парные попрошу Зарайского остаться, он человек опытный, поможет.

— Да хоть Зарайского!

Тут набегают уже остальные: Калинкина, Труш, Лялина, Смородченко, Киршенбаум, Воронина, Касымова, две Никишовых, Непейвода, Небылицкая, Стон и Амбарцумян. В трико, в лосинах, в спортивных бюстгальтерах, волосы сзади пучком, походка матросская.

Ни одна из них не рассчитывала застрять в кордебалете, все мечтали о том, чтобы солировать. Каждая себя видела на зернистых монохромных плакатах «Прима Императорского балета», себя видела на Государевом Новогоднем балу, себя — в свете софитов последней выходящей на поклон к рукоплещущему двухтысячному залу, осыпанную цветами. И что? Кем стала? Каплей в дожде, муравьем в муравейнике, нотой в симфонии. Так им Филиппов всем объяснял, почему они себе свои амбиции могут поглубже в душу засунуть и больше перед ним этими амбициями не трясти. Без фона нет шоу, артисты кордебалета не подтанцовка, а обрамление, вот это вот все.

На четвертый сезон, на пятый, на шестой — люди смирялись с тем, что место их в строю, а не перед строем, с тем, что их блеска хватило только на то, чтобы попасть в Большой, но чтобы засиять в Большом, его оказалось недостаточно. Устали рваться вверх и вместо этого стали изобретать, как сберечь силы на саму жизнь — на все, собственно, что происходило за стенами, которые в Большом называли с придыханием и благоговением «эти стены». Убедили себя, что их мечты и страдания, ор и унижения со стороны педагогов, станок и дрессура вместо детства — были ради этого вот: чтобы быть капелькой.

Кто-то и на третий сезон сдался и забросил свои амбиции на антресоль. Но Катя с самого начала чуда не ждала и биться собиралась до конца.

Подходят к Кате, в щечку ее целуют, и она целует в щечку их тоже.

Последней появляется Рублева. Ни с кем не здоровается, ни на кого даже не смотрит, кроме Варнавы. И держит себя так, будто тут никого, кроме него, и нет и занятие будет сейчас индивидуальным.

Она еще не знает. Никто тут еще не знает.

6

— Ну а почему ты должна вообще была отказаться? А? — Танюша наливает чай, режет сервелат. — Ну с какой такой стати? А? Ты об этой роли мечтала сколько?

— Ну сколько-сколько! Всю жизнь.

— Ну и все тогда! — резюмирует Таня.

Рыжая, румяная, широкобедрая и полногрудая, рядом с Катей она смотрится так, будто ей передали все срезанное с Кати мясо, а вместе с мясом — и веселость Катину, и обычное жизнелюбие молодости, оставив Катю с одними жилами, с дьявольским упорством и с неутолимой жаждой доказать себя. Катя смотрит на Танюшу и думает: создана ли я вообще для счастья?

Катя проводит рукой по волосам — волосы мокрые еще, снежинки растаяли. На улице метет, люди кутаются в полушубки и старые пуховики, от родителей доставшиеся. У фонарей особенно видно, как густо валит. Немногочисленные машины плывут по Тверской медленно, как будто против течения, а в окно, которое выходит в Леонтьевский, прилетел снежок: школяры бесчинствуют.

— Про журнал не устроили расследования? — спрашивает Таня.

— Антонина как будто не заметила даже. Там, кажется, античная трагедия у нее разворачивается. Опухшая сегодня вся пришла.

— Вот когда она про твой ужин с ее мужиком узнает, тогда припухнет. А так это пока репетиция, — хихикает Танюша. — Глянь, у меня тут еще скумбрия горячего копчения — пальчики оближешь! Иди мой лапы и налетай.

Катя моет руки и изучает пристально себя зазеркальную: ты ведь ничего пока такого не сделала, чего собиралась в этой жизни никогда не делать? Ничего.

— Ну а я ничего не сделала такого! — оправдывается она из ванной комнаты. — Поужинала в нейтральных тонах, подставила щечку, Юру ему сразу задекларировала! И с Варнавой тоже — ну да, ну согласилась попробоваться. Ни одно животное не пострадало!

— Ну и все тогда!

Катя возвращается в кухню, ставит заезженный диск так и не превзойденной никем Билли Айлиш, какими-то кустарями напиленный андеграундно лет десять назад, когда у пиратов еще оставалась рабочая техника. За почти два десятилетия блокады электроника осталась в Московии только та, что производили тут на месте, то есть — военная и секретная, мирному человеку бесполезная и недоступная.

— Слышала? Михаила Первого будут к лику святых причислять! — делится с ней Таня, разворачивая обернутую в газету скумбрию, зачитывая новости по рыбьему жиру. — Пишут, будет святой Михаил Защитник.

— Тань, погоди. Ну что ты руки-то все изгваздала? Я хотела тебя попросить показать платье. Продвигается?

— Продвигается. После ужина покажу.

Пока Катя уплетает скумбрию, пока захлебывается горячим сладким чаем, Таня все терпит, терпит. Читает вслух про канонизацию: большой день, давно было пора, и только скромность и даже некоторое противодействие со стороны императора Аркадия Михайловича, та-та-та, единогласная просьба со стор оны Патриархии, та-та-та, предстоящий Вселенский собор, несомненное чудо, сотворенное покойным государем еще до его восшествия на престол, та-та-та, хранящиеся в Сретенском монастыре мощи и сами уже давно стали предметом поклонения, основатель современного русского государства, подлинный герой, остановивший движение мятежников на столицу и тем самым, та-та-та, Аркадий Михайлович был вынужден смириться с давлением общественности и Церкви, которые — редкий случай! — выступили единым фронтом. Патриарх намерен провести церемонию в последних числах декабря, видимых препятствий тому нет.

