Карл Ричард Якоби (1908–1997) родился в Миннеаполисе, штат Миннесота, и получил образование в Университете Миннесоты, где он изучал писательское мастерство и геологию. Позднее он стал редактором двух журналов — «Мидуэст медиа» и университетского «Миннесота куортерли».
Его писательская карьера началась с победы на литературном конкурсе, который организовал Университет Миннесоты; одержавший первенство рассказ Якоби «Майв» был впоследствии продан влиятельному журналу «Странные истории», на страницах которого позднее появлялись и многие другие рассказы автора. Якоби также публиковался в «Маклинс», «Звезде Торонто», «Волнующей тайне» и других американских и европейских журналах, посвященных научной фантастике, фэнтези и хоррору; кроме того, он был постоянным автором антологий, выпускавшихся издательством «Аркхем хаус».
Рассказ «Откровения в черном», давший название первой книге Якоби (изданной в 1947 году «Аркхем хаус»), может считаться шедевром его прозы. Сперва редактор «Странных историй» Фэрнсуорт Райт отверг рассказ, но, по-видимому, мысленно возвращался к нему и в конце концов написал автору письмо с просьбой показать «Откровения…» еще раз. Такие детали, как тайные прозопоэтические книги ручной работы в поразительной библиотеке безумного Ларлы, по-настоящему оригинальны и западают в память. Рассказ был впервые опубликован в «Странных историях» в апреле 1933 года.
Среди других сборников рассказов Якоби — «Портреты в лунном свете» (1964) и «Разоблачения в алом» (1972).
Это было старое заброшенное место на Харбор-стрит. Потертая вывеска над магазином гласила: «Джованни Ларла — АНТИКВАРИАТ», а тускло освещенную витрину покрывал толстый слой пыли.
Как только я перешагнул порог магазина в то безрадостное сентябрьское утро, чтобы спастись от дождя, да еще, пожалуй, из-за интереса к старинным вещам, тоска и заброшенность сразу же окутали меня почти материальной пеленой. Внутри было темно, посередине возвышалась груда каких-то коробок, обшитых вылинявшей тканью, в которой кое-где просвечивали дыры. Я увидел старинную итальянскую мебель времен Ренессанса — один шкаф покосился, и когда я проходил мимо, мне показалось даже, что он нахмурился.
— Добрый день, синьор. Вы хотели бы что-нибудь купить? Картину, кольцо или, может быть, вазу?
Я оглядел появившегося из темноты приземистого толстого итальянца, владельца магазина, и задумался.
— Нет, просто посмотреть, — сказал я, глядя на возвышающиеся повсюду горы старинного хлама. — Ничего особенного мне не нужно. Лоснящееся лицо хозяина расплылось в улыбке, будто он слышал эти слова уже тысячу раз. Он вздохнул, помолчал, прислушиваясь к барабанной дроби дождя по окнам, а потом очень медленно подошел к полкам, как будто размышляя о чем-то. В конце концов он достал откуда-то увесистый предмет, который оказался раскрашенным кубком.
— Шестнадцатый век, — пробормотал он невнятно. — Настоящее произведение искусства, синьор.
Я отрицательно покачал головой.
— Мне не надо никакой посуды, — сказал я. — Может быть, я куплю у вас книги, но посуда мне не нужна.
Хозяин нахмурился.
— Книги у меня тоже есть, — ответил он. — Старинные книги, которые никто вам не продаст, только Джованни Ларла. Но вы должны осмотреть и другие мои сокровища.
По-видимому, Джованни Ларла не любил спешить. Прошло минут пятнадцать, за которые он предложил мне брошь с камеей, резной стул непонятного стиля и эпохи, целую кучу пожелтевших статуэток, облупившиеся масляные миниатюры и пару огромных портлендских ваз. Несколько раз я нетерпеливо поглядывал на часы, размышляя о том, как бы мне получше отделаться от этого назойливого лавочника и выбраться из его мрачного магазина. Вспыхнувший было интерес к древностям к тому времени у меня уже прошел, и мне хотелось поскорее на улицу.
Но когда он попросил меня пройти в самую глубь магазина, одна вещь все же привлекла мое внимание. Я и не подозревал, что в эту секунду беру с полки подлинную книгу ужасов. Если бы я знал, какие события это повлечет за собой, если бы только мог предвидеть те дни, которые последуют для меня за этим промозглым сентябрьским утром то клянусь, что я отшатнулся бы от книги, как от прокаженной, убежал бы из этого магазина и впредь никогда больше не подходил бы близко к той улице, избегая ее, как проклятое Богом место. Тысячу раз потом я повторял, что многое отдал бы, чтобы не заметить этой книги на полке. И не было бы тогда всех тех терзаний души, ужаса, страхов и безумия, которые обрушились на меня впоследствии.
Но я, ничего не подозревая о тайнах, заключенных в эти страницы, небрежно погладил переплет и заметил:
— Какая необычная книга. Что это?
Ларла мельком взглянул на книгу и сразу же помрачнел.
— Она не продается, — тихо ответил он. — Не понимаю, как она очутилась на этой полке. Она принадлежала моему бедному брату.
Томик, оказавшийся в моих руках, и вправду был очень необычен. Размерами не более четырех дюймов на пять, он был переплетен в черный бархат. Каждый угол обложки украшал треугольник из слоновой кости. Я никогда в жизни не видел такой красивой работы. В центре обложки имелся еще один кусочек слоновой кости, вырезанный в форме черепа. Но больше всего меня поразило название книги. На переплете тонкой золотой тесьмой было вышито: «Пять единорогов и жемчужина».
Я посмотрел на Ларлу.
— Сколько это стоит? — спросил я и решительно полез в карман за бумажником.
Но он опять покачал головой.
— Нет, это не продается. Это… последний труд моего брата. Он писал эту книгу как раз перед смертью. Он умер в одном… лечебном заведении.
— В лечебном заведении?
Ларла ничего не ответил, продолжая задумчиво смотреть на пыльный бархатный переплет. Очевидно, мысли его были сейчас где-то очень далеко. Молчание затягивалось. Но когда он наконец заговорил, в его глазах блеснул какой-то странный огонек. И мне показалось даже, что пальцы у него дрожат.
— Мой брат Алессандро был прекрасным здоровым человеком до того, как написал это, — медленно начал Ларла. — Он писал великолепно, синьор, и был здоровым и сильным. Часами я мог сидеть и слушать его, когда он читал мне свои стихи. Он был мечтателем, мой брат Алессандро, любил все красивое и возвышенное, и мы были счастливы вдвоем. До тех пор, пока не наступила та страшная ночь. И потом он… Но нет, не стоит вспоминать — прошел уже целый год. Лучше все забыть. — Ларла провел рукой по лицу и шумно вздохнул.
— Так что же случилось? — спросил я.
— Случилось, синьор? Я и сам толком не знаю. Все это так запутано… Неожиданно он заболел, причем заболел безо всякой причины. Румянец здорового итальянца исчез с его лица, и он стал очень бледным, похудел. Силы оставляли моего брата с каждым днем. Доктора прописывали ему разные лекарства, но ничего не помогало. Он становился все слабее, и той ночью…
Я с любопытством посмотрел на него, сильно заинтригованный его волнением.
— И что же потом?
Ларла слегка раскачивался из стороны в сторону и нервно сжимал кулаки, глаза его стали влажными и как будто хотели выскочить из орбит.
— А потом… О, если бы я только мог позабыть все это! Это было так ужасно. Бедный Алессандро прибежал домой весь в слезах. Он что-то кричал. В эту ночь, синьор, он… сошел с ума.
Потом его забрали в сумасшедший дом, сказав, что ему нужен полный покой, что он перенес сильнейшее потрясение. Но он… он умер через три недели. Умер, целуя распятие.
Несколько секунд я молчал, наблюдая за дождевыми каплями, ползущими по окну, а потом спросил:
— Так он написал эту книгу, когда уже попал в сумасшедший дом?
Ларла кивнул.
— Три книги, — ответил он. — Две остальные точно такие же, как та, которую вы держите сейчас в руках. Переплеты он сделал, конечно, когда еще был здоров. Он собирался переписывать туда от руки свои стихотворения. Ему очень нравилась эта работа. Но то, что он записал сюда, эти его безумные мысли, — я так и не читал… И не собираюсь читать. Я хочу сохранить о нем память, как о здоровом человеке. Эта книга попала на полку случайно. Я положу ее вместе с остальными его вещами в другое место.
Мое желание прочитать страницы, переплетенные в черный бархат, усилилось в сотни раз, когда я узнал, что это невозможно сделать. Я всегда интересовался психологией безумных людей и прочел уже немало работ на эту тему. Сейчас же передо мной было произведение, написанное в сумасшедшем доме. В полном варианте, безо всяких купюр, я держал в руках труд образованного человека, потерявшего рассудок. Интуиция подсказывала мне, что в этой рукописи скрывается какая-то тайна. И я решил для себя, что должен завладеть книгой во что бы то ни стало.
Я повернулся к Ларле, пытаясь как можно тщательнее выбирать выражения.
— Я прекрасно понимаю ваше желание оставить эту книгу у себя, — сказал я. — И поскольку вы отказываетесь продать ее, то, может быть, вы разрешите мне подержать ее у себя хотя бы один вечер? А я обещаю вам, что завтра утром обязательно ее верну.
Итальянец колебался. Стоя у полки, он нервно перебирал массивную цепочку старинных часов.
— Нет, извините меня…
— Десять долларов, и завтра она будет у вас в целости и сохранности.
Ларла начал разглядывать свои ботинки.
— Ну хорошо, синьор, я верю вам. Но пожалуйста, я прошу вас, очень прошу, верните мне ее завтра же.
И вечером в тишине своей квартиры я с нетерпением раскрыл этот удивительный фолиант. Немедленно мое внимание привлекли три строчки, написанные женской рукой на обратной стороне обложки каким-то выцветшим красным раствором, который более походил на кровь, чем на чернила. Я прочитал: «Откровения, которые должны были разрушить мое могущество без кола, только укрепили его. Читай, безумец, и войди в мои владения, потому что теперь мы скованы одной цепью. Скорбите по Ларле».
Некоторое время я размышлял над этими непонятными мне фразами, так и не находя разгадки. Потом перевернул страницу и начал читать последнее произведение Алессандро Ларлы. И передо мной развернулись события самой непонятной истории, которую я только встречал за долгие годы изучения многочисленных старинных книг.
«Вечером пятнадцатого октября я вышел на улицу и шел до тех пор, пока не почувствовал усталость, — писал Ларла. — Рев настоящего уже слабо отдавался вдалеке, и я подошел к двадцати шести сойкам, безмолвно созерцающим руины. Проходя мимо них, я смотрел на скелеты деревьев и сел так, чтобы было видно рыбу, злобно глядящую на меня. Рядом молился ребенок. Стекла бросили на меня луну. Трава пела литании у моих ног. И острая тень медленно двигалась по левую руку.
Я брел по серебристому гравию и подошел к пяти единорогам, галопирующим возле воды прошлого. И здесь я нашел жемчужину — великолепную, красивую жемчужину, но черную. Она благоухала, как цветок, и я даже подумал: а не маска ли этот запах? Но зачем же такому совершенному созданию носить маску?..
Я сел между смотрящей на меня рыбой и галопирующими единорогами и почувствовал, что безумно влюблен в жемчужину. Прошлое стерлось в однообразии настоящего и…»
Я отложил книгу в сторону и откинулся на спинку кресла, наблюдая за клубами дыма, медленно выползающими из моей трубки и поднимающимися к потолку. В книге были и еще записи, но я ничего больше не смог разобрать. И дальше все было написано таким же странным слогом, который совершенно не поддавался расшифровке.
И все же мне показалось, что этот рассказ — не просто бред сумасшедшего. За туманными фразами здесь скрывались действительные события, покрытые вуалью символов.
И вдруг какое-то наваждение охватило меня. Видимо, от всего только что прочитанного мне стало не по себе. Строчки вертелись в моей голове, и я почувствовал, что во мне постепенно растут волнение и страх.
В комнате стало душно и неуютно. Меня манили открытые окна и улица. Я подошел к окну, отодвинул в сторону занавески и простоял так некоторое время, глубоко затягиваясь трубкой. Позвольте здесь сообщить вам, что я вообще очень сильно подчиняюсь своим привычкам, и с годами они стали просто частью меня самого. Так, например, я никогда не имел обыкновения в ночное время бродить без дела по улицам, а вот сейчас, что показалось мне очень странным и любопытным, я вдруг ощутил сильнейшее желание выйти из дому и совершить прогулку.
Я нервно зашагал по комнате. Отсчитывая минуты, в тишине громко тикали каминные часы. И в конце концов я положил трубку на стол, взял шляпу и пальто и направился к двери.
Как это ни смешно, но как только я вышел на улицу, так сразу же почувствовал необходимость двигаться в определенном направлении. Я понял, что ни в коем случае не должен отклоняться от направления на север, и хотя на севере города лежал совершенно незнакомый мне район, я уверенно зашагал туда, методично выбирая улицы и переулки, ведущие к окраине города. Была прекрасная лунная сентябрьская ночь. Лето уже кончилось, и в воздухе приятно пахло чуть подмороженной зеленью. Огромные часы на Капитолии громко пробили полночь, в магазинах и учреждениях свет уже не горел, и постепенно огни гасли в жилых домах, в то время как я неуклонно продвигался все дальше и дальше на север.
По дороге я безуспешно пытался выкинуть из головы эту странную книгу. Но целые предложения из нее то и дело всплывали в моей памяти, и постепенно любопытство мое возрастало. «Пять единорогов и жемчужина»! Что же это такое?
Затем все сильнее и сильнее я начал осознавать, что иду в северном направлении не по собственному желанию. Кто-то вел меня туда. И когда я неожиданно остановился, то желание идти дальше с такой силой нахлынуло на меня, как только может овладеть наркоманом желание немедленно принять наркотик.
И вот в самом конце Истерли-стрит я подошел к высокой каменной стене. За ней, немного поодаль, через лепные украшения мне удалось разглядеть большое темное здание. В стене находились и кованые железные ворота, за которыми начиналась совершенно разрушенная и заброшенная территория, поросшая сорняками и травою. В лунном свете я увидел старое кладбище с фонтанами, каменные лавочки, полуразрушенные статуи и надгробия. Окна здания, которое когда-то, наверное, было частным владением, сейчас оказались заколоченными, кроме тех, что находились в небольшой башенке.
Перед самыми воротами я остановился. Та неведомая сила, которая привела меня сюда, теперь уже казалась мне совершенно реальной. Она исходила откуда-то из кладбища и влекла меня к себе с такой непреодолимостью, что сопротивляться ей было абсолютно невозможно.
Как это ни странно, ворота оказались незапертыми, и, как человек, находящийся в состоянии глубокого транса, я открыл их. Тяжелые створки скрипнули и пропустили меня вовнутрь. Я медленно двинулся вперед по густой траве, направляясь к каменной лавочке у фонтана. Мне показалось, что как только я вступил сюда, все звуки города внезапно исчезли и растворились, оставив лишь пустоту и тишину, прерываемую редкими завываниями ветра, шевелящего мертвую траву. Передо мной стояло заброшенное старинное здание с высокими темными окнами, напоминающее огромную собаку, изготовившуюся к прыжку.
Я увидел несколько фонтанов, скульптурные украшения на которых были изрядно потрепаны временем и стихией, но поначалу я не обратил на них особого внимания. Чуть подальше стояла наполовину скрытая травой статуя ребенка, изображенного в момент молитвы. Мягкий камень сильно покрошился от времени, и лицо ребенка казалось сейчас отвратительным и неузнаваемым.
Как долго я просидел в этой тишине, я не знаю. Но само это кладбище как нельзя лучше соответствовало моему настроению. И кроме того, я чувствовал, что не в силах просто встать и уйти отсюда.
И тут я вскочил со скамейки как ошпаренный. Внезапно я понял, какое значение имели все эти предметы, окружавшие меня. Я замер на месте, безумно оглядываясь по сторонам, и отказывался верить своим глазам. Конечно, мне все это снится! Много необычного я видел в своей жизни, но это… Такого просто не могло быть. И все же…
Первым делом я обратил внимание на фонтан, находившийся ко мне ближе других. Через бассейн для воды скакали пять каменных единорогов. Идеально вырезанные из камня, они как бы галопом неслись друг за другом. Переведя взгляд немного подальше и помимо воли вспоминая какие-то смутные намеки, я ясно увидел в лунном свете возвышающийся над кладбищем шпиль здания, который бросал на землю острую тень как раз слева от меня. Другой фонтан был оформлен в виде рыбы, и ее огромные пустые глазницы зловеще смотрели прямо на меня. И в довершение всего — стена! На ней через каждые три фута сидело по каменной птице. И, пересчитав фигуры, я убедился, что это и были те самые двадцать шесть соек.
Без сомнения, как бы страшно и невозможно это ни казалось, я находился в том же самом месте, которое описал в своей книге покойный Ларла! Это было ошеломляющее открытие, и я чуть не сошел с ума, осознав его. Как странно, ведь я никогда не бывал прежде в этих местах, и тем не менее некая сила привлекла меня сюда и бросила в самый центр событий, описанных более года тому назад.
Теперь я понял, что Алессандро Ларла, вспоминая это место уже в сумасшедшем доме, лишь выхватывал из действительности отдельные детали, не пытаясь и не желая объяснять их. И здесь лежала большая проблема для психолога — как разгадать эту страшную сказку, написанную безумным погибшим итальянцем-символистом? Все это меня крайне заинтересовало, и я задумался.
Но вдруг, словно с тем чтобы притупить мое волнение и тревогу, во двор вкрался нежный запах. Он появился до того незаметно, что как бы слился для меня с лунным светом. Стоя у фонтана, я глубоко втянул носом воздух и понял, что постепенно запах становится все более приторным и назойливым, и уже начинает болезненно впитываться в мои легкие, как сигаретный дым Гелиотроп! Сладкий аромат тропического цветка повис в воздухе, застилая все вокруг.
И тут произошло второе чудо. Оглянувшись по сторонам, чтобы определить, откуда исходит этот приторный запах, я увидел напротив себя женщину, неподвижно сидящую на каменной скамеечке. Она была полностью облачена в черное, а лицо ее скрывала вуаль. Казалось бы, она не замечает моего присутствия. Незнакомка замерла, слегка наклонив голову, и по ее виду можно было легко определить, что она о чем-то глубоко задумалась.
Рядом с ней я заметил и другое существо. Это была собака — огромный черный пес с удивительно непропорциональной головой и большими, как плошки, глазами. Некоторое время я стоял неподвижно, молча наблюдая за ними. Хотя было уже довольно прохладно, на женщине не оказалось ничего, кроме длинного черного платья, на фоне которого ее шея казалась особенно белой.
Вздохнув от сожаления, что мое одиночество нарушено, я прошел через дворик и медленно приблизился к ней. Но она продолжала не замечать меня. Поэтому мне пришлось сперва вежливо откашляться, после чего я нетвердо спросил.
— Я полагаю, вы — владелица этого места? Я… Я на самом деле не думал, что здесь кто-то есть, и ворота… понимаете, ворота оказались незапертыми. Извините, что я вторгся к вам.
Женщина ничего не ответила, а пес внимательно осмотрел меня и равнодушно отвернулся. Никаких вежливых слов прощания в голову мне не приходило, поэтому я молча отступил назад и тихонько направился к воротам.
— Пожалуйста, не уходите, — неожиданно окликнула меня незнакомка, и наши взгляды встретились. — Я так одинока. О, если бы вы только знали, как я одинока!
Она подвинулась к краю лавочки и жестом пригласила меня сесть рядом. Собака продолжала молча смотреть на меня своими огромными янтарными глазами.
Не знаю, что именно подействовало на меня — то ли близость запаха гелиотропа, то ли вся эта неожиданность положения, в котором я оказался, а может быть — таинственный лунный свет, но при ее словах я внезапно почувствовал, как приятная истома растекается по всему моему телу, и с удовольствием принял приглашение.
Некоторое время мы просидели молча, и в эти секунды я раздумывал над тем, как бы получше завязать с ней разговор. Но неожиданно она повернулась к псу и произнесла на немецком:
— Форт мит дир, Йоганн!
Собака послушно встала и бесшумно скрылась в темноте кустов. Я с облегчением посмотрел вслед громадному зверю, медленно уходящему в направлении здания. Потом женщина обратилась ко мне на английском, иногда употребляя в разговоре высокопарные слова, причем в речи ее слышался легкий иностранный акцент:
— Я уже целую вечность ни с кем не разговаривала… Я понимаю, что мы совершенно чужие друг другу — я не знаю вас, а вы не знакомы со мной… И все же иногда даже незнакомые люди находят какую-то связь между собой, и у них бывают общие интересы. Может быть мы ненадолго забудем о формальностях и посчитаем так, что якобы мы друг другу уже представлены? Давайте?
Отчего-то при этих словах пульс мой стал значительно чаще.
— Сделайте одолжение, — ответил я. — Это место само по себе представляет нас друг другу. Скажите, а вы что же, живете здесь?
Некоторое время она не отвечала, и я подумал, что слишком уж резво ухватился за ее предложение. Потом моя собеседница медленно произнесла:
— Меня зовут Перл фон Морен, и я чужестранка в этих местах, хотя и живу здесь уже более года. Мой дом находится в Австрии — как раз там, где сейчас пролегает граница с Чехословакией. Понимаете, я приехала в Соединенные Штаты с целью разыскать своего единственного брата. Во время войны он был лейтенантом у генерала Макенсена, но в 1916 году… как мне помнится, это случилось в апреле… нам сообщили, что он пропал без вести… — Женщина тяжело вздохнула. — Война очень жестока. Она отняла у нас деньги, замок на Дунае, а затем и моего любимого брата. Все то, что было потом, мне даже страшно вспоминать: мы жили, не зная, что с нами будет завтра, и всей душой надеялись, что он все-таки остался в живых, хотя оснований думать так у нас не было никаких. А потом, уже в мирное время, один офицер рассказал мне, что он работал вместе с моим братом во Франции в тюрьме около Монпре. Они якобы вместе служили в похоронной бригаде и помогали солдатам рыть могилы. А после этого прошел слушок, будто брат мой живет сейчас в Соединенных Штатах. И тогда я собрала немного денег и приехала сюда, чтобы разыскать его.
На мгновение она замолчала и невидящим взглядом уставилась на коричневые заросли засохших сорняков. Когда же она заговорила опять, ее голос показался мне еще более тихим и взволнованным.
— Я… я нашла его… Но я молила Бога, чтобы лучше этого не случилось! Он… уже не жил.
Я удивленно посмотрел на нее.
— Он умер? — деликатно спросил я.
Скрывающая лицо женщины вуаль затрепетала, будто ее случайно задели, и я понял, что моя собеседница вспомнила какое-то страшное событие из своей жизни. Не обращая внимания на мой вопрос, она продолжала:
— И вот сегодня вечером я пришла сюда — сама даже не знаю почему — наверное, просто оттого что ворота были открыты, а внутри двора стояла такая тишина… Ну что, я, наверное, уже надоела вам со своими откровениями и рассказами о моем собственном горе?
— Вовсе нет, — ответил я. — Я и сам забрел сюда совершенно случайно. Вероятно, красота этого места привлекла меня. Видите ли, я занимаюсь любительской фотографией, и на меня довольно сильно действуют всякие не совсем обычные места в городе. А сегодня я решил прогуляться перед сном, чтобы из головы у меня выветрилось неприятное впечатление, оставленное одной книгой.
В ответ на это она неожиданно произнесла довольно странную фразу, которая никак не вязалась с нашим разговором, и мне показалось даже, что она сказала это, не подумав.
— Книги, — заметила она, — очень сильны. Они могут сковать человека крепче, чем тюремные стены.
Видимо, уловив мой озадаченный взгляд, женщина тут же добавила:
— Как странно, что мы встретились именно здесь.
Некоторое время я не отвечал. Я думал о запахе гелиотропа, исходящем от нее, и решил, что для женщины ее культуры, а она казалась мне довольно знатного происхождения, столь сильный запах духов не свидетельствует о хорошем вкусе. У меня даже создалось впечатление, что этот аромат скрывает какую-то тайну, и если его убрать, то передо мной… Но что будет передо мной?
Проходили часы, а мы по-прежнему сидели на скамейке и разговаривали, наслаждаясь обществом друг друга. Она не снимала вуали, и хотя мне очень хотелось посмотреть на ее лицо, я не осмеливался попросить ее об этом. И странное беспокойство понемногу начало овладевать мною. Спору нет — женщина была очаровательной, прекрасной собеседницей, но в то же время в ней было что-то такое, что заставляло меня чувствовать себя не в своей тарелке.
Все случилось, как мне помнится, буквально за несколько минут до восхода солнца. Теперь, когда я вспоминаю об этом в дневное время и меня окружают реальные, земные вещи, мне несложно оценить все значение и истинный смысл того видения. Но тогда я был настолько поражен происшедшим, что абсолютно ничего не смог понять.
По саду пронеслась какая-то бледная тень и сразу же завладела моим вниманием. Я посмотрел на шпиль высокого пустого здания и вздрогнул, как будто меня неожиданно ударили сзади. Какую-то секунду мне казалось, что прямо надо мной зависло некое подобие облачка, но это облачко постепенно приняло форму чудовищной летучей мыши с огромными, распростертыми над моей головой крыльями.
Я крепко зажмурился и сразу же снова открыл глаза.
— Облако! — воскликнул я. — Что за странное облако! Вы видели?
Запнувшись, я глупо уставился на скамейку. Она была пуста. Женщина исчезла.
На следующий день я занялся своими обычными делами в адвокатской конторе, и мой компаньон как-то странно посматривал на меня всякий раз, когда слышал мое невнятное бормотание. События прошлой ночи вновь и вновь проносились перед моими глазами и не давали покоя. Неразрешимые вопросы нудно стучались в мою голову. Каким же образом я смог очутиться именно в тех местах, которые описал в своей книге сумасшедший Ларла: пучеглазая рыба, молящийся ребенок, двадцать шесть соек, острая тень от дома — все это было необъяснимо, и от этого особенно страшно.
«Пять единорогов и жемчужина»… Единороги — это каменные статуи, украшения на фонтане, все правильно. Но жемчужина?.. И тут я с ужасом вспомнил имя женщины в черном — Pearl von Moren. [33] Что же все это значит?
За обедом я сидел довольно рассеянный. Днем мне удалось забежать в антикварный магазин и выпросить у брата Алессандро продолжение, второй том книги. Сначала он отказывался, протестовал, поскольку я так и не вернул ему первую рукопись, но тут я почувствовал, что нервы мои не выдерживают. Я ощутил в себе дьявольский огонь, подобный тому, который сжигает наркомана всякий раз, когда наркотик становится ему недоступным. В каком-то отчаянии, и сам не зная почему, я начал предлагать ему большие деньги, и в конце концов мои убеждения подействовали — назад я вернулся уже с книжкой в кармане.
По внешнему виду она была похожа на первую, только названия на обложке уже не было. Но если я и ожидал найти в ней какие-то объяснения таинственным символам первого тома, то был обречен на горькое разочарование. Книга оказалась такой же туманной, как: и «Пять единорогов и жемчужина», но текст в ней еще больше свидетельствовал о том, что его создавал расстроенный разум. Пытаясь как-то соединить по смыслу несвязные предложения, я понял, что Ларла совершил второе путешествие в те же места и снова встретился со своей «жемчужиной».
Почти в самом конце рукописи я нашел один абзац, который сильно удивил меня. Написано было так:
«Неужели это возможно? Молю, что нет. И все же я видел это и слышал, как оно рычало. О, мерзкое существо! Я никогда, никогда не поверю в это!»
Я закрыл книгу и попытался отвлечься, начав протирать линзы своего нового фотоаппарата. Но опять, как и прежде, какое-то дикое желание охватило меня. Мне вновь страстно захотелось пойти в тот двор. Признаюсь, что я только и ждал, когда же наконец пробьет заветный час и я смогу снова увидеть ту женщину в черном. Как ни странно, я чувствовал, что хотя она и исчезла в прошлый раз так внезапно, сегодня она обязательно должна появиться на том же месте. Мне безумно хотелось снять с нее вуаль, поговорить с нею. Я жаждал вновь утонуть в реалиях повествования Ларлы.
Однако все это так противоречило здравому смыслу, что я, напрягая всю свою волю, попытался откинуть эти мысли прочь. И вдруг мне в голову пришла идея: какую отличную фотографию можно сделать, если заснять ее на каменной лавочке, всю в черном, на старом кладбище, да еще на фоне классического замка. Если бы только мне удалось поймать такой момент и запечатлеть его на фотографической пластинке!..
Я перестал протирать линзы и на секунду задумался. С современными электрическими вспышками, которые пришли на смену старым пороховым, я смог бы осветить весь сад и довольно легко заснять нужный сюжет. А если отпечаток получится удовлетворительным, то можно будет попробовать внести свой вклад в международный конкурс на лучшее фото в Женеве, который состоится в следующем месяце.
Эта мысль мне понравилась, и, собрав все необходимое, я надел длинное пальто (так как была сырая холодная ночь), тихо выскользнул из комнаты и уверенно зашагал на север. Каким же безумным и слепым дураком я был тогда! Если бы я только мог остановиться, вернуть в магазин книги и на этом все оборвать!.. Но необъяснимая волшебная сила уже завладела мною, и я очертя голову бросился в этот кошмар.
Нудный дождь барабанил по мостовой, на улицах не было ни души. Где-то на востоке луна тщетно пыталась пробиться сквозь плотное одеяло туч, но сильный южный ветер давал надежду на то, что вскоре небо очистится. Я поднял воротник к закутанному в шарф горлу и через час подходил уже к старой части города. Найдя знакомые ворота — а они, как и вчера, оказались незапертыми, — я вошел в темный двор, подернутый мглистой дымкой.
Женщины еще не было. Но я почему-то ни на секунду не сомневался, что попозже она обязательно появится. И теперь я с азартом погрузился в свои собственные планы: установил камеру на парапет фонтана, тщательно настроил линзы объектива на каменную лавочку, где она сидела в прошлый раз. Вспышку с батарейкой и ручку к ней я положил так, чтобы в удобный момент смог до них дотянуться.
Едва я закончил все приготовления, как услышал на гравиевой дорожке осторожные шаги и сразу же обернулся. Женщина подходила к скамейке в том же длинном платье и все в той же черной вуали.
— Вы снова пришли? — рассеянно спросила она, как только я подсел к ней.
— Да, — тихо ответил я. — Я был не в силах остаться дома.
В основном мы говорили о ее умершем брате, хотя несколько раз мне показалось, что она хочет переменить тему. Я понял, что он слыл в семье «непутевым» сыном, вел беспорядочный образ жизни и был даже исключен из венского университета, но не только за то, что неуважительно относился к некоторым преподавателям, но и за свои необычные работы по философии. Потом он очень много пережил в лагере для военнопленных. С каким-то мрачным удовольствием она рассказывала мне о подробностях работы в похоронной бригаде, которые услышала от его приятеля-офицера. Но о том, как он умер и от чего, не было произнесено ни слова.
Еще сильнее, чем в предыдущую ночь, стал запах гелиотропа. И снова, как только этот липкий приторный аромат заполнил мои легкие, я почувствовал, что начинаю нервничать. Мне показалось, будто этот запах скрывает нечто такое, что мне обязательно необходимо узнать. Желание сорвать вуаль стало совершенно безумным, но все же мне не хватало смелости попросить ее открыть лицо.
К полуночи тучи исчезли, и луна теперь ярко освещала весь двор, наполнив его причудливым переплетением резких теней. Пришло мое время.
— Пожалуйста, сидите на месте, — попросил я. — Я сейчас вернусь.
Отступив к фонтану, я схватил ручку вспышки, приподнял ее над головой, а другой рукой нащупал затвор фотоаппарата. Женщина на скамейке не шевелилась, очевидно, удивленная моими движениями. Вид был великолепным. Раздался щелчок, и ослепительный свет на мгновение залил все вокруг. В лучах вспышки мне удалось разглядеть, как прекрасно она смотрится на фоне старой стены. И тут же снова вернулся голубоватый призрачный блеск луны, а я счастливо заулыбался.
— Теперь у меня получится отличное фото! — радостно сообщил я.
Женщина резко вскочила на ноги.
— Идиот! — грубо закричала она, — Глупец! Что вы наделали!
Даже несмотря на то что она была в вуали, я явственно ощущал и почти видел, как гневно засверкали ее глаза, сжигая меня лютой ненавистью. Я в полном недоумении смотрел на нее. Женщина стояла прямо, слегка откинув голову, тело ее напряглось до предела, и неприятная дрожь вдруг пробежала у меня по спине. Потом, не сказав ни слова, она подобрала подол платья и бегом бросилась к дому, за несколько секунд скрывшись в темных зарослях.
Я по-прежнему стоял возле фонтана и удивленно смотрел ей вслед. Но неожиданно из темноты у дома до меня донеслось низкое звериное рычание.
И прежде чем я успел опомниться, огромная серая тень выскочила из кустов и прыжками рванулась прямо ко мне. Это была та самая собака, которую я видел с женщиной прошлой ночью. Но теперь передо мной было уже совсем не то тихое и спокойное существо. Морда пса перекосилась от злобы, клыки обнажились. И в тот момент, когда я застыл как вкопанный от ужаса, я отчетливо запомнил эти раздутые ноздри и бешеную ярость в диких темных глазах.
Во мгновение ока зверь оказался рядом со мной. Я лишь успел поднять вверх руку со вспышкой, пытаясь защитить ею лицо, и отскочил в сторону. Пес тут же бросился на руку, и я услышал, как с хлопком раскололась лампочка и острые зубы вцепились в рукоятку вспышки. Я упал на спину, закричал и почувствовал, как огромное тело наваливается на меня.
Беспомощно барахтаясь в кладбищенской пыли, я бил кулаками по разъяренной морде и старался отыскать горло пса, судорожно сжимая пальцами горячую волосатую плоть. Я уже чувствовал на своем лице его смрадное свистящее дыхание и сопротивлялся с растущим отчаянием.
Давление моих рук дало о себе знать — собака закашлялась и на секунду отступила. Пытаясь воспользоваться этим мгновением, я вскочил на ноги, ринулся вперед и с силой ударил пса ногой в бок.
— Форт мит дир, Йоганн! — закричал я, вспомнив, как приказывала ему женщина.
Пес отступил, все еще злобно щерясь и рыча на меня, и некоторое время простоял в неподвижности. Потом неожиданно повернулся и бесшумно исчез в густой высокой траве.
Дрожа от страха и навалившейся слабости, я попытался взять себя в руки, поднял фотоаппарат и заспешил к воротам.
Прошло три дня. Но мне показалось, что минула целая вечность, так долго и нестерпимо мучительно тянулась эта пытка.
На следующий день после той жуткой ночи, когда на меня напала собака, я понял, что буду не в состоянии идти на работу. Выпив две чашки крепкого черного кофе, я для начала заставил себя спокойно сидеть на стуле, пытаясь хоть как-то сосредоточиться. Но тут взгляд мой упал, на фотоаппарат, лежавший рядом на столе, и это вернуло меня к жизни. Через пять минут я сидел уже в своей темной комнатке, приспособленной под фотолабораторию, и проявлял снимок, сделанный накануне. Я работал лихорадочно быстро — меня подгоняла мысль о том, какой замечательный вклад я внесу в женевский конкурс любительской фотографии, если результаты окажутся удовлетворительными.
Но испуганный вскрик слетел с моих губ, едва я взглянул на еще мокрый отпечаток. Я увидел на фото старый сад — все было предельно ясно, вплоть до мельчайших веточек, — статую молящегося ребенка, фонтан и стену на заднем плане; но скамейка — та самая каменная скамейка — была пуста. На ней не оказалось ни женщины, ни даже малейшего намека на нее.
Промыв негатив от насыщенного раствора хлорида ртути в воде, я обработал его железным оксалатом. Но и после такого тщательного проявления никаких изменений не произошло. Каждая деталь была прекрасно видна, скамейка четко вырисовывалась на фоне старой стены, но женщины по-прежнему не было.
Однако я прекрасно видел ее, когда нажимал на кнопку аппарата. Уж в этом-то я был абсолютно уверен. И аппарат мой вполне исправен. Но что же тогда произошло?.. Я отказывался поверить своим глазам, пока не рассмотрел снимок при дневном свете. Никакое объяснение не приходило мне в голову, совсем никакое. И в конце концов, так ничего и не поняв, я пошел в кровать и забылся глубоким сном.
Проспав весь следующий день, я уже потом начал припоминать, будто ночью просыпался от какого-то кошмарного сна, но у меня даже не было сил оторвать голову от подушки. Очевидно, меня охватила чисто физическая усталость. Мои руки и ноги лежали на кровати, как омертвевшие. Сердце билось до того слабо, что каждый его удар казался мне последним. Вокруг было настолько тихо, что я ясно слышал тиканье своих наручных часов. Занавеска развевалась от легкого ночного ветерка, хотя мне казалось, что я сразу же закрыл окно, как только вошел в комнату.
Я откинул голову назад и тут же закричал. Потому что в легкие мои начал медленно проникать тот самый знакомый запах проклятого гелиотропа!
Когда настало утро, я понял, что все это не было сном. В голове у меня шумело, руки тряслись, и я настолько ослаб, что еле держался на ногах. Когда пришел доктор, за которым я послал экономку, он сразу же нащупал мой пульс и нахмурился.
— Вы сильно истощены, — сказал он. — Если вы не позволите себе хорошенько отдохнуть, то можете помешаться в рассудке. Попытайтесь не думать ни о чем серьезном. И если вы не возражаете, я обработаю эти две ранки на вашей шее. Они совсем свежие. Где вы так поранились?
Инстинктивно проведя рукой по шее, я посмотрел на ладонь и с ужасом обнаружил, что пальцы мои запачканы кровью.
— Я… я не знаю, — запинаясь, произнес я, похолодев от страха.
Доктор занялся своими лекарствами и через несколько минут уже встал, чтобы уходить.
— Я советую вам не вставать с постели по крайней мере неделю, — сказал он на прощание. — А потом я тщательно обследую вас и проверю, остались ли признаки малокровия.
Но когда он подходил к двери, я заметил на его лице выражение крайнего недоумения.
В последующие часы мои мысли опять начали путаться. И я дал себе торжественную клятву, что позабуду обо всем происшедшем, вернусь к работе и ни разу больше даже мельком не взгляну на эти книги. Но я прекрасно знал, что ничего из этого у меня не получится — женщина в черном настолько завладела моим разумом, что каждая минута вдали от нее казалась мне теперь нестерпимой пыткой. Однако хуже всего было то, что возникшее у меня желание прочитать третью, последнюю книгу Алессандро Ларлы постепенно достигло такой силы, что я стал буквально одержим им.
В конце концов я не смог больше бороться с собой и на третий день нанял такси, которое отвезло меня в антикварный магазин. Там я пытался уговорить Ларлу отдать мне третий том сочинений его брата. Но итальянец оказался упрямым. Он напомнил мне, что я и так уже взял у него две книги и ни одной еще не вернул, и заявил, что пока я не отдам их, он и слушать ничего не хочет. Я тщетно пытался доказать ему, что одна книга без другой не имеет никакого смысла и читать их надо все вместе, последовательно. Но он просто пожал плечами и ничего мне не ответил.
Холодный пот выступил у меня на лбу, когда я понял, что мое желание не осуществится. Я долго спорил с ним, умолял его. Но все было напрасно.
И тогда, дождавшись, пока Ларла отвернется, я схватил заветную книжку, которую заранее приметил на полке, незаметно сунул ее в карман и тихо выскользнул из магазина, терзаемый жестокими угрызениями совести. Но теперь я уже не сожалею больше о том, что сделал это. В свете всего происходившего со мною в те дни становится вполне очевидным, что кто-то подталкивал меня к воровству, тогда как вся моя воля в это время была полностью подавлена, а книга лежала рядом как приманка.
Вернувшись домой, я сразу же сел в кресло и поспешно раскрыл бархатный переплет. Здесь была последняя, заключительная часть повествования о событиях, в водоворот которых я оказался вовлеченным за последние пять дней. Третий том загадочного произведения Ларлы. Может быть, на этих страницах я найду наконец объяснение? Но если так, то какие секреты откроются мне?
Мягкий свет от настольной лампы беззвучно струился по моим плечам. Я открыл книгу, медленно разгладил большим пальцем страницы и снова поразился странному печатному почерку. Затем мне показалось, что пока я так сидел, вокруг меня образовалось почти материальное облако спокойствия и тишины, потушившее в себе шум улицы. Но одновременно что-то не давало мне читать и мешало сосредоточиться. Странно, но это только подтолкнуло меня. И очень медленно я принялся перелистывать страницы, начав с конца.
Снова символы. Неясные, блуждающие мысли больного рассудка.
Но неожиданно я замер. Взгляд мой упал на последний абзац последней главы, то есть на самые последние строки Алессандро Ларлы. Я читал, перечитывал и снова читал их, вдумываясь в эти страшные слова. Каждую букву я просматривал в свете лампы медленно, аккуратно и тщательно. Потом ужас их смысла дошел до меня.
Кроваво-красными чернилами было написано:
«Что же мне делать? Она выпила мою кровь, и душа моя прогнила. Моя жемчужина черна, как само зло. Будь проклят ее брат, ибо он сделал ее такой. Я верю, что истина этих страниц разрушит их на века. Да поможет мне Небо. Перл фон Морен и ее брат Иоганн — вампиры!»
Я вскочил с кресла.
— Вампиры!!!
Схватившись за край стола, я долго стоял так, покачиваясь и дрожа всем телом. Вампиры! Эти страшные существа, которые питаются человеческой кровью, принимая обличье людей, летучих мышей, собак.
Все события предыдущих дней в бешеном темпе пронеслись передо мной, представ во всем ужасе, и я ясно понял теперь значение каждой мелкой, но страшной подробности.
Ее брат Иоганн — через некоторое время после войны он стал вампиром. Когда же несчастная женщина отыскала его много лет спустя, он и ее заставил принять это жуткое существование.
Они выбрали тот заброшенный двор своим логовом и год назад заманили туда Алессандро Ларлу. Он любил эту женщину, обожал ее. А потом узнал ее страшную тайну и сошел с ума.
Да, он стал безумным, но безумие не остановило его, и он успел написать обо всем в трех своих книгах. Он считал, что его откровения смогут навсегда уничтожить и женщину, и ее брата. Но этого оказалось недостаточно.
Я схватил со стола первую книгу и раскрыл ее в самом начале. И снова увидел эти бледные, нацарапанные торопливой рукой строчки, которые раньше не имели для меня никакого значения:
«Откровения, которые должны были разрушить мое могущество без кола, только укрепили его. Читай, безумец, и войди в мои владения, потому что теперь мы скованы одной цепью. Скорбите по Ларле».
Это написала Перл фон Морен! Ведь по замыслу Алессандро эта книга должна была положить конец и ей, и ее брату. Но несчастный итальянец не знал, что есть только один способ сделать это. И все же книга была написана не напрасно. С ее помощью он указал путь другим…
Эти книги связали вампиров, приковав Перл фон Морен и ее брата Иоганна к старому саду с кладбищем, и они не могли больше ходить по городу в поисках своих жертв. И лишь только тот, кто проникал через ворота в сад, мог стать их добычей.
Здесь действовал старый метафизический закон: перед лицом истины зло сжимается, становится меньше и теряет свою полную власть.
И все же, хотя книги и приковали вампиров к этому заброшенному саду, они провели новый путь прямо к ним в логово. И те, кто читал эту трилогию, неизбежно попадали в их западню. Эти строчки становились как бы связкой на пути к ним. Они были ловушкой, сетью, в которой обязательно запутывался читатель. Вот почему моя жизнь так тесно переплелась с событиями, описанными в книге Ларлы. В тот момент, когда я открыл первую страницу, я уже попал под их власть, и со мной должно было произойти то же самое, что и с Ларлой год назад. Я попал в сети женщины в черном. Но как только я прошел через открытые ворота сада, связывавшая нас сила книг потеряла свое значение и они могли преследовать меня уже где угодно, чтобы…
У меня закружилась голова от неожиданной мысли. Теперь мне стало ясно, чему так удивлялся доктор. Я понял, откуда у меня неожиданно появилась такая слабость. Она — она питалась моей кровью! Но если Ларла не знал, что делать с таким существом, то уж я-то знаю. Путешествуя по Южной Европе, я много узнал об этом древнем зле и о том, как с ним бороться.
В отчаянии я оглядел комнату. Стол, кресло, кровать, наконец — тренога одного из моих фотоаппаратов. Это было как раз то, что нужно! Схватив штатив за деревянную ножку, я с силой вырвал ее и переломил об колено пополам. Теперь у меня в руках было два острых кола, и, не надевая шапки, я выскочил из дома.
Через несколько секунд такси уже мчало меня на север.
— Быстрее! — кричал я водителю, с опаской глядя на заходящее солнце. — Быстрее, вы слышите?!