— Я, кстати, за, — высказывается Танюша. — Хороший был мужик, и жалко, что умер рано. И чудо было самое настоящее, с этой иконой архангела. Черт ведь его знает, что бы тут с нами со всеми было, если бы он тогда не облетел мятежников с иконой.

— Тань… — Катя облизывает пальцы. — Тебе тогда сколько было?

— Сколько? Ну семь? Восемь?

— Ты серьезно сейчас про чудо?

— А что?

Катя доливает себе чаю, надувается уже, чтобы дать подруге отповедь, но потом прикусывает себе язык.

— Ну ничего. Чудо так чудо.

— Ну бог с ними, со святыми, — соскакивает Танюша. — Нам от этого все равно ни горячо ни холодно. Ты мне лучше про Белоногова давай поподробней. Думаешь, я скумбрией за так тут тебя откармливаю?

— А нечего рассказывать, — жмет плечами Катя. — Обещал позвонить, если будут новости о Юре. Видимо, никаких новостей пока что нет.

И тут в прихожей начинает пиликать их старый телефон — белая трубка с кнопками, прилаженная над продавленным креслом.

Катя вспархивает и летит туда, к нему.

— От Его светлости князя Белоногова, — произносят в трубке гнусаво и значительно. — Приглашение на встречу.

7

— Новости неутешительные. — Белоногов перекладывает бумаги.

Машина ждала Катю у подъезда, помощник строго сказал ей, что разговор не телефонный и что князь примет ее у себя.

Пятисотметровый апартамент панорамными окнами своими выходит на Москву-реку, которая непреодолимым рвом отчерчивает багровые Кремлевские стены; но с этой вышины Кремль кажется лежащим у Белоногова на ла дони.

Помощник испаряется, плотно притворив за собою двери, Катя присаживается на краешек гостевой оттоманки — а князь выходит из-за огромного стола красного дерева и принимается задергивать тяжелые, как театральный занавес, шторы с золотой кисеей и кистями. На нем снова изящный бархат — на этот раз винного цвета — и подходящий к нему шелковый шейный платок.

Катя наблюдает за ним с растущим беспокойством и еще каким-то иным чувством. Бессилие? Обреченность? Предвкушение? Предвкушение — чего? И ужас. Только затемнив комнату полностью, князь приближается к Кате.

— Отряд, которым командовал подъесаул Лисицын, в полном составе пропал без вести. Есть все основания считать его погибшим. Но похоронки не ждите. Экспедиция была секретная, удивлен, что вы вообще столько про нее знаете.

Катя принимается моргать — часто-часто, прислушивается к себе: оборвалось у нее что-то там, внутри? Ей хочется, чтобы оборвалось. И при этом страшно не хочется, чтобы Юра погибал.

— Что с ними произошло? Неужели нет никакой надежды? — перебивает она саму себя.

— С Ростовом нет связи. Установить, что случилось, нет возможности. — Князь говорит сухо. — Я попрошу вас никому об этом не говорить, Катя. Это серьезно. Я человек гражданский, влез тут не в свое дело ради вас, и мне остается только надеяться, что это все останется между нами. Вы понимаете меня? Вы хорошо меня понимаете?

Катя сидит с сухими глазами.

Почему у меня сухие глаза, спрашивает она себя. Разве я не должна сейчас зарыдать? Что со мной не так?

Она старается представить себе Юру — смешного, нервного, такого в нее влюбленного, слишком серьезного и слишком боящегося ее потерять, без предупреждений являющегося на спектакли, рвущегося из-за нее в драку с липкими московскими мужчинками, яростного и глупого в постели. Вспоминает о предложении, которое он сделал ей по телефону в ночь отправления. О том, что она обещала ответить ему, когда он вернется.

Когда Катя вспоминает о том, как Юра ее любил, глаза начинает пощипывать.

Она думает о том, что любила в нем только его любовь к себе. Думает о том, что что себя ненавидит. Спрашивает себя — не кокетничает ли она сейчас с мертвым Юрой, якобы каясь и якобы ненавидя себя.

— Разумеется. Я никому не скажу.

Она поднимается, кланяется.

— Мне очень жаль, — произносит Белоногов. — Я этого не хотел.

Когда Катя уже стоит в дверях, он берет ее за руку.

— Это все новости, которые я в последний момент получил, — говорит он. — Надеялся успокоить вас. А вообще я хотел вас на маскарад позвать, граф Иванов дает. Но теперь, видимо, это уже будет неуместно…

— Это уже будет неуместно, — подтверждает Катя, мягко отнимая у него свои пальцы.

8

— Сука! — шипит ей Антонина. — Змеюка подколодная! Ты думаешь, я ничего не знаю? Ничего не понимаю? Ты думаешь, я идиотка, да? Думаешь, мне Зарайский не доложил в первый же вечер? Ты его очаровала, думаешь, да, дешевка?

Катя застыла, вся ее загодя отрепетированная тирада присохла к гортани, не лезет наружу. Антонина подходит к ней на шажок ближе, еще на шажок — и Катя против своей воли отступает.

— Ты думаешь, зачем он это делает?

— Кто?

— Кто! Белоногов. Белоногов! Ты за кого меня держишь? Ты, харя подмосковная! Он это делает только ради одного, и я хочу, чтобы ты это четко понимала. Он просто хочет мне доказать, что он меня может на любое говно заменить по щелчку пальцев. И вот он нашел тебя, говно par excellence, чтобы мне стало все ясно сразу и окончательно. Ты думаешь, это он с тобой беседы ведет? Это он со мной, со мной разговор ведет, через тебя! Кукла резиновая.

— Тоня, ты что? Ты о чем?

— О дублировании. Ты ведь мой дубль теперь, да? Подстраховываешь меня, так? И журнальчик мой, я уверена, украла ты, сука ты завистливая!

— Ты бредишь, — говорит ей Катя.