Мы летели через весь город в самую дальнюю северную его часть. На каждом светофоре я вскипал от ярости. Но наконец нам удалось все же добраться до этого злосчастного сада.
Распахнув настежь железные ворота и зажав под мышкой два куска сломанной ножки, я стремительно ворвался во двор. При дневном свете кладбище и сад казались самыми обычными — лишь старое здание и высокие заросли кустов молча глядели на меня.
Я сразу направился к дому и по скользким ступенькам поднялся к парадному входу. Но дверь была заперта и заколочена досками. Сойдя вниз, я обошел вокруг здания, отыскивая другой вход. Именно к нему и побежала в тот раз женщина, после того как я попытался ее сфотографировать. В конце концов мне удалось найти черный ход и лестницу, ведущую в подвал. Внутри я увидел узкий проход. На полу валялся мусор и отбитые камни, а потолок украшали бесчисленные паутины.
Я осторожно подался вперед, и глаза мои скоро привыкли к полумраку. Сумрачный свет едва пробивался сюда сквозь темные от грязи стекла.
В конце коридора была еще одна дверь. Толкнув ее, я застыл на пороге, не решаясь двинуться дальше. Взгляду моему открылась небольшая комнатка, всего в десять квадратных футов, с низко нависшим потолком. И при слабом свете гаснущего заката я увидел посреди пыльного пола два гроба из светлого дерева.
Не знаю, сколько я простоял так в дверях, мерно покачиваясь из стороны в сторону и приходя в себя…
Из комнаты шел острый запах гелиотропа. Но сейчас он смешивался со смрадом открытой старой могилы.
И тут я резко рванулся вперед и сдернул крышку с одного из гробов.
Если бы только небо дало мне силы забыть то, что я в нем увидел! Там лежала женщина в черном, но уже без вуали.
Это лицо — оно казалось божественно красивым; волосы ее были черные и блестящие, как мех соболя, а щеки бледны. Но ее губы!.. Мне стало плохо, как только я взглянул на них. Они были алыми… и липкими от свежей человеческой крови.
Я взял один кол, схватил с пола большой камень, приставил деревянное острие к сердцу женщины. Потом отвернулся и изо всех сил ударил камнем по колу. Он тут же ушел в глубь тела. Гроб неистово затрясся. Прямо в лицо мне ударил теплый сладковато-тошнотворный запах гниющего трупа.
Я отшатнулся и открыл крышку второго гроба, где лежал ее брат. Лишь мельком я взглянул на мускулистое лицо молодого тевтонца, поднял вверх камень и что есть силы ударил им по колу.
Теперь из гробов пустыми глазницами на меня глядели два серых скелета.
Остальное я помню смутно. Кажется, я бросился бежать оттуда сломя голову — на свободу, домой, прочь от этого проклятого сада с каменными птицами.
Измученный и уставший, я наконец добрался до своей комнаты. Вещи, мебель и все, что окружает меня здесь изо дня в день, было теперь слаще бальзама для моего сердца. Но тут взгляд мой упал на три предмета, которые лежали там же, где я их оставил, — три тома Ларлы.
Я повернулся к камину и швырнул все три книги на еще горящие угли.
Раздалось шипение, и желтое пламя взмыло вверх, начав жадно вгрызаться в бархат. Пламя становилось все выше и выше, а потом постепенно угасло.
И когда в черном пепле затухла последняя искорка, мной овладело чувство спокойствия и облегчения.
Говард Аллен О`Брайен родилась в 1941 году в Нью-Орлеане; имя Энн она выбрала себе сама, еще будучи ребенком. В 1961 году она вышла замуж за поэта Стэна Райса и взяла его фамилию; в браке, в котором они состояли на протяжении сорока одного года (вплоть до кончины Стэна в 2002 году), у них родилось двое детей: в 1966 году — дочь Мишель, без малого шесть лет спустя умершая от лейкемии, а в 1978 году — сын Кристофер, который впоследствии стал романистом.
Первый роман Энн Райс, «Интервью с вампиром», был закончен в 1973 году и, опубликованный в 1976-м, стал международным бестселлером. Хотя ею написано множество других книг, самый значительный успех выпал на долю романного цикла «Вампирские хроники», начатого дебютным романом Райс и продолженного «Вампиром Лестатом» (1985), «Королевой проклятых» (1988) и так далее. Она также выступила автором сценария знаменитого фильма «Интервью с вампиром» (1994) с участием Брэда Питта, Кирстен Данст и Тома Круза в роли Лестата. Позднее появился малоудачный сиквел этого фильма — «Королева проклятых», в котором оказались смешаны сюжетные элементы второго и третьего романов цикла.
Кроме того, Райс выпустила два романа под псевдонимом Энн Рэмплинг — «Двери в рай» (1985) и «Белинда» (1986) — и три эротических романа под псевдонимом Э. Н. Рокелор. В последние годы из-под ее пера вышли два романа на религиозные темы, сюжеты которых основаны на жизни Иисуса Христа.
Рассказ «Хозяин Рэмплинг-гейта», один из двух, написанных Энн Райс, впервые был напечатан в «Редбук мэгэзин» в феврале 1984 года.
Весна 1888 года.
Рэмплинг-гейт. На старинных изображениях он казался нам предельно реальным — вставал, точно сказочный замок над темной лесной чащей. Путаница печных труб и водостоков между двумя огромными башнями, серые каменные стены, густо поросшие плющом, миллионы окон, в которых отражаются проплывающие облака.
Но почему отец никогда не брал нас сюда? И почему, уже на смертном одре, он велел моему брату сровнять Рэллплинг-гейт с землей, разнести до основания?
— Мне следовало самому сделать это, Ричард, — сказал тогда отец, — но я родился в этом доме, и мой отец тоже, и его дед. Перелагаю этот долг на тебя, мой сын. Над тобой Рэмплинг-гейт не властен, так покончи же с ним.
Поэтому неудивительно, что не прошло и двух месяцев с похорон, как, послушные отцовской воле, мы с Ричардом ехали поездом на юг Англии, в таинственный дом, который четыре сотни лет высился над деревушкой Рэмплинг. Отец понял бы нас, ибо как могли мы разрушить старый дом, который ни разу в жизни не видели въяве, лишь на картинах?
Но вот поезд уже несет нас за пределы Лондона, а мы все еще не приняли решение — лишь изнываем от волнения и любопытства.
Ричард только-только окончил курс в Оксфорде. Я уже два сезона как выезжала в свет и имела пусть скромный, но успех. Правда, я все равно до сих пор предпочитала бурным балам всю ночь напролет свои радости, тихие и уединенные, — например, сидеть за дневником у себя в комнате, сочинять стихи и разные истории, но мне удавалось скрывать свои увлечения. Хотя мы с Ричардом еще совсем крошками потеряли мать, отец ничего для нас не жалел. Но беспечные детство и юность позади, и теперь нам придется стать взрослыми, независимыми и самостоятельными.
Вечером накануне отъезда мы извлекли все изображения Рэмплинг-гейта — картины, гравюры, дагерротипы — и робко, вполголоса вспоминали тот вечер, когда отец поснимал их со стен.
Мне тогда было не больше шести, а Ричарду едва исполнилось восемь, и все же мы вполне отчетливо помнили то странное происшествие на вокзале Виктории, которое вызвало у отца, обычно столь спокойного, бурю гнева. Мы отправились на вокзал после ужина, проводить школьного товарища Ричарда, и там, на перроне, отец внезапно увидел лицо какого-то молодого человека, промелькнувшее в освещенном окне поезда. Я тоже рассмотрела этого незнакомца и помню его по сей день. Красавец с пышными темными волосами, он смотрел на отца черными глазами, и взгляд его был исполнен глубочайшей печали. Под его взглядом отец отшатнулся, прошептав: «О ужас, о невыразимый ужас!», а мы с братцем так напугались, что не могли проронить ни звука.
Позже, тем же вечером, между отцом и матерью разгорелась ссора, и мы с Ричардом тайком выбрались каждый из своей комнаты, чтобы подслушать, в чем дело.
— Как он посмел явиться в Лондон! — задыхаясь от гнева, твердил отец — Или ему недостаточно безраздельной власти над Рэмплинг-гейтом?
Нам, детям, смысл отцовских слов был темен, и мы долго гадали, что же он имел в виду, и кто был тот прекрасный незнакомец с печальным взором, и как мог он считаться хозяином дома, принадлежавшего нашему отцу, старой усадьбы, куда наша семья никогда не ездила, вверив Рэмплинг-гейт заботам дряхлой слепой экономки.
Однако теперь, когда мы снова увидели изображения Рэмплинг-гейта, думать об отцовской ярости было слишком страшно, а о самом доме — слишком волнительно. Я прихватила с собой дневник и рукописи, ибо надеялась, что, быть может, в меланхолической и изысканной атмосфере Рэмплинг-гейта обрету вдохновение, необходимое для очередной истории, которую как раз начала сочинять.
И все же в нашем волнении мне чудилось нечто едва ли не беззаконное. Память вновь воскрешала передо мной незнакомца в черном плаще и алом шерстяном шарфе. Бледное лицо его было как тонкий фарфор. Как странно, что спустя столько лет я вижу его, точно наяву. И, вспомнив ту мимолетную встречу, я внезапно осознала: именно незнакомец стал для меня идеалом мужской красоты, в котором я за все это время ни разу не усомнилась. Мой идеал, а отца он так разгневал… Немудрено, что меня грызла совесть.
Близился вечер, когда ветхая коляска поднялась в гору от железнодорожной станции и мы впервые увидели дом. По розоватому небу плыли облака, окаймленные золотистым сиянием, и последние солнечные лучи расплавленным золотом отливали в верхних окнах дома, играли в мелких стеклах, забранных свинцовыми переплетами.
Какой он огромный! Даже слишком! И величественный! — удивленно прошептала я. — Подумать только, все это теперь наше!
Ричард легонько поцеловал меня в щеку.
Коляска едва тащилась, и у меня возникло жгучее желание спрыгнуть наземь и побежать к дому, чтобы эти башни приблизились и нависли у меня над головой как можно быстрее. Но старая кляча, запряженная в коляску, прибавила шагу.
У массивных входных дверей нас встретила согбенная и слепая экономка, миссис Блессингтон, и ввела в просторный холл, где от наших гулких шагов по мраморным плитам под высоким потолком разлетелось гулкое эхо. Пораженные, притихшие, мы рассматривали длинный дубовый стол, резные стулья и мрачные гобелены, слабо колыхавшиеся на сквозняке. На все это сквозь окна падали пыльные полотнища закатного света.
— Ричард, да это же заколдованный замок! — восторженно воскликнула я.
Миссис Блессингтон рассмеялась и ласково сжала своей высохшей ручкой мою. Она позаботилась о том, чтобы к прибытию молодых хозяев спальни были проветрены и просушены, так что нас встретил гостеприимный огонь, полыхавший в очаге, и прохладная белизна постелей. Сквозь маленькие окна с ромбовидным переплетом открывался великолепный вид на озеро, окруженное могучими дубами, а вдалеке мерцали редкие огоньки деревни.
В тот вечер мы ужинали за массивным дубовым столом, озаренным дрожащим светом свечей, и смеялись, как дети. А потом отправились в игровую, где устроили яростное сражение в настольный бильярд и, боюсь, несколько переусердствовали, угощаясь бренди.
Перед тем как отправиться спать, я поинтересовалась у миссис Блессингтон, взбивавшей подушки, навещал ли кто Рэмплинг-гейт после того, как отец много лет назад уехал отсюда.
— Нет, милочка, — поспешно отозвалась она, — как ваш папенька уехал в Оксфорд, так он больше здесь и не бывал.
— А не появлялся ли после этого некий молодой посетитель? — настаивала я, хотя, по чести сказать, счастье мое казалось столь безоблачным, что нарушать его у меня не было ни малейшей охоты. Мне сразу же полюбилось аскетичное убранство спальни — ни резьбы, ни панелей, ни даже обоев, лишь оштукатуренные стены да начищенная до блеска кровать орехового дерева.
— Молодой посетитель? — переспросила экономка и, на ощупь добравшись до очага, помешала в нем кочергой. — Нет, милочка. А с чего вы подумали, будто такой приезжал?
— Миссис Блессингтон, а историй с привидениями про Рэмплинг-гейт не рассказывают? — неожиданно для самой себя спросила я.
«О ужас, о невыразимый ужас!» — всплыло у меня в памяти отцовское восклицание. Смешно, право, уж не думаю ли я, будто бледный молодой красавец был привидением?
— Нет, что вы, — улыбнулась старушка, — ни одно привидение не осмелится потревожить покой Рэмплинг-гейта.
И потекли мирные дни, без забот и тревог, — прогулки по заросшему, запущенному парку, катание по озеру на маленьком ялике, чаепития под нагретым солнцем стеклянным куполом пустующей оранжереи. А по вечерам мы устраивались в библиотеке у камина и читали.
На все наши расспросы в деревне мы получали одинаковый ответ: местные жители питали к господскому дому глубочайшее почтение и даже любовь. Ни одной мрачной легенды или слуха по окрестностям не бродило.
Как же мы сообщим всем этим людям о приговоре, вынесенном отцом? Нам и самим страшно было даже подумать о его приказе сровнять Рэмплинг-гейт с землей.
Ричард радовался сокровищам античной словесности, обнаруженным в библиотеке, а в моем распоряжении был письменный стол в ее уголке.
Никогда раньше не ведала я такого покоя. Самый дух Рэмплинг-гейта как будто пронизывал каждую строчку, выходившую из-под моего пера, и на чистых страницах пышно расцветали новые образы, сплетались и ветвились новые сюжеты. Уже в понедельник после нашего прибытия я закончила свой первый настоящий рассказ, затем переписала его начисто и пешком отправилась в деревню, чтобы отважно послать свое творение в редакцию журнала «Блэквуд».
День выдался теплый, погожий, и обратно я шла не торопясь, погрузившись в размышления. Что так тревожило отца в этом прелестном английском уголке? Что за кошмар, что за страх омрачили его последние часы и побудили на смертном одре проклясть это прекрасное поместье? Рэмплинг-гейт с его небывалым таинственным безмолвием и царственной величественностью завладел моей душой, и я самозабвенно впивала его красоту. Порой я забывалась настолько, что мнила себя бесплотным духом, разумом, блуждающим по тихим дорожкам парка и каменным коридорам, которые слишком много повидали на своем веку, чтобы снисходить до хрупкой, незаметной молодой женщины, что временами вслух заговаривала с рыцарскими доспехами, садовыми статуями или херувимами с их витыми раковинами, уже много лет не извергавшими воды и украшавшими собой заглохший фонтан.
Но не таилась ли в этой прелести, в этом обаянии некая зловещая сила, некая угроза, что покамест не являла себя нам, — некая доселе неведомая нам история? «О ужас, о невыразимый ужас!». Когда я вспоминала отцовские слова, то даже в ослепительный солнечный день они вызывали у меня дрожь.
Поднявшись по склону холма, я увидела Ричарда, который безмятежно прогуливался по берегу озера. Брат то и дело поглядывал на далекие стены замка, и лицо его выражало покой и довольство, а взгляд казался затуманенным, словно Ричард видел блаженный сон наяву.
Он подпал под чары Рэмплинг-гейта. Это я поняла превосходно, ибо и меня уже постигла та же участь.
Повинуясь внезапному приливу решимости, я ускорила шаг, нагнала брата и мягко тронула его за руку.
Мгновение Ричард смотрел на меня, точно не узнавая, а потом тихо сказал:
— Джули, как я могу его разрушить? У меня никогда рука не поднимется на эту красоту! А если я выполню отцовскую волю, то остаток жизни буду терзаться угрызениями совести.
— Ричард, нам пора спросить совета у знающих людей. Напиши нашим юристам в Лондон, — предложила я. — Напиши папиному душеприказчику, доктору Мэтьюсу. Объясни ему все. Не можем же мы вот так взять и разрушить дом.
…В три часа ночи я открыла глаза. Но бодрствовала я уже давно, сон не шел. Я лежала в темноте, одна, но испытывала не страх, а нечто иное, какое-то смутное и беспрестанное возбуждение, какую-то сосущую пустоту в душе. Это ощущение и побудило меня подняться с постели. В чем же тайна этого жилища? Что оно вытворяет со мной? Нет, Рэмплинг-гейт — не просто стены, он наделен какой-то таинственной силой и влияет на мою душу.
Меня переполняли волнение и неясные предчувствия, и в то же время я ощущала, что от меня скрывают какую-то диковинную и важную тайну. Изнемогая от невыносимой тревоги, я облачилась в свободный шерстяной халат и ночные туфли, а затем крадучись вышла в холл.
Поток лунного света заливал дубовую лестницу и вестибюль. Как описать словами мучительное волнение, охватившее меня, как передать на бумаге необъяснимую жажду, гнавшую меня вперед? Может быть, мне это удастся, и впечатления пригодятся, решила я и бесшумно двинулась вниз по лестнице.
Передо мной простирался пустынный холл. Лунный свет играл там и сям на лезвиях скрещенных мечей или поверхности щита. Но дальше, за холлом, сквозь распахнутые двери библиотеки, я увидела зыбкие отблески огня. Значит, Ричард тоже не спит и он там. Эта мысль успокоила меня и наполнила душу умиротворением. Однако расстояние между мной и братом все никак не сокращалось, холл будто сделался бесконечным, и я все спешила и спешила мимо длинного дубового стола, мимо доспехов на стенах, пока наконец не достигла дверей библиотеки.
Да, в камине полыхал огонь, а в кожаном кресле у огня сидела какая-то фигура, перебирая разрозненные страницы тонкими точеными пальцами. Полуночник так погрузился в чтение, что не услышал моих шагов. Пламя в камине бросало на его бледное лицо теплый золотистый отсвет.
Но то был не Ричард, о нет! Предо мной явился тот самый незнакомец в черном, которого отец так испугался на вокзале Виктории пятнадцать лет назад. Да, прошло пятнадцать лет, а в этом прекрасном молодом лице не изменилась ни одна черточка, и темные волосы по-прежнему спадали на лоб и плечи незнакомца густыми небрежными прядями, и все так же молодо сверкали черные глаза, что вдруг с любопытством уставились на меня, — и я едва не вскрикнула от неожиданности.
Мы молча глядели друг на друга: я оцепенела на пороге полутемной библиотеки, он застыл в кресле у камина, не меньше моего потрясенный внезапностью этой встречи. Сердце у меня замерло.
Мгновение — и незнакомец уже вскочил, еще миг — и очутился возле меня и протянул ко мне руки, точеные белые руки.
— Джули! — прошептал он так тихо, что, казалось, этот голос прозвучал у меня в голове, как во сне. Однако это был не сон, и не во сне, а наяву руки незнакомца схватили меня, и я пронзительно закричала, и крик мой, отчаянный и беспомощный, эхом заметался между стен.
Хватка ослабла. Я была одна. Вцепившись в дверной косяк, я с трудом сделала шаг, другой и отчетливо увидела незнакомца на пороге двери, ведущей в сад. Гость оглянулся на меня через плечо. Мгновение — и он исчез, как не бывало.
Крик все еще рвался из моей груди, я не в силах была заставить себя умолкнуть, даже когда услышала приближающийся голос Ричарда, звавшего меня по имени, и его торопливые шаги, которые простучали по лестнице, а затем в холле, отдаваясь гулким эхом. Ричард вбежал в библиотеку, обнял меня, тряс за плечи, звал, усадил в кресло, а я все еще кричала. Наконец ему удалось кое-как успокоить меня, и я сбивчиво рассказала об увиденном.
— Ты же знаешь, кто это был! — истерически всхлипывая, твердила я. — Он! Тот самый незнакомец с вокзала!
— Постой, Джули, постой, — прервал меня брат. — Он сидел спиной к огню, ты не могла так хорошо рассмотреть его лицо и…
— Ричард, говорю тебе, то был он! Как ты не понимаешь? Он схватил меня, он назвал меня по имени! — прошептала я. — Силы небесные, Ричард, взгляни, огонь в камине горит, а я не зажигала его, это он, это все он… Он побывал здесь!
Едва ли не оттолкнув брата, я склонилась над рассыпанными на ковре бумагами.
— Мой рассказ! — растерянно вырвалось у меня. — Ричард, он читал мою рукопись! О боже, тут еще и твои письма! Он читал твои письма доктору Мэтьюсу и мистеру Партриджу, письма о сносе дома!
— Джули, сестричка, ты обманулась! Прошло столько лет, как же это может быть тот же человек!
— Он не изменился, клянусь! Я не ошиблась, уверяю тебя, это он, он самый!
Наутро мы предприняли тщательный осмотр дома. Впервые с нашего приезда в Рэмплинг-гейт день выдался тревожный и занятой. Уже стемнело, а мы не обошли еще и половины дома. Мы изнемогали от усталости и досады: многие комнаты оказались заперты, а часть лестниц — пугающе ветхи.
Меня же до слез расстроило то, что Ричард упорно не желал верить моим словам. Он полагал, будто незнакомец мне примерещился. Что касается огня, разведенного в камине, то, по словам Ричарда, он, должно быть, виноват во всем сам — не загасил камин как следует, прежде чем отправиться спать, ну а бумаги забыл в библиотеке кто-то из нас двоих, вот и все…
Но я-то знала: ночное происшествие случилось наяву. И больше всего мне не давало покоя то хладнокровие, с каким держался незнакомец, тот уверенный и невинный взгляд, которым он окинул меня, прежде чем я закричала.
— Самым разумным решением будет черкнуть ему записку перед сном, — сердито сказала я. — Напиши, что ты не намерен сносить дом.
— Джули, ты ставишь меня в невозможное положение! — покраснев, вспылил Ричард. — Ну что за дилемму ты выдумала! Посуди сама, с одной стороны, ты настаиваешь на том, чтобы я заверил это привидение, что Рэмплинг-гейт не тронут. С другой, тем самым ты подтверждаешь реальность этого существа, которое побудило отца приказать нам снести дом.
— Ах, зачем я только сюда приехала! — в слезах вскричала я.
— Так давай уедем, а окончательное решение примем дома, — предложил брат.
— Ты не понимаешь, дело не только в этом. Теперь я не успокоюсь, пока не разгадаю эту тайну. Нигде мне не будет покоя — ни здесь, ни в Лондоне.
Похоже, нет лучше лекарства против страха, чем гнев, ибо именно это чувство заглушило снедавшую меня тревогу. В эту ночь я не стала раздеваться, а сидела в темноте и не отрывала глаз от светлого пятна окна, дожидаясь, пока дом не затихнет. Наконец старинные часы в холле пробили одиннадцать, и Рэмплинг-гейт, как всегда в это время, погрузился в сон.
Мрачное ликование охватило меня при мысли о том, чтобы выйти из спальни, пройти по молчаливому спящему дому и спуститься в библиотеку. Однако я знала, что должна дождаться полуночи — рокового времени, когда ночь расцветает. Сердце мое бешено колотилось, и я вновь и вновь рисовала перед своим мысленным взором то бледное прекрасное лицо, воскрешала в памяти тот голос, что шепотом назвал мое имя.
Наша встреча в минувшую ночь длилась не более минуты, но отчего мне теперь кажется, будто мы знали друг друга раньше, неоднократно виделись и беседовали? Не потому ли, что незнакомец прочел мой рассказ, что его черные глаза внимательно пробегали по строчкам, родившимся из глубины моей души?
— Кто вы? — шептала я. — Где вы сейчас?
Мне казалось, будто я произношу эти слова мысленно, но вот губы мои шевельнулись, и в темноту упало слово «придите».
Дверь моей спальни беззвучно отворилась — и вот он уже на пороге, в том же наряде, что и вчера, и все тем же мальчишеским хладнокровным любопытством поблескивают черные глаза, и ленивая усмешка кривит рот.
Я подалась вперед, а незнакомец поднял палец, точно призывая меня к молчанию, и слегка кивнул.
— Ах, это вы! — шепнула я.
— Да, — негромко и спокойно отозвался он.
— И вы не привидение!
Взгляд мой скользнул по его фигуре, по лицу. Пятнышко пыли на бледной скуле, сапоги забрызганы грязью…
— Привидение? — едва ли не оскорбленно переспросил полночный гость. — О, если бы.
Оцепенев, я смотрела, как он идет прямо на меня. Мрак в комнате как будто стал плотнее. Прохладные, нежные, как шелк, его руки коснулись моего лица. Я поднялась с постели, и вот я стою перед ним и смотрю ему в глаза. И слышу бешеный стук своего сердца.
Оно колотилось так же, как вчера ночью, когда я закричала. Силы небесные, он здесь, у меня в спальне, он касается меня, и я говорю с ним! И вдруг я очутилась в его объятиях.
— Ты настоящий! Настоящий! — прошептала я, и все мое тело пронзила сладостная судорога, так что я едва удержалась на ногах.
Полночный гость внимательно изучал мое лицо, словно пытаясь понять что-то крайне важное. О, как алы были его губы на бледном лице — точно цветок на снегу, и как нежны даже на вид, словно никогда не ведали поцелуев. Голова у меня пошла кругом, и странная слабость овладела мной. Я была как во сне и даже не понимала, здесь он, мой полночный гость, или нет.
— Но я здесь, с тобой, — сказал он, будто прочитав мои мысли. Лицо мое овеяла нежная теплота его дыхания. — Я здесь и наблюдал за тобой с того самого дня, как ты приехала.
— Да…
Веки мои опускались сами собой. Внезапно перед моим внутренним взором возникло лицо отца, я услышала его голос «Нет, Джули, нет», но видение тотчас погасло, это был сон, конечно же сон, а мой полночный гость был сама явь.
— Один лишь поцелуй, — прошелестел его голос, обволакивая меня, как бархат. Губы незнакомца легко скользнули по моей щеке. — Не бойся, у меня и в мыслях нет причинить тебе вред. Никогда я не причинял вреда отпрыскам этого рода. Я прошу всего один поцелуй, Джули. Вместе с ним ты поймешь, что Рэмплинг-гейт нельзя разрушать, что меня ни за что нельзя изгонять отсюда.
Мгновенно самая сердцевина меня послушно открылась ему — тот тайник, где мы прячем все наши сокровенные желания, мечты и сны. Я упала бы, не подхвати он меня, и тогда мои руки сами собой обвили его шею, зарылись в густой шелк его кудрей.
Я погружалась в сладкую истому, меня охватило блаженство и покой, тот покой, что всегда царил в доме. Мнилось, то сам Рэмплинг-гейт заключает меня в объятия, одновременно открывая мне свою вековую тайну. «И вмиг/ Восчуял я, что властью одарен/Легко, подобно Богу, видеть суть/ Вещей — так очертанья и размер/ Земное видит око». [34] Да, те самые строки из Китса, которые я цитировала в своем рассказе, те, которые он прочел.
И вдруг он отстранился и резко оттолкнул меня.
— Ты слишком невинна, — прошептал он.
Я метнулась к окну, ухватилась за подоконник и замерла, прислонившись пылающим лбом к холодному камню стены.
На шее еще пульсировало болью то местечко, к которому приникали губы незнакомца, но и боль была сладка, она пронзала и отпускала, пронзала и отпускала, и не унималась, не останавливалась. Теперь я поняла, кто он!
Обернувшись, я отчетливо увидела всю спальню — постель, камин, кресло. Мой полночный гость не двинулся с места, и на лице его написана была нестерпимая мука.
— Ужас, невыразимый ужас… — прошептала я, пятясь. — Ты воплощенное зло. Ты кошмар, ты порождение тьмы.
— О нет! Я порождение прошлого, и я прошу лишь понимания, — взмолился гость. — Я то, что может и должно жить дальше.
Так заклинал он, но избегал моего взгляда и корчился, как от боли.
Я тронула то место у себя на шее, которое все еще болело, потом посмотрела на кончики своих пальцев — они алели даже в полутьме. Кровь.
— Вампир! — воскликнула я, и у меня перехватило дыхание. — Ты вампир, но ты умеешь страдать и даже любить! Мыслимо ли это?
— Любить? О да! Я полюбил, едва ты приехала. Я полюбил тебя, когда жадно пожирал глазами твои трепетные строки, когда листал страницы, которым ты доверила свои потаенные желания, — а ведь я тогда даже не видел еще твоего прелестного лица.
И он вновь привлек меня к себе и потянул к дверям.
На какое-то отчаянное мгновение я попыталась высвободиться, и тогда он, как истый джентльмен, отпустил меня, отворил передо мной дверь и взял мою руку.
Мы прошли длинным пустым коридором, затем миновали низенькую деревянную дверцу, за которой оказалась узкая винтовая лесенка. Здесь я еще не бывала. Вскоре я поняла, что полночный гость ведет меня в северную башню — полуразрушенную, заброшенную и потому давно стоявшую запертой. За узкими окошками башни открывались просторы, расстилавшиеся вокруг усадьбы, горсткой тусклых огоньков мелькнула вдали деревушка Рэмплинг и тянулась бледная полоска света — железная дорога.
Мы поднимались все выше и выше, пока не добрались до самого верха башни и вампир не отпер свое убежище железным ключом. Он открыл дверь и пропустил меня вперед, и вот я очутилась в просторной комнате со стрельчатыми высокими окнами, лишенными стекол, так что по ней гулял ветер. Лунный свет озарял самую причудливую обстановку, в которой в беспорядке смешались разнородные предметы и книги разных эпох. Тут имелись письменный стол, полки с множеством книг и мягкие кожаные кресла, а по стенам висели карты и картины в рамах. И свечи, свечи, повсюду свечи и восковые кляксы. Вот черный шелковый цилиндр и щегольская трость, а рядом — увядший букет цветов. Дагерротипы и ферротипии в бархатных футлярах. Лондонские газеты и книги, и снова книги. А посреди разбросанных книг и бумаг я увидела свои рукописи — стихи, рассказы, черновики, которые я привезла с собой, да так и не успела разобрать.
Единственное, чего недоставало в комнате, — это постели. Не потому, что ее хозяин никогда не спал. Он спал, но когда я подумала о том, где он вкушает отдых, куда ложится спать, меня пробрала дрожь и я вновь явственно ощутила прикосновение его губ на шее, и мне вдруг захотелось заплакать.
Но он уже обнял меня и покрывал поцелуями мое лицо и губы.
— Отец знал, что ты здесь! — вырвалось у меня.
— Да, — отвечал он, — а до него знал его отец, и дед, и прадед, и так много-много лет, из поколения в поколение, череда знавших не прерывалась. Одиночество ли, ярость ли понуждали меня открывать им свое существование, не ведаю, но все они знали. Я всегда сообщал им о себе и всегда заставлял принять эту весть и смириться с ней.
Я попятилась; на сей раз он не попытался удержать меня, а неторопливо принялся зажигать свечи, одну за другой. О, в пламени свечей он был еще красивее, чем в лунных лучах, он был ослепителен! Как сверкали его черные глаза, как блестели густые кудри! Тогда, в детстве, на вокзале Виктории, он предстал передо мной мимолетным призраком; теперь же я видела его отчетливо, озаренного огнями свечей. Красота его проникала мне в самое сердце.
Он сам в это время пожирал меня глазами и твердил мое имя, так что кровь прилила у меня к лицу. Минуты текли как во сне, но вдруг ткань сна разорвалась, и я вздрогнула, будто проснувшись. Что я здесь делаю? О чем я думаю?! «Никогда, никогда не тревожь древний ужас Рэмплинг-гейта… тот, что древнее добра и зла…» И вновь сладостная истома и блаженное головокружение… и голос отца звучит как из дальней дали: «Разрушь дом до основания, Ричард, сровняй его с землей!»
Он подвел меня к окну. Огни деревушки плыли у меня перед глазами, словно приближались, словно мы оба летели над ней, и вот уже вокруг нас лес, древняя чаща, которая много старше леса, окружавшего Рэмплинг-гейт, когда мы с братом только прибыли в эти края. Сердце мое заколотилось от испуга, я вдруг поняла, что погружаюсь в прошлое, в водоворот чужих видений, откуда быть может, нет возврата.
Мне казалось, мы оба говорим, перебивая друг друга, я слышала гул наших голосов, но не могла разобрать ни слова, лишь уловила, что твержу «я не сдамся», а он просит:
— Молю тебя, Джули, просто смотри, и больше мне ничего не надо.
Воля моя таяла, как воск, и я поддалась на уговоры, хотя вещий голос сердца твердил мне, что, вняв вампиру, я никогда не буду прежней. Стены комнаты сделались прозрачными, лесная чаща просвечивала сквозь них, вот они исчезли, и мы очутились посреди леса. Неведомая сила погрузила меня в чужие видения.
Мы ехали верхом по лесной тропинке, он и я. Где-то в высоте кроны деревьев смыкались у нас над головой, образуя зеленые своды, едва пропускавшие солнечный свет, так что редкие светлые пятнышки колебались и дышали на мягком ковре из опавших листьев.
Но, увы, вомнебный лес остался позади, и вот мы едем распаханными полями, что окружают деревушку под названием Норвуд — сплошь кривые узенькие улочки да домишки с остроконечными крышами. В низкое пасмурное небо вонзалась колокольня Норвудского монастыря, и мерный печальный звон вечерни оглашал окрестности, а вслед за ним к небу поднималось слаженное пение сотен голосов, возносивших молитву. Норвуд был многолюдным селением, и жизнь здесь бурлила — до поры до времени.
А за полями и за лесом высилась башня древнего разрушенного замка, от которого давно уже осталась лишь оболочка, лишь руины. К нему мы и ехали под темнеющим небом, в вечерних сумерках. И вот мы в замке, забыты лошади и дорога, мы проворно, как дети, несемся по пустынным покоям и переходам. Что за высокая костлявая фигура с бледным лицом стоит посреди зала у пылающего очага? То лорд, хозяин замка. Ветер, гуляющий по залу, забравшийся сквозь разрушенную крышу, шевелит его седые волосы. Хозяин устремляет на нас пронизывающий взгляд, глаза его сверкают. Он давно уже мертвец, но страшными силами магии в нем еще теплится жизнь. И вот мой спутник, невинный и наивный юноша, идет прямо в руки лорду.
Я видела их поцелуй. Я видела, как мой спутник побледнел и отшатнулся и как лорд, получив свое, усмехнулся печально и мудро.
И тогда я поняла. Я поняла. Но замок уже таял, как все видения, встававшие передо мной в чужом сне, и мы очутились в совсем ином месте, в мрачной тесноте, в тошнотворной сырости.
Невыносимое зловоние вползало в ноздри и рот, мешало дышать, от него останавливалось сердце, ибо то был самый страшный на свете запах — дыхание смерти. Я услышала стук собственных шагов по мощеной улице, покачнулась, оперлась о стену. Рыночная площадь, обычно, должно быть, людная, теперь опустела; распахнутые двери и окна зияли пустыми глазницами, ветер стучал ставнями. То на одном доме, то на другом я различала начертанный крест. Я знала, о чем говорит этот крест. Черная смерть, чума пришла в Норвуд, Черная смерть собрала свою дань. В горле у меня встал комок, когда я осознала, что в деревне не осталось ни единой живой души.
Но нет, я ошибаюсь, здесь еще есть кто-то живой. Вот юноша ковыляет по узкой улочке, и его то и дело скручивают судороги. Он спотыкается, едва не падает, он тычется то в одну дверь, то в другую и наконец переступает порог дома, где воздух загустел от зловония, а на полу заходится плачем младенец. Отец и мать ребенка мертвы — вон их трупы на постели. Жирный раскормленный кот, которого некому остановить, подкрадывается к младенцу, трогает когтистой лапой его впалую щечку, младенец вопит, таращит глазенки.
— Хватит! Остановись! — Из моей груди вырывается отчаянный крик. Я сжимаю виски. — Прекрати, прекрати, не хочу больше это видеть!
Да, я кричу, кричу так пронзительно и надрывно, что, казалось бы, этот крик должен прорвать пелену жуткого видения и разбудить всех обитателей Рэмплинг-гейта, но нет, меня никто не слышит. Мой юный спутник оборачивается и смотрит на меня, но здесь, в душной комнате, пропитанной зловонием смерти, слишком темно, и мне не различить его лица.
И все же я знала: это мой спутник, я чуяла его страх и то, что он тоже болен, в нос мне била вонь от умирающего младенца, и я видела, как поблескивают выпущенные коготки кота, который подкрадывается к младенцу все смелее и смелее.
— Прекрати! Остановись! Нас затянет в этот чумной кошмар! Мы не сможем вернуться назад! — кричу я из последних сил, но вопли младенца заглушают мой голос.
— Я не могу… — шелестит мой спутник. — Я все время это вижу… Видение никогда не прервется!
Тогда, взвизгнув, я поддаю коту ногой, и он отлетает в дальний угол, с грохотом опрокинув кувшин, так что молоко растекается по полу.
Смерть хозяйничает в каждом норвудском доме. Смерть царит в монастыре и окрестных полях. Я рыдаю и молю о прощении, молю отпустить меня на волю, ибо мне кажется, будто наступил Судный день, конец света.
Но когда ночь опустилась на мертвую деревню, юноша все еще был жив: он брел прочь, ковылял по склонам холмов, через лесную чащу, к мрачной башне, где высилась в стрельчатом окне костлявая фигура лорда, поджидающего свою добычу.
— Не ходи! — умоляла я юношу, я бежала рядом с ним, но он не слышал меня.
Когда юноша рухнул на колени и стал молить лорда о спасении, тот лишь печально усмехнулся, ибо не спасение даст он в ответ юноше, но проклятие, и больше ему нечего дать.
— Да, пусть я буду проклят, но жив! — вскричал тогда юноша. — Лучше быть проклятым и дышать на земле, чем гнить под землей!
И тогда лорд распахнул ему свои объятия.
Вот он вновь запечатлевает поцелуй, но теперь это смертельный поцелуй, и лорд выпивает кровь из тела умирающего, а потом поднимает отяжелевшую голову, отрывает окровавленные губы от шеи юноши и дает ему испить своей крови, дабы вернуть тому жизнь.
— Нет, не пей! — воскликнула я.
Юноша обернулся — бледнее снега, и смертная тень лежала на его лице, лице живого трупа, — и спросил меня:
— А что бы ты сделала на моем месте, как бы поступила? Вернулась бы в Норвуд, стучалась в одну дверь за другой, везде находя лишь трупы? Или, быть может, поднялась на колокольню и зазвонила в колокол над мертвой церковью? И кто бы тебя услышал?
Он не стал ждать моего ответа, да и нечего было мне сказать. Он приник своими невинными губами к вене, что билась под холодной светящейся кожей лорда, и испил его крови, и тело его наполнилось силой. Новая кровь, точно огонь, выжгла лихорадку и болезнь, но вместе с ними выжгла и саму жизнь, ибо кровь эта была подобна яду.
И вот юноша стоит посреди зала один, лорда уж нет. Юноша обрел бессмертие, но вместе с бессмертием получил от лорда страшное наследство — вечную жажду, которую утолит лишь кровь; и теперь я ощущаю, как эта жажда точит меня саму.
А вместе с бессмертием он обрел и иное видение: теперь ему открылась суть всего сущего. Беззвучный голос вещал ему из-под звездного купола небес — на языке, которому не нужны слова; голос этот слышался в вое ветра, сотрясавшего черепицу, вздыхал в пылающем очаге, пожирая поленья. Голос этот был голосом Вечности, сердцебиением самой Вселенной, он пульсировал во всякой живой твари, отмеряя ее удел, даже в том деревенском младенце, который затих, когда пришел его черед.
Ветер нес мельчайшую пыль над распаханными пустыми полями. С черного неба сеялся на них бесконечный дождь.
Шли годы. Деревушка Норвуд давно исчезла, сровнялась с землей. Лес наслал на нее свое молчаливое жадное войско, и теперь могучие стволы вздымались там, где некогда дымили трубы домишек, где звонили монастырские колокола. Но самое ужасное то, что ни одна живая душа больше не вспомнила о Норвуде, о тех несчастных, что мирно коротали свой век в деревушке, а потом в одночасье отправились на тот свет, скошенные Черной смертью. Норвуд не оставил следа на скрижалях истории и канул в забвение.
Норвуд сохранился в памяти лишь одного свидетеля, которого нельзя уже было назвать ни человеком, ни живой душой. Его зоркие глаза наблюдали, как с течением времени на руинах древнего замка выросло новое строение, Рэмплинг-гейт, как постепенно выросла вокруг него новая деревня, жители которой не ведали, что дома их стоят на чьих-то безвестных могилах.
А под Рэмплинг-гейтом и деревушкой лежали камни, оставшиеся от фундаментов древнего замка, монастыря и деревенской церкви.
Я очнулась, стряхнула с себя наваждение. Мы вновь очутились в башне.
— Это мое убежище, мое святилище, — прошептал вампир. — Единственное, что у меня есть. Ты любишь Рэмплинг-гейт так же, как и я, ты сама написала об этом. Любишь его сумрачное величие.
— Да… он всегда был таким.
Я отвечала ему, не шевеля губами, — он читал мои мысли, и по моему лицу катились слезы.
Теперь он вновь пристально смотрел на меня, и я всем сердцем ощущала его неутолимую жажду.
— Что еще ты хочешь от меня? — вскричала я. — Мне больше нечего тебе дать!
В ответ на меня обрушилась новая волна видений и образов, и я снова потонула в этом потоке, но теперь все было иначе: оглушенная шумом, ослепленная огнями, я чувствовала себя живой, как; никогда, — именно это же ощущение я испытывала, когда мчалась вместе с ним верхом по лесной чаще. Только сейчас мы погрузились не в прошлое, но в настоящее.
Быстрее ветра мы пронеслись над полями и лесами и очутились в Лондоне. Ночной город распустился вокруг нас огненным цветком, рассыпал мириады ослепительных огней, и вокруг зазвенели голоса и смех. И вот мы с моим спутником уже идем по лондонским улицам в свете газовых фонарей, но мне кажется — его лицо светится само по себе, от него исходит теплое сияние и в нем все та же юношеская невинность, а в темных глазах все та же вековечная печаль, только теперь смешанная с острым мальчишеским любопытством. Мы идем в толпе, не разлучаясь ни на миг, держась друг друга. А толпа — это огромное, дышащее, живое существо, и, куда бы мы ни свернули, она везде, она окружает нас, и от нее исходит терпкий, душный запах — запах свежей крови. Дамы в белых мехах, господа в элегантных плащах исчезают за ярко освещенными дверями театров; как морской вал, набегает и откатывается музыка, что вырвалась из мюзик-холла, и только высокое, чистое сопрано долго еще несется нам вслед, выводя печальную мелодию.
Сама не зная как, я очутилась в объятиях моего спутника, губы его касаются моих губ, и меня вновь пронзает сладостное предвкушение, но теперь к нему примешивается другое неутоленное желание — жажда, такая острая, что я понимаю, каким блаженством будет наконец утолить ее. И вот мы вместе пробираемся по черным лестницам в богатые спальни, где стены затянуты алым дамаскином, где на роскошных постелях соблазнительно раскинулись прелестные женщины, и терпкий аромат свежей крови здесь так силен, что я более не в силах терпеть, и тогда мой спутник говорит мне:
— Пей! Они — твои жертвы! Они дадут тебе вечность. Ты должна испить крови.
И я чувствую соленую теплоту на губах, чувствую, как она проникает внутрь, насыщая и взбадривая меня, придавая мне сил, и перед глазами у меня алая пелена, а когда она спадает, мы с ним вновь мчимся по Лондону, нет, скорее над Лондоном, над крышами и башнями, и я вдруг постигаю, что мы невидимы и свободны, как ветер, — летим в высоте, а затем вновь низвергаемся на улицы вместе со струями дождя. Да, хлещет дождь, но он нам не страшен, и, когда дождь переходит в снег, мы не чувствуем холода, согретые особым теплом, что идет изнутри, что берет начало в венах наших жертв, — и это тепло чужой крови.
Вот мы катим по лондонским улицам в закрытом экипаже и шепчемся между собой, и шепот смешивается со смехом и поцелуями; мы любовники; мы вместе навсегда; мы бессмертны. Мы вечны, как Рэмплинг-гейт.
О, лишь бы это видение не кончалось, никогда не кончалось! Я таю в его объятиях, я не заметила, как мы вновь очутились в башне, но видения сделали свое дело, проникли в мои жилы сладким ядом.
— Понимаешь ли ты, что я предлагаю тебе? Твоим предкам я тоже открывал свою тайну, но их я порабощал, а тебя, Джули, я хочу сделать равной себе, ты будешь моей невестой. Я разделю с тобой все свое могущество. Будь моей. Я не пойду против твоей воли, не прибегну к насилию, но хватит ли у тебя духу отказать мне?
И вновь в ушах у меня зазвенел собственный крик — или то был стон? Мои руки ласкали его прохладную кожу, его нежные, но жадные губы касались моих, и его глаза очутились совсем близко — о, этот взгляд, покорный и властный, юный и древний!
Но вдруг, заслоняя его, передо мной возникло гневное лицо отца, и я, как наяву, услышала его голос: «О ужас, о невыразимый ужас!» — точно и я теперь получила власть над видениями и могла по собственной воле вызывать духов.