— Куда ты собралась? В высший свет? Выше своей маленькой глупенькой головки хочешь прыгнуть? Да ты же подстилка солдатская, ты же фронтовая шлюха по сути по своей, куда тебе, что ты там забыла? А где твой ебарь в папахе, не дождалась?

Катя делает шаг Антонине навстречу и лепит ей пощечину с короткого злого замаха.

— Журнал я взяла. И остальное заберу. Гори в аду.

Они расходятся по разным углам Большого театра — до репетиции.

Когда Рублева поднимается на сцену, щека у нее все еще пылает. Добродушнейший Варнава, который приближается к приме, чтобы всего только поправить ей изгиб руки, получает от нее эту пощечину по цепочке.

— Ты эту вон поучи пойди, — она даже не оборачивается в Катину сторону, — а я справлюсь как-нибудь. Я у великих училась, сморчок.

— Тонечка, — Варнава перестает лучиться. — Ты, может быть, отдохнешь сегодня? Если ты не в настроении? А Катя станцует.

Кордебалет замер испуганной и любопытной стайкой. Балерины смотрят огромными глазами. Танцовщики смущенно оправляют трико.

— А ты сам, Володенька, не хочешь ли сегодня отдохнуть? — бешено и ласково отвечает Рублева. — И вообще, не утомился ли ты столько работать, ты ведь не молод уже? Не ты ведь тут решаешь, кто у нас будет отдыхать, а кто работать, Володенька, кого мы обманываем? Быстрицкий больше твоего решает, спроси у девчонок, любая подтвердит. Кто сговорчивей, того и партия. Да, девочки?

Балерины стоят молча.

— Святые мои. Вот кого канонизировать бы — вас, вас, сладкие мои, мои вы верные подруженьки!

— Я тебя не узнаю, Тоня, — огорчается Варнава. — Что с тобой?

— Белоногов ее бросил, — объясняет ему кто-то из стаи.

— Белоногов меня, для начала, не подбирал! — гневно обрубает ее Рублева. — Меня если и подбирал кто-то, то нынешнего Государя императора батюшка, а Белоногов меня — так, утешил!

На сцене тишина — жуткая.

— Что уставились?! — кричит на них Рублева. — Как будто вы этого сами не знали!

Катя понимает: если пойти и пересказать это Филиппову, который к театру приставлен, Рублевой конец. За такие слова, сказанные вслух, произнесенные прилюдно, ее не простят. У Охранного отделения хватка бульдожья. Просто пропадет она, и все. Просто исчезнет.

Вот он, короткий путь к победе, говорит себе Катя. Подняться после репетиции к Филиппову и пересказать ему весь разговор.

— Что вы уставились? — визжит Рублева, сама уже зная, как страшно она только что оступилась. — Все, закончили! Давайте уже наконец работать!

9

Конечно же, Катя не стала никому доносить на Антонину. Даже Танюше ничего не сказала о рублевской выходке. Было очень страшно, что такой сильный человек может оказаться таким хрупким, было очень страшно уничтожить его подлостью. Катя выбрала остаться собой.

Но, придя домой, она первым делом снимает телефонную трубку и набирает номер белоноговского помощника.

— Его Светлость приглашали меня на бал, — твердо выговаривает она. — Бал-маскарад. Передайте, что я буду.

Сказав это, она держит еще гудящую трубку в руках и думает о том, что не ответила Юре ничего, когда тот звонил ей перед отправлением: точно так же держала трубку, такие же шли гудки, когда он рассоединился.

Хорошо или плохо, что она не успела ему себя пообещать?

Он был в ее непонятной жизни якорем однозначности. Заведенная балетной школой на двадцать пять лет хода, после которых она, как любая балерина и любой спортсмен, должна была просто самоуничтожиться, любви Катя себе никогда не позволяла. Любовь была для нее не смыслом жизни, а видом досуга. Любовь не могла претендовать на то, чтобы подчинять своим капризам Катину жизнь. Любовь всегда ходила у Кати рядом в строгом ошейнике; Катя спускала любовь с поводка на каникулах, но, позволив ей порезвиться, снова сажала ее на цепь, а если та не слушалась, то и вовсе усыпляла ее по подозрению на бешенство.

С Юрой — именно из-за его одноклеточной простоты, из-за его убежденности в том, что из целого мира можно сделать какие-то внятные выводы и что он сделал единственно верные, из-за его готовности любить ее безоговорочно и из-за того, что единственные его сомнения касательно Кати заключались в том, достоин ли он ее (о, это было написано у него на лбу!), — она вдруг начала забываться. Ее заводила его любовь к ней; то, чего она не могла почувствовать в кордебалете — своей уникальности, — она чувствовала, выходя на Патриаршие пруды в компании провинциала, казака и простака. Может, это и было дурновкусие — ладно, может, Катя и была в сути своей вульгарна, может, она и тосковала в душе по простой роли фронтовой подруги, но эта роль была стократ привлекательней ролей крыс и кукол.

— Попросите уточнить, какая тема у маскарада? — добавляет Катя. — Мне ведь нужно подготовить костюм.

— Ревущие тридцатые, — отвечает ей помощник.

Тут Катя вспоминает про платье, которое Таня шьет ей к возвращению Юры. Думает секунду — отменить заказ или не отменять — и решает, что отменять не стоит, потому что иначе последует шквал вопросов, на которые Катя отвечать не имеет права.

Хранить секреты она научена.

10

Танюша еле успевает позаимствовать подходящее платье в непротопленном и полутемном Театре Сатиры, где она трудится на вторые полставки. Там «Мастер и Маргарита» идет, и платьев, пошитых по моде столетней давности, у них в избытке.

Лимузин с номером «717» причаливает к их дому со стороны Леонтьевского; князь ждет внутри. Он одет по-профессорски: в неопрятную «тройку»; белая грива нарочно встрепана, на носу круглые очки в тонкой оправе, в зубах трубка, на шее непременный шелковый платок.