Я закрыла лицо руками.
Он вновь отстранился. Его силуэт четко вырисовывался на фоне окна, за которым тянулась по небу летучая череда облаков. В его глазах плясали отблески свечей. Сколько печальной мудрости светилось в его взгляде — и в то же время какая невинность, да, я не устану повторять это вновь и вновь, какая детская невинность.
— Ты нежнейший, драгоценнейший цветок вашего рода, Джули, — промолвил он. — Я всегда защищал ваш род, покровительствовал ему, но тебе я предлагаю нечто большее, чем всем прочим, — свою вечную любовь. Приди ко мне, любимая, будь моей, и Рэмплинг-гейт подлинно станет твоим, и я наконец-то сделаюсь его хозяином в полном смысле слова.
Не один вечер ушел у меня на то, чтобы уломать Ричарда. О, как мы спорили! Дело едва не дошло до ссоры, и все же в конечном итоге брат согласился отписать Рэмплинг-гейт на меня, а уж я-то знала, как поступлю, добившись своего: наотрез откажусь сносить старый дом. Таким образом, Ричард уже не сможет исполнить отцовский завет, последнюю его волю, и выйдет невиновным, ибо получится, что я воздвигну перед ним непреодолимое препятствие, на законных основаниях помешаю уничтожить Рэмплинг-гейт. Разумеется, я клятвенно заверила брата, что завещаю дом его наследникам мужского пола. Дом навеки должен остаться достоянием нашего рода, рода Рэмплингов.
Ах, какая же я умница, как хитро все сообразила! Ведь мне-то отец не завещал снести дом, он возложил эту миссию на сына. Совесть моя чиста, и я больше не терзаюсь, вспоминая об отце и его предсмертных словах.
Брату оставалось лишь проводить меня на станцию, усадить в поезд и не тревожиться, что мне предстоит в полном одиночестве добраться до Лондона, а там — до нашего дома в Мэйфере.
— Живи здесь, сколько душа пожелает, а обо мне не беспокойся, — сказала я Ричарду на прощание, и сердце мое затопила невыразимая нежность к брату. — Ты ведь и сам понял, едва мы приехали, что отец заблуждался. Такую красоту нельзя уничтожать!
Огромный черный паровоз, пыхтя, подкатил к платформе. Мимо нас проплыли и остановились пассажирские вагоны.
— Все, милый, мне пора. Поцелуй меня на прощание, — велела я.
— Но, сестричка, что на тебя нашло? Отчего ты уезжаешь так поспешно, куда торопиться? — недоумевал Ричард.
— Ах, оставь, пожалуйста, ведь все уже тысячу раз обговорено, — весело отмахнулась я. — Главное, что Рэмплинг-гейт теперь в безопасности, ему ничто не угрожает, и мы с тобой оба счастливы и довольны, и каждый получил что хотел.
Я уселась в вагон и махала брату из окошка, пока платформа не скрылась из виду. Вот уже затерялись в сиреневом вечернем тумане и станционные огни, а потом на горизонте на несколько мгновений возникла темная громада Рэмплинг-гейта — появилась на вершине холма и пропала, точно призрак.
Я отодвинулась от окна и закрыла глаза. Затем медленно подняла веки, растягивая минуту, которой так долго ждала.
Он улыбнулся — вот он, напротив меня, на кожаном сиденье, как будто все время здесь и был. Быстро, порывисто встав, он пересел ко мне и заключил меня в объятия.
— До Лондона пять часов пути, — нежно шепнул он.
— Я потерплю, — отозвалась я, сжигаемая лихорадочной жаждой, а его губы бродили по моему лицу, по моим волосам. — Милый, нынче вечером я хочу отправиться на охоту по лондонским улицам, — слегка смущенно призналась я, но во взоре его увидела лишь понимание и одобрение.
— Прелестная Джули, моя Джули… — шептал он.
— Наш мэйферский дом тебе непременно понравится, — пообещала я.
— О да, — откликнулся он, — уверен.
— А когда Ричарду наконец надоест сидеть в Рэмплинг-гейте, мы вернемся домой.
Фредерик Игнатиус Коулс (1900–1948) родился в Кембридже и получил образование в кембриджском Эмманьюел-колледже. Некоторое время он работал в библиотеке Тринити-колледжа, но в 1927 году перебрался в графство Ланкашир, где все последующие годы занимал должность заведующего библиотекой в поселке городского типа Суинтон-энд-Пендлбери. Он также редактировал издававшийся библиотекой «Бюллетень», для которого время от времени писал рассказы о привидениях.
Возможно, тот факт, что его бабка была цыганкой, объясняет его пристрастие к путешествиям; он совершил множество поездок по Британским островам, которые описал в серии травелогов, проиллюстрированных его талантливой женой Дорис «Пыль веков: Путешествия в поисках древних святилищ Англии» (1933), «Под английскими небесами» (1933), «Магия Корнуолла» (1934), «Праздные скитания» (1948) и др. Среди его сочинений есть и детские книги — в частности, «Вомнебная карта» (1934) и написанная им специально для сына повесть «Майкл в Стране книг» (1936).
Когда разразилась Вторая мировая война, Коулс был произведен в капитаны. Болезнь не позволила ему вступить в ряды действующей армии, однако он много ездил с выступлениями перед войсками, что неуклонно подтачивало его здоровье. Он умер от тяжелого заболевания почек, успев опубликовать свою самую знаменитую книгу, озаглавленную «Это — Англия» (1946).
Рассказ «Вампир из Кальденштайна» был впервые опубликован в авторском сборнике «Вой ветра в ночи» (Лондон: Фредерик Маллер, 1938).
В дни юности я проводил каникулы, путешествуя по отдаленным уголкам Европы. Я совершил несколько приятнейших поездок в Италию, Испанию, Норвегию и Южную Францию, и все же из всех стран, какие мне довелось посетить, моя самая любимая — Германия. Она идеально подходит для любителей отдыха под открытым небом, чей багаж невелик, а вкусы непритязательны, ибо люди в Германии приветливы, а гостиницы удобны и дешевы. Я не раз отдыхал в Германии, но одно из таких путешествий навсегда осталось в моей памяти из-за очень странного приключения.
Это случилось летом 1933 года. В тот год я решил отправиться в круиз на Канарские острова вместе с Дональдом Янгом, но тот умудрился подхватить какую-то детскую болезнь — кажется, корь, — и готовиться к отъезду мне пришлось одному. Надо сказать, что такая перспектива меня не вдохновляла. Я не слишком-то общителен, а круизы это, как правило, бесконечная череда вечеринок с танцами, коктейлей и партий в бридж. Я испугался, что буду чувствовать себя там как рыба, вытащенная из воды, и решил отказаться от Канар. Вместо этого я разложил перед собой карту Германии и принялся разрабатывать план пешего похода.
Половина удовольствия от путешествия заключается в прокладывании маршрута. Решая, в какую часть Германии лучше отправиться, я перебрал десяток вариантов. Сначала я хотел посетить долину Мозель, затем Лан. Были в моем списке и Шварцвальд, и горы Гарц, после чего я начал подумывать о новом путешествии в Саксонию. В конце концов я остановился на Южной Баварии, поскольку еще ни разу там не был, а изучать новые земли всегда интереснее.
Два дня поездки в вагоне третьего класса — тяжелое испытание даже для такого закаленного путешественника, как я. В Мюнхен я прибыл, чувствуя себя больным и слабым. К счастью, я наткнулся на гостиницу «Золотое яблоко», расположенную у магазина «Хофгартен», где Петер Шмидт торгует хорошим вином и продуктами, а также располагает несколькими свободными комнатами, которые сдает друзьям. Петер, проживший десять лет в Канаде, прекрасно говорит по-английски. Увидев меня, он сразу понял, как я себя чувствую. Он поселил меня в прекрасной комнате, попросив одну марку за ночь, принес горячий кофе и булочки и посоветовал немедленно лечь в постель, чтобы как следует отдохнуть. Я последовал его совету и проспал беспробудным сном двенадцать часов кряду, после чего проснулся свежий как огурчик. Жареная свинина и два больших стакана пива окончательно поставили меня на ноги, и я отправился прогуляться по Мюнхену.
Мюнхен — четвертый по величине город Германии, где туристу есть что посмотреть. День прошел прекрасно, но я успел изучить лишь Фрауэнкирхе с ее прекрасными витражами, старинный Ратхаус и построенную в четырнадцатом веке церковь Святого Петра на Мариенплац. Заглянув в «Регина-палас», я посмотрел, как танцуют «чайный» или «полдничный» танец, затем вернулся в «Золотое яблоко» на обед. После чего сходил в Национальный театр, где давали «Майстерзингеров». Было уже за полночь, когда я наконец отправился спать, поэтому я решил задержаться в Мюнхене еще на день.
Не стану утомлять вас описанием всего, что я видел и делал в тот день. Я снова бродил по городу, осматривал достопримечательности, и ничего необычного со мной не приключилось.
После обеда Петер помог мне спланировать маршрут; он оказался настоящим знатоком Баварии и снабдил меня списком хороших гостиниц, оказав поистине неоценимую помощь. Именно Петер предложил мне доехать на поезде до Розенхайма, а оттуда отправляться в пеший поход. Мы нанесли маршрут на карту — вышло примерно двести миль. Вернуться в Мюнхен я должен был через пятнадцать дней.
Короче говоря, рано утром я сел на поезд до Розенхайма. До чего же медленно тащился этот поезд! Чтобы проехать сорок шесть миль, ему потребовалось почти три часа. Розенхайм оказался милым современным городком с двумя достопримечательностями — церковью пятнадцатого века и Музеем баварской живописи, расположенным в старой часовне.
Не задерживаясь там, я отправился в путь в сторону Траунштайна, по отличной и весьма живописной дороге вдоль берега Химзее — самого крупного озера Баварии.
Переночевав в Траунштайне, я на следующий день пришел в старинный, обнесенный крепостными стенами городок Мюльдорф. Оттуда я намеревался через Пфарркирхен добраться до Фильсхофена. Однако пропустил нужный поворот и в результате оказался в местечке под названием Гангкофен. Хозяин местной гостиницы, стараясь мне услужить, направил меня по проселочной дороге через поля, сказав, что она выведет меня к Пфарркирхену. Очевидно, я неправильно его понял, поскольку наступил вечер, а я все еще блуждал среди пологих холмов, не обозначенных на моей карте. Спускалась ночь, когда я вышел к маленькой деревушке у подножия высокой скалы, на вершине которой высился серый каменный замок.
К счастью, в деревушке была гостиница — очень скромная, но удобная. Ее хозяин оказался человеком неглупым и доброжелательным; правда, по его словам, в их края редко наведывались путешественники. Называлась деревушка Кальденштайн.
Мне подали ужин — козий сыр, салат, черный хлеб и бутылку легкого красного вина. Отдав дань угощению, я решил немного прогуляться.
Взошла луна, и замок, четко вырисовывавшийся на фоне безоблачного неба, напоминал вомнебный замок из сказки. Он был небольшой — квадратный, с четырьмя башнями, однако это была самая романтическая крепость из всех, что мне приходилось видеть. В одном из его окон мерцал свет. Значит, в замке кто-то жил. Туда вела крутая тропа с каменными ступеньками, и я задумался, не нанести ли краткий визит его владельцу, но вместо этого вернулся в гостиницу и присоединился к компании мужчин, сидевших за столом с кружками пива.
Там собрались местные работяги, и, хотя все они держали себя очень вежливо, в них не было радушия и приветливости, присущих жителям немецких деревень. Это были мрачные, неразговорчивые люди, а у меня даже появилось подозрение, что они скрывают какую-то страшную тайну. Я изо всех сил пытался их разговорить, но напрасно. Тогда я переменил тактику и спросил:
— Скажите, друзья, кто живет в замке на холме?
Этот невинный вопрос подействовал на них потрясающе. Мужчины, державшие в руках кружки с пивом, мгновенно поставили их на стол и в ужасе уставились на меня. Некоторые перекрестились, а один старик хрипло прошептал мне:
— Тише! Бог не желает это слышать.
По-видимому, мой вопрос совсем испортил им настроение, и минут через десять один за другим они начали уходить. Я извинился перед хозяином за свой неблагоразумный поступок и выразил надежду, что мое присутствие не разорит его гостиницу.
Отмахнувшись от извинений, он сказал, что та компания все равно не осталась бы надолго.
— Они слышать не могут о замке, — сказал он, — и считают дурным знаком даже смотреть на него по ночам.
— Но почему? — поинтересовался я. — Кто там живет?
— Там живет граф Людвиг фон Кальденштайн.
— И давно он там живет? — спросил я.
Прежде чем ответить, хозяин осторожно прикрыл дверь и запер ее на засов. Затем подошел ко мне и прошептал:
— Почти триста лет.
— Что за чепуха! — смеясь, воскликнул я. — Как может человек, неважно, граф или крестьянин, прожить триста лет? Вероятно, вы хотите сказать, что его предки жили в том замке на протяжении трехсот лет?
— Я говорю то, что хочу сказать, молодой человек, — серьезно ответил хозяин гостиницы. — Предки графа владели замком на протяжении десяти веков, а сам граф поселился в крепости почти триста лет назад.
— Но разве такое возможно?
— Он вампир. Где-то в недрах скалы, на которой стоит замок, имеются огромные подземелья. В одном из них граф и спит днем, подальше от солнечного света. Выходит лишь по ночам.
Это было уже слишком. Боюсь, я не смог сдержать улыбку, однако понял, что бедный хозяин говорит вполне серьезно, и решил удержаться от дальнейших замечаний, чтобы не ранить его чувства. Я допил пиво и встал, чтобы идти спать. Когда я поднимался по лестнице, хозяин окликнул меня и, схватив за руку, сказал:
— Пожалуйста, сэр, умоляю вас, не открывайте ночью окно. Ночной воздух Кальденштайна вреден для здоровья.
Придя в свою комнату, я обнаружил, что все окна плотно закрыты, несмотря на ужасную духоту. Разумеется, я тут же их распахнул и высунулся наружу, чтобы вдохнуть свежего воздуха. Окна выходили прямо на замок — в ясном свете луны он выглядел как вомнебный дворец из сказочной страны.
Я уже собрался отойти от окна, как вдруг на вершине одной из башен заметил черную фигуру, четко вырисовывающуюся на фоне неба. Внезапно фигура распростерла огромные крылья и взлетела в воздух. Для орла это существо было великовато, однако лунный свет частенько искажает формы и размеры. Я смотрел, как существо улетало все дальше, пока не превратилось в крохотную точку. И вдруг вдали завыла собака, тоскливо и протяжно.
Через несколько минут я уже лег в постель; несмотря на предостережения хозяина, окна я оставил открытыми. Достав из рюкзака маленький карманный фонарик, я положил его на ночной столик, над которым висело деревянное распятие.
Обычно я засыпаю, едва коснувшись головой подушки, однако в ту ночь мне не спалось. Мне мешал лунный свет, и я все время ворочался, безуспешно пытаясь устроиться поудобнее. Я пробовал считать овец, но вскоре меня уже тошнило от вида глупых животных, пролезающих в дыру в изгороди, а сон упорно не шел.
Часы в доме пробили полночь. Внезапно у меня появилось странное ощущение — мне показалось, что я в комнате не один. На мгновение я сжался от страха, затем осторожно повернулся. У окна, чернея на фоне яркой луны, стоял высокий мужчина. Я подскочил на постели и потянулся за фонариком. Из-за моего неловкого движения со стены что-то упало. Это было маленькое деревянное распятие; я наткнулся на него, когда шарил на ночном столике, пытаясь дотянуться до фонаря. Со стороны окна послышалось глухое проклятие, человек легко взлетел на подоконник и растворился во тьме. Все произошло за одно мгновение, но я успел заметить — он не отбрасывал тени. Лунный свет проходил сквозь него.
Прошло не менее получаса, прежде чем я отважился выбраться из постели и закрыть окна. После этого я снова лег и крепко спал, до того момента, когда служанка разбудила меня и сказала, что уже восемь часов утра.
При свете дня события прошлой ночи уже представлялись мне до смешного нелепыми, и я решил, что стал жертвой ночного кошмара. На вежливый вопрос хозяина я ответил, что ночь провел прекрасно. Впрочем, боюсь, мой вид говорил совершенно противоположное.
После завтрака я отправился осматривать деревню. Она показалась мне гораздо больше, чем в предыдущий вечер, — очевидно, потому, что несколько домиков стояли в долине, возле дороги. В деревне была даже своя церковь — романского стиля, отчаянно нуждавшаяся в ремонте. Я вошел в церковь и стал рассматривать пышно украшенный резьбой высокий алтарь, когда через боковую дверь в зал вошел священник. Это был худощавый человек, по виду аскет; он приветливо поздоровался со мной. Я ответил на приветствие и сообщил, что приехал из Англии. Извинившись за убогий вид церкви, священник обратил мое внимание на несколько витражей пятнадцатого века, резную купель примерно того же периода и прекрасную статую Мадонны.
Немного позже, уже стоя на пороге перед уходом, я бросил взгляд в сторону замка и спросил:
— Скажите, святой отец, владелец замка Кальденштайн так же любезен, как и вы?
— Владелец замка Кальденштайн? — дрожащим голосом воскликнул священник. — Неужели вы хотите нанести ему визит?
— Вот именно, — ответил я. — Его замок кажется мне очень интересным, и мне было бы жаль покинуть вашу деревню, не осмотрев его.
— Умоляю вас, не ходите в это проклятое место, — жалобно сказал священник. — В замке Кальденштайн не любят незнакомцев. Кроме того, — добавил он, понизив голос, — там совершенно не на что смотреть.
— А как же подземелья и человек, который прожил триста лет? — со смехом спросил я.
Священник заметно побледнел.
— Значит, вы уже слышали о вампире, — сказал он. — Не смейтесь над силами зла, сын мой. Да спасет нас Бог от живых мертвецов. — И он перекрестился.
— Но неужели, — воскликнул я, — вы верите в эту средневековую чушь?
— Каждый человек верит в то, что считает правдой. Мы, жители Кальденштайна, прекрасно знаем, что с тысяча шестьсот сорок пятого года в замке ни разу никого не хоронили. В тот год умер граф Феодор, и замок перешел к его кузену Людвигу из Венгрии.
— Абсурд какой-то, — заметил я. — Нет, этому должно быть разумное объяснение. Ну не может человек, поселившийся в замке в тысяча шестьсот сорок пятом году, жить до сих пор!
— Тот, кто служит дьяволу, способен на многое, — ответил священник. — Во все времена шла жестокая борьба между добром и злом, и зло часто одерживало победу. Замок Кальденштайн — обитель ужасного, противоестественного зла, и я прошу, умоляю вас держаться от него как можно дальше.
Затем он любезно со мной попрощался, благословил и вернулся в церковь.
Должен признаться, слова священника подействовали на меня, и я вновь вспомнил свой страшный сон. Сон ли? Может быть, ко мне в комнату действительно залетал вампир, чтобы сделать своей жертвой, и спасло меня лишь маленькое деревянное распятие? Эти мысли не выходили у меня из головы, из-за чего я перестал думать о том, как добиться приглашения в замок. Но затем я взглянул на озаренные солнцем древние серые стены и рассмеялся над собственными страхами. Довольно! Больше меня не испугает ни одно средневековое чудище. Похоже, священник так же суеверен, как его невежественные прихожане.
Насвистывая песенку, я прошел по деревенской улице и вскоре уже поднимался по узкой тропинке к замку. Когда подъем стал круче, тропинка сменилась ступеньками, которые вывели меня на небольшую площадку перед входом в замок. Вокруг не было ни души. Над дверью висел тяжелый надтреснутый колокол. Я дернул за ржавую цепь; раздался глухой металлический звон, вспугнувший стаю грачей, с громким карканьем закружившихся над одной из башен. Из-за двери не доносилось ни звука. Я позвонил еще раз. На этот раз, едва затих звук колокола, послышался лязг запоров. Тяжелая дверь со скрипом отворилась, и на пороге появился старик. Он моргал от яркого света.
— Кто пожаловал в замок Кальденштайн? — скрипучим голосом спросил старик, и я понял, что он почти слеп.
— Я приехал из Англии, — ответил я, — и хотел бы повидать графа.
— Его светлость не принимает, — последовал ответ, и старик собрался захлопнуть дверь.
— Но замок я могу осмотреть? — торопливо спросил я. — Я интересуюсь средневековыми крепостями, и мне не хотелось бы покинуть Кальденштайн, не увидев столь замечательного здания.
Бросив на меня быстрый взгляд, слуга нерешительно сказал:
— У нас нет ничего интересного, господин. Боюсь, вы зря потратите время.
— Хотя бы краткий осмотр! — продолжал настаивать я. — Уверен, граф возражать не станет. Обещаю, что не стану никому докучать и уж тем более не нарушу покой его светлости.
— Который сейчас час? — спросил старик.
Я ответил, что почти одиннадцать. Он буркнул что-то вроде «ну ладно, пока на небе солнце, не страшно» и кивком разрешил мне войти. Я очутился в пустынном зале, увешанном ветхими гобеленами; пахло сыростью и гнилью. В дальнем конце находилось возвышение под балдахином, над которым висел герб.
— Это главный зал замка, — буркнул мой гид. — Он был свидетелем многих великих исторических событий в те дни, когда здесь правили великие князья Кальденштайнские. В этом зале Фредерик, шестой граф, выколол глаза двенадцати итальянским заложникам, а затем сбросил их со скалы. Говорят, что граф Август отравил здесь принца Вюртембергского, после чего устроил пир, усадив покойника за стол.
Старик поведал мне множество других, не менее жутких историй. Вскоре мне стало ясно, что графы Кальденштайнские пользовались весьма дурной славой. Из главного зала старик провел меня через анфиладу комнат, заполненных гниющей мебелью. Сам он жил в северной башне, но следов его хозяина я не обнаружил, хотя старик показал мне практически весь замок. Он смело открывал любые двери, очевидно тем самым давая понять, что в замке никого нет, кроме него.
— А где же покои графа? — спросил я, когда мы вернулись в главный зал.
Старик на мгновение смутился, затем ответил:
— У нас есть другие помещения на нижних этажах. Его светлость использует их в качестве спальни. Видите ли, когда он спит, ему никто не должен мешать.
Я подумал: в этом замке никто тебе не может помешать, какую комнату ни выбери, так зачем искать тишины где-то под землей?
— Разве у вас нет собственной часовни? — спросил я.
— Часовня тоже находится в подземном помещении.
Я сказал, что чрезвычайно интересуюсь часовнями и очень хотел бы увидеть образец подземного святилища. Старик принялся отнекиваться и извиняться, но потом уступил моим просьбам и согласился показать подземелье. Взяв с полки старинный светильник, он вставил в него зажженную свечу и, приподняв полог одного из гобеленов, открыл потайную дверь. В нос ударил тошнотворный запах сырости и тлена. Бормоча себе под нос, старик повел меня вниз по каменной лестнице, затем по длинному коридору, вырубленному в скале. В конце коридора я увидел дверь, ведущую в огромную пещеру, оборудованную под церковь. Пахло здесь, как в покойницкой, а слабый свет нашего фонаря лишь усиливал и без того гнетущий мрак. Слуга подвел меня к алтарю и, подняв светильник повыше, показал висевшую над ним отвратительную картину: Лазарь, восстающий из мертвых. Подойдя поближе, чтобы лучше рассмотреть картину, я заметил еще одну дверь.
— А там что?
— Говорите тише, сэр, — умоляюще сказал слуга. — Там склеп, где покоятся останки правителей Кальденштайна.
Внезапно я услышал за дверью какие-то звуки — вздох, потом шорох, будто кто-то ворочался во сне.
Думаю, старый слуга также это услышал, потому что он затрясся, схватил меня за руку и потащил из часовни. Я шел за слабым огоньком его фонаря, а когда мы вновь оказались в зале, от радости громко засмеялся. Бросив на меня быстрый взгляд, слуга сказал:
— Вот и все, сэр. Больше в замке ничего нет.
Я хотел сунуть ему монету в пять марок, но он отказался ее взять.
— Деньги мне не нужны, — прошептал он. — Мне не на что их тратить, я живу с мертвецами. Отдайте их деревенскому священнику, пусть отслужит по мне мессу.
Я обещал, выполнить его просьбу, а потом в приступе безумной бравады спросил:
— А когда граф принимает посетителей?
— Господин никогда никого не принимает, — последовал ответ.
— Но ведь он появляется наверху? Не сидит же вечно в своем подземелье! — не унимался я.
— Обычно с наступлением ночи он проводит в главном зале около часа, а иногда прогуливается вдоль башенных стен.
— В таком случае сегодня ночью я его навещу, — заявил я. — Я непременно должен выразить свое почтение его сиятельству.
Старик отпирал входную дверь. Взглянув мне в лицо мутными глазами, он сказал:
— Никогда не приближайтесь к замку Кальденштайн после захода солнца, чтобы в вашем сердце не поселился страх.
— Слушайте, перестаньте меня запугивать! — грубо ответил я и, повысив голос, громко произнес: — Сегодня я нанесу визит графу фон Кальденштайну.
Слуга распахнул входную дверь, и в сумрачный зал ворвался яркий солнечный свет.
— В таком случае граф будет вас ждать, — ответил он. — И помните: вы сами решили прийти сюда, исключительно по доброй воле.
С наступлением вечера моя смелость несколько поубавилась, и я уже жалел, что не последовал совету священника и не уехал из Кальденштайна. Но я от природы упрям, и, поскольку дал обещание навестить графа, ничто не могло меня остановить. Дождавшись темноты, я, ни слова не сказав хозяину гостиницы, вышел на улицу и двинулся вверх по склону холма. Луна еще не поднялась, я освещал дорогу фонариком. Как только я позвонил в треснутый колокол, дверь распахнулась. Передо мной, склонившись в поклоне, стоял старый слуга.
— Его сиятельство ждет вас, — сказал он. — Добро пожаловать в замок Кальденштайн — входите по собственной воле.
На секунду я замер в нерешительности. Что-то подсказывало мне: нужно немедленно покинуть замок, пока не поздно. Однако я собрал все свое мужество и переступил порог.
В огромном камине пылал огонь, и сумрачный зал уже не казался таким мрачным. В серебряных канделябрах горели свечи; за столом на возвышении сидел какой-то человек. Увидев меня, он встал и пошел мне навстречу.
Как описать графа Кальденштайна? Очень высокий, с неестественно бледным лицом. Иссиня-черные волосы, изящные руки, длинные пальцы с острыми и длинными ногтями. Но самым примечательным были его глаза. Казалось, они сверкали красным огнем, словно зрачки были окружены горящими ободками. Тем не менее граф держался в высшей степени вежливо.
— Добро пожаловать в мое скромное жилище, — сказал он, отвесив мне низкий поклон. — Простите, что не могу принять вас более радушно, но мы живем бедно и редко встречаем гостей. Я польщен, что вы нашли время заглянуть ко мне.
Я забормотал слова благодарности, и граф предложил мне место за длинным столом, на котором стояли графин и один бокал.
— Хотите вина? — спросил он и наполнил бокал до краев.
Вино было старым, редкой марки, но мне было неловко пить в одиночку.
— Простите, что не могу составить вам компанию, — сказал он, заметив мое смущение. — Я не пью вина.
Он улыбнулся, и я увидел, какие у него острые и длинные зубы.
— Расскажите, — сказал граф, — что вы делаете в этой части мира? Кальденштайн расположен в уединенной местности, к нам редко кто заезжает.
Я объяснил, что путешествую пешком и сбился с пути, направляясь в Пфарркирхен. Граф тихо рассмеялся, и я вновь увидел его острые, как клыки, зубы.
— Значит, вы по доброй воле приехали в Кальденштайн и решили меня навестить.
Эти постоянные упоминания о доброй воле начали меня настораживать. Граф произносил их, словно какую-то формулу. Слуга повторял эти слова о собственной воле, а теперь и хозяин.
— Но как же иначе мог я прийти? — довольно резко спросил я.
— В дни нашего печального прошлого некоторых гостей в этот замок притаскивали силой. Теперь мы принимаем только тех, кто приходит по доброй воле.
Все это время меня не покидало какое-то странное чувство: мне казалось, что из меня уходят жизненные силы, сильно закружилась голова. Граф продолжал болтать о разных пустяках, но его голос доносился откуда-то издалека. При этом он не сводил с меня горящих глаз. Они становились все больше и больше, и мне уже казалось, что я смотрю в два бездонных огненных колодца. И тут, сделав неловкое движение, я уронил бокал с вином. Хрупкое стекло со звоном разлетелось на тысячу осколков, и от этого звука я пришел в себя. Один из осколков поранил мне руку, на столе образовалась крошечная лужица крови. Я полез за носовым платком, но тут тишину зала прорезал жуткий вой — он сорвался с губ графа. Хозяин склонился над столом и принялся жадно вылизывать кровь. Никогда я не видел ничего более отвратительного. Вскочив на ноги, я решительно направился к двери.
Однако от ужаса у меня подкашивались ноги, и граф быстро меня догнал. Схватил меня своими тонкими белыми руками, подвел обратно к стулу и заставил сесть.
— Мой дорогой господин, — сказал он, — умоляю, простите мою выходку. Видите ли, это у нас семейное — не можем спокойно видеть кровь. Считайте это идиосинкразией, но из-за нее мы и в самом деле порой ведем себя как дикие звери. Мне очень жаль, что я забылся до такой степени, да еще в присутствии гостя. Уверяю вас, я изо всех сил пытаюсь преодолеть этот недуг, но пока вынужден отказываться от визитов.
Его объяснения казались правдоподобными, и все же меня не покидало чувство тоски и страха — особенно после того, как на губе графа я заметил каплю крови.
— Боюсь, я задерживаю вашу светлость, ведь уже поздно, — сказал я. — Во всяком случае, мне пора возвращаться в гостиницу.
— Ах, нет, мой друг, — ответил он. — Ночные часы — мое любимое время, и я буду вам бесконечно благодарен, если вы останетесь до утра. В замке так одиноко, а ваш визит внес в мою жизнь приятное разнообразие. В южной башне для вас приготовлена комната, а завтра, возможно, вас придут поприветствовать и другие гости.
Мое сердце сжалось от смертельного ужаса. Я пошатнулся и, запинаясь, забормотал:
— Позвольте мне уйти… Позвольте мне уйти. Мне непременно нужно вернуться в деревню.
— Но вы не можете вернуться. Смотрите, надвигается буря, спускаться по тропинке небезопасно.
С этими словами граф распахнул окно и показал рукой на небо. Словно повинуясь его жесту, среди облаков ослепительно вспыхнула молния, и замок содрогнулся от мощного раската грома. Затем хлынул дождь, в горах завыл ледяной ветер. Граф закрыл окно и вернулся за стол.
— Видите, мой друг, — с тихим смехом сказал он, — божества стихий тоже не хотят, чтобы вы уходили. Придется вам довольствоваться нашим скромным гостеприимством — по крайней мере, на эту ночь.
Он остановил на мне взгляд своих горящих красных глаз, и я вновь почувствовал, как меня покидают силы. Голос графа понизился до шепота, звучавшего откуда-то издалека.
— Следуйте за мной, я покажу вам вашу комнату. Сегодня вы мой гость.
Он взял со стола свечу, и я, словно загипнотизированный, пошел за ним вверх по винтовой лестнице и по пустынному коридору. Вскоре мы оказались в уютной на вид комнате, где стояла старинная кровать под балдахином.
— Спокойной ночи, — недобро усмехнувшись, сказал граф. — Завтра ночью у вас будет другая компания.
Тяжелая дверь захлопнулась, и я услышал, как лязгнул запор. Собрав последние силы, я бросился к двери и попытался ее открыть. Она была заперта — я стал пленником. Сквозь замочную скважину послышался ласковый голос графа:
— Да, завтра у вас будет другая компания. Хозяева Кальденштайна с удовольствием примут вас в доме своих предков.
Раздался насмешливый хохот, а я без чувств повалился на пол.
Должно быть, я все-таки пришел в себя и дотащился до кроватки, поскольку утром, очнувшись, я увидел солнечный свет, струившийся в комнату сквозь решетку на окне. Я взглянул на часы. Было половина четвертого — значит, я проспал большую часть дня.
Все еще чувствуя себя разбитым, я добрел до окна. Внизу виднелись острые вершины скал и ни одного домика. Со стоном я вернулся к кровати и попытался прочесть молитву. Затем молча смотрел, как солнечные блики на полу становятся все бледнее, пока они не исчезли совсем. Комната погрузилась в сумрак, лишь слабо белело окно.
С наступлением темноты я и вовсе пал духом, лежал на постели и обливался холодным липким потом. Но вот в коридоре послышались шаги, дверь распахнулась, и появился граф со свечой в руке.
— Простите, что поступил с вами таким неподобающим образом, — сказал он, — однако в силу обстоятельств я вынужден проводить дневные часы в другом месте. Зато теперь я предложу вам кое-какое развлечение.
Я попытался встать, но ноги меня не слушались. Злобно рассмеявшись, граф взял меня за руку и одним рывком, как ребенка, поставил на ноги. Затем повел по коридору и лестнице и ввел в главный зал.
На столе горели только три свечи, и, когда граф швырнул меня на стул, я почти ничего не видел. Скоро глаза привыкли к темноте, и я разглядел, что за столом сидят еще двое. На их лицах играли слабые отблески огня; взглянув на них, я чуть не завизжал от страха. На меня смотрели призрачные лица живых мертвецов, насаженные злобой, со сверкающими адским пламенем глазами — и такой же свет полыхал в глазах графа.
— Позвольте представить вам моего дядю и кузена, сказал мой тюремщик. — Август и Феодор фон Кальденштайны.
— Но, — еле выговорил я, — мне говорили, что граф Феодор умер в тысяча шестьсот сорок пятом году.
Чудовища расхохотались, словно я остроумно пошутил. Затем Август наклонился над столом и ущипнул меня за руку.
— Сколько прекрасной крови, — со смехом сказал он. — Давно мы ждали хорошего праздника, Людвиг, и ждали не зря.
После этих слов я, должно быть, упал в обморок. Придя в себя, я обнаружил, что лежу на столе, а мертвецы склонились надо мной, переговариваясь свистящим шепотом.
— Я буду первым и начну с горла, — сказал граф. — Горло всегда было моей привилегией.
— Нет, горло мое! — возразил Август. — Я самый старший, к тому же давно не ел. Впрочем, согласен и на грудь.
— А мне отдайте ноги, — прохрипел третий монстр. — В ногах всегда полно отличной красной крови.
Их рты были оскалены, как у зверей, и я видел, как в свете свечей поблескивают белые клыки. Внезапно тишину ночи нарушил какой-то лязг. Это зазвонил старый колокол у входной двери. Чудовища отпрянули от стола и сгрудились на возвышении, о чем-то тихо переговариваясь. Колокол зазвонил вновь, на этот раз более настойчиво.
— Против этого мы бессильны! — воскликнул граф. — Возвращайтесь к себе.
Его компаньоны тут же исчезли за маленькой дверью, ведущей в подземную часовню, а сам граф Кальденштайн остался стоять посреди зала. Не слезая со стола, я медленно принял сидячее положение и прислушался. Из-за двери доносился чей-то звучный голос.
— Во имя Господа, откройте! — прогремел он. — Во имя святого причастия приказываю вам открыть!
Словно под действием некоей непреодолимой силы граф подошел к двери и откинул запоры. Дверь распахнулась, и на пороге показался высокий священник, державший в руках какую-то серебряную коробку, похожую на часы. Рядом с ним стоял хозяин гостиницы, и я видел ужас на его лице. Мужчины решительно шагнули в зал, и граф попятился, пропуская их.
— Уже трижды за десять лет именем Господа я срывал твои замыслы! — воскликнул священник. — Трижды в этом доме греха побывало святое причастие. Берегись, проклятая тварь. Возвращайся в свою грязную могилу, порождение Сатаны! Прочь, я приказываю тебе!
С жалобным и пронзительным криком граф скрылся за маленькой дверью, а священник помог мне слезть со стола. Хозяин гостиницы достал флягу и влил мне в рот немного бренди, после чего я попытался встать.
— Глупый мальчишка, — сказал священник, — Вы не послушались меня, и вот, смотрите, что получилось.
Священник и хозяин гостиницы помогли мне выйти из замка и спуститься вниз по склону холма, но перед гостиницей я потерял сознание. Смутно помню, как меня укладывали в постель. Очнулся я только утром.
Священник и хозяин ждали меня внизу, и мы все вместе сели завтракать.
— Что все это означает, святой отец? — спросил я, когда принесли еду.
— То, что я вам и говорил, — последовал ответ. — Граф Кальденштайн — вампир; видимость жизни в своем давно мертвом теле он поддерживает, высасывая человеческую кровь. Восемь лет назад один бесшабашный юноша вроде вас тоже решил посетить замок. Когда в положенное время он не вернулся, мне пришлось вытаскивать его из лап чудовища. Только имея при себе Тело Господне, я смог войти в замок — и очень вовремя. Затем, два года спустя, некая женщина, заявлявшая, что не верит ни в Бога, ни в дьявола, вознамерилась познакомиться с графом. И вновь мне пришлось принести в замок святое причастие и с его помощью побороть силы Сатаны. Два дня назад я видел, как вы идете по тропе к замку, после чего с радостью узнал, что вы вернулись. Но вчера утром ко мне прибежал Генрих и сообщил, что вы исчезли, что ваша постель осталась нетронутой и вас, по его мнению, утащил граф. Мы прождали до ночи, после чего отправились в замок. Остальное вы знаете.
— Как мне благодарить вас за спасение от жутких тварей? — сказал я.
— Тварей? — удивленно переспросил священник. — Разве граф в замке не один? Там есть слуга, но он кровью не питается.
— Нет, слугу я не видел. В замке обитают еще два вампира, Август и Феодор.
— Август и Феодор, — задумчиво повторил священник, — Значит, положение гораздо хуже, чем мы предполагали. Август умер в тысяча пятьсот семьдесят втором, а Феодор — в тысяча шестьсот сорок пятом. Оба были великими грешниками, однако я не думал, что они стали живыми мертвецами.
— Святой отец, — дрожащим голосом сказал хозяин гостиницы. — Нам угрожает опасность. Может, стоит обратиться за помощью к правительству, чтобы именем закона они избавили нас от вампиров?
— Правительство поднимет нас на смех, — последовал ответ. — Мы вынуждены вершить закон сами.
— Но как? — спросил я.
— Скажите, хватит ли у вас смелости вновь выдержать тяжкое испытание и стать свидетелем страшного зрелища?
Я заверил его, что готов на все, ибо я обязан ему жизнью.
— Тогда, — сказал священник, — я кое-что возьму в церкви, и мы вернемся в замок. Вы пойдете с нами, Генрих?
Хозяин гостиницы на мгновение задумался, однако было видно, что он полностью доверяет священнику. Он ответил:
— Конечно, я пойду с вами, святой отец.
Время подходило к полудню, когда мы отправились выполнять нашу тайную миссию. Дверь замка была широко распахнута — как мы и оставили ее прошлой ночью; главный зал был пуст. Мы быстро разыскали потайную дверь за гобеленом, и священник, освещая путь мощным электрическим фонарем, повел нас вниз по влажным ступеням. Перед входом в часовню он остановился и достал из складок одежды три распятия и бутыль со святой водой. Протянув нам распятия, он окропил вход; мы толкнули дверь и вошли в пещеру.
Бросив беглый взгляд на алтарь и ужасную картину над ним, священник сразу направился к входу в склеп. Дверь была заперта, но священник выбил ее одним сильным ударом плеча. В нос нам пахнуло таким зловонием, что мы попятились. Священник высоко поднял распятие и, возглашая: «Во имя Отца, и Сына, и Святого Духа!» — повел нас за собой. Не знаю, что я ожидал увидеть, но, когда склеп озарился светом, я вскрикнул от ужаса. В самом центре, на деревянном помосте, спал граф Кальденштайн. Его красные губы слегка улыбались, злые глаза были приоткрыты.
Вдоль стен тянулись ниши с гробами. Священник принялся осматривать их по очереди. Затем велел нам поднять два гроба и поставить на пол. Я заметил, что на одном из них значилось имя Августа фон Кальденштайна, на другом — имя Феодора. Потребовалось много усилий, чтобы сдвинуть с места и снять тяжелые гробы, и все же нам это удалось. Казалось, граф внимательно наблюдает за нами, хотя он ни разу не шевельнулся.
— А теперь, — прошептал священник, — самое страшное.
Достав отвертку, он стал отвинчивать крышку первого гроба. Когда все было готово, он велел нам поднять ее. В гробу лежал граф Август; выглядел он точно так же, как прошлой ночью. Его красные глаза были широко раскрыты и злобно сверкали; от тела исходил сильный запах тления. Священник взялся за второй гроб, и вскоре перед нами предстало тело графа Феодора. Спутанные волосы падали на его бледное лицо.
Затем началась очень странная церемония. Забрав у нас распятия, священник положил их на грудь каждому из двух графов, открыл требник и начал читать молитвы на латыни. Закончив молиться, он сделал шаг назад и брызнул на гробы святой водой. Как только капли попали на тела вампиров, те начали извиваться и корчиться, словно объятые пламенем, а затем рассыпались в прах у нас на глазах. Мы в молчании закрыли гробы крышками и водрузили обратно в ниши.
— Все, — сказал священник. — Далее мы бессильны. Людвиг фон Кальденштайн — могущественный колдун. Ему удалось победить смерть — во всяком случае, на время, — и с ним нельзя покончить так, как мы покончили с двумя его родичами. Нам остается только молиться, чтобы Господь не дал разгуляться в полную силу этому порождению зла.
После этих слов священник положил на грудь графу распятие и, окропив тело святой водой, прочитал молитву на латыни. Затем мы покинули подземелье; когда за нами закрылась дверь, в склепе раздался тихий звон, словно о пол ударилось что-то металлическое. Должно быть, это распятие упало с груди графа Людвига.
Мы вернулись в замок. Никогда еще я так жадно не вдыхал свежий воздух. За все это время старый слуга ни разу не попался нам на глаза, и я предложил его поискать. Насколько я помнил, он жил в северной башне. Там мы и нашли его: скрюченное старое тело висело на веревке, переброшенной через балку под крышей. Он был мертв по крайней мере двадцать четыре часа. Священник сказал, что ему уже ничем нельзя помочь, остается лишь засвидетельствовать смерть и организовать похороны.
Мне по-прежнему не дает покоя тайна замка Кальденштайн. Тот факт, что графы Август и Феодор после смерти стали вампирами — хоть это и звучит фантастически — более понятен, чем бессмертие графа Людвига. Что происходит с графом, мне не смог объяснить даже священник. Он считает, что вампир будет терроризировать местных жителей бесконечно долго.
В одном я уверен. Перед отъездом из Кальденштайна я открыл окно и взглянул на замок. На вершине одной из башен, четко выделяясь на фоне ночного неба, стояла черная фигура — призрачная тень графа Кальденштайна.
На этом мой рассказ заканчивается. Разумеется, приключение в деревне расстроило все мои планы, и в Мюнхен я вернулся лишь через двадцать дней. Петер Шмидт смеялся и спрашивал, из-за какой голубоглазой красотки я задержался в какой-то баварской деревне. Я не стал рассказывать ему, что истинной причиной задержки стали два мертвеца и один живой колдун, хотя по всем законам природы он должен был умереть много веков назад.
Монтегю Родс Джеймс (1862–1936) родился в графстве Кент; когда ему было три года, семья переехала в Саффолк и навсегда поселилась в деревне Грейт-Ливермир, ставшей впоследствии местом действия нескольких рассказов писателя. Он учился в Кембриджском университете, был студентом, а затем преподавателем, членом совета, деканом и, наконец, ректором Кингзколледжа, где также разворачиваются сюжеты ряда его рассказов.
Хотя сегодня его помнят главным образом как, возможно, величайшего автора историй о привидениях, Джеймс также был на редкость эрудированным и деятельным ученым-медиевистом, создавшим уникальные каталоги книжных собраний Кембриджа и Оксфорда (не считая найденных им рукописей или открытия захоронений нескольких аббатов, живших в XII веке). Ряд его научных публикаций касается проблемы апокрифов.
Лучшими в творчестве Джеймса принято считать рассказы, составившие первые два из шести прижизненно изданных сборников его «страшной» прозы — «Рассказы антиквария о привидениях» (1904) и «Новые рассказы антиквария о привидениях» (1911). Позднее вышли в свет сборники «Тощий призрак и другие» (1919), «„Предостережение любопытным“ и другие рассказы о привидениях» (1925), «Плачущий колодец» (1928) и «Собрание рассказов М. Р. Джеймса о привидениях» (1931).
Рассказ «Случай в кафедральном соборе» был впервые опубликован в «Кембридж ревью» 10 июня 1914 года; позднее вошел в сборник «Тощий призрак и другие» (Лондон: Эдвард Арнольд, 1919).
Жил да был образованный джентльмен, которого как-то отправили проинспектировать и составить отчет об архивах кафедрального собора в Саутминстере. Изучение этих записей требовало весьма значительного времени, и потому он счел целесообразным снять комнату в городе. Кафедральное руководство предлагало самое щедрое гостеприимство, но мистер Лейк чувствовал, что самому распоряжаться своим днем будет предпочтительнее. Причину признали уважительной. В конечном счете настоятель написал мистеру Лейку и предложил ему — если мистер Лейк не нашел еще ничего подходящего — соотнестись с мистером Уорби, почтенным церковнослужителем, который жил в доме неподалеку от церкви и не возражал бы взять спокойного жильца на три-четыре недели. Большего мистер Лейк не мог и желать. Об условиях договорились быстро, и уже в начале декабря наш исследователь, как и другой жилец (отметил он себе), некий мистер Датчери, получил очень удобную комнату в старинном «кафедральном» доме.
Мистер Уорби, уважая традиции кафедральной церкви и получив, в частности, прямые указания от главы собора, никак не мог игнорировать просьбу старшего церковнослужителя. Он даже пошел на то, чтобы сделать кое-какие перестановки в комнате, которая долгие годы служила посетителям в неизменном виде. Мистер Лейк, со своей стороны, нашел в церковнослужителе интересного собеседника и после окончания своего рабочего дня пользовался любой возможностью вызвать его на разговор.
Однажды вечером около девяти часов мистер Уорби постучался к жильцу.
— Я тут собираюсь в собор, мистер Лейк — сказал он, — и помнится, я обещал, предоставить вам возможность посмотреть, как он выглядит ночью. Если хотите пойти, то на улице как раз хорошо и сухо.
— Конечно, я пойду. Премного вам обязан, мистер Уорби. Только найду плащ…
— Вот он, сэр, и я захватил еще один фонарь, чтобы вы не оступились, поскольку ночь сегодня безлунная.
— Нас с вами сейчас вполне можно принять за Джаспера и Дардлза, — приблизившись к собору, произнес Лейк, имевший основания полагать, что настоятель читал «Тайну Эдвина Друда». [35]
— Что ж, пожалуй, — ответил мистер Уорби с коротким смешком, — хотя не знаю, стоит ли нам рассматривать это как комплимент. Я часто думаю, что в этом соборе есть что-то странное; вам так не кажется, сэр? Служба круглый год начинается в семь утра. Для голосов мальчиков и хора это не слишком хорошо, да и служащие могли бы попросить прибавку, если бы у церкви была возможность ее дать, особенно те, кто работает наверху.
Они подошли к юго-западному входу. Мистер Уорби отпер дверь.
— Вам не доводилось там кого-нибудь случайно запереть? — спросил Лейк.
— Доводилось, причем дважды. Первым был пьяный матрос — понятия не имею, как он туда попал. Надо думать, заснул во время службы, но к тому времени, когда я его обнаружил, мореплаватель был на грани апоплексического удара. Всемилостивый Боже! Какой шум поднял этот забулдыга! Кричал, что впервые за последние десять лет забрел в церковь и будь он проклят, если пойдет в нее еще хоть раз. А второй была старая овца. Мальчишки привели ее ради смеха и оставили. Впрочем, больше они таких вещей не делали. Ну вот, сэр, теперь вы видите, на что это похоже; наш старый настоятель время от времени устраивал такие экскурсии, но он предпочитал лунные ночи и сопровождал все это песнопениями — в духе настоящего шотландского собора, надо понимать. Не знаю, не знаю. Я лично считаю, что наибольший эффект достигается, когда совсем темно. Собор как; бы раздается вширь и устремляется ввысь. А теперь, если вы не против подождать меня где-нибудь в нефе, я поднимусь на хоры, где у меня есть кое-какие дела, и вы увидите, что я имею в виду.
Лейк согласился и, перегнувшись через перила, наблюдал, как луч фонаря, колеблясь, пробежал через церковь, поднялся на хоры и наконец скрылся за какой-то мебелью, откуда лишь изредка отбрасывал блики на колонны и потолок. Через некоторое время Уорби вновь появился на хорах и, помахав фонарем, подал Лейку знак подниматься к нему.
«Надеюсь, это Уорби, а не его призрак», — подумал Лейк по пути из нефа наверх.
Однако ничего страшного не случилось. Уорби показал документы, которые достались ему от старого каноника, и спросил, что думает Лейк о службе. Лейк согласился, что на это стоит посмотреть.
— Я думаю, — добавил он, пока они вместе шли к алтарю, — что вы не испытываете страха, поскольку довольно часто бывали здесь, но все же время от времени должны вздрагивать — верно? — когда на пол падает книга или неожиданно захлопывается дверь.
— Нет, мистер Лейк, не могу сказать, что меня беспокоит шум или шорох; я гораздо больше боюсь утечки газа или взрыва в печной трубе. Раньше, много лет назад, я, бывало, побаивался. Обратите внимание на этот простой и незамысловатый алтарь; у нас говорят — не знаю, согласитесь вы или нет, — что его соорудили в пятнадцатом веке. Впрочем, может, есть смысл, если вас это не затруднит, вернуться и взглянуть поближе.
Алтарь оказался на северной стороне хоров, и место для него, похоже, было выбрано не слишком удачно: всего лишь в трех футах от каменной загородки. Как и сказал церковник, алтарь и каменное ограждение были вполне заурядными. На северной стороне (ближе к загородке) располагался изрядных размеров металлический крест, примечательный своей монументальностью.
Лейк согласился, что алтарь создан не позднее «строго перпендикулярного» периода.
— Но, — заметил он, — кроме того, что он, видимо, служил гробницей какой-нибудь выдающейся личности, больше ничего интересного в нем я, простите, не вижу.
— Ну, я не знаю, была ли здесь похоронена какая-нибудь историческая личность, — сухо улыбнувшись, сказал Уорби, — поскольку у нас не сохранилось записей о том, кто там лежит. Однако, если у вас найдется полчасика, когда мы вернемся домой, мистер Лейк, я расскажу вам об этой гробнице. Сейчас начинать не стоит, так как становится холодно, а мы с вами с пользой скоротаем долгий вечер.
— Разумеется, я не против; жажду послушать.
— Ну и прекрасно, сэр, услышите. А теперь позвольте задать вопрос, — продолжил мистер Уорби, пока они выходили из бокового придела собора. — В нашем кратком путеводителе — да и не только в нем, в общем, в одной из маленьких книжек, где говорится о нашем соборе, вы обнаружите, что эта часть здания была воздвигнута раньше, в двенадцатом веке. Разумеется, я был бы рад принять эту точку зрения, но — осторожно, ступенька — но как на ваш взгляд, может ли кладка этой стены нести на себе, — (он постучал по стене ключом), — может ли она нести, я спрашиваю, отпечаток того, что мы назвали бы саксонским масонством? Нет, на ваш взгляд, нет; и я тоже так считаю. Поверьте, я сто раз говорил об этом — и тому замечательному библиотекарю из публичной библиотеки, и второму, который специально приезжал из Лондона, и мог бы твердить об этом и дальше. Но я считаю, каждый может иметь свое мнение.
Обсуждение этой особенности человеческой натуры занимало мистера Уорби почти все то время, пока они возвращались домой. А состояние камина в комнате Лейка вынудило его предложить перейти в гостиную, дабы коротать вечер там.
Рассказ мистер Уорби был долгим, и я не возьму на себя смелость передать его целиком теми же словами или в той же последовательности. Выслушав эту историю, Лейк немедленно записал ее суть вместе с несколькими пассажами рассказчика, которые запомнились ему verhatium [36]. Вероятно, кое-какие места в записях Лейка будет целесообразно изложить подробнее.
Как выяснилось, мистер Уорби родился около 1828 года. И отец его, и дед так или иначе были связаны с собором. Сначала один, потом другой были хористами, а позже обслуживали здание, работая каменщиком и плотником соответственно. Сам Уорби, хотя и обладал весьма посредственным голосом, как он откровенно признался, был тем не менее в возрасте десяти лет привлечен в церковный хор.
В 1840 году собор Саутминстера поразила волна возрождения готики.
— Много тогда произошло любопытного, сэр, — сказал Уорби со вздохом. — Мой отец ушам своим не поверил, когда ему велели перестроить хоры. Как раз тогда пришел новый настоятель — это был декан [37] Берскаф, и отцу пришлось поступить подмастерьем в одну солидную плотницкую фирму в городе и самому взглянуть на то, что такое настоящая работа. Здорово было, говаривал он: дубовая древесина высшего качества, такая же, как в день, когда ее привезли; плоды и листва, похожая на гирлянду; старинные позолоченные ручки и органные трубы… Все это поступало прямо в мастерские, за исключением разве что мелких деталей, которые обрабатывались в капелле Девы Марии, и здесь же украшалось резьбой. Возможно, я ошибаюсь, но думаю, что хоры церкви никогда не выглядели лучше. Многое прояснилось в истории церкви, и многое, несомненно, надо было восстанавливать. А ведь прошло всего несколько лет с тех пор, как мы утратили бельведер.
Мистер Лейк полностью разделял взгляды мистера Уорби на реставрацию, однако выразил опасение, что, увлекшись подобными рассуждениями, они никогда не доберутся до сути истории. В каком-то смысле его можно было понять.
Уорби поспешил его успокоить.
— Я вовсе не склонен говорить на эту тему часами и при первой же возможности. Но декан Берскаф был просто одержим этим готическим периодом, и унять его можно было, лишь соглашаясь с ним. Однажды утром после службы он велел отцу ждать его на хорах, а сам, переодевшись в ризнице, присоединился к нему с целым рулоном документов (которые потом оказались в столе), и принялся расстилать их, придавливая молитвенниками, а отец стал ему помогать и увидел, что на листах изображены хоры собора.
«Уорби, — спросил декан (а он был джентльмен говорливый), — что вы об этом думаете?»
«Ну, — ответил отец, — не могу сказать, что я узнаю этот вид. Наверное, это собор в Херефорде?»
«Нет, Уорби, — произнес декан. — Это Саутминстерский собор, каким его видели много лет назад и каким мы надеемся увидеть его теперь».
«Ну и ну, сэр, — пробормотал мой отец и больше не проронил ни слова, чего нельзя сказать о декане, однако потом как-то признался мне, что едва не потерял дар речи, когда осмотрел наши хоры, которые, как мне помнится, были очень удобны и прекрасно обставлены, а затем глянул на отвратительную мазню — как он ее назвал, — присланную лондонским архитектором. Впрочем, я опять отвлекаюсь. Но вы поймете, что я имею в виду, если посмотрите на этот старый рисунок».
И Уорби достал из стенного шкафа копию рисунка. — В общем, через какое-то время декан передал отцу приказ полностью очистить хоры — убрать все подчистую — и приготовить для реконструкции, которую утвердили в городе. Более того, он собирался лично руководить работами, как только соберет специалистов. Поглядите сюда, сэр, вот тут раньше стояла кафедра; я бы хотел, чтобы вы обратили на это особое внимание.
Действительно, нетрудно было заметить, что необычайно крупное деревянное сооружение с покатой верхней доской должно было располагаться в восточном приделе северной части хоров — прямо напротив места епископа. Уорби продолжил рассказ и заметил, что изменения, которые коснулись также нефа и мест хористов, вместо ожидаемого одобрения вызвали недовольство — в частности, органист выказывал опасение, что работы обязательно повредят механизму временно установленного органа, который за немалую плату выписали из Лондона.
Разрушение началось с ограждения хоров и органной галереи, после чего постепенно двинулось в восточном направлении. Попутно открывая, как заметил Уорби, множество интереснейших подробностей работы старых мастеров. Служители церкви, разумеется, живо интересовались работами на хорах, и вскоре старшему Уорби — который постоянно слышал их разговоры — стало ясно, что многие старые каноники отнюдь не в восторге от политики, проводимой новым руководством. Одни были убеждены, что им грозит смерть от холода в обновленном здании, где не было никакой защиты от сквозняков, гуляющих по нефу, другие возражали против того, что теперь ризница — а следовательно, и они сами — оказалась на виду; это мешает сосредоточиться, полагали они, мешает слушать с должным вниманием и может привести к неверным толкованиям. Самое сильное сопротивление декан встретил, однако, у одного из старейших служителей собора, который до последнего момента противился перемещению кафедры. «Нельзя ее трогать, господин декан, — с глубокой убежденностью заявил он однажды утром, когда они вдвоем остановились у кафедры. — Мы не знаем, какое зло можем разбудить». «Зло? Но эта работа не имеет конкретной направленности, каноник». «Не называйте меня каноником, — с необычной резкостью возразил старик, — ибо вот уже тридцать лет я широко известен как доктор Эйлоф и буду вам очень обязан, господин декан, если впредь вы будете именовать меня именно так. А что касается кафедры (с которой я эти тридцать лет проповедовал, хотя вовсе на этом не настаивал), то я просто знаю, что ее нельзя двигать с места, вот и все». «Но какой смысл оставлять ее здесь, мой дорогой доктор, если все хоры будут оформлены совершенно в ином стиле! Назовите хоть одну причину, кроме вашего личного убеждения». «Причина, причина… — проворчал старый доктор Эйлоф. — При всем моем уважении к вам, господин декан, если бы молодые люди вроде вас больше слушали голос разума и меньше спрашивали о причинах, то было бы намного лучше. А я сказал лишь то, что сказал». После этого старик заковылял прочь и, как выяснилось впоследствии, больше никогда не входил в собор. Сезон — а было жаркое лето — выдался на удивление болезнетворным. Доктор Эйлоф заболел одним из первых; у него начались какие-то процессы в дыхательных путях, и по ночам он не мог спать от боли. Число хористов на многих службах далеко не всегда было полным. Тем временем кафедру все-таки убрали. Собственно говоря, деку (часть которой еще существует в качестве стола в летнем домике дворцового сада) убрали через час или два после протеста доктора Эйлофа. Затем, не без некоторых затруднений, к вящей радости группы реставраторов — ту самую гробницу, на которую этим вечером Уорби обратил внимание Лейка. Многочисленные попытки идентифицировать личность покойного оказались бесплодными; он и по сей день не открыл своего имени. Само же сооружение, до этого основательно закрытое кафедрой, оказалось столь аккуратно обшитым досками, что даже тонкий орнамент внутри не пострадал; лишь на северной стороне был некий небольшой изъян: прореха, щель между досками, из которых была сделана стенка. Примерно двух или трех дюймов в длину. Каменщику Палмеру, который как раз явился выполнять мелкие работы в этой части хоров, велели в недельный срок устранить неисправность.
Лето и в самом деле выдалось весьма нелегким. То ли церковь стояла на месте, где, как полагали, раньше было болото, то ли по какой-либо другой причине, но в августе и сентябре жители ближайших селений редко радовались ясным солнечным дням и тихим вечерам. Для некоторых пожилых людей — для доктора Эйлофа, в частности, — это лето стало роковым, но и среди молодых многим пришлось неделями соблюдать постельный режим или по меньшей мере бороться с угнетенным состоянием и ночными кошмарами. Постепенно у них зародилось подозрение, позже перешедшее в уверенность, что причиной тому — последние перемены в церкви.
У вдовы бывшего церковника, получавшей пенсию от Саутминстерского собора, случилось видение, которым она поделилась с подругами: с наступлением сумерек она заметила, как из южного нефа выскользнула тень. Она появлялась еженощно в разных местах церковного двора, исчезала на какое-то время за домами и вновь уходила в церковь, когда ночное небо начинало светлеть. Вдова не могла ее описать, но утверждала, что тень двигалась; у женщины осталось впечатление, что в самом конце видения тень, перед тем как вернуться в церковь, повернула голову, и вдова, сама не зная почему, подумала о красных глазах. Уорби припоминал, что слышал, как вдова рассказывала о своем видении за чаем в доме одного из церковнослужителей. Возможно, заметил он, что это был рецидив застарелой или симптом надвигающейся болезни, но, как бы там ни было, к концу сентября престарелая леди уже покоилась в могиле.
Интерес, вызванный реставрацией знаменитой церкви, не ограничивался ближайшими окрестностями. В один из летних дней собор посетил весьма известный представитель Общества любителей антиквариата. В его задачу входило составление отчета об открытиях, совершенных в ходе реставрации, а сопровождавшей его жене предписывалось сделать к отчету серию иллюстраций. Первое же утро она посвятила общей зарисовке хоров; день ушел на прорисовывание деталей. В первую очередь она изобразила алтарь с новооткрытой гробницей и, закончив работу, обратила внимание мужа на великолепный узорчатый орнамент, которым была украшена задняя стенка, до этого полностью скрытый (как и вся гробница целиком) загораживающей его кафедрой. Разумеется, муж сказал, что необходимо зарисовать и это; так что она уселась на гробницу и тщательно срисовывала орнамент до самых сумерек.
Тем временем муж закончил свои измерения и описания, и они решили, что пора возвращаться в гостиницу. «Можешь заодно отряхнуть мою юбку, Фрэнк, — сказала леди, — она, должно быть, вся в пыли». Муж неохотно повиновался, но через мгновение вдруг сказал: «Не знаю, насколько тебе дорого это платье, любовь моя, но я склонен думать, что его лучшие времена уже миновали. В нем не хватает довольно большого куска». «Не хватает? Где?» — воскликнула леди. «Не знаю, куда он делся, но, по-моему, сзади внизу у тебя как-то маловато». Леди поспешно оглядела себя и с ужасом обнаружила неровно оторванный край подола — будто пес отгрыз, говорила потом она. В любом случае, к ее величайшей досаде, платье было безнадежно испорчено, и сколько они с мужем ни искали пропавший кусок — найти его так и не удалось. Они долго размышляли о том, как могла случиться такая неприятность, и пришли к выводу, что вариантов слишком много, поскольку повсюду валялись оставленные мастерами куски досок с торчавшими из них гвоздями. В конце концов они решили, что одна из таких досок и нанесла им этот ощутимый ущерб, а рабочие, должно быть, вынесли ее вместе с куском прицепившейся материи.
Примерно в то же время, продолжал рассказывать Уорби, его щенок начал проявлять странное беспокойство, когда вечером наступало время отправлять его в сарай. (Мать Уорби запрещала брать пса на ночь в дом.) Но однажды вечером, когда Уорби хотел запереть пса в сарае, тот посмотрел на него, «как истинная Божья тварь, и так жалобно завилял хвостом — ну, вы знаете, как это бывает, — что я в конце концов сунул его под плащ и протащил наверх, ужасно при этом опасаясь, что матушка каким-нибудь образом обнаружит обман. А песик очень ловко спрятался под кроватью и полчаса — пока не пришло время ложиться спать — сидел тихо-тихо, так что у матушки и мысли не возникло, что он в доме». Само собой Уорби был рад такому соседству — в особенности когда в Саутминстере началось то, что до сих пор помнят как «ночные вопли».
— Ночь за ночью, — говорил Уорби, песик словно чувствовал приближение опасности; он съеживался, забирался в постель и, дрожа, прижимался ко мне всем телом, а когда раздавался вопль, прятал голову мне под мышку и мне тоже становилось так страшно, что дальше некуда. Мы слышали крик шесть или семь раз за ночь — не больше, и когда песик вновь поднимал голову, я знал, что на эту ночь — все. На что это было похоже, сэр? Ну, я никогда не слышал ничего более ошеломляющего. Как-то случилось мне играть на церковном дворе, а неподалеку повстречались два каноника. «Спал вчера нормально?» — спрашивает один, по имени мистер Хенслоу, а второй, мистер Лайалл, отвечает: «Да как сказать… На мой взгляд, многовато было четырнадцатого стиха из тридцать четвертой главы книги пророка Исайи». «Тридцать четыре, четырнадцать? — говорит Хенслоу. А это что?» «Ты же хвалился, что знаешь Библию. (Мистер Хенслоу, должен заметить, довольно часто читал проповеди, мы даже называли их вечерами Евангелия). Вот пойди и взгляни». Мне и самому не терпелось узнать, что же там сказано, и потому я помчался домой; достал свою Библию, нашел нужное место и прочел «И лешие будут перекликаться один с другим». Ага, подумал я, наверное, это мы и слышали ночью — и, надо сказать, эта мысль заставила раз-другой оглянуться через плечо. Я, конечно, спросил отца с матерью о ночных криках, но оба ответили, что, скорее всего, это выли кошки. Но отвечали они отрывисто, и я видел, что им не по себе. Бог ты мой! Вот это был вой. Словно отчаянный и голодный призыв к тому, кто не пришел. Заслышав его, сразу хотелось куда-нибудь в людное место, чтобы не оставаться одному, когда он раздастся вновь. По-моему, две или три ночи мужчины даже выставляли стражу в разных местах церковного двора; но часовые смещались в один угол площадки, который был поближе к центральной улице, так что толку все равно никакого не было.
Ну а затем произошло следующее. Мы с приятелем — он работал в городе в лавке зеленщика, как и его отец, — однажды после утренней службы забрались на хоры и услышали, как старый каменщик Палмер орет на одного из своих подчиненных. Ну, мы, конечно, подобрались поближе, поскольку знали, что старик довольно въедлив и можно будет повеселиться. Выясняется, что Палмер распекает одного из рабочих за трещину в стенке старой гробницы. Рабочий клянется, что потрудился на славу, а Палмер по этому поводу пребывает в крайнем раздражении. «Разве это работа? — ворчит он. — Да за такое убить мало, была бы моя воля. И ты думаешь, я стану тебе за это платить? Что я, по-твоему, скажу декану и настоятелю, когда они придут — а прийти они могу в любой момент — и увидят, что ты тут наворотил; все заляпал каким-то мусором, клеем и еще бог знает чем». «Но, мастер, я сделал все, что мог, — твердит работник. — И я так же, как и вы, понятия не имею, почему так получилось. Я замазал трещину, все утрамбовал, — бормочет он. — Не знаю, как выпала замазка. Я не видел…» «Выпала? — рявкает старый Палмер. — Что-то я ничего такого поблизости не вижу. Вылетела, ты хочешь сказать», — и поднимает с пола (как до этого поднял я) кусок замазки, который валялся футах в трех или четырех от загородки и еще не успел высохнуть. Палмер недоуменно пялится на него, затем поворачивается ко мне и говорит: «Так, ребята, вы что, затеяли там какую-то игру?» «Нет, — говорю я, — что вы, мистер Палмер, нас там и близко не было вот до этой самой минуты». И пока я оправдываюсь, мой приятель — Эванс — заглядывает в щель, и я слышу, как у него перехватывает дыхание. Он отскакивает назад, подходит к нам и говорит: «По-моему, там что-то есть. Я видел какой-то свет». «Что? — ревет Палмер. — Ну, только этого не хватало. Ладно, нет у меня больше времени с вами болтать. Так, Уильям, иди принеси материалы и сделай работу как надо; сейчас же, иначе у тебя в мастерской будут крупные неприятности».
Рабочий с Палмером ушли, а мы с Эвансом остались. «Ты правда там что-то видел?» — спрашиваю я. «Да, — говорит Эванс, — Видел, вот те крест». И тогда я говорю: «А давай сунем туда что-нибудь и пошуруем». Подобрали мы пару обломков досок, что лежали неподалеку, но они оказались слишком крупными. Тогда Эванс, у которого были с собой ноты — то ли псалмы, то ли хоралы, не помню точно, — свернул листы в тонкий свиток и сунул в щель. Повертел его туда-сюда, но ничего не произошло. «Дай сюда,» — сказал я и попробовал сам. Нет, вроде ничего. Тогда (честное слово, не знаю, как это пришло мне в голову) я встал прямо напротив трещины, сунул два пальца в рот и свистнул — знаете, как это делается, и сразу после этого мне показалось, что внутри что-то шевельнулось. «Пойдем-ка отсюда, — говорю я Эвансу, — мне это не нравится». «О черт, — говорит он, — дай-ка сюда ноты». Выхватывает у меня свиток и сует в щель. Никогда до этого я не видел, чтобы человек так побледнел «Слушай, Уорби, — говорит, — его что-то или кто-то держит». «Вытаскивай или бросай, — кричу я. — Надо отсюда сматываться». Ну, дергаю я свиток и вытаскиваю его из щели. Почти все на месте, лишь конец листа исчез. Оторван. Эванс смотрел на него не больше секунды, а потом как-то странно каркнул, выхватил у меня бумаги, и мы сломя голову помчались прочь. «Ты видел, как он оторван?» — спрашивает Эванс, когда мы мчимся по улице. «Нет, — говорю я. — Видел, что оторван, и все». «Да, верно, — говорит Эванс, но он был мокрый. И черный». Что ж, частью от испуга, частью из-за того, что через день-другой намечалось занятие в хоре (а значит, придется встречаться с органистом), мы почти всю дорогу молчали. Я лишь подумал, что рабочие, наверное, выметут обрывок вместе с прочим мусором. А если бы об этом спросили Эванса, то в тот день он бы ответил только, что оторванный край был черным и мокрым.
После этого мальчики какое-то время старательно избегали занятий в хоре, и потому Уорби не мог точно сказать, как именно починили стенку гробницы. Но из обрывочных реплик, которыми обменивались рабочие, отделывая хоры, он понял, что были некоторые трудности и мастеру, то бишь мистеру Палмеру, пришлось лично принять участие в работах.
Немного позже Уорби случайно увидел, как дворецкий впускает Палмера в дом декана. А утром за завтраком услышал, как его отец мимоходом обронил, что на следующий день в соборе после утренней службы будут происходить не совсем обычные дела.
«Но поскольку сегодня это уже случилось, — добавляет он, — то, думаю, особой опасности не предвидится». «Отец, — говорю я, а что вы собираетесь делать завтра утром в соборе?» Он пришел в такую ярость, какой я в нем никогда не видел, — ведь вообще-то отец был славным, спокойным и добродушным человеком. «Парень, — говорит он, придется, видно, втолковать тебе, что нельзя вмешиваться, когда разговаривают те, кто старше и умнее тебя. Это невежливо и некрасиво. Что я собираюсь делать в соборе — это не твоего ума дело; и если я поймаю тебя там завтра после занятий, то надеру уши и ты полетишь домой быстрее молнии. Запомни это хорошенько». Разумеется, я немедленно извинился и, разумеется, тут же договорился с Эвансом о завтрашнем дне.
Мы знали, что в углу поперечного нефа есть лестница, которая ведет в трифориум, [38] а дверь в неф в то время была постоянно открыта, и, кроме того, ключ от нее, как правило, лежал под ковром. Мы решили пойти на музыкальные занятия, а потом, когда остальные мальчики разойдутся, проскользнуть к лестнице и пробраться в трифориум, откуда не пропустим ни одного признака будущих событий.
В ту ночь я спал, как спят дети, но внезапно щенок вспрыгнул на кровать и разбудил меня. Я решил, что сейчас что-то будет, поскольку пес казался совсем перепуганным. И минут через пять раздался вопль. Не могу сказать, на что это было похоже. Но он был близко, ближе, чем я слышал раньше, и знаете, что странно, мистер Лейк… Вы ведь слышали, какое на церковном дворе эхо, особенно если встать ближе к краю. Так вот, этот крик совсем не походил на эхо. Наоборот, как я уже сказал, в эту ночь он звучал до ужаса близко; и едва он затих, я испугался еще больше, потому что услышал за дверью какой-то шорох. Ну все, подумал я, тут мне и конец, однако вдруг заметил, что песик оживился и навострил уши, а в следующую секунду за дверью раздался шепот, и я едва не рассмеялся в голос, так как понял, что это отец с матерью вышли на шум. «Что же это такое?» — спросила мать. «Тише. Я не знаю, — нервно ответил отец, — Не разбуди мальчишку. Надеюсь, он ничего не слышал».
Ну, зная, что отец с матерью рядом, я, само собой, сразу осмелел, вылез из кровати и подошел к маленькому окну, которое выходило на церковный двор, — песик к тому времени уже вертелся у подножия кровати — и выглянул. Сначала я ничего не увидел. Затем прямо в тени контрфорса я заметил то, что до сих пор называю двумя красными пятнами — тусклые красные огни, ни лампа, ни фонарь, но в темноте их было видно прекрасно. И, глядя на них, я вдруг обнаружил, что не только нашу семью потревожил этот вопль, так как мне показалось, что в окне дома слева появился колеблющийся свет. Я лишь на секунду повернул голову, чтобы посмотреть внимательнее, а когда снова глянул в тень, где светились красные пятна, то их уже не было, и, как я ни вглядывался, ничего не смог заметить. И тут мне еще раз пришлось испугаться — кто-то тронул меня за голую ногу… Но все было в порядке, это просто песик вылез из-под кровати и прыгал возле меня, высунув язык. Видя, что он совершенно спокоен, я взял его обратно в постель, и мы мирно проспали остаток ночи.
Наутро я набрался храбрости и признался матери, что оставил пса в комнате, но, к моему удивлению, она восприняла это довольно спокойно, если учесть то, что говорила раньше. «Вот как? — сказала она. — Ну что ж, в наказание за обман останешься сегодня без завтрака. Впрочем, большого вреда от пса не будет, только в следующий раз спроси разрешения, хорошо?» Немного позже я сказал отцу, что снова слышал, как выли кошки. «Кошки? — произнес отец, но тут мать кашлянула, он посмотрел на нее и говорит: — А, ну да, кошки. Я их вроде тоже слышал».
Странное было утро. Все шло как-то не так.
Органист заболел и слег, младший каноник забыл, что уже девятнадцатый день месяца и ждал Venite, [39] а человек, замещавший органиста, после короткой заминки заиграл какой-то дневной хорал; получилось несуразно, и мальчики из хора от смеха не могли петь, а когда пришло время исполнять гимн, солиста разобрал такой смех, что у него пошла носом кровь и он сунул ноты мне, а я не только был неважным певцом, но и слов-то не знал. Но пятьдесят лет назад к этому относились серьезнее, и я отлично помню, как один из теноров сзади пребольно меня ущипнул.
В общем, кое-как закончили, и никто — ни служители, ни мальчики — даже не подумал, что дежурный каноник — им тогда был мистер Хенслоу — может прийти в ризницу и отчитать их. Да он бы и не пришел, мне думается. Дело в том, что он впервые в жизни прочел не ту проповедь и сам об этом знал. В общем, мы с Эвансом без всякого труда поднялись по лестнице, о которой я вам говорил, улеглись там на пол — и наши головы оказались прямо над старой гробницей. Мы лежали тихо, не шевелясь, и потому слышали, как один из служителей сначала закрыл железные двери на галерею, затем запер юго-западную дверь, а вслед за ней дверь в поперечный неф. Тут мы поняли, что намечается то самое дело, которое не должно быть известно широкой публике.
Вскоре через северную дверь вошли декан и каноник, а вместе с ними я увидел своего отца, старика Палмера и парочку его лучших рабочих. Палмер остановился в центре хоров и о чем-то заспорил с деканом. У рабочих были ломы, а сам Палмер тащил бухту веревки. Все они заметно нервничали. Побеседовали они, побеседовали, а потом декан и говорит: «Ладно, Палмер, не будем терять время. Если вы считаете, что это успокоит жителей Саутминстера, я не против, но должен сказать, что за всю свою жизнь не слышал такого отъявленного вздора. Особенного от такого здравомыслящего человека, как вы. Вы согласны со мной, Хенслоу?» Насколько я сумел расслышать, мистер Хенслоу ответил что-то вроде: «О да. Но мы же договорились, господин декан, что не будем судить их слишком строго». Декан фыркнул, направился прямо к гробнице и остановился, повернувшись спиной к загородке, а остальные довольно робко подошли поближе. Хенслоу встал на южной стороне и принялся скрести подбородок «Палмер, — говорит декан, — как по-вашему, что легче: поднять крышку или убрать одну из стенок?»
Палмер и его люди покрутились немного вокруг гробницы, пощупали крышку и постучали по всем стенкам, кроме северной. Хенслоу начал говорить, что лучше попробовать с южной стороны, потому что она, мол, лучше освещена да и места там побольше, но мой отец, который до этого спокойно наблюдал, подошел к северной стенке, встал на колени, осмотрел трещину, а затем поднялся, отряхнул брюки и говорит декану. «Прошу прощения, но если мистер Палмер не против, пусть попытается поддеть эту доску; мне кажется, она легко отойдет. По-моему, можно попробовать вставить лом прямо в эту щель». «Спасибо, Уорби, говорит декан, — предложение разумное. Палмер, пусть кто-нибудь из ваших парней так и сделает».
Один из рабочих начал ловко орудовать ломом, и через минуту они все столпились вокруг гробницы, и мы с Эвансом высунули головы за край трифориума — в западной части хоров раздался жуткий треск, и здоровенный кусок доски с грохотом рухнул на ступеньки.
Вы, конечно, ждете, что сейчас все в один момент разъяснится. Само собой, поднялась страшная суматоха. Но я слышал только, как отвалилась доска, звякнул упавший на пол лом, а декан воскликнул: «Боже милостивый!»
Когда я снова глянул вниз, декан ворочался на полу, рабочие бежали вниз, Хенслоу помогал декану подняться на ноги, Палмер пытался остановить рабочих (так он утверждал впоследствии), а мой отец сидел на ступеньке алтаря, закрыв лицо руками.
Декан был необычайно сердит. «Я бы хотел попросить вас, Хенслоу, смотреть, куда вы идете, — говорит он. — И почему вас так переполошил этот кусок дерева — понятия не имею». А Хенслоу в оправдание бормочет лишь, что стоял с противоположной стороны и потому просто не видел декана.
Вскоре вернулся Палмер и сообщил, что сам не может объяснить весь этот шум, но разрушений вроде никаких нет; и когда декан закончил приводить себя в порядок, все уже снова собрались вокруг него. Кроме моего отца, который так и сидел, закрыв лицо руками. Кто-то зажег огарок свечи, и все принялись осматривать гробницу. «Ничего нет, — подытоживает декан. — Что я вам говорил? Стойте. Что-то все-таки есть. Ну-ка. Клочок нотной бумаги и обрывок какой-то материи — похоже, от женского платья. По виду вполне современные и никакого интереса не представляют. Надеюсь, в следующий раз вы прислушаетесь к мнению нормального и образованного человека». И идет, прихрамывая и бормоча что-то себе под нос к северной двери, а оттуда сердито кричит Палмеру, что тот оставил дверь открытой. «Прошу прощения, сэр», — откликается Палмер, пожимая плечами. «Видимо, господин декан ошибся, — говорит Хенслоу. — Я сам закрыл эту дверь за собой. Наверное, он просто расстроен». «А где Уорби?» — вспоминает вдруг Палмер, и тут они видят, что отец так и сидит на ступеньке, и подходят к нему. Отец уже пришел в себя, он вытирает лоб, а я с радостью вижу, что Палмер помогает ему встать на ноги.
Они были слишком далеко от меня, и я не слышал, что они говорили, но видел, как отец показал на боковой придел, а затем туда изумленно и испуганно посмотрели Палмер и Хенслоу. Через минуту мой отец и Хенслоу вышли из храма, а остальные принялись поспешно пристраивать доску на место. И едва часы пробили полдень, собор вновь открылся, и мы с Эвансом смогли спокойно уйти домой.
Мне не терпелось узнать, что же повергло отца в такое ужасное состояние, но, войдя в дом, я увидел, что он сидит в кресле со стаканом, а мать озабоченно на него поглядывает. Тогда я укротил свое любопытство и вместо этого признался, где я был. Отец остался на удивление спокоен и не вышел из себя. «Значит, ты был там. Ну и как — видел?» «Я все видел, отец, — говорю я, — до тех пор, пока не начался шум». «Ты видел то, что сбило декана с ног? — спрашивает отец — Видел то, что выскочило из гробницы? Нет? Ну и слава богу». «Ну так а что это было?» — говорю я. «Вообще-то ты должен был это видеть, — отвечает он. — Неужели не видел? Тварь, похожая на человека, вся покрытая шерстью и вот с такими глазищами».
Вот и все, что я смог вытянуть из него в тот день, а позже он вроде как стеснялся своего страха и всякий раз уклонялся, когда я его об этом спрашивал. Лишь через много лет, когда я уже стал совсем взрослым, мы еще раз поговорили на эту тему, но он повторил то же самое. «Черное оно было, — сказал он. — Куча шерсти, на двух ногах, и глаза горят диким пламенем».
Такова история, связанная с этой гробницей, мистер Лейк. Посетителям мы ее не рассказываем, и вы меня очень обяжете, если не станете ее использовать, пока не придет мой час. Не сомневаюсь, что мистер Эванс скажет то же самое, если вам вздумается его расспросить.
Тем все и закончилось. Но с тех пор прошло уже больше двадцати лет, могилы Уорби и Эванса давно поросли травой, и потому мистер Лейк не испытывал угрызений совести, передавая эти записи — полученные в 1890 году — в мои руки. Он приложил к ним рисунок гробницы и краткое описание металлического креста, который прикрепили за счет доктора Лайалла к северной стенке. На нем была надпись, взятая из тридцать четвертой главы Книги пророка Исайи и состоящая всего из трех слов:
IBI CUBAVIT LAMIA.[40]
Д. Скотт-Монкрифф — загадочная фигура в литературе об ужасном и сверхъестественном. Ни в общеизвестных указателях (равно как и в некоторых менее известных), ни путем сквозного поиска в Интернете не удалось обнаружить каких-либо биографических сведений об этом писателе.
Двойная фамилия автора напоминает британскую, атрибутируемые ему произведения были впервые опубликованы в Великобритании, и, таким образом, его национальную принадлежность можно считать установленной.
Кроме рассказа, который включен в настоящую антологию, источники сообщают еще об одном сочинении автора, принадлежащем к данному жанру: это «Роботы графа Золнока», причудливая повесть о некоем выдающемся инженере и его загадочной колонии, расположенной в бассейне Амазонки и полной роботов. Самая ранняя из всех известных публикаций Скотта-Монкриффа — сборник рассказов «Не для слабонервных» (1948).
Не исключено, что автор, носивший столь редкую фамилию, — это Дэвид Скотт-Монкрифф, знаток автомобильной техники, посвятивший ей три книги: «Старинные и эдвардианские легковые автомобили» (Лондон: Б. Т. Бэтсфорд, 1955), «Трехконечная звезда: История „мерседеса-бенц“ и его стремительного успеха» (Лондон: Касселл, 1955) и «Классические автомобили 1930—1940-х годов» (Лондон: Бентли, 1963).
Рассказ «Замок Ваппенбург» был впервые опубликован в сборнике «Не для слабонервных» (Лондон: Бэкграунд букс, 1948).
Думаю, нашего дядюшку Йена вполне можно считать доисторическим существом, поскольку он участвовал в англо-бурской войне. При этом зрение у него не хуже, чем у любого из нас, и он по-прежнему отлично стреляет, хотя и жалуется, что почти ничего не видит. Когда дядюшка заявляет, что по причине преклонного возраста продал свой огромный мощный «мерседес» и купил «хили», мы молча пожимаем плечами — добираясь из своего поместья в Россшире до Эдинбурга, дядюшка и на «хили» делает сто пятьдесят миль в час, сокращая время в пути на десять минут. Своих шестидесяти семи лет он попросту не замечает. Его племянники, то есть мы, обращаемся с ним как с представителем нашего поколения, хотя он родился так давно, что для нас это время — почти то же самое, что век Генриха Восьмого. Добиться приглашения погостить у дядюшки — большая честь. Правда, выглядит это приглашение не совсем обычно: на открытке толщиной в одну восьмую дюйма небрежно нацарапано, что Коллум и Старинная Штучка будут встречать поезд из Лондона на станции в городе Инвернесс. Дядюшка знает, что мы обязательно приедем, и не ошибается.
Увидеть знаменитого Коллума и его Старинную Штучку — само по себе приключение. Коллум — это личный шофер дядюшки Йена. У него патриархальная белая борода, а на вид он вдвое старше своего хозяина, хотя на самом деле на пятнадцать лет его младше. Это впечатление усиливается тем, что во рту у Коллума не осталось ни одного зуба. Прибавьте к этому тот факт, что говорить он умеет только по-гэльски и — как ни странно — по-немецки, то есть поговорить с ним практически невозможно. Зато машину он водит не хуже дядюшки Йена и с такой же скоростью. Старинная Штучка — это автомобиль марки «элпайн игл ролле», который дядюшка купил в тысяча девятьсот тринадцатом году. Впечатляющая машина — небольшой фургон, акры сверкающей полированной латуни и корпус из тика, отделанный медью на местной судоверфи.
Когда мы сошли с поезда в Инвернессе, шел сильный снег, но Коллум уже ждал нас. Мы забросили вещи в просторный салон автомобиля, забрались туда сами и отправились в путь длиной восемь миль. Коллум отлично умеет водить машину в снегопад, поскольку водит «роллсы» без малого тридцать лет, однако в тот день он ехал крайне осторожно, и путь занял у нас целых четыре часа. Когда мы прибыли на место, было уже темно, сквозь снежную пелену золотистым светом сияли окна дядюшкиного дома.
Хорошо, что вы успели до снегопада, — здороваясь с нами, сказал дядя Йен, — завтра сюда уже не добраться. Подует ветер, и снегу наметет столько, что дороги расчистят лишь через несколько дней.
Мы оттаяли в самой горячей ванне, затем переоделись к обеду. Дядя Йен всегда переодевается к обеду и, даже забравшись в такую глушь, не изменил своей привычке. На обед подали луковый суп, омара, фазана и омлет с соусом из чабера. Когда старый дворецкий Кэмерон принес портвейн и длинные бокалы с «Альварес Лопес Коронас Грандес», разговор зашел о разных ужасах и страхах. Следуя традиции, которую мы помнили с детских лет, Кэмерон выключил газовое освещение и расставил на столе зажженные свечи в подсвечниках восемнадцатого века.
— Я думаю, — сказал дядя Йен, — что больше всего люди боятся не физической боли, смерти или возможности превратиться в калеку, а того страха, который нельзя объяснить. Иными словами, они боятся сверхъестественного.
Мы почуяли, что нас ожидает очередная дядюшкина история.
— Расскажите, дядюшка! — хором принялись просить мы.
Антураж для рассказа был самый подходящий. Буря разыгралась не на шутку, ветер швырял в окна крупные хлопья снега. Даже сквозь толстые стены было слышно, как; в комнате для прислуги Макриммон играет на волынке жалобную мелодию. Макриммон — бывший снайпер, потерявший зрение на Первой мировой войне. Теперь он живет, подобно своему слепому предку из Ская, ради своей волынки.
Мягкий свет свечей играл на серебряных пуговицах бархатного камзола дяди Йена, и старинные кружева на воротнике казались еще желтее — им было более двухсот лет. Подняв бокал с портвейном, дядя посмотрел его на свет.
В тот год, когда это вино было отправлено в один из винных погребов Дуоро — в девятьсот четвертом году, — я купил свой первый «мерседес». С тех пор прошло более тридцати лет; полагаю, у меня и сейчас был бы точно такой же «мерседес», если бы их продолжали выпускать. Страсть к этим машинам развилась у меня после смерти моего двоюродного дяди Генри, последнего представителя священников-спортсменов, увлекавшихся охотой. У него была собственная свора гончих, и он регулярно охотился с ними два дня в неделю, более пятидесяти лет. В юности дядюшка мог продержаться четырнадцать раундов против профессионального кулачного бойца. Все свое состояние он завещал фонду боксеров-инвалидов, которые из-за болезни не могли выступать на ринге. Впрочем, эксцентричный старик не забыл и своих родственников. Например, мне он оставил восемьсот соверенов «для выплат букмекерам, а также на разные глупости по твоему усмотрению». Я в это время находился в Ирландии, где наблюдал, как Женатци [41] выигрывает гонку на приз Гордона Беннета. [42] Получив деньги, я сразу решил, что ничто не доставит мне большего удовольствия, чем новенький «мерседес» мощностью в шестьдесят лошадиных сил, такой же, как у Женатци. Мой «даррак» мощностью в двадцать лошадей, как вы сейчас выражаетесь, неплохо бегал, но разве мог он сравниться с этим королем машин! Кроме того, я чувствовал, что именно такие «глупости» имел в виду дядя Генри, отписывая мне долю наследства.
Арчи Прендергаст и я отправились в мастерскую недалеко от Штутгарта, чтобы забрать нашу покупку. У нас родился совершенно грандиозный, потрясающий план. Брат Арчи, атташе в посольстве Австро-Венгрии, давно приглашал нас приехать к нему в Вену. Так почему бы нам не прокатиться на машине от Штутгарта до Вены? Мы знали, что до нас никто не совершал, столь дальние поездки, и почему бы нам не стать первыми? Разумеется, при достаточном запасе топлива и запасных покрышек. Вам, юнцам, не понять, как в те времена было трудно с такими вещами. Очень немногие владельцы автомобилей отваживались на далекие поездки, при этом запас топлива и покрышек приходилось высылать вперед либо поездом, либо на конной повозке. Еще не было заправочных автостанций, а автомастерские встречались лишь в крупных городах. «Ремонт на скорую руку» выполняли деревенские кузнецы. Думаю, вам трудно представить себе, какие опасности подстерегали в те времена автомобилистов. Прежде приходилось бесконечно менять покрышки, что невероятно по нынешним меркам. Вторая беда — пыль. По поводу механика можно было не беспокоиться, поскольку я заранее договорился с фирмой «Даймлер», предоставившей мне инженера-механика сроком на один год. В итоге этот механик проработал у меня почти десять лет — вот откуда Коллум, почти не понимающий по-английски, знает немецкий. Механик оказался огромным и толстым баварцем, сыном колесного мастера. Звали его Бауэр. Семь лет он проработал в фирме помощником мастера, и рекомендовал его сам знаменитый Еллинек, член правления кампании. Он сказал, что этот парень абсолютно надежен — он родился среди машин, рос среди машин и знает их как свои пять пальцев. Так и оказалось.