— Кто вы? — спрашивает у него Катя.

— Среднее арифметическое между Эйнштейном и Эйзенштейном, — улыбается ей князь. — Абстрактная нерусь. А вы?

— Я просила украсть для меня платье Маргариты, — признается Катя. — Но его уже кто-то спер. Это просто костюм статиста. Зато сшито как раз по мне.

— Отличное платье, — оценивает Белоногов. — И ничего страшного. Есть ситуации, в которых лучше быть статистом, чем оказаться на главных ролях. Вы уж мне поверьте.

Авто выкатывает на Тверскую, разворачивается у «Ритца» и неспешно движется обратно к Садовому. Идет мокрый снег. Витрины магазинов уже оккупированы Дедами Морозами, сидящими в еловых ветвях, как в засаде. Уличные рабочие меняют праздничную иллюминацию: посвященную Дню Михаила Архистратига снимают, развешивают новогоднюю.

— Всегда-то у нас праздник, — замечает князь, глядя на их хлопоты. — Всегдато у нас карнавал.

— А что за карнавал сегодня будет? У графа?

— Русское дворянское общество дает. Увидите.

Добравшись до Садового кольца, машина поворачивает влево и мимо гостиницы «Пекин» едет к Смоленской. Катя выкручивает свою лебединую шею, провожая «Пекин» прощальным взглядом. Белоногов, заметив ее печаль, открывает серебряную пудреницу с припорошенным зеркальцем.

— Будете?

— Буду, — благодарно отвечает она. — Ах!

Проезжают Императорскую детскую больницу, Императорский зверинец.

— А далеко мы едем?

— Приехали уже. Вот это здание, американское посольство.

— Какое посольство?

— Ну раньше тут было посольство. Вот это большое, белое с желтым.

— Оно же горело! Оно разве жилое?

— Нежилое. Вот поэтому как раз тут и маскарад.

Лимузин останавливается. Князь вылезает первым — чуть охнув, но тут же спохватившись. Подает руку Кате.

— Могли, конечно, любое бывшее посольство использовать, — окинув взглядом почерневшую от копоти важную «сталинку» в десять этажей, вздыхает Белоногов. — Французское для балов больше подошло бы. Все равно все пустые стоят. Но тут, конечно, веселей.

— И правда, весело!

Привратники одеты в красноармейские тулупы. Белоногов подает им свою визитку — слоновой кости, с золотым вензелем, они сверяют имя со списками, проводят внутрь.

— На третий этаж поднимайтесь, — советуют они. — Там окна целы, там тепло. А на втором и четвертом только если у костров греться, зато там шашлыки!

Катя после княжьей пудреницы в ажитации, ей все очень-очень нравится. Шашлыки на втором этаже бывшего посольства, маринованные в чем-то сладком (в «Кока-Коле»! — хохочет человек в очереди) и с дымком, восхитительно вкусны, чужие кавалеры в огненных отсветах кажутся загадочными и демоническими, другие женщины, кутающиеся в меха, — недосягаемо прекрасными, но со всеми ними хочется разговаривать, идти на сближение, хочется быть причастной к этому удивительному празднеству.

Они идут на третий, застекленный, этаж. Там действует гардероб, можно сбросить верхнюю одежду, там горят электрические лампы, и люди наконец узнают друг друга в лицо.

— Граф Воробьев. Князь Ерошкин. Граф и графиня Жевакины. Барон Краевой. Князь Билялов. Граф Борзухин, — бесконечно перечисляет улыбающихся ему людей Белоногов и знакомит их всех с Катей. — Екатерина Бирюкова. Танцует в Большом.

Среди прочих гостей князь смотрится белой вороной: он в гражданском, и его профессорские стекляшки только подчеркивают его какую-то беспомощность — а большинство выбрали в качестве костюма историческую военную форму, которая к тому же на них сидит как влитая. Многие, заслышав о Катиной профессии, улыбаются, но Катя не чувствует подвоха, окрыленная и польщенная тем, что ее представляют по имени и фамилии.

— А вот и хозяин торжества. Борис Палыч!

— О, Андрей Алексеевич! Спасибо, что почтили.

К ним подходит человек в зеленой кургузой форме, в васильковой фуражке с красным околышем и синих шароварах. Лицо у него оспяное, простое, но умное.

— Какая красивая форма! — восторгается Катя. — Это чья?

— Это наша, — подмигивает Борис Павлович князю, хлопая его по плечу. — А вот у вас, Андрей Алексеевич, чья?

— Главное не форма, а содержание, — шутливо отвечает ему Белоногов.

— Золотые слова! — одобряет граф Иванов.

Теперь Катя примечает, что большая часть гостей именно так одеты, как хозяин, — синие штаны, синие тульи у фуражек.

— Ностальгический вечер получился, — разводит руками граф, заметив легкое Катино замешательство.

— Всем людям свойственно идеализировать прошлое, — говорит Белоногов.

— И романтизировать! — добавляет Катя женскую реплику.

— Именно! — хохочет граф Иванов. — Всегда-то мы, русские люди, ищем в прошлом свой золотой век, всегда-то мы недовольны настоящим. Ну, раз это общечеловеческое, то стесняться нечего. Князь Белоногов нам грехи отпустил.

— Только место тут какое-то странное, — продолжает Катя светскую беседу. — Неустроенное.

Место и правда диковатое. Тут и там расставлены ободранные кресла и диваны, а стены задрапированы красными знаменами и прикрыты плакатами с бессмысленными лозунгами столетней давности, но из-под них выглядывает другое: по побелке и по кирпичу выведенные краской и углем пенисы всех мастей и размеров, а также нецензурные призывы покончить с бесчинствами американской военщины и засильем американского капитала.

— Тут был сквот, — объясняет ей граф Иванов. — Мы немножко подвинули ребят на время мероприятия. Но хотели сохранить их дух, только обыграть немного. Потом обратно пустим, пускай дальше гадят.

— Ясно, — кивает Катя. — Ну что ж.

— Варварство, — вздыхает Белоногов. — Дичь. Рубить вот так отношения с Западом…

— Ой, я вас умоляю! — встревает в разговор какой-то еще другой князь в васильковой фуражке, кощееобразный и сиплый. — А то, что они с нашими посольствами сделали, не варварство? Там же геноцид русского народа настоящий произошел! Ни одного человека не осталось за границей, который по-русски хотя бы мог говорить! Весь русский мир уничтожен, погиб! Это хуже, чем варварство! Всех истребить! До единого! Это вам каково? Вы их защищать еще будете?! И тем более нам-то известно, что кто-кто, а лично вы всех отношений уж прямо так и не порубили!

— Я никого не защищаю, — оправдывается Белоногов. — Кроме того, Василий Ильич, вам ли не знать, что касательно этого геноцида бытуют разные мнения… По поводу судьбы, которая постигла русскоязычное зарубежье.

— Тут двух мнений быть не может!

— Разве? А не вы ли сами во всем виноваты? Вы и ваши.

— Мы?! А вот за такое и на дуэль можно!

— Ему нельзя, Василий Ильич, он же из гражданских изначально, вы забываете, — напоминает кощею хозяин, внимательно наблюдающий за ссорой.

— Тогда пусть и не позволяет себе таких высказываний, если отвечать за них не готов!

— А я перед кем нужно и когда нужно будет отвечу, — холодно произносит Белоногов.

— Если бы была у нас статья за отсутствие патриотизма, вы бы давно уже висели, Андрей Алексеевич! — бросает ему кощей. — Хорошо хоть за контрабанду статья осталась, а уж она часто рука об руку идет со шпионажем, это вы мне как эксперту поверьте.

Белоногов молчит, только улыбается вежливо. Но кощей не хочет остановиться. Он глазницы свои наводит на Катю.

— Так что, барышня, подобрали бы себе другого кавалера! На всякий случай!

Катя испуганно хватается за локоть князя.

— Ничего-ничего! — вынужденно усмехается тот. — Это у нас с генералом Клятышевым обычная пикировка.

— Ха-ха, — произносит граф Иванов. — А ведь правда. Ну, развлекайтесь!

Гостей прибывает, шампанское и коньяк льются бескрайне, играет Утесов в танцевальной аранжировке, по темным углам шмыгают носами и уже тихонько постанывают, начали расползаться по комнатам, где установлены такие же диваны и кресла и где можно на этих диванах растворить в своих соках других людей. Катя цепляется за князя, и они бредут через дымный морок.

— А ведь и нам ничто человеческое не чуждо, — говорит Белоногов и тянется вдруг к Кате губами.

Она сначала позволяет себя поцеловать, но потом отстраняется.

— Я не понимаю, зачем вам это нужно. У вас же была Антонина.

Белоногов усмехается невесело:

— Я с ней чувствовал себя стариком…

— Вы еще не старый! — протестует Катя.

— Стариком из сказки о рыбаке и рыбке. Знаете? Не хочу быть больше царицей, хочу быть владычицей морскою.

— Но ведь прима Большого и так по рангу выше владычицы морской, — замечает Катя.

— Именно.

— Так что пускай теперь сидит и перечитывает сказку?

— Именно.

Катя кивает: ясно.

— А я в таком случае тут танцую партию разбитого корыта, у которого горюет низвергнутая владычица морская?

— Мне кажется, вы уже репетируете партию столбовой дворянки, которой не терпится в царицы, — отвечает Белоногов.

Жернова карнавального веселья проносят мимо них людей в масках и костюмах, трут их спинами друг о друга, как пшеничные зерна, которым не терпится уже распасться и рассыпаться друг в друга.

— Лично меня устраивает и судьба столбовой дворянки, — заверяет Белоногова Катя.

— Все столбовые дворянки так вначале говорят, — усмехается тот. — Говорят, что просто полюбили старика за его красивую седину и добрую душу. Ладно, кисонька, пойдемте. Что-то мне тут испортили настроение. Отвезу вас домой.

— Правда? Я бы еще осталась, — расстраивается пьяная Катя, с сожалением оглядывая весь вертеп и его гостей.

— Так оставайтесь, — сухо произносит князь.

Он отстраняется от нее.

— И что ж, это просто чудо, что нашлась женщина, которую вполне устраивает ее судьба. Значит, никакие другие чудеса тут совершать потребности нет.

11

Большой театр действительно для Москвы слишком велик, думает Катя, меряя балетными шажками расстояние от своей квартиры до Театральной площади в трехтысячный раз. Когда-то он и приходился стране в самый раз, но теперь казался фуражкой погибшего отца, которую мальчонка на себя примеряет перед зеркалом. Хотя если б не было этой фуражки, если бы не было на кого равняться, думает Катя, как знать тогда, куда расти, кем становиться?

Она заходит со служебного входа, по полутемным коридорам бежит — из-за маскарада трудно было вчера уснуть, а сегодня проснуться — и все равно опаздывает. Прибегает в зал, когда все уже в сборе, запыхавшаяся — и сразу чувствует: что-то стряслось.

Оглядывает своих: Варнава шепчется с Саней Клыковой, остальные тоже шушукаются по углам; Антонины нет.

— Что случилось? — спрашивает она.

На нее смотрят молча.

— Так. Катя. На роль Мари мы теперь Сашу еще будем готовить, — сообщает ей вместо ответа Варнава. — Такая вот ситуация.

— Сашу? Вместо кого? — как будто равнодушно спрашивает она.

— Вместо Рублевой.

— А что с Рублевой?

Варнава смотрит куда-то в зеркала, куда-то в окна, за которыми нависло серое московское утро.