К концу июня у нас имелись автомобиль и механик. Машина представляла собой легкий и просторный четырехместный «руа-де-бельж», оснащенный по последнему слову техники — с лобовым стеклом и складным верхом. Мы считали это высшей степенью роскоши, поскольку у моего «даррака» было лишь жалкое подобие верха, а лобового стекла не было вовсе. Раз машине предстояло совершить дальний пробег, с двух сторон к кузову было прикреплено по запасному колесу, а сзади, как турнюр, болтались две покрышки. Для полного комплекта мы установили ацетиленовый генератор, который использовался для питания военных прожекторов; надо сказать, что светил он будь здоров — ни разу не подвел. На моем «дарраке» он почему-то гас, поэтому мне приходилось рассчитывать лишь на тусклый свет масляных фонарей. Наш автомобиль представлял собой потрясающее зрелище даже по сравнению с современными авто. Но что доставляло мне наибольшее удовольствие — не забывайте, мне было всего двадцать четыре года, — так это небольшой латунный рычажок на рулевом колесе. С его помощью машина могла издавать совершенно невероятный, душераздирающий свист!
Путешествие до Вены прошло практически без происшествий, хотя под конец у нас не осталось ни единой целой покрышки. Сорок лет назад Вена была потрясающим городом. Ночи напролет мы танцевали. Все наперебой заключали пари, удастся ли нам столь же успешно вернуться назад, и в конце концов мы почувствовали себя чем-то вроде местных знаменитостей. Посол представил нас старому Францу Иосифу. [43] Суровый старик битый час подробно расспрашивал меня об англо-бурской войне, даже не пытаясь скрыть тот факт, что мы, по его мнению, обошлись с бурами несправедливо. Правда, к концу беседы он оттаял и предложил нам совершить верховую прогулку на лошадях из королевской конюшни. Это предложение было принято нами с восторгом, поскольку лошади, что и говорить, были прекрасные — ирландские красавцы, выведенные в Венгрии. Как вам известно, в то время Австро-Венгрия простиралась до самой Адриатики, включая порт Триест. Мы решили проехать на машине через Стирию до Триеста, затем вместе с машиной погрузиться на пароход и таким образом добраться до дома. Прибыть к берегам Британии мы намеревались в конце июля или в начале августа.
Мы пополнили запас покрышек, и Бауэр объявил, что машина полностью готова к отъезду, чему мы, говоря откровенно, обрадовались, поскольку за время двухнедельного пребывания в веселой Вене практически не спали. В первый день мы проехали совсем немного. Нас провожал Руди Фюрстенберг на своем «фиате» в сорок лошадей, поскольку дорога из Вены проходила мимо одного из его загородных поместий. Мы провели ночь в его доме, а дальше поехали одни.
Край становился все более диким, хотя дорога была неплохой. Нам говорили, что на старой почтовой дороге следует соблюдать определенные правила. Разумеется, никакого покрытия на ней не было, и пыль поднималась столбом. К югу от Граца деревни попадались все реже, и на тридцать, а то и сорок миль потянулись горы, покрытые бесконечными сосновыми лесами. Эти деревья часто подходили к самой дороге, полностью ее затеняя, так что яркий солнечный свет в тех местах производил зловещий эффект. Но мы, не обращая на это внимания, продолжали весело катить вперед в облаке пыли, не предполагая, какое ужасное испытание ждет нас впереди. Мы въехали в большую и живописную деревню, где стояла церковь с куполом-луковкой и через реку был переброшен старый каменный мост. Здесь мы остановились, чтобы выпить вина. Поглазеть на нас высыпали почти все жители деревни. Они сказали, что многие из них видят машину впервые в жизни, хотя некоторым довелось посмотреть на автомобили в Граце. Нас предупредили, что дальше дорога становится совсем безлюдной. Так оно и оказалось; целый час мы ехали среди бескрайних лесов, не встречая ни одной живой души, никаких признаков человеческого жилья.
Наконец мы въехали в глубокую и узкую лощину. По обеим ее сторонам поднимались отвесные скалы футов в сто высотой. Лощина кончилась столь же внезапно, как и началась, но сосновые леса опять подступали к самой дороге. Когда впереди показались первые просветы среди деревьев, Арчи сказал:
— Отличное место для того, чтобы сдерживать наступление. В таком месте горстка солдат могла бы задержать целую армию.
Вот тут это и случилось. Сначала из-под днища автомобиля послышался зловещий гул, затем оглушительный скрежет металла и шипение. Значит, что-то серьезное. Мы с Арчи вылезли из машины и отправились определять наше местонахождение, Бауэр полез осматривать поломку. Вскоре мы обнаружили, что остановились в ста ярдах от маленькой деревушки — это было первое человеческое поселение на протяжении тридцати миль. Несколько домиков совсем обветшали, их крыши провалились внутрь. Единственным зданием с целой крышей оставалась маленькая часовня, но и у нее были выбиты все стекла, а стены полностью заросли ползучими сорняками. Такого в процветающей и трудолюбивой Австрийской империи мы не видели ни разу и даже не предполагали, что это возможно.
Мы вернулись к машине, размышляя о причинах столь безнадежного упадка, еще более удручающего из-за угрюмого пейзажа. Бауэр объявил, что треснула муфта в коробке передач; к счастью, коленвал цел, других повреждений не обнаружено, иначе все было бы намного хуже. Если мы найдем кузнеца или токаря со станком, сказал Бауэр, он все легко исправит. Перспектива ночевки посреди мрачного леса нас вовсе не радовала. Мы проделали тридцать миль по безлюдной территории, а до городка Гросскройц, где мы намеревались остановиться, ехать еще двадцать миль. Бауэр взялся снимать сломанную деталь.
— Может быть, удастся раздобыть лошадь, — сказал Арчи. — Сейчас только семь часов. Крепкая крестьянская лошадка могла бы к утру дотащить машину до Гросскройца.
— Ну да, надейся, — ответил я, но тут кое-что вспомнил. — Слушай, мы только что проехали мимо какого-то человека в двуколке! Лошадка у него небольшая, машину ей не утащить, но ведь он куда-то едет!
Примерно через час с нами поравнялась повозка, где сидел угрюмый, несговорчивый и грубый тип. Сначала он никак не желал остановиться, несмотря на наши призывные крики.
Его выговор оказался столь непонятным, что даже Бауэр едва разобрал половину его речей. Одну фразу возница повторял раз за разом — видимо, она не выходила у него из головы. Место, где мы застряли, называлось Шлосс-Ваппенбург, замок Ваппенбург; судьба нашего автомобиля крестьянина не волновала, а вот нам, по его словам, нужно убираться отсюда как можно скорее. Выяснилось, что лошадь и двуколку он купил в деревне в тридцати милях отсюда, в дороге задержался и сейчас больше всего на свете хотел бы оказаться как можно дальше от замка Ваппенбург и как можно ближе к Гросскройцу. В конце концов, за несколько крон он неохотно согласился подвезти Бауэра до города. Да, там можно найти хорошую мастерскую и кузнеца, который согласится работать всю ночь, так что Бауэр сможет привезти необходимые детали еще до рассвета. Места для нас с Арчи в легкой повозке не было, а топать двадцать миль, вместо того чтобы спокойно спать теплой летней ночью, нам не хотелось. Когда Бауэр забрался в повозку, Арчи спросил его:
— Вы говорите, что это место называется замок Ваппенбург. А где он, этот замок?
Угрюмый возница показал вперед кнутом и с дрожью в голосе сказал:
— Вон там, за деревней.
И, хлестнув лошадь, поехал прочь с такой скоростью, на какую было способно усталое животное.
Не считая мрачного пейзажа вокруг, беспокоиться нам было не о чем, поскольку в дорогу мы захватили не только уйму курток, накидок и одеял, но и корзину с едой — ее вручил нам Руди Фюрстенберг. Открыв ее, мы обнаружили половину окорока, связку холодных цыплят, огромное количество персиков и несколько бутылок токайского из личных погребов Руди, который позаботился о том, чтобы мы не умерли от жажды.
Перед ужином, чтобы убить время, мы решили прогуляться до деревни, осмотреть часовню, а затем дойти до руин замка, ибо ни секунды не сомневались, что он давно необитаем. Все, однако, оказалось не так просто. Дверь часовни, хотя и незапертая, до того заросла сорняками, что открыть ее стоило большого труда. Вероятно, это была усыпальница какого-то семейства; нарисованные на стене мемориальные таблички покрылись плесенью и потрескались, так что прочесть их было практически невозможно. Шелковые знамена превратились в жалкие тряпки, уныло свисавшие среди густой паутины, и рассыпались у нас в руках, когда мы развернули их, чтобы посмотреть, во главе какой гордой армии они развевались. Здесь царили грибок и плесень, а в проходах росли огромные желтые грибы-дождевики, взрывавшиеся под нашими ногами, распространяя неприятный запах.
Только в одном месте стена часовни была чистой — там, где находилась мраморная мемориальная доска, украшенная искусной французской резьбой и выполненная в виде траурной урны с наброшенным на нее покрывалом. По-видимому, доска принадлежала последнему представителю фамилии. На ней старинными буквами было выведено: «Графиня София Ваппенбург, 1778». Мы с радостью покинули маленькую заброшенную часовню, построенную, судя по ее виду, еще во времена крестоносцев и полностью забытую после того, как в 1778 году в ней нашел вечное упокоение последний из рода Ваппенбургов. Стоял теплый летний вечер, но мы с Арчи вздрагивали от холода.
Не знаю, откуда появился тот старик. Он внезапно возник рядом с нами и протянул нам какую-то бумагу. Старик был таким древним, что его желтая высохшая кожа казалась мумифицированной. Седые волосы были коротко подстрижены, а черная ливрея, послужившая, похоже, не одному поколению слуг, по фасону напоминала те, что я видел лишь на старинных гравюрах. Слуга протягивал мне письмо без конверта, просто сложенное и запечатанное. Написано оно было по-французски, с длинными s и f, это был либо очень плохой, либо очень старый французский — я подозревал второе. В письме говорилось, что в замке Ваппенбург нам могут предложить обед и ночлег. Однако, когда я увидел подпись, мое сердце тревожно забилось. Там стояло: «Графиня София Ваппенбург».
Старый слуга повел нас по узкой тропинке, казавшейся еще темнее из-за нависших над ней сосен. Наши шаги заглушал толстый слой опавших сосновых иголок; ни мне, ни Арчи разговаривать не хотелось. Вскоре впереди открылся замок: он стоял на вершине скалы, черневшей на фоне вечернего неба. Никогда прежде не видел я более мрачной и унылой картины. Большая часть замка лежала в руинах. Но главная башня, почерневшая от пожара, явно была обитаемой; войти в нее можно было по подъемному мосту, проржавевшему от времени. На фоне неба четко вырисовывался силуэт часовой башни. Вечернее солнце просвечивало сквозь ее выбитые окна, крыша и пол давно провалились, внутри кружилась какая-то тварь, похожая на огромную летучую мышь.
Еще один старец-слуга отворил перед нами обитую железом дверь, и наши шаги звонко застучали по каменным плитам внутреннего двора, где уже давным-давно не слышались топот закованных в броню ног и звон острых пик.
Графиня приняла нас в зале, уставленном пыльной, но красивой мебелью семнадцатого века. Двигалась она резко и угловато, словно марионетка. Ее лицо было до того худым, что напоминало обтянутый сухой кожей череп, из которого торчала искусственная челюсть с неровными зубами. Одета она была так же, как и ее слуги, — невероятно старомодно; даже ее парик был уложен по моде, ушедшей много веков назад. Однако манеры графини остались манерами великосветской дамы, а ее английский, звучавший несколько гортанно, был превосходен, хотя время от времени она запиналась видимо, от недостатка практики. Когда же я, здороваясь с графиней, пожал ей руку, мне показалось, что я прикоснулся к мягкому брюшку жабы.
Графиня провела нас в комнату, стены которой были увешаны потускневшими портретами давно покинувших этот мир Ваппенбургов; несмотря на летнюю жару, в комнате пылал огромный очаг.
Затем вошла девушка лет девятнадцати-двадцати, свежая и удивительно хорошенькая, в прелестном крестьянском платье-дирндл. В древнем замке-мавзолее она казалась букетом весенних цветов. Старая графиня представила ее как свою внучатую племянницу.
— Это тоже графиня София, — сказала она.
Принесли напитки и чудесные бокалы из богемского стекла; мы уселись вокруг очага на старинные стулья с высокими спинками и принялись весело болтать. Графини с подкупающей искренностью поведали нам о печальном положении некогда процветавшего рода Ваппенбургов. Они, последние представительницы благородной фамилии, жили на доходы от поместья, однако денег становилось все меньше, а фамильные ценности давно проиграны одним из Ваппенбургов, ныне покойным. Графини так бедны, что не могут совершить поездку в Вену, а юная София не была даже в Граце, однако она слишком горда, чтобы продавать фамильные портреты и покидать замок в дни его бедственного положения — ведь по традиции выезд Ваппенбургов всегда обставлялся очень пышно. Вдоль стен комнаты стояли шкафы, заполненные нарядами, которые графини носили в более счастливые времена.
— Даже мой парик, — хрипло хихикнув, сказала старая графиня, — был сделан в Париже в тысяча семьсот семидесятом году.
Мы подождали, пока дамы переодевались к обеду. Старая графиня нацепила старинное платье из тафты «а-ля мадам Помпадур», свободно болтавшееся на ее костлявых плечах, а юная София надела длинное белое атласное платье. По ее словам, этот наряд был сшит в Вене в то время, когда Конгресс танцевал под дудку князя Меттерниха. Обедали мы за узким и длинным столом, на единственном островке света в зале таком огромном, что о его размерах можно было лишь догадываться. Из темноты выступали смутные очертания рыцарских доспехов, знамена свисали со сводчатого потолка — слабый огонь свечей на столе туда не доставал. Обед был простым и обильным, старая графиня держалась безукоризненно и шутила весьма остроумно, а Арчи явно увлекся юной графиней; однако меня не покидало чувство страха. Чего именно я боялся, я сказать не мог. Это чувство появилось у меня в ту минуту, когда я отворил дверь разрушенной часовни, и с каждым часом становилось сильнее.
Свечи стояли в прекрасных канделябрах венецианской работы семнадцатого века, с подставками, украшенными фигурками сатиров, играющих в мяч. У каждого из сатиров был свой мячик — за исключением того, что находился передо мной. Его мяч был отбит, сатир остался с пустыми руками. Подали жареную зайчатину; разрезая мясо, я нашел в нем крупную старинную дробину. Мы с графиней перекинулись шутками по поводу сатира, все время терявшего равновесие, и я вложил дробинку в его сложенные чашечкой руки. Все посмеялись над этой глупенькой шуткой, а я заметил единственный изъян несравненной красоты юной Софии — очень длинные и острые зубы.
Потом мы с Арчи извинились, объяснили, что завтра нам рано вставать, и отправились спать. Старый слуга повел нас по бесконечному лабиринту темных коридоров; по дороге мы при свете свечей разглядывали развешанные на стенах гобелены поистине титанических размеров. Когда мы добрались до отведенных нам огромных спален, свечи уже не понадобились, поскольку взошла луна. Она залила серебряным светом широкие кровати, где нам предстояло спать, и в комнатах стало светло, как днем. Арчи тут же заявил, что хочет спать, как никогда в жизни; чего нельзя было сказать обо мне. Громадная кровать под пологом оказалась невероятно удобной, но я час за часом лежал с открытыми глазами, не в силах уснуть. Чтобы хоть как-то приглушить яркий свет луны, я попытался задернуть тяжелые парчовые портьеры, но ветхая ткань рвалась в руках, и я отступил, чтобы не порвать занавески окончательно. Незадолго до полуночи, отчаявшись уснуть, я встал и принялся ходить по комнате. Выглянул в окно и увидел бескрайнее море сосен, черное в серебристом свете луны. В небе кружились несколько летучих мышей; из-за какого-то странного оптического искажения мне почудилось, что каждая из них размером с человека.
Затем я вновь повалился на постель; послышались скрип и скрежет древнего механизма, и часы на башне пробили полночь. Внезапно меня осенило. Нужно выкурить сигару, возможно, она поможет мне успокоиться. Такого никогда еще не случалось со мной — я ожидал чего-то страшного.
Порывшись в карманах, я достал портсигар, но спичек, как назло, не нашел. Тогда я решил пробраться на цыпочках в комнату Арчи и поискать у него. Недолго думая, я открыл дверь своей спальни, хотя это далось мне с трудом — страх перед чем-то неведомым буквально сковывал меня по рукам и ногам. В коридоре никого не было. Я тихо подошел к спальне Арчи и осторожно открыл дверь. Портьеры в его спальне были отдернуты, окна широко распахнуты, комната залита ярким лунным светом.
Сначала я подумал, что Арчи приснился кошмар, поэтому он сорвал полог над кроватью и завернулся в него. Присмотревшись, я понял, что полог на месте, а Арчи с головой укрыт каким-то широким кожаным покрывалом, свисавшим с обеих сторон кровати. Странное покрывало, подумал я: напоминает два огромных крыла. Но это и в самом деле были два крыла, а между ними находилось что-то ужасное, покрытое густой шерстью и живое. Я видел, как оно дышит.
Не помня себя от ужаса, забыв обо всем на свете, я бросился к Арчи, чтобы оттащить от него жуткую тварь. Инстинкт подсказал мне, что действовать нужно без промедления, ибо я могу опоздать. Схватив тварь за выступающую кость, где предположительно находилась шея, я изо всех сил потянул ее на себя. Существо сначала сопротивлялось, затем внезапно оторвалось, издав чмоканье, похожее на звук, с каким с бутылки слезает резиновая соска, при этом с невероятной силой ударило меня крылом, словно разъяренный лебедь. От этого удара я отлетел к стене и мгновенно потерял сознание, успев подумать, что, наверное, переломал себе все кости. Я пробыл без сознания не более секунды, и, когда пришел в себя, в комнате было совсем темно, поскольку тварь сидела на окне, заслоняя собою луну. Задыхаясь от боли, я заставил себя сесть. Света в комнате хватило, чтобы разглядеть чудовище, и голова у меня пошла крутом. Между крыльев отвратительной твари находилось тело человека, распростершего руки, соединенные с широкими крыльями. Я видел эти тонкие белые руки: на уровне запястий они переходили в кожистые крылья. Вслед за руками я рассмотрел белые плечи и глубокий вырез белого вечернего платья. Это была графиня София! Она стояла на краю подоконника, развернув свои ужасные шерстистые крылья; ее лицо выражало крайнее возбуждение, прекрасные шелковистые волосы разметались по плечам. Графиня чуть приоткрыла губы, обнажив острые и длинные зубы, по ее подбородку стекала темная струйка, словно ребенок только что съел шоколадку и измазался. Это кровь, кровь Арчи стекала по белому атласному платью, тесно облегавшему точеную фигурку девушки. Возле меня стоял старинный комод из красного дерева. Опершись за него, я поднялся; рука нащупала тяжелый оловянный подсвечник. Собрав последние силы, я швырнул его прямо в лицо графини.
Подсвечник угодил ей точно между глаз и наверняка выбил бы мозги, будь она смертной. С пронзительным визгом графиня вывалилась из окна и начала падать туда, где высились сосны, но затем дважды взмахнула широкими крыльями и легко заскользила в сторону разрушенной часовни. Теперь у меня не было сомнений: в тысяча семьсот семьдесят восьмом году графиня Ваппенбург не умерла, а присоединилась к ужасному сонму живых мертвецов.
Я тяжело подполз к кровати. Ужасный удар монстра, к счастью, не повредил кости; возможно, я получил парочку растяжений.
Слава богу, Арчи был жив, хотя и потерял много крови. На его груди виднелись глубокие царапины, а на горле — две аккуратные дырочки. Не помню, как мне удалось одеть его и вывести из ужасного замка, населенного живыми мертвецами. Я тащил его по бесконечным коридорам, через тяжелые двери, через мост и по узкой горной тропе. Нам позволили покинуть замок, ничего не спрашивая, мы никого не встретили. Подняв голову, я заметил, что в лунном свете над верхушками древних башен кружат огромные летучие мыши, но они к нам не приближались. Невероятно тяжелый обратный путь занял несколько часов, и, когда мы добрались до разрушенной усыпальницы, занималась заря. Я горячо благодарил за это небеса, поскольку ни за что не пошел бы туда ночью. Из последних сил я добрался до машины, уложил Арчи на сиденье и потерял сознание.
Первое, что я почувствовал после пробуждения, это тепло утреннего солнца. Арчи, бледный и слабый, уже очнулся и пытался влить мне в рот персиковый бренди из своей серебряной фляги. У меня было такое чувство, словно я упал с крыши высокого здания. Рядом суетились Бауэр и наш возница, вернувшиеся из города.
Первым делом я спросил Арчи, что он помнит о прошлой ночи. Он ответил, что почти ничего: помнит, как в его комнату вошла София, склонилась над ним и нежно поцеловала в шею. Очнулся он уже в нашем «мерседесе», бледный, дрожащий и невероятно слабый.
Услышав наш рассказ, возница рассмеялся и сказал, что замка Ваппенбург давно не существует, все Ваппенбурги умерли сто лет тому назад и о них все забыли. Наверное, сказал он, мы попали в какое-то проклятое место и нам приснился жуткий сон.
Тогда мы с Арчи, несмотря на невероятную слабость, решили вернуться в замок, чтобы увидеть его еще раз. Бауэра мы оставили возиться с машиной. Мы тянули за старинное ржавое кольцо, громко стучали в дверь, но нам никто не открыл, хотя один раз за дверью послышалось тихое позвякивание. Тогда мы навалились на дверь плечом, ржавый запор поддался, и мы ввалились внутрь. Залы и комнаты замка были такими же, как прошлой ночью, за исключением пыли, покрывавшей все вокруг слоем в четверть дюйма. Однако мы не обнаружили ни единого следа пребывания людей.
Арчи решил, что все это нам приснилось: наверное, мы уснули в машине, увидели один и тот же кошмар и во сне набросились друг на друга. В огромном зале, где мы вчера обедали с двумя графинями, также не было ничего живого и все вокруг покрывал толстый слой пыли примерно вековой давности. Свечи в венецианских подсвечниках покрылись плесенью и паутиной, затянувшей и стоящие вокруг стола стулья. Но я заметил: маленькие сатиры на канделябрах держали в руках по мячу — все, кроме одного. В руках того сатира, который прошлой ночью во время обеда находился напротив меня, лежал не золоченый мячик, а крупная старомодная дробинка.
Не знаю, чем это объяснить, но в течение последующих двенадцати часов я испытывал такой страх, какого не знал никогда в жизни. Могу добавить, что никогда в жизни я не чувствовал такой радости, как тогда, когда мы спустились с горы, где стоял замок Ваппенбург, услышали гул мотора нашего «мерседеса» и помчались прочь от проклятого замка со скоростью сорок миль в час, с нашим верным Бауэром за рулем.
Говард Филлипс Лавкрафт (1890–1937) родился в Провиденсе, штат Род-Айленд, в котором и провел большую часть своей жизни. Обладая слабым здоровьем, он с ранних лет жил затворником и не получил серьезного формального образования, однако много читал, делая особый упор на естественные науки. В возрасте 16 лет он начал вести ежемесячную колонку по астрономии в газете «Провиденс трибьюн» и сочинять художественную прозу; «Алхимик» — первый рассказ Лавкрафта, появившийся в печати, — был написан в 1908 году, но опубликован лишь в 1916-м. На протяжении ряда лет, живя на грани нищеты, Лавкрафт писал рассказы для различных малотиражных периодических изданий, работал «литературным негром», редактировал чужие произведения и наконец в 1923 году продал свой рассказ «Дагон» в «Странные истории» — ведущий американский палп-журнал, посвященный фантастике и фэнтези. С того времени он стал постоянным автором этого журнала — лишь немногие из написанных им шестидесяти рассказов были опубликованы в других палп-изданиях.
При жизни Лавкрафт не считался серьезным автором и успел опубликовать лишь одну книгу — «Морок над Инсмутом» (1936). После безвременной кончины писателя его друзья Август Дерлет и Дональд Уондри предприняли несколько безуспешных попыток продать его сочинения коммерческим издательствам, а затем, задавшись целью собрать и опубликовать все рассказы, стихи и письма Лавкрафта, учредили собственную компанию «Аркхэм хаус», деятельность которой началась с выхода в свет фундаментального тома «Изгой и другие рассказы» (1939) и продолжилась изданием сборника «За стеной сна» (1943). «Аркхэм хаус» и по сей день занимает ведущие позиции среди издательств, специализирующихся на хоррор-литературе.
Рассказ «Пес» был впервые опубликован в журнале «Странные истории» в феврале 1924 года.
Они все не стихают, эти невыносимые звуки: хлопанье невидимых гигантских крыльев и отдаленный, едва слышный лай какого-то огромного пса, — и продолжают мучить меня. Это не сон, боюсь, даже не бред — слишком много всего произошло, чтобы у меня еще сохранились спасительные сомнения. Все, что осталось от Сент-Джона, — это обезображенный труп; лишь я один знаю, что с ним случилось, и знание это таково, что легче бы мне было самому раскроить себе череп, чем с ужасом дожидаться, когда и меня постигнет та же участь. Бесконечными мрачными лабиринтами таинственных видений подбирается ко мне невыразимо страшное Возмездие и приказывает безмолвно: «Убей себя!»
Простят ли небеса те безрассудства и нездоровые пристрастия, что привели нас к столь чудовищному концу?! Утомленные обыденностью повседневной жизни, способной обесценить даже самые романтические и изысканные радости, мы с Сент-Джоном, не раздумывая, отдавались любому новому эстетическому или интеллектуальному веянию, если только оно сулило хоть какое-нибудь убежище от невыносимой скуки. В свое время мы отдали восторженную дань и сокровенным тайнам символизма, и экстатическим озарениям прерафаэлитов, и еще многому другому; но все эти увлечения слишком быстро теряли в наших глазах очарование и привлекательность новизны.
Мрачная философия декадентства была последним средством, которое еще могло подстегивать воображение, но и это удавалось лишь благодаря непрестанному углублению наших познаний в области демонологии. Бодлер и Гюисманс скоро потеряли свою первоначальную привлекательность, и нам приходилось прибегать к более сильным стимулам, какие мог доставить только опыт непосредственного общения со сверхъестественным. Эта зловещая потребность во все новых и новых возбудителях и привела нас в конце концов к тому отвратительному увлечению, о котором и теперь, несмотря на весь ужас моего настоящего положения, я не могу вспоминать кроме как с непередаваемым стыдом и страхом; к пристрастию, которое не назовешь иначе как самым гнусным проявлением человеческой разнузданности; к мерзкому занятию, имя которому — грабеж могил.
Нет сил описывать подробности наших ужасных раскопок или перечислить, хотя бы отчасти, самые жуткие из находок, украсивших кошмарную коллекцию, которую мы втайне собирали в огромном каменном доме, где жили вдвоем, отказавшись от помощи слуг. Наш домашний музей представлял собою место поистине богомерзкое: с каким-то дьявольским вкусом и неврастенической извращенностью создавали мы там целую вселенную страха и тления, чтобы распалить свои угасавшие чувства. Находился он в потайном подвале глубоко под землей; огромные крылатые демоны из базальта и оникса, оскалившись, изрыгали там неестественный зеленый и оранжевый свет, потоки воздуха из спрятанных в стенах труб заставляли прыгать в дикой пляске смерти полоски алой погребальной материи, вплетенные в тяжелые черные занавеси. Особое устройство позволяло наполнять разнообразными запахами воздух, поступавший через трубы в стенах; потворствуя самым диким своим желаниям, мы выбирали иногда аромат увядших лилий с надгробий, иногда — дурманящие восточные благовония, словно доносящиеся из неведомых капищ царственных мертвецов, а порой — я содрогаюсь, вспоминая теперь об этом, — тошнотворный смрад разверстой могилы.
Вдоль стен ужасной комнаты были расставлены многочисленные ящики; в одних лежали древние мумии, в других — совсем недавние образцы чудесного искусства таксидермистов; тут же имелись и надгробия, собранные со старейших кладбищ всего мира. В нишах хранились черепа самых невероятных форм и человеческие головы в различных стадиях разложения: полусгнившие лысины великих государственных мужей и необычайно свежие детские головки, обрамленные нежным золотом мягких кудрей. Тут было множество картин и скульптур, неизменно на загробные темы, в том числе и наши с Сент-Джоном живописные опыты. В специальной папке из тонко выделанной человеческой кожи, всегда запертой, мы держали несколько рисунков на такие сюжеты, о которых я и сейчас не смею говорить; автор работ неизвестен — предполагают, что они принадлежат кисти самого Гойи, но великий художник никогда не решался признать это публично. Здесь же хранились наши музыкальные инструменты, как струнные, так и духовые: нам доставляло удовольствие упражняться в диссонансах, поистине дьявольских в своей изысканности и противоестественности. В многочисленные инкрустированные шкатулки мы складывали главную свою добычу — самые невероятные, невообразимые предметы, какие только можно похитить из склепов или могил, вооружившись для этого всем безумием и извращенностью, на которые только способен человеческий разум. Но об этом я менее всего смею распространяться — слава богу, у меня хватило духу уничтожить наши страшные трофеи задолго до того, как меня впервые посетила мысль о самоубийстве.
Тайные вылазки, результатом которых были все эти ужасные сокровища, всякий раз становились для нас своего рода эстетическим событием. Ни в коем случае не уподоблялись мы вульгарным кладбищенским ворам, но действовали только там и тогда, где и когда имелось для того сочетание вполне определенных внешних и внутренних условий, включая характер местности, погодные условия, время года, даже определенную фазу луны и, конечно, наше собственное состояние. Для нас занятие это всегда было формою артистического самовыражения, ибо к каждой детали раскопок мы относились с требовательностью истинных художников. Неправильно выбранное время очередной экспедиции, слишком яркий свет, неловкое движение при разрытии влажной почвы — все это могло полностью лишить нас того острого удовольствия, что мы получали, извлекая из земли какую-нибудь очередную ее зловеще оскаленную тайну. Поиск новых мест для раскопок и все более острых ощущений становился лихорадочным и безостановочным — причем инициатива всегда принадлежала Сент-Джону. Именно он в конце концов отыскал то проклятое место, где нас начал преследовать страшный неотвратимый рок.
Какая злая судьба завела нас на то ужасное голландское кладбище? Думаю, виной всему были смутные слухи и предания о человеке, захороненном там пять столетий назад: в свое время он тоже грабил могилы и якобы нашел в одном из склепов некий предмет, обладавший сверхъестественными свойствами. Я отчетливо помню ту ночь на кладбище: бледная осенняя луна над могильными крестами, огромные страшные тени, причудливые силуэты деревьев, мрачно склонившихся над густой высокой травой и потрескавшимися надгробными плитами, тучи необычно крупных летучих мышей на фоне блеклой луны, поросшие плющом стены древней часовни, ее шпиль, безмолвно указующий на темно-серые небеса, какие-то светящиеся жучки, скачущие в извечной пляске смерти среди зарослей тиса у ограды, запах плесени, гнилости, влажной травы и еще чего-то неопределенного в смеси с ветром, налетающим с дальних болот и моря; но наиболее тягостное впечатление произвел на нас обоих едва слышный в отдалении, но, должно быть, необычайно громкий лай какого-то, по-видимому, огромного пса, хотя его самого не было видно — более того, нельзя было даже примерно определить, с какой стороны этот лай доносится. Тем не менее одного этого звука было вполне достаточно, чтобы задрожать от ужаса, ибо мы хорошо помнили, что рассказывали в окрестных деревнях: обезображенный труп того, кого мы искали, был несколькими веками раньше найден в этом самом месте. Его растерзала огромными клыками неведомая гигантская тварь.
Я помню, как мы вскрывали гробницу кладбищенского вора, как вздрагивали, глядя то друг на друга, то на могилу; я помню бледную всевидящую луну, страшные гигантские тени, громадных нетопырей, древнюю часовню, танцующие мертвенные огоньки; помню тошнотворные запахи и странный, неизвестно откуда доносившийся лай, в самом существовании которого мы не были до конца уверены. Но вот вместо рыхлой сырой земли лопата ткнулась во что-то твердое, и скоро нашему взору открылся продолговатый полусгнивший ящик, покрытый коркой солевых отложений. Гроб, необыкновенно массивный и крепкий, был все же достаточно старым, а потому нам без особого труда удалось взломать крышку и насладиться открывшимся зрелищем.
Он сохранился очень хорошо, просто на удивление хорошо, хотя пролежал в земле уже пять столетий. Скелет, в нескольких местах поврежденный клыками безжалостной твари, выглядел поразительно прочно. Мы с восхищением разглядывали чистый белый череп с длинными крепкими зубами и пустыми глазницами, в которых когда-то горел такой же лихорадочный, вожделеющий ко всему загробному взгляд, какой отличал ныне нас. Мы нашли в гробу еще кое-что — это был очень любопытный, необычного вида амулет, который покойник, очевидно, носил на цепочке вокруг шеи. Он представлял собою странную фигурку сидящей крылатой собаки, или сфинкса с собачьей головой, искусно вырезанную в древней восточной манере из небольшого куска зеленого нефрита. И все в этой твари служило напоминанием о смерти, жестокости и злобе. Внизу имелась какая-то надпись: ни Сент-Джону, ни мне никогда прежде не доводилось видеть таких странных букв, — а вместо клейма мастера на обратной стороне был выгравирован жуткий стилизованный череп.
Едва увидев амулет, мы поняли, что он непременно должен стать нашим: из всех существующих на свете вещей лишь этот необычайный предмет мог быть достойным вознаграждением за наши усилия. Мы возжелали бы его даже в том случае, если бы он был нам совершенно незнаком; однако, рассмотрев загадочную вещицу поближе, мы убедились, что это не так. Амулет и в самом деле не походил ни на что известное рядовому читателю учебников по истории искусств, но мы сразу узнали его: в запрещенной книге «Некрономикон», написанной безумным арабом Абдулом Альхазредом, этот амулет упоминается в качестве одного из зловещих символов души в культе некрофагов с недоступного плато Ленг в Центральной Азии. Мы хорошо помнили описание страшного амулета в этом труде арабского демонолога; очертания его, писал Альхазред, отражают таинственные, сверхъестественные свойства души тех людей, которые истязают и пожирают мертвецов.
Мы забрали нефритовый амулет и, бросив последний взгляд на выбеленный временем череп с пустыми глазницами, закрыли гроб, ни к чему более не прикасаясь. Сент-Джон положил наш трофей в карман пальто, и мы поспешили прочь от ужасного места; в последний момент нам показалось, что огромная стая нетопырей стремительно опускается на только что ограбленную могилу. Впрочем, то мог быть всего лишь обман зрения — ведь свет осенней луны так бледен и слаб.
Утро следующего дня застало нас на борту судна, направлявшегося из Голландии в Англию; нам по-прежнему казалось, будто издалека доносится лай огромного пса. Скорее всего, у нас просто разыгралось воображение, подстегнутое нагонявшими тоску и грусть завываниями осеннего ветра.
Не прошло и недели со дня нашего возвращения на родину, как начали происходить очень странные события. Мы жили настоящими отшельниками, не имея ни друзей, ни родственников, ни даже слуг, в старинной усадьбе на краю болотистой пустоши, и лишь очень редкий посетитель нарушал наш покой нежданным стуком в дверь. Теперь, однако, по ночам слышались какие-то шорохи и стуки не только у входных дверей, но и у окон, как верхнего, так и нижнего этажа. Однажды вечером (мы тогда сидели в библиотеке) нам обоим даже показалось, что какая-то огромная тень на мгновение заслонила собою заглядывавшую в окно луну; другой раз нам послышалось нечто вроде глухого хлопанья огромных крыльев где-то невдалеке. Наши попытки выяснить, что же все-таки происходит вокруг дома, ничего не дали, и мы приписали все это причудам воображения — в ушах у нас до сих пор стоял отдаленный глухой лай, почудившийся нам во время вылазки на старое голландское кладбище. Нефритовый амулет хранился в одной из ниш в нашем тайном музее, и порою мы зажигали перед ним свечи, источавшие экзотический аромат. Из «Некрономикона» мы почерпнули много новых сведений о свойствах этого магического предмета, о связи духов и призраков с тем, что он символизирует; все прочитанное нами не могло не вселять опасений. Но самое ужасное было впереди.
В ночь на 24 сентября 19_ года я сидел у себя в комнате, когда раздался негромкий стук в дверь. Я решил, конечно, что это Сент-Джон, и пригласил его войти — в ответ послышался резкий смех. За дверью никого не оказалось. Я бросился к Сент-Джону и разбудил его; мой друг ничего не мог понять и был встревожен не меньше моего. Той же самой ночью глухой далекий лай над болотами обрел для нас ужасающую в своей неумолимости реальность. Четырьмя днями позже, находясь в нашей потайной комнате в подвале, мы услыхали, как кто-то тихо заскребся в единственную дверь, что вела на лестницу, по которой мы спускались в подвал из библиотеки. Мы испытывали в тот момент удвоенную тревогу, ведь кроме страха перед неизвестностью нас постоянно мучило опасение, что кто-нибудь может обнаружить нашу отвратительную коллекцию. Потушив все огни, мы осторожно подкрались к двери и в следующее мгновение резко ее распахнули — но за ней никого не оказалось, и только неизвестно откуда взявшаяся тугая волна спертого воздуха ударила нам в лицо, да в тишине отчетливо прозвучал непонятный удаляющийся звук, представлявший смесь какого-то шелеста, тоненького смеха и бормотания. В тот момент мы не могли сказать, сошли ли мы с ума, бредим ли или все же остаемся в здравом рассудке. Замерев от страха, мы осознавали только, что быстро удаляющийся от нас невидимый призрак что-то бормотал по-голландски.
После этого происшествия ужас и неведомые колдовские чары опутывали нас все крепче и крепче. Мы, в общем, склонялись к тому простому объяснению, что оба постепенно сходим с ума под влиянием своего чрезмерного увлечения сверхъестественным, но иногда нам приходила в голову мысль, что мы стали жертвами немилосердного злого рока. Необычайные явления стали повторяться настолько часто, что их невозможно было даже перечислить. В нашей одинокой усадьбе словно поселилось некое ужасное существо, о природе которого мы и не догадывались; с каждым днем адский лай, разносившийся по продуваемым всеми ветрами пустошам, становился все громче. 29 октября мы обнаружили на взрыхленной земле под окнами библиотеки несколько совершенно невероятных по размерам и очертаниям следов. Гигантские эти отпечатки поразили нас не менее, чем стаи нетопырей, собиравшихся вокруг дома в невиданном прежде и все возраставшем количестве.
Кошмарные события достигли своей кульминации вечером 18 ноября; Сент-Джон возвращался домой с местной железнодорожной станции, когда на него напала какая-то неведомая и ужасная хищная тварь. Крики несчастного донеслись до нашего дома, и я поспешил на помощь, но было уже слишком поздно: на месте ужасной трагедии я успел только услышать хлопки гигантских крыльев и увидеть бесформенную черную тень, мелькнувшую на фоне восходящей луны. Мой друг умирал. Я пытался расспросить его о происшедшем, но он уже не мог отвечать связно. Я услышал только прерывистый шепот: «Амулет… проклятье…» После чего Сент-Джон умолк навеки, и все, что от него осталось, было недвижимой массой истерзанной плоти.
На следующий день я похоронил своего друга — ровно в полночь, в глухом заброшенном саду, пробормотав над свежей могилой слова одного из тех сатанинских заклятий, которые он так любил повторять при жизни. Прочитав последнюю строку, я вновь услышал приглушенный лай огромного пса где-то вдали за болотами. Взошла луна, но я не смел взглянуть на нее. А чуть погодя в ее слабом свете я увидал огромную смутную тень, перелетавшую с холма на холм, и, не помня себя, без чувств повалился на землю. Не знаю, сколько времени пролежал я там; поднявшись наконец, я медленно побрел домой и, спустившись в подвал, совершил демонический обряд поклонения амулету из зеленого нефрита, лежавшему в своей нише, словно на алтаре.
Было страшно оставаться одному в старом пустом доме на заболоченной равнине, и поутру я отправился в Лондон, прихватив с собой нефритовый амулет, а остальные предметы нашей святотатственной коллекции частью сжег, а частью закопал глубоко в землю. Но уже на четвертую ночь в городе я вновь услышал отдаленный лай; не прошло и недели со времени моего приезда, как с наступлением темноты я стал постоянно ощущать на себе чей-то пристальный взгляд. Однажды вечером я вышел подышать свежим воздухом на набережную Королевы Виктории. Я медленно брел вдоль берега, как вдруг отражение одного из фонарей в воде заслонила чья-то черная тень и на меня неожиданно обрушился порыв резкого ветра. В эту минуту я понял, что участь, постигшая Сент-Джона, ожидает и меня.
На другой день я тщательно упаковал нефритовый амулет и повез его в Голландию. Не знаю, какого снисхождения мог я ожидать в обмен на возврат таинственного талисмана его владельцу, ныне бездвижному и безмолвному. Но я полагал, что ради своего спасения обязан предпринять любой шаг, если в нем есть хоть капля смысла. Что такое был этот пес, почему он преследовал меня — оставалось все еще неясным; но впервые я услышал лай именно на старом голландском кладбище, а все дальнейшие события, включая гибель Сент-Джона и его последние слова, указывали на прямую связь между обрушившимся на нас проклятием и похищением амулета. Вот отчего испытал, я такое непередаваемое отчаяние, когда после ночлега в одной из роттердамских гостиниц обнаружил, что единственное средство спасения было у меня похищено.
Той ночью лай был особенно громким, а на следующий день из газет я узнал о чудовищном злодеянии. Кровавая трагедия произошла в одном из самых сомнительных городских кварталов. Местный сброд был до смерти напуган: на мрачные трущобы легла тень ужасного преступления, перед которым померкли самые гнусные злодеяния их обитателей. В каком-то воровском притоне целое семейство преступников было буквально разорвано в клочья неведомым существом, которое не оставило после себя никаких следов. Никто ничего не видел — соседи слышали только негромкий гулкий лай огромного пса, не умолкавший всю ночь.
И вот я снова стоял на мрачном погосте, где в свете бледной зимней луны все предметы отбрасывали жуткие тени, голые деревья скорбно клонились к пожухлой заиндевевшей траве и растрескавшимся могильным плитам, а шпиль поросшей плющом часовни злобно рассекал холодное небо, — и над всем этим безумно завывал ночной ветер, дувший со стылых болот и ледяного моря. Лай был едва слышен той ночью, более того, он смолк окончательно, когда я приблизился к недавно ограбленной могиле, спугнув при этом необычно большую стаю нетопырей, которые принялись описывать круги над кладбищем с каким-то зловещим любопытством.
Зачем я пришел туда? Совершить поклонение, принести клятву верности или покаяться безмолвным белым костям? Не могу сказать точно, но я набросился на мерзлую землю с таким остервенением и отчаянием, будто кроме моего собственного разума мною руководила какая-то внешняя сила. Раскопать могилу оказалось значительно легче, чем я ожидал, хотя меня ждало неожиданное препятствие: одна из многочисленных когтистых тварей, летавших над головой, вдруг ринулась вниз и стала биться о кучу вырытой земли; мне пришлось прикончить нетопыря ударом лопаты. Наконец я добрался до полуистлевшего продолговатого ящика и снял тяжелую, пропитанную могильной влагой крышку. Это было последнее осмысленное действие в моей жизни.
В старом гробу, скорчившись, весь облепленный шевелящейся массой огромных спящих летучих мышей, лежал обокраденный нами не так давно скелет, но ничего не осталось от его прежней безмятежности и чистоты: теперь его череп и кости — в тех местах, где их было видно, — покрылись запекшейся кровью и клочьями человеческой кожи с приставшими к ней волосами; горящие глазницы смотрели со значением и злобой, острые окровавленные зубы сжались в жуткой гримасе, словно предвещавшей мне ужасный конец. Когда же из оскаленной пасти прогремел низкий, как бы насмешливый лай и я увидел среди мерзких окровавленных костей чудовища недавно украденный у меня амулет из зеленого нефрита, разум покинул меня. Пронзительно завопив, я бросился прочь, и вскоре мои вопли напоминали уже скорее взрывы истерического хохота.
Звездный ветер приносит безумие… Эти когти и клыки веками стачивались о человеческие кости… Кровавая смерть на крыльях нетопырей из черных как ночь развалин разрушенных временем храмов Велиала… Сейчас, когда лай мертвого бесплотного чудовища становится все громче, а хлопанье мерзких перепончатых крыльев слышно все ближе у меня над головой, только револьвер сможет дать мне забвение — единственное надежное убежище от того, чему нет названия и что называть нельзя.
Танит Ли родилась в 1947 году в Лондоне в семье Гилды и Бернарда Ли, исполнителя бальных танцев (не путать с актером, игравшим в фильмах о Джеймсе Бонде). Получив высшее образование (включая год обучения в художественном колледже), она работала делопроизводителем, помощником библиотекаря, продавцом-консультантом и официанткой, а затем решила целиком посвятить себя литературе.
Ее первый рассказ, «Юстас», был опубликован в 1968 году; в 1971-м, работая библиотекарем, она выпустила в свет роман для детей «Клад дракона». Прорывом в писательской карьере Ли стала публикация в 1975 году романа «Восставшая из пепла». С тех пор из-под ее пера вышло более семидесяти романов и двухсот пятидесяти рассказов, написанных в разных жанрах, среди которых — детское и взрослое фэнтези, хоррор, научная фантастика, готические и исторические романы. За время своей писательской деятельности Танит Ли неоднократно получала или номинировалась на различные литературные премии — в том числе Всемирную премию фэнтези, премию Августа Дерлета, премию «Небьюла», а также была почетным гостем ряда конвентов по научной фантастике (включая Британский национальный конвент по научной фантастике и «Орбитал», оба в 2008 году). Поклонники творчества писательницы считают лучшим ее романом «Серебряного любовника» (1981), хотя и у известного цикла «Единорог» («Черный единорог», 1991; «Золотой единорог», 1994; «Алый единорог», 1997) также есть свои приверженцы.
Рассказ «Некусайка, или Флёр де фёр» был впервые опубликован в «Журнале научной фантастики Айзека Азимова» в октябре 1984 года.
Как велит традиция, из этого окна выглядывает девушка. Рассмотреть что-то непросто. Оконный переплет надежно укреплен свинцом и закрыт железной решеткой. Витраж ящеричной зелени и грозового пурпура в несколько дюймов толщиной. Красного стекла в окне нет. Красный цвет под запретом в замке. Даже солнце за витражом ящерично-зеленое, грозовое солнце.
Девушка мечтает о платье нежнейшего бледно-розового цвета — самого близкого к недозволенному красному. Прекрасные раскосые темные глаза и высокая лилейно-белая шея у нее уже есть. Однако длинные черные волосы спрятаны под пыльным шарфом, и одета она в лохмотья. Она судомойка. Когда она скоблит посуду или протирает каменные полы, она воображает себя принцессой, плывущей по верхним галереям, скользящей к помосту в герцогском зале. Проклятый герцог. Ей так жаль его. Будь он ее отцом, она бы сочувствовала ему, утешала. Его дочь мертва, как и его жена, но об этом — как о связанном с проклятием — никогда не упоминают вслух. Разве что порой окольно.
— Роиз! — слышит она приглушенные голоса, полные скрытого упрека, что вскоре будет высказан.
Судомойка отворачивается от окна и спешит туда, где ее оттреплют за уши, а в руки сунут метлу.
Тем временем Проклятый герцог расхаживает по своим покоям, высоко в Восточной башне, украшенной резными лебедями и горгульями. Комната полна книг, мечей, лютен, свитков и хранит два зловещих портрета: больший изображает его жену, а меньший — дочь. Обе дамы выглядят почти одинаково — бледные овальные лица, блестящие глаза, сцепленные руки. Они ничуть не походят на его жену или дочь и даже не напоминают ему о них.
В башне совсем нет окон, их давным-давно заложили кирпичом и завесили портьерами. Ровно горят свечи. В башне всегда ночь. Только по ночам, разумеется, в ней слышны особенные звуки, к которым герцог привык, хотя они ему и не по душе. По ночам, как и большинство его приближенных, Проклятый герцог залепляет уши размягченным свечным жиром. И все же если он засыпает, то видит сны и во сне слышит хлопанье крыльев… Часто его двор продолжает шумно пировать всю ночь напролет.
Герцог не знает, что Роиз, судомойка, думала о нем. Возможно, он даже не уверен, что судомойки вообще умеют думать.
Вскоре герцог спускается из башни и сходит вниз, по лестницам и извилистым коридорам, в большой, обнесенный стеной сад с восточной стороны замка.
Это очень милый сад, изящный и ухоженный, и садовники поддерживают его в превосходном порядке. За высокими стенами, где вьющиеся стебли усеяны колокольчиками нежных цветков, едва-едва удается различить вершины прокаленных солнцем гор. Но днем они выглядят синими и воздушными и едва ли настоящими. Они могли бы оказаться лишь перьевым наброском на небе.
Приближенные Проклятого герцога прогуливаются по саду, они играют в игры, музицируют или любуются раскрашенными скульптурами и цветами, среди которых нет красных. Но сегодня его двор выглядит обессилевшим. Ночи бурного веселья взимают свою дань.
Когда герцог проходит по саду, придворные почтительно приветствуют его. Он видит их, старых и юных, обреченных, как и он сам, и тяжесть его бремени возрастает.
В дальнем, самом восточном конце сада есть еще один, довольно необычный, он расположен ниже уровня земли и обнесен стеной с железной дверью. Только у герцога есть от нее ключ. Он отпирает ее и проходит внутрь. Придворные смеются и играют, притворяясь, что не замечают этого. Он закрывает дверь за собой.
Утопленный садик, за которым никогда не ухаживал ни один садовник, сам себя поддерживает. Он маленький и квадратный, и в нем нет живых изгородей и дорожек, солнечных часов, статуй и маленьких прудиков. Все, что есть в этом садике, — это широкая кайма из каменных плит, а посередине — небольшой клочок сырой земли. Из почвы пробивается чахлый кустик с тонкими бархатистыми листочками.
Недолгое время герцог стоит и смотрит на куст.
Он навещает его ежедневно. Он навещал его ежедневно годами. Он ждет, когда кустик зацветет. Все этого ждут. Даже судомойка Роиз ждет, хотя ей, всего лишь шестнадцатилетней, рожденной в замке и неграмотной, не вполне ясно зачем.
Свет в маленьком садике тусклый и странный, поскольку он весь накрыт куполом из толстого дымчатого стекла. Из-за этого он производит несколько угнетающее впечатление, хотя сам куст источает приятный запах, немного напоминающий ваниль.
Что-то высечено на каменной кромке клочка земли, где растет куст. Герцог читает эти слова, вероятно, уже в тысячный раз.
«О, fleur de feu…»
Когда герцог возвращается из маленького садика в большой сад, заперев за собой дверь, кажется, что никто этого не замечает. Однако придворные теперь кланяются ему более осмотрительно.
Возможно, однажды он выбежит из скрытого садика, оставив дверь нараспашку и крича в полный голос. Но пока нет. Не сегодня.
Дамы склоняются над яркими рыбками в прудиках, рыцари срывают для них цветы, вызывают друг друга на шахматный поединок или борцовский, обсуждают львов из зверинца; менестрели поют о неразделенной любви. Сад радостей полнится долгим усталым вздохом.
О флёрда фёр
Пурма суффранс… — поет Роиз, оттирая плиты пола в кладовой.
Нед ормей пар
Мэй сэй дэй мвар…
— Что ты там поешь, дрянь? — кричит кто-то и пинком опрокидывает ее ведро.
Роиз не плачет. Она поднимает ведро и тряпкой вытирает пролитую воду. Она не знает, о чем говорится в песне, из-за которой ей, как видно, досталось. Она не понимает слов, как-то, где-то — возможно, у ее покойной матушки — выученных ею наизусть.
За час до заката зал герцога озаряют факелы. В высоких проемах накрепко запираются окна маслянисто-синего и бледно-лилового стекла и стекла цвета грозы и ящериц. Огромное окно за помостом уже давно исчезло, заложенное и завешенное гобеленом из золотой и серебряной материи, с которого срезали все рубины и заменили изумрудами. Он изображает покорение грозного единорога девой и охотников.
Играет танцевальная музыка. Слоняются туда-сюда тощие псы с бледной шерстью, бдительно выглядывая лакомые кусочки, когда блюдо за блюдом вносят в зал. Жареные птицы блистают полным оперением и во второй раз погибают под жадными ножами. Рушатся башни выпечки. Розовые и янтарные плоды, и зеленые и черные, поблескивают рядом с кубками превосходного желтого вина.
Проклятый герцог ест с осторожностью и вниманием, не с удовольствием. Лишь самые юные обитатели замка еще наслаждаются едой, а их здесь не так уж и много.
Мрачное солнце соскальзывает по цветному стеклу. Музыканты играют все громче. Танцоры кружатся все неистовей. На исходе дня зал зазвенит от песен, от барабанов, виол и свирелей. Псы залают, и ни слова не будет обронено иначе чем на крике. Зарычат львы в зверинце. В некоторые ночи с зубчатых стен, теперь уже крытых, пушки стреляют сквозь узкие бойницы, едва их вмещающие, и ядра с грохотом уносятся в темноту.
К тому часу, когда всходит луна и замок сотрясается от шума, измученная Роиз уже засыпает в своей постели на чердаке. Годами, с заката и до восхода, ничему не доводилось нарушить ее сон. Однажды, еще в детстве, когда ей особенно сильно досталось, боль пробудила ее, и до нее откуда-то сверху донесся странный вкрадчивый скрежет. Но она решила, что это крыса или же птица, да, птица — поскольку позже ей показалось, что она расслышала еще и шум крыльев… И она забыла об этом лет пять назад. Теперь она спит глубоко, и ей снится, что она принцесса, и заодно она забывает о том, как погибла дочь герцога. Такую ужасную смерть лучше забыть.
— Солнце не поразит тебя днем, а луна — ночью, — нараспев произносит священник, закатывая глаза, и его голос колоколом гремит за плечом герцога.
— Нэ мой морде пас, — шепчет Роиз во сне. — Нэ мвар мор пар, нэ пар мор мвар…
И под неприступным куполом чахлый кустик сворачивает пушистые листочки, тоже отходя ко сну. О цветок огня, о fleur de fur. Он цветет, хотя еще не расцвел, и носит древнее имя Nona Mordica. В просторечии его называют некусайкой. И тому есть причины.
Он — принц гордого и жестокого народа. Гордость они признают, но вряд ли считают себя жестокими или по меньшей мере полагают эту жестокость надлежащим порядком вещей.
Феролюц, так его зовут. Это одно из традиционных имен, что дают своим владыкам его сородичи. Его значение связано с демоническим величием и еще с царственным цветком, чьи длинные лепестки изогнуты, словно сабли. Также оно может считаться неполной анаграммой другого имени. Его носитель тоже был крылат.
Ведь Феролюц и его народ — крылатые существа. Более всего прочего они похожи на гнездовье темных орлов, вознесенное высоко среди скальных гребней и пиков гор. Свирепые и величественные, подобно орлам, застыли на уступах хмурые часовые, недвижные, словно изваяния, сложив черные крылья.
Они очень сходны внешне (не род или племя, а скорее стая, стая воронов). И Феролюц таков — чернокрылый, черноволосый, с орлиными чертами, стоящий на краю усеянной звездами бездны, с глазами, пылающими в ночи, как и все глаза на этих скалах, бездонно-алые, словно красное вино.
У них собственные традиции искусства и науки. Они не пишут и не читают книг, не шьют нарядов, не обсуждают Бога, метафизику или людей. Их крики по большей части бессловесны и всегда загадочны, и вьются по ветру, словно ленты, когда они кружат, и ныряют вниз, и зависают жуткими крестами среди горных вершин. Но они поют, долгими часами или целыми ночами подряд, и в этой музыке кроется язык, известный только им самим. Вся их мудрость и богословие, все их понимание красоты, истины или любви заключены в пении.
Они кажутся не склонными к любви, и они таковы. Безжалостные падшие ангелы. Кочевой народ, они скитаются в поисках пропитания. Пища им — кровь. Найдя замок, они сочли его, каждый его бастион и стену, своими охотничьими угодьями. Они нашли здесь добычу и искали новую годами.
Вначале их зовы и их песни могли выманить жертву для пиршества. Так племя или же стая Феролюца заполучила жену герцога, ходившую во сне, с полуночного балкона. Но дочь герцога, первую жертву, они поймали семнадцать лет назад, когда ночь застала ее на горном склоне. Ее свиту и ее саму они бросили там до восхода — мраморные статуи, из которых выпита жизнь.
Теперь замок закрыт, наглухо заперт засовами и решетками. Их лишь еще больше привлекает его упорство (женщина, которая отказывает). Они не намерены уходить, пока замок не падет перед ними.
По ночам они кружат, словно огромные черные мотыльки, снова и снова, близ резных башен, близ тускло светящихся свинцовых окон, и их крылья подымают сумрачный ветер, громом бьющийся в грозовое стекло.
Они чувствуют, что их приписывают какому-то греху, считают карающим проклятием, возмездием, и это забавляет их в той мере, в какой они это постигают.
Еще они ощущают цветок, Nona Mordica. У вампиров есть собственные легенды.
Но этой ночью Феролюц срывается в воздух, с криком мчится по небу на черных парусах своих крыльев, и зов его подобен хохоту или насмешке. Этим утром, в межвременье перед тем, как затеплилась заря и восходящее солнце прогнало его в тенистое скальное гнездо, он заметил брешь в броне его возлюбленной строптивой добычи. Окно высоко в старой заброшенной башне, окно с маленьким смотровым глазком, давшим трещину.
Вскоре Феролюц подлетает к глазку и дышит на него, как если бы хотел его растопить. (Дыхание его свежо и ароматно. Вампиры не едят сырой плоти, только пьют кровь, безупречную пищу, которая прекрасно усваивается, а их зубы всегда здоровы.) То, как дыхание затуманивает стекло, зачаровывает Феролюца. Но вскоре он уже постукивает в треснувшее окно, постукивает, а затем скребется. Отлетает осколок, и вот он уже видит, как это следует осуществить.
Над склонами и вершинами замка, в котором Феролюц видит лишь еще одну гору с пещерами, разносится гул герцогского застолья.
Он не обращает внимания. Ему нет нужды в рассуждениях, он просто знает; дальний шум скрывает здешний — с которым он проламывает окно. Переплет обветшал, а решетка тронута ржавчиной. Дело, конечно, не только в этом. Магия Предназначения защитила замок, и, как диктует равновесие, должно существовать или же появиться некое противодействие, какой-то изъян…
Народ Феролюца не замечает, чем он занят. В известном смысле их танец с добычей обесценился до ритуала. Они без малого два десятилетия прожили на крови местных горных зверей и летающих тварей, подобных им самим, настигнутых прямо в воздухе. Терпение в их роду не добродетель. Это своего рода прелюдия, которая при желании может длиться немалое время.
Феролюц протискивается сквозь узкое окно. Для него самого, проворного и стройного, хотя и мускулистого, это не составляет труда. Но крылья причиняют ему хлопоты. Они следуют за ним, поскольку не могут иначе, словно два отдельных существа. Стекло задевает их и слегка режет, и они кровоточат.
Он стоит в тесной каменной комнатке, отряхивая окровавленные перья и ворча, хотя и беззвучно.
Затем он находит лестницу и идет вниз.
Он проходит по пыльным площадкам и заброшенным комнатам. В них не пахнет жизнью. Но затем запах появляется — запах гнезда, стаи существ, диких тварей поблизости. Он узнает его. Свет его алых глаз предшествует ему, рассеивая мрак. И тогда другие глаза, янтарные, зеленые и золотистые, вспыхивают, словно россыпь звезд, на его пути.
Где-то догорает старый факел. Человеческий взгляд различил бы лишь курганы и отблески, но для Феролюца, принца вампиров, внезапно открывается все. Перед ним просторное каменное помещение, огражденное бронзой и железом, и за прутьями кто-то прохаживается и ворчит, или щебечет и спасается бегством, или просто пристально смотрит. И еще, без решеток, но прикованные цепями из желтой меди к медным же кольцам — три бронзовых зверя.
Феролюц на ступенях зверинца смотрит в глаза герцогским львам. Он улыбается, и хищники рычат. Один из них — король, его грива — словно пышный плюмаж на шлеме. Феролюц признает короля и его королевское право на вызов, поскольку это владения львов, их территория.
Вампир сходит по лестнице и встречает зверя, когда тот прыгает на всю длину цепи. Для Феролюца цепь ничего не значит, а поскольку он подошел достаточно близко, то и для льва тоже.
Принцу вампиров битва видится великолепной: она возбуждает его и наполнена для него смыслом — игра ума, расцвеченная множеством оттенков, но и полная чистой мощи, словно соитие.
Он крепко вцепляется когтями, его сильные конечности оплетают зверя едва ли не более могучего, чем он сам, а тот в ответ обхватывает его. Он вонзает зубы в плечо врага и в свирепой ярости и блаженстве начинает высасывать пищу. Лев бьется и рвет его когтями в ответ. Раны Феролюца пылают, словно пламя, на плечах и бедрах, и он крепче обнимает зверя, и душит в объятиях, и пьет из него, любя его, ревнуя его, убивая его. Постепенно могучее кошачье тело обмякает, все еще цепляясь за противника, его клыки покоятся в одном из прекрасных лебединых крыльев, позабытые обоими.
В мешанине перьев, изодранной кожи, пролитой крови, лев и ангел лежат в объятиях на полу зверинца. Зверь поднимает голову, целует убийцу, содрогается, отпускает.
Феролюц выскальзывает из-под тяжко навалившейся на него мертвой кошки. Он встает. И боль набрасывается на него. Его возлюбленный жестоко изранил его.
На другом конце зверинца припали к полу две львицы. Позади них, за угасающим факелом, стоит человек, пораженный чистейшим ужасом. Он пришел накормить зверей, и увидел иное кормление, и теперь не может стронуться с места. Он глух, смотритель зверинца, что ранее было его преимуществом, хранящим его от ужаса перед ночными вампирскими кличами.
Феролюц кидается к человеческому существу быстрее, чем змея, и замирает. Мучительная боль охватывает его, и каменная комната вертится волчком. Невольно, ошеломленный, он расправляет крылья, чтобы взлететь, там, в замкнутом помещении. Но раскрывается лишь одно из них. Второе, израненное и надломленное, повисает, словно треснувший веер. И тогда прекрасным мелодичным напевом отчаяния и гнева звучит крик Феролюца. Он падает, обессилев, к ногам смотрителя.
Человек больше не медлит. Он бежит по замку, выкрикивая проклятия и молитвы, и добирается до герцогского зала, и весь зал прислушивается к его словам.
Все это время Феролюц падает в бездну на грани жизни и смерти, то ли сон, то ли обморок обволакивает его, а меньшие звери в клетках судачат о нем — или так лишь кажется.
И когда его поднимают, вампир не приходит в себя. Лишь огромные поникшие окровавленные крылья содрогаются и замирают. Те, кто несет его, более обычного охвачены отвращением и страхом, поскольку нечасто видели кровь. Даже пища для зверинца пропекается едва ли не дочерна. Два года назад садовник поранил ладонь о шип. Его на неделю отстранили от двора.
Но Феролюц, средоточие столь пристального внимания, не пробуждается. Не раньше, чем остаток ночи просачивается сквозь стены прочь. Тогда какой-то мощный инстинкт тревожит его. Солнце близится, а вокруг открытое место, он прорывается сквозь забытье и боль, сквозь плотные глубочайшие воды, к сознанию.
И обнаруживает себя в огромной бронзовой клетке, клетке какого-то зверя, приспособленной к случаю. Всюду, куда ни посмотри, прутья, от них не избавиться, и тщетно он пытается вырвать их. За прутьями герцогский зал, что представляется ему лишь бессмысленным холодным блеском в дымке боли и умирающих огней. Не открытое место, по сути, но слишком открытое для его рода. Сквозь толстые стекла окон внутрь проникнет тусклое сияние солнца. Для Феролюца оно будет подобно мечам, кислоте и жгучему пламени…
Вдалеке он слышит биение крыльев и высокие голоса. Его народ ищет его, зовет, и кружит, и ничего не находит.
Феролюц кричит, теперь гневно и пронзительно, и собравшиеся в зале отшатываются от него, взывая к Господу. Но вампир этого не видит. Он попытался ответить сородичам. Теперь он вновь оседает под покровом сломанных крыльев, и винно-красные звезды его глаз гаснут.
И ангел смерти, — нараспев произносит священник, — непременно пролетит мимо, хотя и как тень, а не нечто вещественное…
Разбитое окно в старой башне над зверинцем запечатали кирпичом и известкой. Ужасно, что бреши так долго никто не замечал. Чудо, что лишь одна из тварей нашла ее и проникла внутрь. Господь, защитник наш, уберег Проклятого герцога и его двор. И магия, что окружает замок, тоже держалась крепко. Однако из возможной беды родился великолепный цветок: теперь одно из чудовищ в их власти. Бесценная награда.
Беспомощный, запертый в клетке, теперь демон в их милости. Он слаб после битвы с благородным львом, что отдал жизнь за безопасность замка (и будет погребен с почестями в пышно убранной могиле в ногах фамильной гробницы герцога). Перед самой зарей по слову советников герцога бронзовую клетку убрали в темнейшую часть зала, близко к помосту, где некогда было огромное окно, но теперь уже нет. Принесли множество ширм, и расставили вокруг клетки, и накрыли ее сверху. Теперь солнечный свет не сможет просочиться в темницу и причинить вред узнику. Лишь дамы и рыцари герцога заглядывают за ширмы и рассматривают при свечах демона, все еще лежащего в забытьи от боли и потери крови. Алхимик герцога сидит рядом на табурете, диктуя заметки боязливому ученику. Алхимик — и аптекарь, раз уж на то пошло — убеждены, что вампир, выпивший льва почти досуха, оправится от ран. Даже крылья исцелятся.
Придворный живописец герцога тоже приходил, но вскоре устыдился и ушел. Красота демона тронула его, и он возжаждал нарисовать его, и не как нечто до крайности омерзительное, но как существо, в чем-то превосходящее человека, полное жизни и невинное, или как самого Люцифера, пораженного мукой великого Падения. И все это побудило художника, не более чем ремесленника, жалеть падшего, так что он выскользнул прочь. Он знает, поскольку алхимик и аптекарь сказали ему, что должно свершиться.
Разумеется, многие в замке знают. Хотя едва ли кто-нибудь спал или пытался уснуть, все здание звенит от волнения и оживления. И также герцог повелел, чтобы любой, кто пожелает, мог присутствовать. Так что теперь он проходит по замку, заглядывая в каждый угол и каждую щель, а тем временем, стоит упомянуть, его зодчий пользуется случаем проверить, не треснуло ли еще какое-нибудь оконное стекло.
От комнаты к комнате идет герцог, сопровождаемый свитой, по галереям и лестницам, через пыльные чердаки и затхлые кладовые, которых никогда прежде не видел, а если и видел, то забыл. Тут и там ему встречаются слуги. Нескольких пожилых женщин находят под самой крышей, прядущих, словно пауки, полуслепых и почтительных. Они склоняются перед господином из смутного воспоминания о старой привычке. Герцог объявляет им добрые вести, или, скорее, его вестник, выйдя вперед, оглашает их. Древние старухи вздыхают и шепчутся, и их оставляют и, вероятно, забывают. И снова, в узком дворике, новость торжественно сообщают мальчишке-дурачку, что присматривает за голубятней. От испуга, ничего не поняв, тот заходится в припадке; и голуби, любящие и понимающие его (поскольку и не пытаются), слетают вниз и укрывают его мягкими крыльями, когда герцог удаляется. Мальчик лежит под птичьими тельцами, словно в сугробе теплого снега, утешенный.
На одной из темных лестниц над кухней блистательная процессия огибает поворот и застает Роиз, судомойку, за мытьем пола. В эти дни, когда так мало детей и младших слуг, рук не хватает, и судомойки заняты не только на кухне.
Роиз встает, бледная от потрясения, и на какое-то жуткое мгновение решает, что герцог явился лично обезглавить ее за некую ужасную провинность, совершенную ею по неведению.
— Услышь же, по воле герцога, — объявляет глашатай. — Один из сатанинских ночных демонов, терзающих нас, был пленен и лежит в клетке в герцогском зале. Завтра на восходе это создание будет доставлено в священное место, где растет цветок огня, и там прольется его нечистая кровь. И кто тогда усомнится, что куст расцветет, спасая нас всех, по милости Господней.
— И ангел смерти, — нараспев произносит священник, не упуская ни единой возможности, — непременно…
— Погодите, — перебивает герцог, белый, словно Роиз. — Кто это? — спрашивает он. — Это призрак?
Свита пристально глядит на девушку, которая едва не оседает от ужаса, сжимая в руках половую тряпку.
Постепенно, несмотря на тряпку, на лохмотья, на огрубевшие руки, придворные тоже замечают.
— Да это же чудо.
Герцог выходит вперед. Он смотрит на Роиз сверху вниз и начинает плакать. Девушка думает, что это слезы сострадания из-за жуткого приговора, который он прибыл исполнить над ней, и падает на колени.
— Нет, нет, — ласково говорит герцог. — Встань. Поднимись. Ты так похожа на мое дитя, мою дочь…
Тогда Роиз, знающая мало молитв, взамен в ужасе начинает петь свою песенку:
Oh fleur de feu
Pour ma souffrance…
— Ах! — вскрикивает герцог. — Откуда ты знаешь эту песню?
— От своей матери, — отвечает Роиз и, ведомая каким-то внутренним чувством, поет снова:
О флёрда фёр
Пурма суффранс
Нед ормей пар
Мэй сэй дэй мвар…
Это песня о кусте огнецвета, Nona Mordica, прозванного некусайкой. В ней говорится: «О цветок огня, ради невзгод моих, не спи, но мне помоги — пробудись!» Дочь герцога часто пела ее. В те дни куст, в котором не было нужды, считался лишь замковой диковиной. Но сама песенка, повторяемая, словно заклинание, на горной дороге, оказалась бесполезной.
Герцог снимает грязный шарф с волос Роиз. Она очень, очень похожа на его покойную дочь: тот же бледный гладкий овал лица, высокая белая шея, и большие блестящие темные глаза, и длинные черные волосы. (Или дело в том, что она очень, очень похожа на картину?)
Герцог отдает распоряжения, и Роиз уводят.
В прелестной комнате, дверь которой была заперта семнадцать лет, ее выкупали и вымыли ей волосы. В ее кожу втерли масла и духи. На ней платье нежнейшего розового цвета с поясом, расшитым жемчугами. Ее волосы расчесаны, и на них водружен венец со звездами и мелкими золотыми листочками.
— Ох, бедные твои ручки, — причитают служанки, подстригая ей ногти.
Роиз поняла, что ее не казнят. Она поняла, что герцог заметил ее и пожелал любить, как свою покойную дочь. Медленно какое-то беспокойство, не вполне счастье, охватывает Роиз. Теперь она будет носить собственное розовое платье, теперь она будет сочувствовать герцогу, утешать его. Ее вдруг охватывает покой.
Мечта стала явью. Она так часто рисовала это в своих мыслях, что почти не удивилась. Кухня никогда не представлялась ей чем-то настоящим.
Она скользит по замку, и дамы поражены ее изяществом. Посадка ее головы под звездным венцом безупречна. Ее голос тих, чист и мелодичен, и чужеземная манера ее матери, давно забытая, полностью оставила его. Лишь огрубевшие руки выдают ее, но, смягченные мазями, вскоре и они станут нежными и белыми.
— Возможно ли, что она и впрямь принцесса, вернувшаяся во плоти?
— Ее жизнь отняли так рано — да, как верят в землях пряностей, волею провидения она могла вернуться.
— Она примерно в том возрасте, как; если бы была зачата в ту самую ночь, когда дочь герцога у… То есть в ту ночь, когда нас постигло проклятие…
Разражаются богословские диспуты. Слагаются песни.
Вот уже некоторое время Роиз сидит со своим приемным отцом в Восточной башне, и он рассказывает ей о книгах и мечах, лютнях и свитках, но только не о двух портретах. Затем они вместе выходят в прелестный сад, залитый солнечным светом. Они сидят под персиковым деревом и обсуждают многие вопросы, или это герцог их обсуждает. То, что Роиз невежественна и неграмотна, ничего не значит. Ее всегда можно будет обучить. Она соответствует основным требованиям — послушание и кротость. Многие девицы королевской крови во многих странах знают не более, чем она.
Герцог засыпает под персиковым деревом. Роиз слушает песни о любви, что преподносят ей ее (именно ее собственные) придворные.
При упоминании о чудовище в клетке она кивает, как если бы знала, о чем идет речь. Она предполагает, что это нечто ужасное, пугающая забава, которую покажут за ужином, после заката.
Когда солнце склоняется к западной цепи гор, едва виднеющихся из-за высоких стен, придворные стекаются в замок и все двери запираются на замки и засовы. Этим вечером они собираются с особым рвением.
И стоит свету угаснуть за цветными стеклами, среди которых нет красных, как ширмы и покрывала убирают с бронзовой клетки. Ее выкатывают на середину огромного зала.
Почти сразу из бойниц начинают с грохотом палить пушки. Канонирам даны строжайшие распоряжения вести огонь всю ночь без секундной передышки.
В зале гремят барабаны. Псы начинают лаять. Роиз не удивлена шумом, поскольку часто слышала его сверху, со своего чердака, словно морской прибой, вновь и вновь накатывающий на дом внизу.
Она с опаской смотрит на клетку, гадая, что же обнаружит там. Но видит лишь груду, черную, словно воронье, и еще матовый отблеск факелов на чем-то, похожем на человеческую кожу.
— Тебе не следует спускаться вниз и смотреть, — заботливо предупреждает герцог, когда его придворные стекаются к клетке.
Кто-то тычет меж прутьев украшенной самоцветами тростью, пытаясь пробудить чудовище, что лежит там недвижно. Но Роиз следует избавить от этого зрелища.
Так что герцог призывает актеров, и легкая прелестная пьеска разыгрывается на протяжении всего ужина перед помостом, заслоняя от глаз девушки остальной зал, где жестокое торжество и издевки двора неудержимо нарастают.
Принц Феролюц приходит в сознание в мгновение ока. Его пробуждает шум — слышный сквозь все прочие звуки — крыльев его народа, бьющегося о камни замка. Крылья говорят ему больше, чем их дикие многозвучные голоса. В сравнении с этим чувством мука исцеления и жестокость человеческого рода не значат ничего.
Феролюц открывает глаза. Его зрители-люди, обрадованные, но испуганные и брезгливые, пятятся и в двухтысячный раз спрашивают друг друга, надежна ли клетка. В свете факелов его глаза скорее черные, чем красные. Он озирается. Хотя и пленный, он величествен. Будь он львом или быком, они бы восхитились его «благородством». Но он слишком похож на человека, что невыносимо подчеркивает сверхъестественные отличия.
Вампир явно осознает суть своего бедственного положения. Враги заперли его. Пока что он зрелище, но в конце концов будет убит, как подсказывает ему чутье хищника. Он думал, что его уничтожит солнце, но теперь смерть отдалилась. И, превыше всего прочего, кличи и голоса крыльев его сородичей рассекают воздух снаружи этой каменной горы, изрытой пещерами комнат.
Так что Феролюц начинает петь, или, по крайней мере, так это воспринимают неистовые придворные и все люди, собравшиеся в зале. Кажется, что он поет. Это великий клич, каким говорит меж собой его племя, искусство, наука и религия крылатых вампиров, его способ сообщить сородичам или же попытаться сообщить то, что они должны узнать, прежде чем он умрет. Так пел его отец, и дед, и каждый из его предков. Большинство из них умерли в полете, падшими ангелами ныряя в глубокие ущелья, вдоль огромных ступеней далеких вершин, не обрывая песни. Феролюц, заточенный, верит, что его клич будет услышан.
Толпе в герцогском зале это пение кажется всего лишь пением, но как же оно великолепно. Мрачный серебряный голос, обращающийся в бронзу и золото, белеющий на самых высоких нотах. Кажется, что в песне слышны слова, но язык этих слов неведом. Так, должно быть, поют планеты или таинственные порождения моря.
Все ошеломлены. Все слушают в изумлении.
И поэтому никто не возражает, когда Роиз поднимается и сходит с помоста вниз. Словно некие чары препятствуют движению или связным мыслям. Из всех людей, столпившихся в зале, лишь ее одну тянет вперед. Так что она беспрепятственно подходит ближе и сквозь прутья клетки впервые видит вампира.
Она не имеет представления, каким он может оказаться. Она воображала его чудовищем или же безобразным зверем. Но он не то и не другое. Роиз, так изголодавшаяся по красоте и всегда мечтавшая о ней, неизбежно узнает в Феролюце часть собственной воплощенной мечты. Она тотчас же любит его. И, поскольку любит, не боится его.
Она стоит там, пока он длит и длит свою великолепную песнь. Он не видит ее вовсе, и никого из них. Они лишь обстоятельства, как мгла или боль. В них нет ни характера, ни личности, ни достоинств — они абстрактны.
Наконец Феролюц умолкает. За камнем и толстым стеклом крепости хлопанье крыльев тоже сменяется тишиной.
Вдруг осознав, что были скованы чарами, наделившими их немотой посреди ночи, приближенные герцога одновременно спохватываются, визжа и крича, взрываясь звуком, восполняющим тишину. Вновь гремит музыка. И пушки в бойницах, тоже притихшие, пробуждаются с душераздирающим грохотом.
Феролюц закрывает глаза и словно бы засыпает. Так он готовится к смерти.
Роиз подхватывают руки.
— Госпожа, отступите подальше, уйдите в сторону. Так близко! Оно может вам повредить…
Герцог заключает ее в отеческие объятия. Роиз, не привычная к подобному проявлению чувств, остается равнодушной. Она рассеянно поглаживает его.
— Мой господин, что станется с ним?
— Тише, дитя. Лучше тебе не знать.
Роиз упорствует.
Герцог упорствует в молчании.
Но она вспоминает слова глашатая на лестнице и понимает, что они намерены убить крылатого человека. Тогда она внимательнее прислушивается к обрывкам причудливых бесед в зале и узнает то, что ей нужно. С первыми лучами солнца, как только враги отступят от стен, пленника доставят в прелестный сад с персиковыми деревьями. И далее — в утопленный садик с волшебным кустом, огнецветом. И там его вздернут на солнце, просачивающемся сквозь купол дымчатого стекла, что само по себе станет для него медленной гибелью, но также и ранят его, дабы его кровь, украденная кровь вампира, оросила корни fleur de feu. И кто усомнится, что от такого питания куст расцветет? Цветы станут избавлением. Где бы они ни росли, там безопасно. Кто бы ни носил их, его не коснутся иссушающие укусы демонов. Некусайкой прозвали его в народе — цветок, отпугивающий вампиров.
Остаток ночи Роиз сидит на подушках, сложив руки, напоминая портрет принцессы, что вовсе на нее не похоже.
В конце концов небо снаружи меняется. За стенами нисходит тишина, и в замке тоже, и двор поднимает голову — словно единый зверь во многих телах, почуявший день.
Стоит забрезжить намеку на рассвет, и черная напасть снимается с места и исчезает, словно ее никогда и не было. Герцог и почти весь его замок, полный мужчин, женщин и детей, высыпают за двери. Небо необъятное и голубовато-серое, с вишневым просветом на востоке — двор именует его лиловым, поскольку зори здесь никогда не окрашены ни в единый оттенок красного.
Они проходят через тускло освещенный сад, когда тают последние звезды. Клетку они волокут с собой.
Они, люди герцога, слишком устали, слишком сосредоточены, чтобы по-прежнему дразнить узника. У них была вся долгая ночь, чтобы предаваться этой забаве и чтобы пить и рассуждать, а теперь они набрались решимости для заключительного действа.
Подойдя к тайному садику, герцог отпирает железную дверь. Внутри нет места для всех, так что большинству приходится остаться снаружи, и они толпятся в воротах или же пошатываются на нагроможденных скамьях, расставленных вокруг, и заглядывают внутрь поверх стен сквозь стекло купола. Разумеется, места в дверном проеме лучшие — отсюда открывается наиболее полный вид. Слугам и низшим по положению приходится встать поодаль, под деревьями, и лишь воображать происходящее. Но они к этому привычны.
В сам утопленный садик допущены алхимик, и аптекарь, и священник, и надежные крепкие солдаты, сопровождающие герцога, и сам герцог. И Феролюц в клетке.
Восток уже весь лилов. Алхимик подготовил колдовские предосторожности, кои теперь и применяет, а священник, не упуская ни единой возможности, нараспев читает молитвы. Могучие солдаты открывают клетку и хватают чудовище, прежде чем оно шевельнется. Но узилище уже окурено дурманящим дымом, и, помимо того, пленник приготовился к неизбежной смерти и не противится.
Феролюц висит в руках ненавидящих его стражей, смутно сознавая близость солнца. Но смерть еще ближе, и уже можно услышать, как ученик алхимика заканчивает затачивать нож.
Листья Nona Mordica дрожат от предвкушения света и начинают разворачиваться. Хотя это повторяется с каждой утренней зарей, придворные встречают пробуждение цветка с воодушевленными возгласами. Роиз, занявшая место в дверном проеме, тоже смотрит туда, но лишь мгновение. Хотя она с детства пела о флёр де фёр, она так и не узнала, о чем эта песня. И точно так же, хотя она и мечтала всю жизнь о том, чтобы сделаться дочерью герцога, происшедшего она так по-настоящему и не осознала, так что оно не много для нее значит.
Когда стражи подтаскивают демона к клочку сырой земли, где растет кустик, Роиз врывается в утопленный садик, и в ее ладонях сверкает молния. Женщины визжат, и неудивительно. Девушка похитила один из мечей из Восточной башни и теперь взмахивает им, и солдат падает, истекая красным, красным — красным! — прямо на их глазах.
Входит хаос, как в старой пьесе, всплескивая изорванными рукавами. Люди, державшие демона, отшатываются в ужасе перед взмахами клинка, и нечестивой кровью, и безумной девушкой в платье принцессы. Герцог что-то жалобно скулит, но никто не обращает на него внимания.
Восток накаляется, растекаясь пылающей жидкостью по земле.
Тем временем, словно в насмешку, сплетенные ощущения нового дня и пролитой горячей крови вторгаются в оцепеневший разум вампира. Его глаза открываются, и он видит девушку, и веер алых брызг, что срывается с меча в ее руке, и тогда отступает последний страж. Она бросается к Феролюцу. Хотя, или же поскольку, ее лицо безумно, оно сообщает о ее намерениях, когда она вкладывает рукоять меча в его ладони.
Никто не решается приблизиться ни к демону, ни к девушке. Они лишь смотрят в ужасе и с трепетом осознают то же, что понял Феролюц.
В этот миг вампир взмывает вверх, и огромные лебединые крылья на его спине вновь исцелены и невредимы. Как и предсказали доктора, он полностью поправился, и непомерно быстро. Он беспрепятственно срывается в воздух, словно стрела, как будто земного притяжения больше не существует. И тут же девушка обнимает его за талию и, хрупкая и легкая, взлетает вверх вместе с ним. Он не смотрит на нее, но направляется к дверному проему, прорывается сквозь него, мечом, когтями, крыльями, даже собственной тенью разметывая людей и кирпичи со своего пути.
И вот он уже в небе над ними, черная звезда, так и не угасшая. Они видят, как плещут и бьются крылья и как развевается платье девушки и ее распущенные волосы, а затем это видение ныряет вниз и скрывается в тени гор, и восходит солнце.
Это удача, что гора с рассветом накрывает его тенью. Львиная кровь и вынужденная неподвижность сотворили чудо, но солнце может убить его. К счастью, тень, глубокая и холодная, словно омут, обнимает вампира, и в ее пределах отыскивается пещера, еще глубже и холоднее. Здесь он приземляется и оседает, стряхивая девушку, о которой почти успел забыть. Разумеется, он не боится ее. Она похожа на ручного зверька, словно охотничьи псы, или волки, а может, ястребы, которых время от времени держала при себе стая вампиров. Все, что ему нужно знать, — что она помогла ему. И поможет снова. Так что когда, спотыкаясь в темноте, она приносит ему в горстях воды из источника в глубине пещеры, он не удивляется. Он пьет воду, единственное вещество кроме крови, которое поглощает его род. Затем он рассеянно гладит ее волосы, как мог бы приласкать ручное животное, каковым она, как видно, и стала для него. Он не признателен, как и не насторожен. Его разум поглощен иными вопросами. Обессилев, он засыпает, и, поскольку Роиз тоже измучена, она засыпает с ним рядом, прижимаясь к его теплому телу в леденящей темноте. Как и у принца вампиров, как выясняется, ее мысли незамысловаты. Ей грустно, что она огорчила Проклятого герцога. Но она не сожалеет о содеянном, поскольку не могла позволить Феролюцу умереть — как не могла и отказаться покинуть кухню ради двора.
День, едва начавшийся, во сне пролетает быстро.
Феролюц просыпается после захода солнца, не увидев его. Он встает и идет к выходу из пещеры, который теперь открывается в полное небо звезд над горами. Замок остается далеко внизу и невидим для глаз Роиз, когда она встает рядом. Она даже не ищет его, поскольку ей и без того есть на что посмотреть.
Огромные темные силуэты ангелов кружат, заслоняя вершины и звезды. И там, в сверкающей вышине, зарождается их песня. Это погребальный плач, их скорбь, безжалостная и сильная, по принцу, погибшему в каменном сердце их охотничьих угодий.
Его народ не смеется, но, как и для птиц или для диких зверей, для них есть нечто равнозначное смеху. Такой звук издает теперь Феролюц и, словно пущенное копье, взмывает в воздух.
Роиз у входа в пещеру, покинутая, забытая, незамеченная даже стаей вампиров, следит за крылатым человеком, пока он летит к своим сородичам. На миг она допускает, что сумеет украдкой спуститься вниз по извилистым горным тропам. Но куда ей идти? Она не тратит много времени на эти размышления. Они не занимают и не увлекают ее. Она следит за Феролюцем и, поскольку давно уже узнала о бесполезности слез, не плачет, хотя ее сердце начинает разрываться.
Пока принц скользит — его тело неподвижно, крылья расправлены, ловя нисходящий воздушный поток, — в самый вихрь черного оперения, алые звезды глаз вспыхивают вокруг него. Скорбный плач стихает. Воздух неподвижен.
Тогда Феролюц ждет. Он ждет, поскольку настрой его народа не похож на то, каким он всегда знал его. Как если бы он ворвался в пустоту. Так что из тишины, но не из чего-то иного он узнает все. В каменной клетке лежал он и пел о своей смерти, как и подобает умирающему принцу. И ритуал был завершен, и теперь за ним следуют плач, и скорбь, а затем избрание нового владыки. И ничто из этого не подвластно переменам. Он мертв. Мертв. Так есть, и так будет, и ничто не изменит этого.
На миг Феролюц протестует. Возможно, это краткое пребывание среди людей отчасти научило его их тщете. Но стоит лишь крику сорваться с его губ, как вокруг него, словно мечи, вздымаются огромные крылья. Когти, зубы и глаза вспыхивают в свете звезд. Протестовать значит быть растерзанным в клочья. Он им больше не сородич. Они могут наброситься на него и убить, как и любое существо, ставшее им помехой. Уходи, говорят ему когти, и зубы, и глаза. Убирайся прочь.
Он мертв. Ему не остается ничего, кроме как умереть.
Феролюц отступает. Он набирает высоту. В замешательстве он ощущает мощь и послушание своего тела и радость полета и не может понять, как это возможно, если он мертв. И все же он мертв. Теперь он знает это.
Так что он опускает веки и складывает крылья. Он падает, словно копье. Но кто-то кричит, прерывая отрешенность его отрицания. Потревоженный, он расправляет крылья, содрогается, разворачивается, словно пловец, обнаруживает сбоку уступ и две протянутые руки, цепляющиеся за его плечо и волосы.
— Нет, — просит Роиз.
(Туча вампиров, уносящаяся прочь, не слышит ее, а она не думает о них.) Его глаза остаются закрыты. Цепляясь за него, она целует его веки, лоб, губы, нежно, а ее ногти вонзаются в его кожу, чтобы удержать его. Черные крылья бьют в неистовой жажде освободиться, и упасть, и умереть.
— Нет, — повторяет Роиз. — Я люблю тебя, — продолжает она, — Моя жизнь принадлежит тебе.
Это слова двора и придворных песен о любви. Тем не менее она верит в них. И хотя он не может понять ее языка или ее чувств, все же ее страсть, чистая как есть, говорит сама за себя, сильная и жгучая, как страсти его народа, обыкновенно любящего лишь одно — и это одно алого цвета. На миг она заполняет поглотившую его пустоту. Но затем он бросается прочь с уступа чтобы снова падать, снова искать смерти.
Словно лента все еще цепляясь за него, Роиз срывается со скалы и падает вместе с ним.
Испуганная, она прячет лицо в его груди, в тени крыльев и волос. Она больше не просит его передумать. Так и должно быть.