— Пока что мы не можем на нее рассчитывать.

Клыкова вздергивает бровь, разводит руками: ну вот так. Не враждебно глядит, но радость скрыть ей удается плохо, а где у одной балерины радость, там у другой горе. Вся балетная жизнь устроена на противовесах, вся выверена точно: если бы счастья в ней хватало на всех, разве бы кто-нибудь стал в ней так измождать себя и изводиться?

Ну ладно, Клыкова, думает Катя, с тобой-то как это получилось? Через кого?

И кто из них кого теперь дублирует — Катя Клыкову или Клыкова Катю? И почему именно она?

— Так, все. Строимся, работаем, — мягко грассируя, разгоняет собрание Варнава. — «Щелкунчик» сам себя не отрепетирует!

Катя слушается, но утихомириться не может.

— Что с Тонькой? — шепчет она Зарайскому, который оттеняет ее в па-де-де.

— Арестовали, — драматичным парикмахерским тоном отвечает тот.

— Что?!

— Через плечо. Арестовали и на Лубянку увезли.

— Как это?

— А вот так это.

У Кати кровь густеет: толкается через виски еле-еле, с боем, из ног силы уходят. Кто-то все же донес. Из своих кто-то, из тех, кто был на той репетиции. Дура спесивая, Тонька! Как же можно было… Слухи ходили, да, люди перешептывались, но за слухи привлечь нельзя, не в людоедском же государстве живем, а вот так, как она… Ну что за дура!

Ну разберутся, может, еще… Отбрешется… Белоногов вступится. Простит за то, за что обиделся, и спасет ее.

Из репетиционного зала Катя возвращается последней. Проходит той же дорожкой мимо рублевской личной гримерки… Дверь снова открыта.

Вернулась!

Катя останавливается у дверной щели, прислушивается — кто-то там движется внутри. Она набирается духу и стучит в дверь, приготовившись покаяться и попросить у Рублевой прощения за женскую зависть… Внутри роется жирный Филиппов.

Сдергивает плакат «Антонина Рублева — прима Императорского балета». Плакат приклеен был накрепко, сходит рваными полосами. Голова у Рублевой уже оторвана, тело еще танцует.

— Хотела что-то, Бирюкова? — спрашивает Филиппов.

— Я по поводу роли Мари в «Щелкунчике», Константин Константинович. Вы Клыкову утвердили?

— Мы еще никого не утвердили, Бирюкова, — отвечает заместитель директора. — У нас тут видишь какие дела творятся.

Отворачивается и отрывает Антонине ноги.

12

Катя на это решается не сразу.

Для храбрости выпивает коньячку, согласовывает все с Танюшей, потом только идет к телефону. Набирает номер.

— Это Катя. Я бы хотела с Андреем Алексеевичем. Бирюкова, из Большого. Да. Это личное. Спасибо!

Потом она ждет — долго, долго ждет, пока помощник передаст Белоногову, что она звонит, что она непременно требует лично, что она прямо сейчас висит на линии. Наконец тот подходит.

— Андрей Алексеевич… А у вас вечер свободен? Или я могу завтра.

— А что?

— Ну… На свидание хотела вас пригласить.

Он размышляет — слишком долго! — потом вздыхает, словно капитулируя:

— Завтра. Я пришлю за вами машину.

Повесив трубку, Катя понимает, что волнуется так, как с семнадцати лет не волновалась. С какой стати, одергивает она себя. Это ведь она не давалась, уклонялась и уворачивалась… Она решала, как будет, — и держала его на том расстоянии, которое было удобно ей. Почему вдруг сейчас мандраж? И во что одеться?

В этот вечер она должна вести. Она должна быть неотразимой. Не хлопать глазами, не девочку играть, не восхищаться и не удивляться, а стать самой собой снова — и выиграть эту партию. А одеться надо так, чтобы чувствовать себя и быть богиней.

Она возвращается в кухню, где Таня уминает горячую шарлотку.

— Танюш… А платье-то наше готово?

— Из «Вога»? — Таня отирает сахарную пудру о бока. — Почти что.

— Мне завтра нужно будет. К вечеру.

— Юрка возвращается, что ли? Брось!

— Нет. Для другого.

Таня прожевывает то, что было во рту, и теперь смотрит на нее серьезно.

— Ну, для другого так для другого. Пошли, померяем.

13

К этому платью — инопланетному и удивительно точно на Катю севшему — ей приходится срочно перестригаться, потому что обычные ее русские волосы к парижскому существованию не прилаживаются. Она лестью и посулами заставляет Рауфа-парикмахера найти время, остригает себе челку наискось, укорачивает затылок, и когда все кончено, сама себя уже не узнает.

Куда Белоногов позовет ее?

Ей страшно в таком виде выйти из дому, страшно, но и одновременно очень хочется показаться так в свет. Она проводит перед зеркалом десять, пятнадцать минут, уверяя себя, что в таком образе ей подвластно все.

Пускай на нее все смотрят, как будто она голая, пускай ахают и хихикают у нее за спиной. Тот ресторан, где они ужинали в первый вечер, подойдет идеально: там затхло, как в Сретенском монастыре, а Катя сегодня чувствует себя Жанной д’Арк.

— Куда мы едем? — спрашивает она у шофера, едва сев в белоноговский лимузин.

— На Софийскую набережную, — отвечает тот. — Домой.

Проезжают мимо Большого, проезжают мимо Лубянки, проезжают мимо Старой площади, спускаются к замерзшей реке. Едут вкруг Кремля, под его красными стенами, под его золотыми орлами. Заезжают на Каменный мост, разворачиваются у Дома на набережной, ныне известного как ЖК «Дворянское гнездо».

Но у Белоногова апартаменты по другую сторону от этого дворянства.