«Люблю», — вновь думает она за миг до того, как они ударятся оземь.
Затем этот миг наступает — и проходит.
Пораженная, она обнаруживает, что все еще жива, все еще в воздухе. Едва не коснувшись скал, так что на них остались перья, Феролюц отклонился в сторону и вверх. Теперь они уносятся обратно ввысь, к самым звездам. Кажется, мир остался многими милями ниже. Возможно, они улетят прямо в небеса. Возможно, теперь он собирается разбиться о холодное лицо луны.
Он не пытается избавиться от нее, не пытается больше упасть и умереть. Но в полете он время от времени кричит, ужасным, потерянным, безумным криком.
Они не ударяются о луну. Они не проносятся мимо звезд, словно мимо замершего дождя.
Но когда воздух становится разреженным и чистым, на их пути оказывается подобная кинжалу вершина. Здесь он приземляется. Как только Роиз выпускает его, он отворачивается. Он становится, словно часовой, по обыкновению своего племени, на самой вершине пика. Но ни за чем не следит. Он не сумел выбрать смерть. Его сила и чужая воля помешали ему. В его разуме воцарилась бесформенная темнота. Его глаза сверкают, не видя ничего.
Роиз, слегка задыхаясь в разреженном воздухе, сидит у него за спиной, смотрит на него, на случай, если ему будет что-то угрожать.
И наконец угроза является. Восток светлеет. Промерзшее вздыбленное море гор внизу и вокруг постепенно проступает из темноты. Это восхитительное зрелище, но Роиз оно не восхищает. Она отводит взгляд от изящно вычерченных силуэтов, кажущихся тонкими и прозрачными, словно бумага, от рек тумана между ними, от мерцания перламутрового льда. Она ищет тенистое убежище, в котором можно спрятаться.
Когда она возвращается, в небе уже зияет бледно-желтая рана. Она хватает Феролюца за запястье и тянет его за собой.
— Идем, — просит она.
Он смотрит на нее рассеянно, словно видит ее с берега другой страны.
— Солнце, — поясняет она. — Быстрее.
Лезвие света, словно бритва, полосует его тело. Теперь инстинкт понукает его, и он спускается следом за ней со скользкого острия вершины и в конце концов — в неглубокую пещеру. Она так тесна, что заключает его, словно гроб. Роиз заслоняет вход собственным телом. Это лучшее, что она может сделать. Она сидит лицом к солнцу, когда то восходит, словно изготовившись к битве. Ради него она ненавидит солнце. Даже когда свет согревает ее продрогшее тело, она проклинает его. Пока свет, и холод, и скудный воздух все вместе не меркнут.
Когда она пробуждается, она смотрит в сумрак и бесчисленные звезды, две из которых красные. Она лежит на скале у пещеры. Феролюц склоняется над ней, а за его спиной его неподвижные крылья застилают небо.
Она так в полной мере и не осознала его естество — естество вампира. И все же ее собственное естество, говорящее ей столь многое, сообщает ей, что ему необходима некая жизненно важная часть ее самой и что он опасен и смертоносен. Но она любит его и не боится. Она готова была разбиться насмерть с ним вместе. Помочь ему ценой собственной жизни не кажется ей неправильным. Так что она лежит неподвижно и улыбается ему, чтобы уверить, что она не станет бороться. От усталости, не от страха, она закрывает глаза. Вскоре она ощущает мягкую тяжесть его волос, скользящих по ее щеке, а затем его прохладный рот касается ее горла. Но больше ничего не происходит. На некоторое время они замирают так, она — уступая, он — склоняясь над ней, его губы на ее коже. Затем он чуть отстраняется. Садится, рассматривая ее. Она, понимая, что нечто неведомое так и не свершилось, садится тоже. Она безмолвно манит его, жестами и выражением лица говоря ему «Я согласна. Ты можешь делать со мной все, что захочешь». Но он не двигается. Его глаза пылают, но даже это ее не пугает. В конце концов он отводит взгляд и смотрит в бездонную темноту.
Он и сам не понимает. Пить из тела ручного зверя, волка или орла допустимо. Даже убить такового, если потребует нужда. Возможно ли, что, изгнанный собственными сородичами, он утратил их единую душу? Значит, теперь он бездушен? Ему так не кажется. Несмотря на слабость и голод, вампир ощущает неистовое биение жизни. Когда он смотрит на создание, предназначенное ему в пищу, он обнаруживает, что видит ее иначе. Он нес ее по небу, он избежал смерти, каким-то неосознанным образом, ради нее, и она привела его в безопасное место, защитила от лезвий солнца. И вначале именно она спасла его от схвативших его человеческих существ. Значит, она не может быть человеком. Она не ручной зверек и не добыча. И если так, он не может выпить ее кровь, как не стал бы набрасываться на собственных сородичей, даже в сражении, чтобы насытиться. Он начинает воспринимать ее красоту, не как мужчина видит женщину, разумеется, но как его народ преклоняется перед блеском воды в сумраке, или полетом, или пением. Для этого не существует слов. Но жизнь продолжает биться в нем Жизнь, хотя он и мертв.
Наконец восходит луна, и что-то проносится мимо, заслоняя ее свет. Феролюц не настолько быстр, как бывал прежде, и все же он бросается в погоню, ловит и повергает, убивает прямо в полете огромную ночную птицу. Извернувшись в воздухе, он высасывает из нее соки. Жар жизни, как и ее торжество, струится по его телу. Он возвращается на скальный уступ, прекрасная птица, обмякнув, висит в его руке. Он бережно разрывает ее великолепие на части, ощипывает перья, расщепляет кости. Он будит свою спутницу (снова уснувшую от слабости), которая не ручной зверек и не добыча, и скармливает ей кусочки плоти. Поначалу она не хочет есть. Но голод ее столь велик, а естество столь дико, что вскоре она принимает волоконца сырой дичи.
Подкрепленный кровью, Феролюц поднимает Роиз и несет ее, скользя вниз над рассеченной лунным светом, ощетинившейся страной гор, пока не показывается каменная впадина, полная холодной воды после былых дождей. Здесь они вместе пьют. Бледные, почти белые примулы пробиваются в трещинах, заросших черным мхом. Роиз плетет венок и надевает его на голову возлюбленного, когда он этого не ожидает. Озадаченный, но полный презрения, он трогает венок, проверяя, не представляет ли тот угрозы и не стесняет ли его. Когда выясняется, что нет, он оставляет его на месте.
На этот раз задолго до зари они находят расщелину. Поскольку там холодно, он укрывает ее собственными крыльями. Она говорит ему о своей любви, но он не слышит, лишь журчание ее голоса, мелодичное и не досаждающее ему. А позже она сонно поет ему песенку об огнецвете.
Тогда настает время, недолгое, неизмеренное, неведомое время, когда они, эти два создания, вместе. Не вместе в каком-то из общепринятых смыслов, конечно, но вместе в странном чувстве или ощущении, инстинкте или ритуале, что может пробудиться к жизни в одно мгновение или постепенно расцветать долгие полстолетия и что люди зовут любовью.
Они не схожи. Нет, совершенно нет. Их различия бессчетны и должны быть нестерпимы. Он сверхъестественное существо, а она человек; он был властителем, а она грязной судомойкой. Он умеет летать, она не умеет. И наконец, он мужчина, она женщина. Что еще потребно для того, чтобы сделать их врагами? И все же они связаны, не одной лишь любовью, но всем, что они есть, самими камнями преткновения. И еще тем, что они обречены. Поскольку камни преткновения обрекли их, и все остальное. Оба были изгнаны собственными сородичами. Вместе они не могут даже общаться друг с другом, помимо взглядов, прикосновений, иногда звуков и еще песен, которых ни один не понимает, но каждый начал ценить, поскольку их явно ценит другой и поскольку они выражают чувства этого другого. Тем не менее эта обреченная связь, величайшая связь, становится все сильнее и могущественнее, привлекая их друг к другу.
Хотя они этого и не понимают, или если и понимают, то не в полной мере, именно осознание обреченности удерживает их здесь, среди вершин, уступов и горных долин.
Здесь возможна воздушная охота, и Феролюц может время от времени ловить птиц, чтобы поддержать их обоих. Но птицы редки. Более щедрые нижние склоны, где пасутся козлы, дикие бараны и люди, — они лежат ниже и дальше отсюда, словно в глубинах моря. Но он не относит ее туда, а Роиз не просит об этом, и не пытается спуститься сама, и даже не задумывается о подобном.
Но все же птицы редки, пастбища далеки, а зима близится. В этих горах есть лишь два времени года. Лето, оно уже на исходе, и жестокий мороз, что начинает сковывать и воздух, и скалы, мороз, от которого небо цепенеет, а все становится хрупким, словно весь пейзаж может вдруг треснуть и разлететься на осколки.
Как чудесно просыпаться в сумерках, когда мороз и лед начинают разрисовывать все вокруг серебристыми ночными паутинками. Даже изорванное платье, некогда принадлежавшее принцессе, покрывается блестками и сверкает, словно по волшебству, даже могучие крылья, некогда носившие принца, мерцают инеем, тронувшим каждое перо. А небо — ах, это небо, усеянное звездами, словно луг — маргаритками. Там, в вышине, когда они едят и им хватает сил, они летают, точнее, Феролюц летает, и Роиз летает в его руках, несомая его крыльями. Там, в вышине, пронзительно-холодной и призрачно-стеклянной, они стали любовниками, искренними и безоглядными, обнявшись и слившись, их тела, соединяющиеся в полете, — словно лук и стрела. К тому времени, как это впервые произошло, девушка забыла, кем была прежде, и он забыл, что она была кем-то помимо его неотъемлемой пары. Порой в такие мгновения, увлекаемая крыльями и страстью, она кричит там, в заоблачной выси. Эти звуки, доносящиеся сквозь гулкую тишину и усиленные горами, рассеиваются над затерянными деревушками в бесчисленных милях отсюда, где к ним прислушиваются с испугом и принимают за вопли злобных невидимых демонов, крошечных, словно летучие мыши, и вооруженных зазубренными скорпионьими жалами. Всегда остается место неверному истолкованию.
Чуть позже льдистые вступления и ошеломляющие звездные поля зимних ночей уступают место главному доводу зимы.
Воду в прудике, где росли цветочные гирлянды, заволокло и накрепко схватило льдом. Даже изменчивые водопады замерли изломанными каскадами стекла. Ветер пронизывает кожу и волосы, чтобы впиться в кости. А рыдания от холода не вызывают у холода ни малейшей жалости.
Огонь развести нечем. Кроме того, та, что некогда звалась Роиз, теперь стала зверем или же птицей, а звери и птицы не разжигают огня, кроме феникса из герцогского зверинца. А еще солнце — тоже огонь, а солнце — враг. Сторонись огня.
Начинаются месяцы затишья. И демонические любовники тоже должны приготовиться к безграничному зимнему сну, не порождающему голода, не требующему действия. Они устилают глубокую пещеру перьями и сухой травой. Но больше нет летающих тварей, чтобы накормить их. Давным-давно минула последняя скудная теплая трапеза, давным-давно — последний полет, соитие, восторг и пение. Так что они погружаются в свою пещеру, в покой, в сон. Который, как без слов, без раздумий понимает каждый из них, обернется смертью.
Как иначе? Он мог бы выпить ее кровь, некоторое время продержаться на ней, мог бы даже покинуть горы и избегнуть гибели. Или она могла бы оставить его, попытаться спуститься вниз и, возможно, даже теперь добраться до подножия гор. Другим, затерявшимся здесь, это удавалось. Но ни один из них не раздумывает над подобным выбором. Время для этого прошло. Даже погребальный плач нет нужды повторять снова.
Устроившись, они прижимаются друг к другу в равнодушном ледяном гнезде, немного пошептавшись, но в конце концов умолкнув.
Снаружи начинает сыпаться снег. Он падает, словно занавес. Затем его подхватывают ветра. Ночь полнится хлесткими, словно плети, порывами, и когда встает солнце, оно бело, как сам снег, и пылает далеко, не даря тепла. Вход в пещеру завален снегом. Зимой кажется возможным, что лето не наступит больше никогда и нигде в мире.
За укромной снежной дверью, сокрытый и уединенный, сон спокоен, как звезды, и вязок, как твердеющая смола Феролюц и Роиз, чистые и бледные, застывают в янтаре, в их холодном гнезде, и огромные крылья лежат, словно замысловато сочлененный механизм, который больше не шевельнется. И сухая трава и цветы схватываются льдом до поры, пока не растают снега.
Со временем солнце соизволяет приблизиться к земле, и свершается чудо. Снег сходит, ссыпается, обрушивается с разъяренных гор. Вода спешит вслед за снегом, воздух гудит от треска и звона, гула и рокота. Прошло полгода или, возможно, сотня лет.
Вход в пещеру теперь открыт. Ничто не появляется. Затем трепет, шелест. Что-то показывается наружу. Черное перо и зацепившийся за него лепесток цветка, словно черный уголь и белый пепел, осыпаются, уносятся в бездну. Исчезли. Канули. Как будто их и не было никогда.
Но приходит иная пора (через полгода, сотню лет), и безрассудный странник спускается с гор в деревушки у подножия по другую их сторону. Это смуглый веселый парень, вы бы не приняли его за травника или знахаря, но у него с собой в горшке растение, разысканное им высоко в ощетинившихся утесах, где, в конце концов, могло что-то таиться — а могло и нет. И он показывает растение, необычное, с нежными, темными, бархатистыми листочками, источающее приятный, похожий на ваниль запах.
— Поглядите-ка, это Nona Mordica, — объявляет он. — Некусайка. Цветок, отпугивающий вампиров.
Тогда селяне рассказывают ему странную историю о чужеземном замке, осажденном огромной стаей, целым войском крылатых вампиров, и о том, как герцог тщетно ожидал, когда же волшебный куст из его сада, некусайка, расцветет и спасет их всех. Но похоже, проклятие лежало на этом правителе, который в ту самую ночь, когда пропала его дочь, силой взял служанку, как ранее брал силой других. Но эта женщина понесла. И рождение плода, или же цветка его насилия, подкосило ее, так что она прожила после того лишь год или два. Дитя выросло, не ведая об этом, и в конце концов предало отца, убежав к вампирам и лишив герцога всякой надежды. И вскоре после того он сошел с ума, и однажды ночью сам пробрался наружу, и впустил крылатых демонов в собственный замок, так что все в нем погибли.
— А если бы куст зацвел вовремя, как цветет твой, все закончилось бы хорошо, — заключают селяне.
Странник улыбается. Он не рассказывает им в ответ о груде причудливых костей, словно часть орлиных смешалась с женскими и мужскими. Из костей, из самой их глубины, и рос куст, но странник бережно распутал его корни; теперь он выглядит вполне здоровым в своем прочном горшочке, и даже вдвое. Как будто два отдельных растения поднялись из одного стебля, одно с почти черными цветами, а другое с розовыми, словно юная вечерняя заря.
— Флёр де фёр, — говорит странник, лучезарно улыбаясь чуду и собственной удаче.
Fleur de feu. Цветок огня. Этот огонь, от которого он расцветает, — не ненависть и не страх, не ужас, не гнев и не вожделение; любовь — вот огонь некусайки, любовь, не способная предать, любовь, не способная повредить. Любовь, которая не умирает никогда.
Джозеф Пейн Бреннан (1918–1990) родился в Бриджпорте, штат Коннектикут, а в раннем детстве переехал в Нью-Хейвен, где жил и работал (в Йельской библиотеке) всю дальнейшую жизнь.
Его первой публикацией стало стихотворение, помещенное в 1940 году на страницах газеты «Вестник христианской науки»; стихи он сочинял и в последующие полвека, выпустив в свет несколько поэтических сборников. Кроме того, Бреннан был редактором двух малотиражных журналов — «Жуткое» (1957–1976), где публиковались стихи и проза о странном и сверхъестественном, и «Квинтэссенция» (1950–1977), поэтический альманах, выходивший раз в полгода.
Известность Бреннану принесли его «страшные» рассказы, большая часть которых первоначально появилась на страницах «Странных историй» и которые оказали значительное влияние на Стивена Кинга. Повесть Кинга «Плот», несомненно, вдохновлена неоднократно включавшимся в различные антологии рассказом Бреннана «Слизь» — равно как и роман Дина Кунца «Фантомы»: во всех трех произведениях изображено огромное, обитающее в воде, похожее на пятно существо.
Самый известный персонаж Бреннана, оккультный детектив Люциус Леффинг, действует более чем в двух десятках рассказов, составивших три сборника: «Дневник Люциуса Леффинга» (1973), «Хроники Люциуса Леффинга» (1977) и «Приключения Люциуса Леффинга» (1990). Бреннан также является составителем библиографии Г. Ф. Лавкрафта (1953) и автором книги «Г. Ф. Лавкрафт: Критический анализ» (1955).
Рассказ «Ужас замка Чилтон» был впервые опубликован в авторском сборнике «Крик в ночи» (Нью-Хейвен: Макабр-хаус, 1963).
Лето я решил провести в Европе — заниматься, если это будет возможно, изучением генеалогии. Сначала я отправился в Ирландию, а именно в Килкенни, где раскопал целую жилу легенд и подлинных документов, касающихся моих предков О`Браонейнов, вождей клана Уи-Дуах из древнего королевского дома Оссори. Бреннаны (так потом стало произноситься это имя) лишились своих владений во времена правления Томаса Уэнтворта, графа Страффордского. Рад добавить, что впоследствии этот граф-грабитель был отправлен в Тауэр и обезглавлен.
Из Килкенни я поехал в Лондон, а затем в Честерфилд, где занялся поиском своих предков по материнской линии: Холборнов, Уилкерсонов, Сирлей и т. д. Те крохи информации, что мне удалось собрать, оставили больше вопросов, чем ответов, и все же мои скромные усилия до некоторой степени увенчались успехом. Потом я решил отправиться дальше на север и побывать в окрестностях замка Чилтон, резиденции Роберта Чилтона-Пейна, двенадцатого графа Чилтонского. Я был дальним родственником семейства Чилтон-Пейн — нас связывала лишь тоненькая нить, уходящая в далекое прошлое, но мне очень хотелось взглянуть на замок.
Прибыв рано вечером в Уэксволд, крошечную деревушку, расположенную недалеко от замка, я заказал комнату в «Красном гусе» — единственной гостинице на всю округу, — распаковал вещи и спустился вниз, чтобы получить простой ужин, состоящий из куска хлеба, сыра и эля.
К тому времени, когда я расправился с холодной, но сытной едой, стемнело; вместе с темнотой пришли ветер и дождь.
Я решил провести вечер в гостинице. Эля здесь было сколько угодно, а идти никуда не хотелось.
Написав несколько писем, я спустился вниз и заказал пинту эля. Внизу никого не было, а толстый, на ходу засыпающий буфетчик держался любезно, но был молчалив. Я принялся размышлять над странной и ужасной легендой, которую рассказывали о замке Чилтон.
Эту легенду передавали по-разному; несомненно, исходный вариант за века претерпел множество изменений, однако суть истории не изменилась. Якобы в замке есть тайная комната, где хранится нечто ужасное и Чилтон-Пейны вынуждены прятать это от всех.
В тайную комнату разрешено входить лишь троим: нынешнему графу Чилтонскому, его наследнику мужского пола и еще одному человеку, которого назначает сам граф. Обычно это управляющий замка. Представитель каждого поколения Чилтон-Пейнов входит в комнату лишь раз: через три дня после совершеннолетия очередного наследника отец и управляющий ведут его в тайную комнату. После этого комнату вновь опечатывают и не открывают до тех пор, пока не наступит время показать эту сырую камеру сына наследника.
По легенде, наследник выходит из этой комнаты уже не таким, как прежде. Он становится угрюмым и замкнутым; с его лица уже не сходит мрачное, тревожное выражение. Говорили, что один из первых графов Чилтонских сошел с ума и спрыгнул с башни замка.
Шли годы, проходили века, а люди по-прежнему строили догадки относительно тайны замка Чилтон. По одной версии, однажды в замок ворвались насмерть перепуганные люди — представители семейства Гоуэр. Они уверяли, что их по пятам преследуют вооруженные враги. Хотя между Гоуэрами и Чилтон-Пейнами издавна существовала вражда, искать убежища Гоуэры прибежали все же в замок Чилтон. Граф велел их впустить, провел в тайную комнату и пообещал, что там их никто не тронет. Свое слово он сдержал; враги Гоуэров были отброшены от замка, их кровавые замыслы провалились. Но самих Гоуэров граф так и не выпустил из комнаты, где они скончались от голода и жажды. Комнату открыли лишь через тридцать лет, когда сын графа сломал печать на двери. Ужасное зрелище предстало перед ним. Гоуэры умирали медленно и мучительно и, судя по изуродованным костям, дошли до каннибализма.
По другой версии, в Средние века тайная комната использовалась в качестве пыточной камеры. Говорили, что там еще сохранились пыточные инструменты, в которых зажаты останки несчастных узников, умерших в страшных мучениях.
По третьей версии, предки Чилтон-Пейнов по женской линии якобы совершили сделку с дьяволом. Это была леди Сьюзан Гланвиль — ее приговорили к сожжению на костре, но каким-то образом ей удалось избежать казни. Как и когда она умерла, так никто и не узнал, однако тайную комнату замка Чилтон связывали с именем этой женщины.
Пока я размышлял над этими жуткими историями, началась гроза. Крупные капли дождя забарабанили по свинцовым переплетам окон гостиницы, послышались глухие раскаты грома.
Посмотрев в залитое дождем окно, я передернул плечами и заказал еще одну порцию эля.
Я уже поднес кружку к губам, когда дверь внезапно распахнулась и в комнату ворвался холодный ветер и дождь. В дверях появился высокий человек, закутанный в мокрый плащ. Он сразу направился к буфетной стойке и, сбросив шапку, заказал бренди.
От нечего делать я принялся его разглядывать. Ему было лет семьдесят: седой, но крепкий, на обветренном лице застыло суровое и решительное выражение. Незнакомец хмурился, словно обдумывал какую-то неприятную проблему; взгляд его холодных голубых глаз почему-то то и дело останавливался на мне.
Трудно было понять, кто он. Возможно, один из местных фермеров, а может быть, и нет. Чувствовалось, что это властный человек, и хотя его одежда была проста, я подумал, что такую у местного люда не встретишь.
Разговориться нам помогло одно пустяковое происшествие. Раздался оглушительный удар грома, незнакомец повернулся к окну, случайно задел свою шапку, и она полетела на пол. Я поднял шапку и подал ему; он поблагодарил; после чего мы обменялись несколькими замечаниями по поводу погоды.
Какое-то внутреннее чутье подсказало мне: незнакомец все время молчит, но его что-то угнетает. Ему явно хотелось побыть среди людей, чтобы услышать их голоса. Сознавая, что интуиция может меня обмануть, я что-то мямлил о поездке, о генеалогических изысканиях в Килкенни, Лондоне и Честерфилде и, наконец, о моем дальнем родстве с Чилтон-Пейнами, а также о желании посетить замок Чилтон.
Внезапно я заметил, что мой собеседник смотрит на меня если не сердито, то пристально. Повисло неловкое молчание. Я кашлянул, пытаясь понять, почему он так внимательно меня разглядывает.
Он заметил мое смущение.
— Простите, что так на вас смотрю, — сказал он, — но вы только что сказали… — Он помедлил, — Вы не возражаете, если мы сядем вон за тот столик? — И он кивнул в сторону столика, стоявшего в самом дальнем полутемном углу комнаты.
Я согласился, поскольку меня разбирало любопытство. Прихватив свою выпивку, мы пересели за дальний столик.
Мой собеседник нахмурился и замолчал, словно обдумывал, с чего начать. Он представился: Уильям Коуэт. Я назвал свое имя, он никак на это не отреагировал. Потом, сделав глоток бренди, взглянул мне в лицо.
— Я, — сказал он, — управляющий замка Чилтон.
Я посмотрел на него с живым интересом.
— Какое замечательное совпадение! — воскликнул я. — В таком случае вы сумеете организовать для меня посещение замка?
Он как будто не вслушивался в мои слова.
— Да-да, конечно, — рассеянно бросил он.
Удивленный и немного раздраженный таким ответом, я замолчал.
Уильям Коуэт глубоко вздохнул и внезапно заговорил, быстро и сбивчиво:
— Роберт Чилтон-Пейн, двенадцатый граф Чилтонский, похоронен в семейном склепе неделю назад. Его наследник, юный Фредерик, тринадцатый граф Чилтонский, три дня назад стал совершеннолетним. Сегодня его надо отвести в тайную комнату!
Я смотрел на него, остолбенев от изумления. На миг у меня мелькнуло подозрение, что управляющий каким-то образом узнал о моем горячем интересе к замку Чилтон и теперь разыгрывает меня, решив, что имеет дело с доверчивым простаком туристом.
Однако я ошибся — Коуэт смотрел на меня абсолютно серьезно. В его глазах не было и тени насмешки или веселья.
Я мучительно соображал, что сказать.
— Как странно! Невероятно! Как раз в тот момент, когда вы вошли в гостиницу, я вспоминал легенды, связанные с той комнатой.
Он взглянул мне в глаза.
— Нам предстоит иметь дело не с легендой, а с реальностью!
Мне стало страшно.
— Сегодня ночью?
Он кивнул.
— Да. Нас будет трое: я, молодой граф… и еще кто-нибудь.
Я уставился на него.
— С нами должен был пойти старый граф, — продолжал он. — Такова традиция. Но он умер. Незадолго до смерти граф велел мне самому выбрать того, кто присоединится к нам. Это должен быть мужчина, желательно дворянин.
Я отхлебнул эля и не проронил ни слова.
— Кроме юного графа, — продолжал он, — в замке нет почти никого, только его престарелая мать, леди Беатрис Чилтон, и хворая тетка.
— Как по-вашему, кого старый граф хотел бы назначить вторым сопровождающим? — осторожно спросил я.
Управляющий нахмурился.
— У графа есть несколько кузенов. Насколько мне известно, он просил их оказать ему эту услугу, но все отказались.
— Очень жаль, — заметил я.
— Еще бы. Поэтому я и хочу просить вас, как человека благородного происхождения, сегодня ночью сопровождать юного графа в тайную комнату.
Я едва не подавился элем. За окном сверкнула молния; было слышно, как по каменным плитам двора хлещут струи дождя. Когда ледяной холод у меня в желудке немного ослаб, я с трудом проговорил:
— Но я… я же совсем дальний родственник! Да и дворянином меня можно считать лишь формально. Голубой крови во мне капля, не больше.
Управляющий пожал плечами.
— Вы один из Пейтонов. Стало быть, голубой крови в вас далеко не одна капля. В данных обстоятельствах больше и не требуется. Уверен, старый граф согласился бы со мной, если бы мог заговорить. Так вы пойдете?
Противостоять его напору, решимости, твердому взгляду холодных голубых глаз было невозможно. Казалось, он прочитал мои мысли еще до того, как я успел придумать хоть какую-то отговорку.
Разумеется, я согласился. Во мне росло ощущение, что наша встреча предопределена, что мне суждено войти в тайную комнату замка Чилтон.
Мы допили эль и бренди, и я поднялся в свой номер, чтобы взять плащ. Когда я спустился, полностью готовый к прогулке под дождем, толстый буфетчик храпел, сидя на стуле, не обращая ни малейшего внимания на раскаты грома, которые звучали уже непрерывно. Как я завидовал ему, покидая теплую комнату вслед за Уильямом Коуэтом!
Мы вышли на улицу, и мой провожатый предупредил, что до замка мы пойдем пешком. Он намеренно не взял экипаж, объяснил Коуэт: ходьба поможет нам укрепить дух и разум перед тем, что нам предстояло.
Из-за шума дождя, воя ветра и раскатов грома мы плохо слышали друг друга. Я шагал позади, а управляющий шел очень быстро, широкими шагами. Он прекрасно ориентировался, несмотря на темноту.
Пройдя по деревенской улице, мы свернули в сторону, на боковую дорогую. Вскоре она превратилась в извилистую тропинку, из-за дождя ставшую скользкой и опасной.
Внезапно тропинка пошла вверх; идти стало еще труднее, приходилось следить за каждым шагом. К счастью, путь время от времени озаряли вспышки молний.
Мне показалось, миновало около часа — на самом деле прошло всего несколько минут, — когда управляющий внезапно остановился.
Мы стояли на ровной каменистой площадке. Коуэт показал на темнеющий впереди склон.
— Замок Чилтон, — сказал он.
В темноте я не мог ничего разглядеть, но тут ослепительно полыхнула молния.
При ее свете я увидел древние зубчатые стены, за которыми высился огромный квадратный норманнский замок с четырьмя башнями, чьи узкие оконца походили на прищуренные злые глаза. Высокий, выщербленный временем шпиль замка был наполовину скрыт зарослями плюща, ночью казавшегося не зеленым, а черным.
— Какой же он древний! — невольно вырвалось у меня.
Уильям Коуэт кивнул.
— Строительство начал Анри де Монтаржи в тысяча сто двадцать втором году, — сообщил он и двинулся вверх по склону.
Когда впереди замаячила стена замка, буря усилилась. Хлестал дождь, ревел ветер, не давая нам говорить. Пригнув голову, мы медленно шли вперед.
Добравшись до стены, я был поражен ее высотой и толщиной. Такая стена выдержит огонь самых мощных вражеских пушек и удары стенобитных орудий.
Переходя через деревянный подъемный мост, я глянул вниз, где чернел ров. Была ли там вода, я не разглядел. Мы приблизились к низким полукруглым воротам. За ними находился мощеный внутренний двор замка, где не было ни души, лишь с шумом неслись потоки воды.
Пройдя широкими шагами через двор, управляющий подвел меня к воротам в другой стене. За ними находился еще один маленький дворик, а в нем — заросшее плющом основание главной башни замка.
Пройдя по темному каменному проходу, мы оказались перед тяжелой почерневшей дубовой дверью, обитой железными скобами. Управляющий распахнул дверь — и перед нами предстал огромный зал старинного замка.
Вдоль стен тянулись длинные резные столы со скамьями. К каменным колоннам, поддерживавшим крышу, были подвешены старинные металлические кронштейны, проржавевшие от времени. На стенах висели старинные доспехи, геральдические щиты, алебарды, пики и знамена — огромная коллекция трофеев и наград, собранных за время кровавых войн в те годы, когда замок был фактически королевством в королевстве. В тусклом пламени свечей — другого освещения в зале не было — эта мрачная атмосфера казалась еще более зловещей.
— Владельцы замка Чилтон воевали многие века, — обводя зал рукой, сказал Уильям Коуэт.
Мы прошли через зал и ступили в темный коридор. Я молча следовал за управляющим.
— Фредерик, юный наследник графа, слаб здоровьем, — тихо говорил он, пока мы двигались по коридору. — Смерть отца чуть не убила его самого. А теперь еще это ужасное испытание, которое предстоит ему сегодня ночью.
Остановившись возле деревянной двери с резьбой в виде лилий и узоров, Коуэт бросил на меня загадочный взгляд и постучал.
Из-за двери спросили, кто там. Управляющий назвал свое имя. Звякнул тяжелый засов, и дверь распахнулась.
Если когда-то Чилтон-Пейны и были лихими вояками, то за прошедшие столетия их воинский дух выветрился, ярким примером чему служил юный наследник, тринадцатый граф Чилтонский. Я увидел худосочного и бледного юнца с темными запавшими глазами, полными страха и обреченности. Его костюм был невероятно старомоден и от этого казался театральным: темно-зеленая бархатная куртка и такие же брюки, зеленый атласный пояс, на шее и запястьях — пышные белые кружева.
Юноша нехотя кивнул нам и закрыл дверь. Стены его комнаты были увешаны старинными гобеленами с изображениями охоты и битв. Из-за сквозняка гобелены чуть заметно шевелились, отчего казалось, что они существуют сами по себе. В одном углу комнаты стояла старинная кровать, в другом — большой письменный стол с агатовой настольной лампой.
После короткого знакомства и объяснения, как; и почему я оказался в замке, управляющий спросил его сиятельство лорда, готов ли тот к посещению тайной комнаты.
И без того бледное лицо наследника стало еще бледнее. Тем не менее он кивнул и шагнул в коридор. Мы двинулись за ним.
Уильям Коуэт прошел вперед и возглавил шествие, граф следовал за ним, позади шел я.
Дойдя до конца коридора, управляющий открыл дверь старой кладовой, где заранее оставил свечи, стамеску, кирку и кувалду. Сложил все это в кожаный мешок, взвалил мешок на плечо, взял с полки факел, зажег его и подождал, пока огонь разгорится. Затем закрыл дверь кладовки и кивком пригласил нас следовать за собой.
Мы подошли к каменной винтовой лестнице, круто уходившей вниз. Подняв факел над головой, управляющий начал спускаться. Мы молча пошли за ним.
Я насчитал пятьдесят ступенек. По мере того как мы спускались ниже, каменные ступеньки становились холодными и влажными; воздух также похолодел, но этот холод не освежал. От него несло сыростью и плесенью.
Ступеньки вывели нас к туннелю, где стояли непроглядная тьма и гробовая тишина.
Управляющий поднял факел.
— Считается, что замок Чилтон строили норманны, однако ходят слухи, что он возведен на руинах какого-то саксонского замка — Нахмурившись, он заглянул в туннель. — А может быть, и более древнего сооружения.
Коуэт на секунду остановился, к чему-то прислушиваясь. Бросил на нас быстрый взгляд и направился в туннель.
Я, дрожа, шагал за юным графом. Мертвый ледяной холод подземелья пробирал до костей. Камни под ногами были покрыты скользкой слизью. Мне хотелось яркого света, но у нас не было ничего, кроме тусклого пляшущего огонька факела.
Через некоторое время управляющий вновь остановился и к чему-то прислушался, но вокруг царила полная тишина, и он двинулся дальше.
Туннель закончился еще одной лестницей, тоже ведущей вниз. Пройдя пятнадцать ступенек, мы вошли в другой туннель — по всей видимости, вырубленный в скале, на которой возвышался замок. Его стены были покрыты белыми разводами селитры. В ледяном воздухе стоял сильный запах плесени и еще чего-то отвратительного.
Наконец управляющий остановился, поднял факел и сбросил с плеча кожаный мешок. Мы замерли перед глухой стеной, сложенной из какого-то строительного камня. На ней тоже виднелись разводы селитры, но она явно появилась после того, как был построен замок.
Оглянувшись на нас, Уильям Коуэт протянул мне факел.
— Будьте любезны, держите его крепче. У меня, конечно, есть свечи, но…
Не договорив, он вынул из мешка кирку и изо всех сил ударил ею в стену. Стена оказалась крепкой; после нескольких ударов Коуэту все же удалось пробить дыру, и он принялся расширять ее с помощью кувалды. Я предложил ему подержать факел, чтобы я тоже поработал кувалдой, но он лишь покачал головой.
За все это время юный лорд не проронил ни слова. При виде бледного напряженного лица юноши я испытывал к нему жалость, хотя сам трясся от страха.
Внезапно Уильям Коуэт опустил кувалду, и наступила тишина. Взглянув на стену, я увидел, что разрушена лишь верхняя часть, а до пола остается еще фута два.
Коуэт нагнулся и стал рассматривать кладку.
— Прочная, — с таинственным видом сказал он. — Ладно, я оставлю все как есть. Через нее можно перешагнуть.
Целую минуту мы простояли возле стены, вглядываясь во тьму. Потом управляющий повесил на плечо мешок с инструментами, взял у меня факел и шагнул в проем. Мы последовали за ним.
Едва мы вошли в подземелье, как в нос ударил такой мерзкий запах, что нас едва не стошнило. Я слышал, как мои спутники жадно хватают ртом воздух.
В перерывах между приступами кашля управляющий сказал:
— Подождите, минуты через две это пройдет. Встаньте возле проема.
Через некоторое время мерзкая вонь и в самом деле начала ослабевать, и мы смогли вздохнуть свободнее.
Уильям Коуэт осветил факелом камеру, где мы находились. Я осторожно выглянул из-за его плеча.
Стояла полная тишина, и сначала я не увидел ничего, кроме стен в белых разводах и влажного каменного пола. Затем в дальнем углу внезапно загорелись две крошечные огненные точки. Я попытался внушить себе, что в свете факела вспыхнули два маленьких драгоценных камня, скажем, два рубина.
Однако я уже понял — вернее, почувствовал, — что это такое. Два красных глаза, не мигая, смотрели на нас.
— Стойте там, — тихо сказал нам управляющий.
Он прошел в дальний угол, остановился и вытянул руку с зажатым в ней факелом. Затем тяжело и прерывисто вздохнул.
Когда он заговорил, его голос звучал совсем иначе — как замогильный шепот.
— Подойдите, — сказал он этим странным, мертвым голосом.
Мы с Фредериком подошли к управляющему и встали возле него.
Увидев, кто скрючился на каменной скамье в дальнем углу подземелья, я едва не упал в обморок. На пару секунд у меня буквально остановилось сердце. Кровь застыла в жилах, голова закружилась. Я хотел закричать, но горло онемело.
Существо, сидевшее на каменной скамье, как будто выползло из ада. Его злобные сверкающие глаза говорили о том, что участь его крайне тяжела, и все же оно продолжает жить, хотя и превратилось в черный, иссохший, мумифицированный труп. На черных костях кое-где болтались ветхие лохмотья. Из серовато-белого черепа торчали клоки седых волос. Узкая щель рта была вымазана чем-то красным.
Существо разглядывало нас с откровенной враждебностью, но в его взгляде не было ничего человеческого. Выдержать этот взгляд я не мог. В нем сквозила такая злоба, что становилось страшно за свою душу, рискующую сгореть в огне этих дьявольских глаз.
Отведя взгляд, я увидел, что управляющий поддерживает юного лорда, который, едва держась на ногах, смотрел на жуткого призрака расширенными от ужаса глазами. Мне стало его жаль.
Коуэт снова вздохнул и заговорил тем же замогильным голосом.
— Перед вами, — сказал он, — леди Сьюзан Гланвиль. Ее приковали к стене этого подземелья в тысяча четыреста семьдесят третьем году.
Я содрогнулся от ужаса, ибо почувствовал, что мы столкнулись с силами, выбравшимися из самой преисподней.
Трудно было понять, какого пола это существо, однако при звуке своего имени призрак растянул в усмешке красный иссохший рот.
Только тут я заметил, что чудовище и в самом деле приковано к стене. Тяжелые двойные цепи так почернели от времени, что я их не сразу разглядел.
Управляющий продолжал говорить, словно механизм:
— Леди Гланвиль — родоначальница семейства Чилтон-Пейн. Она вступила в сделку с дьяволом. Ее приговорили к сожжению, но она избежала казни. В конце концов собственные родственники схватили ее, привезли сюда, приковали к стене и оставили умирать. — Он помолчал. — Но было слишком поздно. Графиня уже подписала договор с князем тьмы, а дьявол отплатил ей вечной пыткой: стать бессмертной и жить в горе и страдании. — Коуэт осветил факелом красноглазое существо. — Когда-то она была красавицей и ненавидела смерть, потому что боялась ее. И продала свою бессмертную душу — и тело — за вечную жизнь.
Мне казалось, что я сплю и вижу кошмарный сон. Голос управляющего звучал откуда-то издалека.
— Условия той сделки настолько ужасны, что я не буду о них распространяться, — продолжал он. — Ни один из потомков графини не решился повторить ее поступок, ибо последствия находились у каждого перед глазами. Таким образом, леди Гланвиль пребывает в подземелье вот уже пять веков.
Я думал, что на этом управляющий закончит свою речь, но ошибся. Глянув вверх, Уильям Коуэт поднял факел высоко над головой и осветил потолок.
— Эта камера, — сказал он, — находится под фамильным склепом. После смерти очередного графа его тело оставляют в усыпальнице. Когда погребальная процессия уходит, плита, на которой стоит гроб с телом, опускается, и мертвец попадает сюда, в это подземелье.
Я увидел на потолке квадратный люк.
Голос управляющего звучал едва слышно.
— Когда умирает очередной граф Чилтонский, леди Гланвиль получает пищу — в виде тела почившего графа. Таково условие неписаного договора, который нельзя нарушить.
Теперь я понимал — холодея от невыносимого ужаса, — чем вымазан рот сидящего перед нами существа.
Словно в подтверждение своих слов, Коуэт наклонил факел и осветил пол возле ног прикованного к стене чудовища.
Он весь был усеян костями, а рядом с графиней валялся окровавленный череп мужчины. В отдалении лежали кучи уже почерневших от времени костей.
И тут Фредерик закричал. Подземелье огласилось его пронзительными истерическими воплями. Коуэт попытался его успокоить, сильно тряхнув за плечи, но юноша продолжал визжать тонким от ужаса голосом.
Существо взглянуло на него своими жуткими красными глазами, и мы услышали животный визг — монстр смеялся.
Внезапно чудовище вскочило на ноги, соскользнуло со скамьи и метнулось к юному графу. Черные цепи, которыми оно было приковано к стене, позволяли ему отойти ярда на два, не больше, поэтому его резко отбросило назад, однако монстр продолжал отчаянно рваться, пытаясь дотянуться до графа. На его лице играла такая дьявольская усмешка, что у меня волосы встали дыбом.
Уильям Коуэт попытался отогнать его факелом, но нечисть не обратила на него никакого внимания. Подземелье оглашалось воплями несчастного юноши и пронзительным смехом чудовища. Я почувствовал, что тоже сойду с ума, если это немедленно не прекратится.
Впервые за все время, что длилось это ужасное испытание, поставившее под угрозу наш разум и саму нашу жизнь, Уильям Коуэт дрогнул. Я проследил его взгляд и понял, куда он смотрит: на кольца в стене, к которым прикреплялись цепи.
Вдруг они не выдержат? Ведь прошло столько лет, и они давно могли проржаветь.
Внезапно Коуэт сунул руку в карман и вытащил оттуда что-то блестящее. Это было серебряное распятие. Шагнув вперед, он ткнул им в искаженное лицо чудовища, некогда бывшего прекрасной леди Сьюзан Гланвиль.
Монстр отскочил назад, издав пронзительный вопль, заглушивший даже крики графа Чилтонского. Затем забрался на скамью, скрючился и застыл. О том, что чудовище живо, говорили лишь горящие злобой красные глаза и шевелящийся рот.
Уильям Коуэт сурово сказал:
— Адская тварь! Если ты еще раз посмеешь соскочить со своей скамьи, мы уйдем из подземелья и запечатаем дверь, но, клянусь, распятие я оставлю у тебя!
Красные горящие глаза смотрели на Коуэта с безумной ненавистью. Они буквально полыхали огнем. И все же в них пряталось и другое чувство — страх.
Внезапно в подземелье наступила мертвая тишина, но она длилась лишь несколько секунд. Юный граф перестал кричать, но произошло нечто более страшное. Он засмеялся.
Это был очень тихий смех, но для нас он был гораздо страшнее криков. Граф все смеялся и смеялся, тихо и бессмысленно.
Обернувшись ко мне, управляющий кивком показал на проем в стене. Я выбрался из камеры. За мной вышел Коуэт, ведя за собой юного графа. Тот волочил ноги, как древний старец, и что-то тихо и бессвязно бормотал.
Затем последовала невыносимо долгая пауза, в течение которой управляющий заделывал проем в стене строительным раствором, который заранее оставил в туннеле. При свете факела он развел раствор водой и заложил проем теми же камнями, что выломал недавно.
Пока он работал, граф сидел в сторонке и тихо смеялся.
Из подземелья не доносилось ни звука. Только один раз послышалось звяканье цепей.
Наконец управляющий закончил работу и повел нас обратно по темным туннелям и ледяным лестницам. Граф едва волочил ноги; Коуэт с трудом заставлял его сделать очередной шаг.
В своей увешанной гобеленами комнате граф уселся на постель и уставился в пространство, тихо смеясь. Только тут я с ужасом заметил, что его черные волосы стали совсем седыми. Управляющий заставил его выпить стакан какого-то питья, в которое наверняка было подмешано успокоительное, и уложил юношу на постель.
После этого Уильям Коуэт проводил меня в спальню. Мне хотелось одного — немедленно покинуть дьявольский замок, однако бушевала гроза, и я не был уверен, что в такую погоду смогу добраться до гостиницы.
Управляющий печально покачал головой.
— Боюсь, его сиятельство долго не протянет, — сказал он. — Он и без того не отличался здоровьем, а после сегодняшней ночи… вряд ли он оправится.
Я выразил сочувствие. Управляющий взглянул на меня холодными голубыми глазами.
— Мне кажется, — проговорил он, — что в случае смерти юного графа вас можно… — Он помедлил, — Вы становитесь наследником титула.
Дальше слушать я не стал. Пожелав управляющему спокойной ночи, я выпроводил его, запер дверь на засов и безуспешно попытался урвать хотя бы несколько минут сна.
Но сон не шел. Перед глазами вставали страшные видения: красные горящие глаза, цепи, дыра в стене, спуск по скользким ледяным ступенькам…
Перед самым рассветом я тихо отпер дверь спальни и крадучись, как вор, пробрался по холодным коридорам в главный зал. Затем перебежал мощеный двор, перебрался по мосту через ров и побежал вниз по склону в сторону деревни.