…Когда Катя проходит к нему в кабинет, окна в нем уже плотно зашторены. На князе шелковый халат с тонким узором, шея прикрыта платком, волосы забраны назад. Он сух, подтянут, и со спины можно было бы ему дать лет, ну, пятьдесят — так она себе говорит.

Помощника Белоногов прогоняет как муху, взмахом руки. Двери запирает изнутри сам. Останавливается напротив нее с бокалом виски. — Я думала, мы поужинаем с вами где-то… — Интересный образ.

— Спасибо. Мне идет? — спрашивает она его, хотя зарекалась спрашивать его об этом.

— Очень. Давайте пальто. — Он помогает ей раздеться и отступает на шаг. — Выпейте.

Катя берет бокал.

— Андрей Алексеевич. Я… Я хотела попросить вас за Антонину Рублеву, — выговаривает она. — Ее арестовала Охранка.

Белоногов меряет ее взглядом.

— Я знаю.

— Неужели вы ничего не можете сделать, чтобы ее отпустили? Она сморозила глупость, но это была просто глупость, а на нее донесли и наверняка все еще раздули…

— Я все знаю.

— И что?

Он пожимает плечами.

— Но вы же были с ней близки!

— Вы за этим сюда приехали? — как бы лениво спрашивает он. — За нее просить?

— Нет, но… За этим тоже.

— Вы меня все время просите о чем-то, — говорит Белоногов. — И все время не о том. Почему вы это делаете?

— Что вы имеете в виду?

— Видите ли, я исполняю не все желания. Я как Дроссельмейер. Обладаю даром оживлять кукол, превращать их в людей. Но только потому, что в живых людей играть интересней.

Белоногов берет ее за руку и манит — она думает, что к оттоманке, но нет — к высокому торшеру, единственному яркому пятну в полутемном кабинете. Подведя Катю к источнику света, он становится так, чтобы лучше видеть ее лицо.

— Не пытайтесь казаться лучше, чем вы есть.

— Я и не пытаюсь…

— Мне нравятся как раз мерзавки.

— Что?!

Он проводит большим пальцем по ее скуле, по ее щеке, останавливается в уголке рта.

— По поводу Антонины. Каков бы ни был у примы покровитель, после такой мерзкой инсинуации он ее у Охранного отделения отбить не сможет, — говорит Белоногов, не спуская с Кати глаз. — Она погибла.

Катя молчит, не зная, как ей теперь высказать то, за чем она приехала сюда помимо бедной Тоньки. Стряхивать с себя его руку она боится.

— Все? — спрашивает у нее князь.

— Нет. Нет. Это ведь вы способствовали тому, чтобы мне предложили дублировать ее в заглавной роли «Щелкунчика»?

— Вот, — одобряет он. — Вот теперь. И? И что же?

И вдавливает свой большой палец ей в рот. Она послушно открывает его.

Палец шершавый, на вкус кислый, воняет табаком.

— И что теперь будет с этой ролью? — невнятно произносит она.

— А что теперь с ней будет? — Он тянет своим пальцем ей щеку.

— Кто будет ее танцевать? — говорит она с рыболовным крючком в щеке.

Белоногов усмехается. Катя стоит перед ним с этой своей косой челкой, в марсианском французском платье, которому никто так и не поразился, в сапожках на каблуке. Просительница. Он вытаскивает палец у нее изо рта и отирает его о халат.

— Раздевайтесь.

— Что?

— Снимайте это дурацкое платье. Это кутюр, а не прет-а-порте, в реальной жизни такое никто не носит. Нет-нет, сапоги оставьте. Только платье.

Катя, уже как голая, принимается нашаривать сама крючочки, которые должен был бы мужчина по ее подсказке находить, неловко отстегивает их, в торшерном свете чувствуя себя так, как будто это ее на Лубянку забрали и там раздевают — то ли чтобы швырнуть ей после тюремную робу, то ли чтобы сразу поставить к стенке.

— Белье тоже. Сапоги оставьте.

Она послушно спускает трусики, переступая через них каблуками, и отдает ему вслед за платьем. Он стоит молча, глядя на нее. В кабинете тепло, но Катя слышит, как по телу бегут мурашки.

— Не прикрывайтесь. Чего мы там не видали. Вот так. За спину руки.

Потом и он распахивает свой халат: вся грудь седая, живот седой. Снимает с шеи этот свой шелковый платок.

Шея под платком у него оказывается морщинистая, как у черепахи, с провисающими от самого подбородка двумя долгими кожистыми складками. Он очень стар.

— Стань на колени, — велит он ей. — Ну-ну. Не брезгуй. Ты ведь не из брезгливых. Я сразу это понял, когда тебя увидел. Там, на сцене. С этими цветами.

14

Танюша будит ее осторожно, в глазах у нее испуг.

— Катя… Кать…

— Ты что, мать? Всего девять только, мне сегодня до обеда спать можно!

— Я пошла за хлебом за свежим с утра, решила газету прихватить, «Ведомости», там киоск рядом. И вот тут… Такое.

Катя еле продирает глаза, переворачивается и рывком садится. Разворачивает желтые газетные листы, все в пятнах от растаявших снежинок.

— Приготовления к канонизации покойного императора Михаила Геннадьевича идут полным ходом… Первый из причисленных к лику святых нового русского государства… Переброска казачьих войск в Москву с юга является давно запланированной, поэтому… Предновогодняя премьера нового «Щелкунчика» Владимира Варнавы обещает стать главным светским событием декабря… Это, да? Обещают присутствие самого Государя… Ничего себе.

— Нет, не там. Вот, внизу, маленькая, — Танюша находит нужное место, тычет толстым пальцем.

«Заместитель министра торговли, тайный советник князь А. Белоногов был арестован сегодня по подозрению в государственной измене. Согласно сведениям, имеющимся у «Ведомостей», Белоногова содержат в следственном изоляторе Охранного отделения на Лубянской площади. Его арест — не первый в цепи подобных событий, которые наблюдатели называют «чисткой дворянства», хотя к фигуре такого масштаба правоохранители еще не подбирались. Первый министр князь Орехов уже объявил о том, что Белоногов отставлен со своей должности в правительстве, так как предъявленные ему обвинения слишком серьезны…»

Катя откладывает газету, нет больше сил читать.

Танюша зовет ее беззвучно, комната идет волной.

Накатывает предощущение скорой гибели. Поднимается черная стена впереди, но бежать Кате некуда, она должна будет покорно пойти к этой стене и войти в нее.

В три тысячи третий раз она идет одним маршрутом — из Леонтьевского переулка к Большому театру. Сначала вниз по Тверской, потом на ту сторону, потом по Камергерскому мимо МХАТа, потом по Дмитровке вниз.

Думает больше всего о том, как все глупо было, и как мерзко, и как зря. Думает, к чему ей сейчас готовиться — к тому, что ее высмеют в раздевалке? Или вышвырнут вообще из балета вон?

Она поспешно переодевается, ни на кого не глядя, мышкой бежит в репетиционный зал, становится к станку, держится за него обеими руками, видит в зеркалах свое идиотское отражение: косую эту челку, отстриженную под злосчастное платье из несуществующего мира, свое испуганное лицо, круги под глазами.

— Кать. Бирюкова. Тебя к Филиппову вызывают, — подходит к ней Варнава.

Катя вцепляется в поручень станка, как будто поднимается ураган, и если она за него сейчас не удержится, то ее снесет прямо в пасть смерти.

— Иди.

И ее несет туда — вверх по мраморной лестнице, вглубь устланных багряными паласами коридоров, мимо огромных окон, через которые нейдет живой свет, в кабинет за дубовой дверью. Ничего не соображая, она входит внутрь.

Филиппов, поправляя сальные волосы, утирая гнойные подглазные мешки, командует ей сесть. Рядом с ним стоит тот самый кощей с маскарада в американском посольстве. Только сейчас на нем форма не бутафорская, а настоящая — форма Охранного отделения. Сидит на нем как влитая.

— Моя фамилия Клятышев, — говорит он. — Мы с вами встречались.

Катя понимает: она не того боялась.

Глупостей каких-то боялась, какой-то чудовищной ерунды — потерять роль, потерять работу. Сейчас ее просто сомнут, как бумажку, порвут на клочки, как Антонину, бросят в мусор и забудут. Ни за что, просто за компанию, просто заодно.

— Можно я сяду? Мне нехорошо, — просит она.

— Присядьте, присядьте, отчего нет.

— Я ничего не делала, — лепечет Катя.

— Генерал Клятышев хотел сообщить вам, если вы еще не знали, что ваш покровитель князь Белоногов сегодня был арестован.

Катя сразу решает не отпираться.

— Я читала. В «Ведомостях».

— Помимо прочего мы подозреваем князя в разглашении государственной тайны. Катерина Александровна, не приходилось ли вам слышать от него что-либо касаемо секретного оружия, которое было использовано в ходе гражданской войны для усмирения мятежников?

— Нет!

— Может быть, какие-то сплетни от него слышали, порочащие честь и достоинство покойного Государя императора Михаила Геннадьевича?

— Нет, — говорит Катя. — Нет! Мы просто виделись несколько раз… Всего несколько раз…

— Виделись несколько раз. В том, что касается причин геноцида в отношении русских сообществ за рубежом, катастрофы русского мира, говорил ли он вам что-либо, подобное тому, что нам вместе пришлось слышать на том мероприятии?

— Нет! Мы не обсуждали политику! Мы не были так близки!

— Не были близки.

Клятышев начинает ее изучать с глаз, но потом сползает на тонкую шею с замазанными синяками, на маленькую Катину грудь под репетиционной фуфайкой, на живот куда-то — медленно, по-удавьи, железно. Тонкие губы кривятся в кислой улыбочке. Потом он так же неспешно возвращает свой тяжелый чешуйчатый взгляд обратно на ее лицо.

— Ну а касаемо жениха вашего, подъесаула, кажется, Лисицына Юрия. Он с вами не связывался в последнее время?

— Нет. — Катя старается не моргать. — С ним все в порядке?

И генерал не мигает — жует только что-то как будто. Тянутся секунды.

— На этом все. Можете идти, — решает Клятышев.

Катя встает.

— Куда идти?

— На репетицию, наверное, — пожимает огромными плечами Филиппов. — Откуда пришла, туда и иди.

Катя держится руками за дверь, ее шатает. Ей кажется, что в коридоре ее ждут люди в форме, что Клятышев и Филиппов отпускают ее только в шутку, а когда она поверит, что спасена, крикнут арестовать ее.

— Мне продолжать репетировать?

— Продолжай, репетируй. Да, Василий Ильич?

— А в чем, собственно, вопрос? — нацеливает свой острый подборок на Катю Клятышев.

— Катерина у нас готовилась танцевать заглавную роль в новом «Щелкунчике». Собиралась заменить Антонину Рублеву.

Клятышев растягивает тонкие губы, скалит желтые крупные зубы, прокуренные и больные.

— А, Рублева. Да, Рублева. Рублева хороша. Она-то, собственно, на Белоногова нам показания и дала. Да.

Холодная жуть колышется у Кати в груди, к горлу подступает, когда Клятышев отвлекается от нее, оборачивает свои рыбьи глаза внутрь, чтобы вспомнить Тоню. Она почтительно молчит, давая ему вернуться из допросной обратно в Филипповский кабинет.

— Нет, к исполнению своих ролей она в ближайшие годы не вернется. А что касаемо вас, то к вам у нас — на данный момент — вопросов больше нет, Катерина Александровна. Да. Так что идите пока, пока танцуйте.

Загрузка...