Задолго до полудня я был уже на полпути в Лондон. Мне повезло — на следующий день я плыл по водам Атлантики.
В Англию я больше не вернусь. Я принял твердое решение: пусть меня и замок Чилтон с его бессмертным обитателем разделяет океан.
Элджернон Блэквуд (1869–1951) родился в юго-восточной части Лондона и учился в колледже Веллингтон, а затем в школе моравского братства в Германии и в Эдинбургском университете, где основной круг его чтения составляли книги о восточных религиях и оккультизме. Почти десятилетие он жил в Канаде и Нью-Йорке, где держал ферму, управлял отелем, работал натурщиком, барменом, редактором, репортером, личным секретарем банкира, учителем музыки, а в 1899 году вернулся в Англию, где спустя семь лет дебютировал в качестве писателя.
Хотя Блэквуд написал 16 романов начиная с «Джимбо» (1909), сегодня его помнят главным образом как автора многочисленных рассказов, составляющих более тридцати сборников (хотя позднейшие по большей части состоят из произведений, входивших в его ранние книги).
Лучшие его сочинения относятся к жанру историй о сверхъестественном и ужасном — в том числе неоднократно включавшийся в различные антологии рассказ «Ивы» (1907), который знаменитый «маэстро ужасов» Г. Ф. Лавкрафт расценил как величайшее творение Блэквуда, повесть «Вендиго» (1910), где изображен монстр-людоед из алгонкинского фольклора, и превосходная серия новелл об «оккультном детективе» Джоне Сайленсе, чьи расследования составили отдельный сборник (1908).
Рассказ «Удивительная кончина Мортона» был впервые опубликован в журнале «Трамп» в декабре 1910 года.
Сумерки перетекали в ночную тьму, пока двое мужчин медленно пробирались сквозь густой ельник, плотно окутывающий склоны горы. Долгий подъем утомил их — оба были уже не первой молодости, к тому же июльский день выдался жарким. Маленькая гостиница, где они остановились, находилась внизу, в долине, среди садов, отделявших лес от виноградников.
Оба молчали. Впереди шел высокий, неся за плечами рюкзак, а его спутник, пониже ростом и постарше, уже заметно уставший, семенил сзади, спотыкаясь о камни. Наблюдательный человек заметил бы, что он спотыкается не от усталости, а потому что полностью погружен в свои мысли и не замечает, куда ступает.
— Ну как, все в порядке? — бросал на ходу высокий.
— А? Что? — Низенький вздрагивал, словно только что проснулся.
— Я не слишком быстро иду?
— Нет-нет, все хорошо.
Правда, один раз он добавил:
— Если хочешь, иди вперед и садись ужинать. Я тебя догоню.
Однако высокий не согласился и продолжал идти с прежней скоростью, время от времени задавая те же вопросы. Пару раз он останавливался и оглядывался назад.
Так они добрались до окраины леса. Вся долина была покрыта густыми зарослями. Белые известняковые выступы, по которым карабкались путники, мягко поблескивали на фоне бледного вечернего неба. Порывы ветра внезапно стихли, словно самому ветру тоже захотелось полюбоваться лунным светом и он решил успокоить раскачивающиеся ветви деревьев: сквозь них лился свет, рисуя на зарослях мха замысловатые серебряные узоры.
Путники на секунду остановились, любуясь этой картиной. Внезапно сзади послышались шаги, приглушенные толстым слоем опавших сосновых иголок, и старший из двоих, все еще отстававший, резко обернулся, словно кто-то позвал его по имени.
— Ну вот, опять она, эта девушка! — сказал он.
В его голосе слышалось странная смесь радости, удивления и… смутного беспокойства.
В пятне яркого лунного света появилась фигура молодой девушки. Она замерла на мгновение, словно не решила, идти дальше или нет, потом улыбнулась и быстро скрылась во тьме. При свете луны блеснули ее глаза и зубы, тогда как тело осталось в тени. Из-за этого создалось очень странное впечатление — словно в воздухе проплыли лишь плечи и голова, одарили путников сияющей улыбкой и исчезли.
— Не будем останавливаться, ради бога, вперед! — воскликнул высокий.
В его поведении чувствовалось скорее нетерпение, чем дружелюбие. Второй стоял, напряженно вглядываясь в темноту, где скрылась девушка. Его друг решительно позвал его, и через мгновение оба вышли на дорогу. Вдали поблескивали огоньки какой-то деревушки, позади остался лес, похожий на огромное покрывало ночи.
Оба путника молчали. Затем высокий остановился и подождал, пока к нему подойдет второй.
— В этой долине, — сказал высокий, — есть что-то такое… странное. Он решительно поправил на спине рюкзак, и в этом жесте выразился какой-то инстинктивный протест. — Что-то жуткое, — добавил он и широким шагом двинулся дальше.
— И что-то удивительно прекрасное…
— Я вижу, тебя она привлекает больше, чем меня, — коротко бросил высокий.
— Тут еще живы совершенно удивительные поверья, — заметил его спутник. — Они действуют на воображение человека помимо его воли.
Последовала пауза, и высокий попытался ускорить шаг. Судя по всему, тема разговора отчего-то делала его нетерпеливым.
— Возможно, — сказал он через некоторое время. — Хотя я считаю, что причина в удивительной безлюдности здешних краев. Подумай сам, мы находимся в самом центре набитой туристами Европы, но отрезаны от всего мира. Эти места забыты Богом и людьми. Странное противоречие. К тому же совсем рядом проходит граница часового пояса: в миле от вон той деревни время смещается на час. Невольно задумаешься о том, насколько оно нереально.
Он засмеялся и привел еще несколько доводов. Его друг согласился с их обоснованностью, но говорил неуверенно, поминутно оглядываясь. В лунном свете ясно виднелся горный склон, по которому они только что прошли.
— Странно, — сказал старший из путешественников, — я не вижу фермы, где мы покупали молоко. Ее должно быть хорошо видно отсюда.
— При таком освещении вряд ли. Все-таки странное место, — повторил высокий. Он не отрицал удивительной атмосферы здешних гор, но ему хотелось найти всему разумное объяснение. Эта ферма… Мне она сразу не понравилась — и черт меня побери, если я знаю почему. Не понравилась, и все. И девица появилась неизвестно откуда, хотя вокруг никого не было. И молчала она как-то странно. Почему, скажи на милость, она не отвечала на вопросы? Хорошо, что я не стал пить молоко. Я бы не смог проглотить. Интересно, где они его берут? Поблизости нет ни одной коровы или козы!
— А я выпил немного, несмотря на его вкус, — ответил его спутник, улыбаясь внезапной разговорчивости приятеля.
Внезапно он обернулся и посмотрел в лицо друга. Что это действие лунного света или его загорелая кожа и в самом деле стала мертвенно-бледной?
— Послушай, старина, — проговорил высокий, с серьезным видом глядя на приятеля, — как ты думаешь, кто она? Почему она такая и какого дьявола тащится за нами?
— Я думаю, — последовал ответ, — что она преследует не нас, а меня.
Эти слова и убежденный тон, с которым они были произнесены, были неприятны высокому. Он уже пожалел, что решился откровенно заговорить о своих опасениях. Имея такого впечатлительного спутника, нервного и наделенного буйным воображением, выражать мысли вслух — значит поступать необдуманно, даже глупо. И высокий зашагал вперед так быстро, что приятель отстал от него минут на пять, а когда догнал, то задыхался от быстрой ходьбы, прихрамывал и обливался потом.
— Завтра я хочу уехать в Швейцарию, — проговорил высокий, когда оба улеглись в постели в двухместном номере гостиницы. — Мне кажется, мы здесь слишком задержались. А? Как ты считаешь?
Ответа не последовало, ибо второй путешественник уже спал, похрапывая.
— Да, он смертельно устал, — пробормотал высокий и повернулся на бок, чтобы последовать примеру приятеля.
Однако сон не шел. Ему не давали спать странные тревожные мысли и чувства. В такое состояние он впадал крайне редко, и оно было очень неприятным. Конечно, все это полнейшая чепуха, и все же ему было не по себе — до такой степени, что это не давало ему уснуть, заставляя ворочаться на постели.
«Я просто переутомился, — убеждал он себя, — только и всего».
Странные чувства, вызвавшие бессонницу, было трудно проанализировать, но он точно знал, что их вызвало. Перед его глазами стояла одна картина одинокое ветхое шале на горном склоне, где они остановились на отдых несколько часов назад. Это была маленькая ферма, грязная и запущенная. Название было написано черными буквами на голубой доске, приколоченной над входной дверью: «Ла шениль». [44] Вокруг фермы не было видно ни души, на двери висел замок, окна закрыты, из трубы не шло ни единой струйки дыма. Словом, грязь, запустение и нищета.
И вдруг, когда они после нескольких безуспешных попыток достучаться и докричаться уже собрались уходить, за одним из неплотно прикрытых ставней мелькнуло чье-то лицо. Его приятель заметил это первым и снова принялся звать хозяев. Вскоре из-за угла дома появилась молоденькая девушка — очевидно, она вышла из дома через заднюю дверь — и остановилась в отдалении, пристально разглядывая незнакомцев.
Именно тогда, насколько помнил высокий путешественник, он начал испытывать эти странные чувства — страх, недоверие, дурное предчувствие. Даже сейчас, лежа в постели в темной комнате, он вспоминал ту минуту, и от ужаса его волосы встали дыбом. Девушка внушала ему необъяснимый леденящий страх. При этом она была очень юная и хорошенькая, даже соблазнительная, гибкая, как змейка, и с таким же холодным и пристальным змеиным взглядом. На все вопросы об отдыхе в доме она лишь улыбалась и не произносила ни слова, но все равно производила впечатление человека властного, при желании способного причинить большие неприятности. Несмотря на очарование, в облике девушки чувствовалось что-то зловещее. Разговаривал с ней в основном он, но все ее улыбки предназначались его старшему приятелю: девушка не отрывала от него глаз, а один раз, проходя мимо, даже коснулась его руки.
Самым странным сейчас казалось то, что он никак не мог вспомнить, как она была одета, какого цвета ее глаза и волосы. Словно ее присутствие он ощущал, но не видел.
А молоко… Девушка ушла куда-то за дом и вскоре вернулась с кувшином и двумя деревянными мисками. Молоко имело такой странный вкус, что высокий путешественник не смог проглотить его и выплюнул. Но его друг, умиравший от жажды, без раздумий выпил свою миску до последней капли. Пока пил, он неотрывно смотрел в лицо девушки, стоявшей прямо перед ним.
С того момента старший приятель изменился. Всю дорогу домой он говорил какие-то странные слова, вспоминал ферму «Ла шениль», девушку и чудесный, дивный вкус молока. Свои мысли он выражал таким образом, что слушать его было дико и неприятно. Высокий путешественник попытался вспомнить, что говорил его друг, но смысл слов от него ускользал. Он помнил, что те слова вызывали отвращение и предчувствие чего-то скверного. А ночь, как известно, усиливает подобные чувства!
Потом, в довершение всего, девушка стала их преследовать. Это казалось какой-то невероятной глупостью, абсурдом, и тем не менее все было именно так. Девушка путала его; перемена в поведении друга была дурным знаком. Он не мог ничего объяснить. Возможно, объяснение придет позже, а пока ему отчаянно хотелось поскорее убраться отсюда и увести друга.
С этой мыслью он уснул, вернее, забылся тяжелым сном.
Окна были широко раскрыты, а за ними находился сад, окруженный довольно высокой оградой. В дальнем конце сада виднелись закрытые на замок ворота, за которыми лежали частные владения, а также кладбище и маленькая церковь. Когда-то эти ворота были не заперты, и постояльцы гостиницы пользовались ими, чтобы прогуляться по полям. Обычно они терялись в лабиринте тропинок и виноградников, поскольку выхода к главной дороге или горам не было. Любители прогулок выходили к кладбищу и возвращались в деревню мимо церкви, которая была постоянно открыта, либо стучались в дома местных жителей и просили указать им дорогу. В итоге ворота заперли — во избежание проблем.
Высокий на несколько часов забылся беспокойным сном, задыхаясь от жары, а потом проснулся. Попытался потянуться, но не смог и сел на постели, тяжело дыша и чувствуя, что ему не хватает воздуха. При слабом свете звезд, сиявших на летнем небе, он увидел, что его друг встал и бродит по комнате. Тот иногда ходил во сне, вспомнил высокий и мягко, но властно произнес:
— Мортон, старина, ложись спать! Ты и так гулял целый день!
Фигура, подчинившись приказу, как это обычно делают лунатики, прошла через комнату и скрылась в тени, окутывающей постель. Высокий улегся поудобнее и вновь приготовился уснуть, однако духота, слишком короткая кровать и частые утомительные пробуждения никак не давали ему забыться. Он заставлял себя лежать с закрытыми глазами и не шевелиться, но что-то сверлило его мозг, словно мышь, вгрызающаяся в него острыми зубками. Как говорится, он дремал вполглаза. В открытое окно текли запахи сена, цветов и раскаленной земли, и вместе с ними в комнату проникали звуки. Эти тихие звуки беспокоили его, хотя были едва слышны.
Ему все же удалось уснуть, как вдруг мозг пронзила страшная мысль. Он вздрогнул и сразу проснулся. Как же он раньше не догадался! Человеческая фигура в комнате — это вовсе не его друг!
Едва он подумал об этом, его охватила страшная тревога, а тело покрылось холодным потом. Трясущимися руками он попытался нащупать спички, но не нашел их; потом вспомнил, что в комнате проведено электрическое освещение, зашарил пальцами по стене — и нащупал маленький выключатель. В ярком свете, внезапно вспыхнувшем в комнате, он увидел, что постель его друга пуста. И тогда, внезапно и инстинктивно, без раздумий, мозг молнией пронзило воспоминание: перед глазами встала ветхая ферма «Ла шениль», стакан молока, странное поведение друга и… девушка.
В ту же секунду он заметил, что в комнате, где только что царили ароматы полей, цветов и ночи, появился какой-то новый запах — запах свежевскопанной земли. Сразу за этим открытием последовало другое: тихие звуки, доносившиеся из окна, не были обычными ночными звуками вроде шелеста ветерка или стрекотания насекомых. Нет — это были тихие шаги. Кто-то очень осторожно ступал по посыпанным гранитной крошкой тропинкам сада.
Он оделся в рекордно короткое время, успев заметить, что ночная рубашка друга лежит на постели. Значит, Мортон тоже оделся. Затем он заметил, что дверь комнаты приоткрыта. Все было ясно: он действительно уснул и с того момента, когда он видел призрачную фигуру, прошло немало времени. Через пару минут он осторожно спустился по лестнице и вышел в залитый лунным светом сад. Там он сразу вспомнил то, о чем недавно говорил хозяин гостиницы: о странных поверьях, до сих пор бытующих у жителей долины, затерянной среди гор и сосновых лесов. При мысли о девушке ему стало нехорошо. От ударившего в нос запаха свежей земли едва не вывернуло желудок. Усилием воли он пытался отогнать от себя чудовищные образы, навеянные рассказами хозяина гостиницы, однако они упорно преследовали его воображение в этот ранний утренний час, словно он остался один на один с ночью и тишиной. Да, чары действуют. Нужно быть совсем бесчувственным, чтобы отрицать это.
Он обыскал маленький садик из конца в конец. Никого! Остановившись возле ворот, взялся за мокрые от росы прутья и выглянул наружу. Ему показалось, что вдали, среди полей, что-то движется. Спустя секунду он был в этом уже уверен. Справа, за деревьями, что-то шевелилось. Там находилось кладбище.
Осознав это, он содрогнулся от ужаса и отвращения. Он пошевелил губами, пытаясь произнести имя своего друга, но ни единого звука не сорвалось с его губ. Какой-то инстинкт велел ему молчать. Ценой невероятных усилий он забрался на ворота и вскоре спрыгнул на мягкую траву на противоположной стороне. Затем, стараясь держаться в тени, пригнулся и побежал в сторону кладбища, подхватив на бегу, сам не зная зачем, тяжелую палку. Через минуту он уже стоял возле низкой кладбищенской стены — стоял и смотрел.
Там, за надгробиями с омерзительными металлическими венками и увядшими цветами в вазонах, он видел силуэт своего друга — низко склонившийся, почти касавшийся коленями земли, легко различимый во тьме на фоне двух густых тисов. Мортон был не один; рядом с ним пригнулась к земле еще одна фигура — тоненькая, призрачная, стройная.
На этот раз высокий путешественник сумел заставить себя крикнуть:
— Мортон! Мортон! Господи боже, чем вы там занимаетесь? Что с вами?..
В тот самый миг, когда его низкий громовой голос прорезал тишину ночи, тоненькая фигурка, наполовину заслонявшая собой его друга, обернулась и уставилась на него. Он увидел белое лицо с сияющими глазами и зубы — луна окрасила их в свои собственные странные тона. Это было фантастическое, нереальное, жуткое зрелище. Через рот, от губ до подбородка, шла широкая ярко-красная полоса.
В следующее мгновение фигурка быстро скользнула, словно перелетела по воздуху, в направлении деревьев и скрылась среди тисов и надгробий в той стороне, где находилась церковь. Тяжелая палка, брошенная ей вслед, не достигла цели и упала, сбив металлический крест на одной из могил, а бросивший ее человек со всех ног побежал к сгорбленной фигуре друга, не обращая внимания на тонкий жалобный вопль, вырвавшийся из уст исчезнувшего призрака. Не заметил он и того, что на нескольких могилах разрыта земля и ее запах, который он почувствовал в своей комнате, стал сильнее. Все внимание высокого путешественника было направлено на того, кто лежал у его ног.
— Мортон, друг мой, вставай! Проснись, бога ради! Ты же ходил во сне и…
Слова замерли у него на губах. Только сейчас заметив неестественное положение плеч Мортона и его бессильно болтающуюся голову, он замер, как громом пораженный. Друг не подавал признаков жизни. Тогда он взвалил его на плечи и понес в гостиницу; он не помнил, как туда добрался.
Это был самый настоящий кошмар — кошмар, прорвался в реальность. Он слышал, как хозяин гостиницы и его жена суетились у постели, помнил, как срочно вызвали деревенского доктора и как он сам сбивчиво и путано объяснял, что произошло, не забыв упомянуть о том, что Мортон был сомнамбулой. Однако смысл случившегося дошел до него только тогда, когда он увидел лицо доктора — тот тщательно осмотрел больного и обернулся к высокому путешественнику.
— Вы будете его будить? — услышал он свой собственный голос, — Или оставите спать до утра?
По выражению лица доктора он понял все еще до того, как услышал ответ.
— Ах, месье, боюсь, ваш друг больше не проснется. Сердце — увы, у него внезапно отказало сердце…
Финальные сцены этой маленькой трагедии, которая столь внезапно и ужасно завершила приятное путешествие, не нуждаются в описании, ибо уже не имеют отношения к этой истории. Впрочем, впоследствии всплыла пара довольно любопытных деталей. Во-первых, за несколько недель до этого случая на кладбище было разрыто несколько свежих могил. Власти пытались выяснить, кто бродит по ночам на кладбище, и обвинили местного сумасшедшего, однако поиски не дали никаких результатов. Во-вторых, на следующее утро после смерти Мортона на полу в церкви нашли кровавый след, словно кто-то прополз от задней двери к главному входу. В ту же неделю в церкви была совершена специальная служба, дабы очистить святое место от зла, поскольку суеверные местные жители немедленно заявили, что такой след не мог оставить человек. Такой след мог оставить только вампир, которого потревожили в полночь и заставили покинуть мир мертвецов.
Помимо таких нелепых глупых слухов наш герой рассказал еще кое-что, и это нельзя оставить без внимания. После смерти друга он поговорил с местным доктором, и разговор произвел на него сильное впечатление. Доктор, человек очень умный и здравый, принялся дотошно расспрашивать его о жизни и привычках погибшего друга. Услышав рассказ о том, как путешественники поднялись на гору и зашли в маленькое шале под названием «Ла шениль», доктор не смог скрыть изумление.
— Но такого шале больше нет! — сказал доктор. — Я давно не слышал этого названия. Пятьдесят лет тому назад такое место существовало, однако его стерли с лица земли по приказу местных властей, поскольку люди, жившие там, имели весьма скверную репутацию. Шале попросту сожгли. Сейчас от него остались несколько кусков сломанной стены да фундамент.
— Люди со скверной репутацией, говорите?
Доктор пожал плечами.
— Там пропадали путешественники и даже местные крестьяне, — сказал он. — В шале жили старуха с дочерью. Говорят, они поили людей отравленным молоком. Однако их обвинили и в более страшных злодеяниях, чем обычное убийство…
— В каких же?
— Говорили, что старухина дочка была вампиром, — коротко ответил доктор. Немного помолчав, он добавил, глядя в сторону: — Осматривая вашего друга, я обнаружил кое-что. На его горле была крохотная дырочка, маленькая, как след от булавки, но очень глубокая. А сердце — я вам уже сообщил? — было полностью обескровлено.
Кларк Эштон Смит (1893–1961) родился в Лонг-Вэлли, штат Калифорния, в нескольких милях южнее Оберна, где прошли его детские годы. Он мало времени проводил в школе и предпочитал заниматься самообразованием, читая и перечитывая «Британскую энциклопедию» и неадаптированные словари и изучая таким способом французский и испанский языки.
Когда Смит был еще подростком в журналах «Оверлэнд мансли» и «Черный кот» появились его первые рассказы, однако он быстро переключил свое внимание на поэзию и в 1912 году выпустил в свет сборник «Ступающий по звездам» и другие стихотворения, имевший необыкновенный успех. Рецензенты приветствовали автора как «Китса тихоокеанского побережья» и «гениального мальчика Сьерры» (хотя звучали и откровенно недоброжелательные отзывы). Смит продолжал писать стихи в последующие полтора десятилетия, несмотря на то что его ранняя слава быстро сошла на нет, вынудив поэта опубликовать следующие два сборника за собственный счет.
В 1922 году он начал переписываться с Г. Ф. Лавкрафтом, и великий автор литературы ужасов посоветовал ему попробовать свои силы в жанре темной фэнтези; в 1926 году в «Оверлэнд мансли» появились «Ужасы Йондо» — первый рассказ Смита, выдержанный в этой традиции. Необходимость в постоянном заработке подвигла его на то, чтобы всерьез заняться сочинением прозы, и вскоре он стал постоянным автором «Странных историй»: публикуя с 1929-го по 1937 год по меньшей мере один рассказ в месяц, Смит приобрел репутацию одного из величайших представителей палп-хоррора.
Рассказ «Смерть Илалоты» впервые был напечатан в «Странных историях» в сентябре 1937 года.
О, повелитель зла, владыка темных сил!
Пророк твой возвестил,
Что новым даром наделил посмертно
Ты колдунов и ведьм: восстав из тлена, Они запретных чар сплетают паутину,
И мертвецы, могильный прах отринув,
Живых вновь обретают зыбкий зрак,
И оскверняя склепов древний мрак,
Там нечестивой предаются страсти
С несчастными, кому их черный морок
Застил глаза, и в их купаются крови,
Ей упиваясь в пыльных саркофагах.
Как с давних пор повелось в Тасууне, похороны Илалоты, придворной дамы вдовствующей королевы Зантлики, явились поводом для пышных празднеств и необузданного веселья. Три дня, облаченная в роскошные одеяния, лежала мертвая Илалота посреди огромного пиршественного зала королевского дворца в Мираабе на устланных пестрыми восточными шелками носилках под пологом цвета розовых лепестков, вполне достойном венчать чье-нибудь брачное ложе. Вокруг нее от рассвета до заката, от прохладных вечерних сумерек до жаркой хмельной зари неослабно бушевал неистовый водоворот погребальных оргий. Вельможи, сановники, стражники, поварята, астрологи, евнухи, все фрейлины, камеристки и рабыни королевы Зантлики без устали и перерыва предавались неукротимому разгулу, дабы почтить память усопшей так, как она того заслуживала. Своды зала оглашали непристойные песни и фривольные куплеты, танцоры исступленно кружились в неистовых плясках под сладострастный хор неутомимых лютен. Вина и прочие хмельные напитки лились рекой; столы ломились от изобилия пряных яств, которые горами высились на подносах и никогда не иссякали. Пьющие вскидывали кубки во славу Илалоты, пока устилавшие ее носилки шелка не побагровели от пролитого вина. Повсюду вокруг нее в самых разнузданных и непринужденных позах раскинулись тела тех, кто решил предаться любовным утехам или пал жертвой чересчур обильных возлияний. Лежа с полусмеженными веками и чуть приоткрытыми губами в розоватой тени полога, Илалота ничем не напоминала умершую, а казалась спящей императрицей, которая беспристрастно правит живыми и мертвыми. Это обстоятельство, равно как и то, что после смерти ее прекрасные черты странным образом стали еще прекраснее, отмечали многие, а некоторые даже утверждали, что она, казалось, ожидает поцелуя возлюбленного, а не могильного тлена.
На третий вечер, когда были зажжены многоглавые медные светильники и обряды уже подходили к завершению, ко двору возвратился лорд Тулос, официальный любовник королевы Зантлики, который неделю назад уехал проведать свои владения на западной границе и не слыхал о кончине Илалоты. Когда, все еще ни о чем не подозревая, он вступил в зал, вакханалия уже начала утихать и тех, кто в изнеможении распростерся на полу, насчитывалось больше, чем тех, у кого еще оставались силы двигаться, пить и веселиться.
На лице его не отразилось никакого удивления, ибо к подобным сценам он привычен был с малолетства. Однако же, когда он приблизился к погребальным носилкам, то был поражен, увидев, кто на них упокоен. Среди многочисленных красавиц Мирааба, на которых ему доводилось обратить свой сладострастный взор, Илалота удерживала его интерес дольше многих прочих и, как говорили, оплакивала его непостоянство безутешнее остальных. Месяцем раньше ее потеснила Зантлика, в недвусмысленной манере изъявившая Тулосу свою благосклонность, и тот оставил свою прежнюю возлюбленную, впрочем, не без сожаления, ибо положение любовника королевы, хотя и не лишенное определенных преимуществ и приятности, было довольно шатким. Поговаривали, что Зантлика избавилась от покойного короля Аркейна при помощи обнаруженного в одной из древних гробниц фиала с ядом, который силой своего действия был обязан искусству колдунов прежних дней. Обретя свободу, она сменила затем множество любовников, и тех, кому не посчастливилось навлечь на себя ее недовольство, неизменно ждал конец столь же жестокий, как и Аркейна. Взыскательная и ненасытная, она требовала неукоснительно хранить ей верность, что вызывало у Тулоса некоторую досаду, и он был рад провести неделю вне королевского двора, сославшись на неотложные дела в своих не близких владениях.
Теперь, стоя перед усопшей, Тулос позабыл про королеву и погрузился в воспоминания о летних ночах, напоенных одуряющим ароматом жасмина и хмельными ласками Илалоты. Ему труднее, чем кому-либо, было поверить в ее кончину, ибо нынешний вид Илалоты ничем не отличался от обличья, которое она нередко принимала во времена их близости. Покоряясь его прихоти, она прикидывалась недвижной и безмолвной, словно скованная оцепенением сна или смерти, и он любил ее со всем пылом, не растрачивая силы на тигриную страсть, с которой она в противном случае отвечала на его ласки или сама вызывала их.
Мало-помалу, точно подчиняясь чарам какого-то могущественного некроманта, Тулос оказался во власти диковинной иллюзии. Ему чудилось, что те жаркие ночи вернулись вновь и он очутился в заветной беседке в дворцовом саду, где Илалота ждала его на ложе, усыпанном душистыми лепестками, недвижная и безмолвная. Он словно перенесся из людного зала с его слепящим светом и разрумянившимися от хмеля лицами в озаренный луной сад, где цветы сонно клонили свои головки к земле, а возгласы придворных превратились в еле слышный посвист ветра в ветвях кипарисов и жасмина. Июньская ночь полнилась теплым, будоражащим кровь благоуханием, и снова, как в былые времена, казалось, что его источает сама Илалота, а не цветы. Охваченный неодолимым желанием, он склонился над ней и почувствовал, как ее прохладная рука невольно затрепетала под его губами.
Однако грезы его были грубо прерваны полным медоточивого яда шепотом:
— Мне показалось или ты и вправду забылся, господин мой Тулос? Впрочем, я едва ли удивлена, ибо многие мои приближенные полагают, что после смерти она стала прекраснее, чем была при жизни.
Морок рассеялся, и Тулос, обернувшись, увидел перед собой Зантлику. Одеяния ее были в беспорядке, распущенные волосы всклокочены, и, пошатнувшись, она впилась в плечо Тулоса острыми ногтями. Пухлые кроваво-красные губы ее изгибались в недоброй улыбке, а желтые кошачьи глаза под удлиненными веками горели ревнивым огнем.
Тулос, охваченный странным смятением, лишь отчасти помнил наваждение, во власти которого оказался, и не понимал, впрямь ли он поцеловал Илалоту и ощутил ответный трепет ее плоти. Поистине, подумалось ему, такого не могло случиться, он просто грезил наяву. Однако гнев Зантлики и ее слова встревожили его, и полупьяные смешки и непристойные шуточки, которые пробежали по залу, — тоже.
— Берегись, Тулос, — шепнула королева; необъяснимая вспышка гнева ее, казалось, миновала, — ходят слухи, что она была ведьмой.
— Как она умерла? — спросил Тулос.
— От любовной лихорадки, как поговаривают.
— Ну, тогда она точно не была ведьмой, — произнес Тулос беспечно, однако на душе у него скребли кошки. — От этого недуга у истинной колдуньи непременно нашлось бы противоядие.
— Ее снедала любовь к тебе, — произнесла Зантлика угрюмо, — а сердце у тебя, как известно любой женщине, чернее и тверже, чем черный алмаз. С ним не совладать ни одним чарам, даже самым могущественным. — Настроение ее внезапно переменилось. — Твое отсутствие слишком затянулось, мой лорд. Приходи ко мне в полночь, я буду ждать тебя в южном павильоне.
И, одарив Тулоса знойным взглядом из-под полуопущенных ресниц, она ущипнула его за руку с такой силой, что ногти ее, точно кошачьи когти, оставили красные отметины на коже, видимые даже сквозь ткань рукава, после чего Зантлика отвернулась, чтобы подозвать к себе евнухов.
Тулос же, воспользовавшись тем, что королева отвлеклась, отважился еще раз взглянуть на Илалоту. Из головы у него не шли странные намеки Зантлики. Он знал, что Илалота, подобно многим дамам при дворе, баловалась магией и приворотными зельями, но это никогда не заботило его, ибо он не испытывал никакого интереса к иным чарам, кроме тех, какими природа наделила женщин. Он не мог поверить, что Илалоту сгубила смертельная страсть, поскольку по его опыту страсть никогда не бывала смертельной.
И снова, когда он смотрел на нее, обуреваемый противоречивыми чувствами, ему показалось, что она вовсе не умерла. Странное наваждение больше не повторялось, но ему почудилось, что она неуловимо переменила позу на своем багровом от вина погребальном ложе и еле заметно повернула к нему лицо, как женщина подается навстречу долгожданному возлюбленному, а рука, которую он поцеловал то ли во сне, то ли наяву, лежит чуть дальше, чем лежала до этого.
Тулос склонился над ней, завороженный этой загадкой и влекомый какой-то необъяснимой силой. И вновь он сказал себе, что грезит наяву или просто ошибается, однако в этот миг грудь Илалоты слабо затрепетала и до него донесся еле различимый шепот:
— Приходи ко мне в полночь. Я буду ждать тебя… в могиле.
В это мгновение перед погребальными носилками появились люди в мрачных, цвета ржавчины, одеяниях могильщиков; они безмолвно прошли в зал, не замеченные ни Тулосом, ни кем-либо из собравшихся. На плечах они несли саркофаг из блестящей бронзы. Они явились забрать тело усопшей и отнести его в усыпальницу, где покоились члены ее семьи, в старом некрополе к северу от дворцовых садов.
Тулос, когда увидел могильщиков, силился закричать, остановить их, но язык отказался ему повиноваться; он не в силах был шевельнуть ни рукой ни ногой. Не понимая, сон вокруг него или явь, он смотрел, как могильщики уложили Илалоту в саркофаг и поспешно понесли ее прочь; ни один из осоловевших гуляк не последовал за ними и даже не проводил их взглядом. Лишь когда погребальная процессия удалилась, Тулос смог сойти со своего места перед опустевшим ложем. Мысли у него путались, в голове стоял вязкий тяжелый туман. Охваченный неодолимой усталостью, не удивительной после столь продолжительного путешествия, он удалился в свои покои и мгновенно забылся мертвым сном.
Когда Тулос пробудился, бледная бесформенная луна уже выплыла из-за кипарисов, тянувших к ней длинные и тонкие, как пальцы ведьм, сучья, и повисла в западном окне. Близилась полночь, и он вспомнил о свидании, которое назначила ему королева Зантлика и на которое он не мог не явиться без того, чтобы не навлечь на себя неминуемую королевскую немилость. В тот же миг с путающей ясностью в памяти его всплыла другая встреча… в то же самое время, только в ином месте. И сейчас же все события и впечатления от похорон Илалоты, которые тогда казались сомнительными и похожими на сон, обрушились на него со всей несокрушимой убедительностью реальности, точно впечатанные в его сознание каменной тяжестью сна… или стараниями каких-то колдовских чар. Теперь он был убежден, что Илалота и впрямь пошевелилась на своем погребальном ложе и заговорила с ним и что могильщики погребли ее заживо. Быть может, ее смерть на самом деле была просто чем-то вроде каталепсии, или же она намеренно прикинулась мертвой в последней попытке вновь распалить его страсть. Все эти мысли разожгли в нем любопытство и желание; перед глазами, точно по волшебству, встал ее бледный, недвижный, головокружительно прекрасный облик.
В полнейшем смятении Тулос двинулся по темным лестницам и переходам и очутился в залитом лунном светом саду. Он проклинал Зантлику с ее требовательностью, которая была ему так некстати. Впрочем, сказал он себе, королева, вероятно, после их разговора продолжила воздавать должное крепким тасуунским винам и давным-давно уже достигла такого состояния, в котором не способна будет не то что сдержать свое обещание, но и вообще вспомнить о нем. Эта мысль придала ему духу и в его воспаленном сознании очень скоро превратилась в убежденность; он не стал спешить в южный павильон, а неторопливо зашагал по темным аллеям.
Чем дальше он заходил, тем сильнее крепла в нем уверенность, что он единственный в округе бодрствует в этот час: давно погруженные во мрак крылья дворца были тихи и безмолвны, а дорогу ему преграждали лишь безжизненные тени да разлитые в неподвижном воздухе озерца благоухания, и с небес, точно исполинский бледный мак, лила свой дремотный млечный свет луна.
Не вспоминая более о свидании с Зантликой, Тулос без дальнейших колебаний устремился туда, куда настойчиво гнал его внутренний голос. Ему непременно нужно было наведаться в склеп и понять, заблуждается он в своих подозрениях относительно Илалоты или нет. Если он туда не пойдет, она задохнется в закрытом саркофаге и ее мнимая смерть быстро обернется настоящей. И вновь совершенно явственно, как будто они только что прозвучали перед ним в лунном свете, он услышал слова, которые она прошептала, или ему показалось, что прошептала, со своего погребального ложа: «Приходи ко мне в полночь… Я буду ждать тебя… в могиле».
Сердце у него забилось учащенно, как у любовника, стремящегося поскорее оказаться у ложа нежной возлюбленной; через северную калитку он покинул дворцовый сад и по заросшей травой лужайке поспешил к старому кладбищу. Без трепета и колебания прошел он меж осыпающихся колонн в никогда не запиравшиеся владения смерти, вход в которые неусыпно стерегли изваянные из черного мрамора чудища с головами вурдалаков, грозно взиравшие на входящих жуткими провалами глаз.
Безмолвие осевших могил, суровая белизна мраморных колонн, застывшие во мраке черные силуэты кипарисов, всеобъемлющее присутствие смерти, которым дышало все вокруг, лишь подстегнули странное возбуждение, волновавшее кровь Тулоса. Его словно опоили каким-то могущественным зельем. Гробовая тишина, царившая вокруг, вдруг ожила, наполненная тысячей ослепительных воспоминаний об Илалоте и смутных грез, которые роились в его мозгу, силясь принять какие-то очертания…
Однажды он навещал вместе с Илалотой подземную усыпальницу ее предков и теперь, с легкостью воскресив в памяти место, где она располагалась, без колебаний направился к низкому входу в склеп, скрытому в тени мрачных кедров. Густая крапива и пахучая дымянка, буйно разросшиеся вокруг входа, были примяты ногами тех, кто побывал здесь прежде Тулоса; ржавая кованая дверь на разболтанных петлях была приоткрыта. На земле лежал потухший факел, брошенный, без сомнения, кем-нибудь из могильщиков. Тулос спохватился, что, собираясь, не взял с собой ни свечи, ни лампы, и решил, что этот так кстати подвернувшийся факел — хороший знак.
Засветив его, Тулос вступил под своды гробницы. Он не стал тратить время на пыльные саркофаги у самого входа; в прошлый их визит Илалота показала ему укромную нишу в самой глубине усыпальницы, где в положенный срок рядом с прочими отпрысками их угасающего рода предстояло упокоиться ей самой. В затхлом воздухе вдруг неуловимо повеяло дыханием весеннего сада, одуряюще сладким ароматом жасмина, невесть откуда взявшегося в этой обители мертвых. Благоухание привело его к саркофагу, который единственный среди всех был открыт. Там в своих пышных погребальных одеяниях с полусмеженными веками и чуть приоткрытыми губами лежала Илалота, все такая же ошеломляюще красивая, такая же обольстительно бледная и неподвижная, как и в тот миг, когда сердцем Тулоса завладел черный морок.
— Я знала, что ты придешь, о Тулос, — прошептала она и слабо, как бы невольно, затрепетала под его все более пылкими поцелуями, которыми он принялся покрывать сначала ее шею, а потом грудь.
Факел вывалился из руки Тулоса и угас в густой пыли…
Зантлика, еще засветло удалившаяся в свои покои, спала неважно. Быть может, она выпила слишком много хмельного тасуунского вина или, наоборот, слишком мало, а может, возвращение Тулоса сильно разгорячило ее кровь, а жаркий поцелуй, который он запечатлел во время тризны на руке Илалоты, всколыхнул в душе королевы ревность. Она не находила себе места; беспокойство подняло ее с постели задолго до часа условленной встречи с Тулосом, и она подошла к окну в поисках прохлады.
Однако воздух казался раскаленным, точно подогреваемый незримыми жаровнями; сердцу было тесно в груди, и зрелище залитых лунным светом садов не успокаивало, а лишь еще больше растравляло душевную смуту. Она поспешила бы в павильон на свидание, но, несмотря на снедавшее ее нетерпение, ей хотелось заставить Тулоса ждать ее. Она выглянула в окно и вдруг увидала внизу его. Он шел между клумбами, и ее поразили его непривычная поспешность и целеустремленность. Однако с каждым шагом он удалялся от места их условной встречи. Он скрылся из виду за кипарисами, которыми была обсажена аллея, ведущая к северным воротам, и ее изумление вскоре сменилось тревогой и гневом, когда он не вернулся.
Зантлика и помыслить не могла, чтобы Тулос, равно как и всякий другой мужчина, будучи в здравом уме, посмел забыть о назначенном ей свидании, и в поисках объяснения предположила, что дело не обошлось без каких-то могущественных чар. Столь же несложно, в свете недавних происшествий, свидетельницей которых она стала, и многочисленных толков, которые ходили среди ее подданных, оказалось и определить ту, которая навела эти чары. Королева знала, что Илалота была влюблена в Тулоса до безумия и безутешно горевала, когда тот покинул ее. Поговаривали, что она, хотя и тщетно, перепробовала самые разнообразные приворотные средства, чтобы вернуть неверного возлюбленного; напрасно пыталась она вызывать демонов и приносить им жертвы, бесплодны были ее старания наслать на Зантлику порчу и извести ее. В конце концов она умерла от досады и отчаяния, а может, умертвила себя при помощи какого-нибудь хитрого яда… А как гласило известное тасуунское поверье, ведьма, умершая таким образом, могла обратиться в ламию или вампиршу и добиться тем самым исполнения всех своих заклятий…
Королева содрогнулась, вспомнив про эти слухи, а также про чудовищное превращение, которым, как утверждали, сопровождался подобный конец, ибо тот, кто прибегал к помощи потусторонних сил, должен был принять внутреннюю суть и внешний облик их служителей. Слишком хорошо она представляла себе судьбу Тулоса и опасность, которой он подвергался, если ее опасения были верны. И, отдавая себе отчет, что навлекает на себя опасность ничуть не меньшую, Зантлика приняла решение последовать за ним.
Сборы ее были недолги, ибо нельзя было терять время; она вытащила из-под шелковых подушек маленький острый кинжал, который всегда держала под рукой. Клинок от острия до рукоятки был покрыт ядом, равно, как: утверждали, смертоносным и для живых и для мертвых. Зажав его в правой руке, Зантлика взяла в левую фонарь, который мог понадобиться ей позднее, и торопливо прокралась к выходу из дворца.
Остатки хмеля выветрились из ее сознания, и в нем всколыхнулся рой смутных расплывчатых страхов, точно голоса предков пытались предостеречь ее. Однако, твердая в своей решимости, она двинулась в том же направлении, в котором скрылся Тулос, по следам могильщиков, которые относили Илалоту к месту погребения. Луна, словно бледный лик, источенный изнутри червями, провожала Зантлику взглядом с темного неба. Мягкая поступь ее обутых в котурны ног нарушала мертвую тишину и, казалось, разрывала тонкую призрачную пелену, отделявшую королеву от мира потусторонних ужасов. В памяти ее всплывали все новые и новые легенды о существах, подобных Илалоте, и сердце замирало у королевы в груди, ибо она знала, что ей предстоит противостоять не смертной женщине, но порождению самых темных сил зла. Но сквозь леденящий ужас мысль о Тулосе в объятиях ламии раскаленным тавром жгла ее сердце.
Перед Зантликой простирался некрополь, утопающий в непроглядной тени погребальных деревьев, словно готовая проглотить ее исполинская пасть, ощерившаяся клыками белых изваяний. Воздух стал затхлым и зловонным, точно отравленный тлетворным дыханием открытых склепов. Королева дрогнула и заколебалась; незримые черные тени, казалось, поднялись из могил и окружили ее плотным кольцом выше памятных стел и вершин деревьев, готовые наброситься на нее, если она отважится двинуться дальше. Однако же она тотчас миновала темный вход и с трепетом засветила фонарь. Его огонек чуть разогнал угрожающую подземную тьму, и она с едва подавляемым ужасом и отвращением двинулась в эту обитель мертвых… а может, и нежити.
Оставив позади первые несколько поворотов лабиринта, она поняла, что не видит вокруг ничего более омерзительного, нежели могильная сырость и вековая пыль, ничего более пугающего, нежели ряды саркофагов, которыми были уставлены глубокие каменные выступы, вытесанные в стенах, саркофагов, которые стояли безмолвные и никем не тревожимые с тех самых пор, как заняли тут свое место. Никто не покушался здесь на вечный сон мертвых, никто не осквернял необратимость небытия.
Королева почти уже была готова усомниться, что Тулос побывал здесь до нее, пока, посветив наземь, не обнаружила среди следов грубой обуви могильщиков в глубокой пыли изящные отпечатки его остроносых пуленов. Следы Тулоса вели только в одну сторону, тогда как все остальные явственно указывали на то, что те, которые их оставили, побывали в глубине подземелья и вернулись обратно.
Потом откуда-то из мрака впереди донесся странный звук, не то стон охваченной любовной горячкой женщины, не то рык шакальей стаи, рвущей кусок мяса. У Зантлики кровь в жилах застыла от ужаса, однако она продолжала медленно продвигаться вперед, крепко сжимая в одной руке свой кинжал, а другой высоко держа над головой фонарь. Звук с каждым шагом становился громче и отчетливее; теперь в воздухе разливалось благоухание, напоминавшее аромат цветов в теплую июньскую ночь, однако чем ближе она подходила, тем сильнее примешивалось к нему невыразимое зловоние, подобного которому ей не доводилось обонять никогда прежде, и терпкий запах свежей крови.
Еще через несколько шагов Зантлика остановилась, точно удерживаемая незримой рукой демона: свет фонаря озарил запрокинутое лицо и торс Тулоса, свисавший с новенького сияющего саркофага втиснутого в узкую щель между остальными, позеленевшими от времени. Одна его рука судорожно цеплялась за край саркофага, а другая, нетвердая, казалось, ласкала расплывчатую тень, склонявшуюся над ним. Узкий луч фонаря выхватил из мрака жасминно-белую руку с темными пальцами, впившимися в его грудь. Голова и тело Тулоса напоминали опустевшую оболочку, рука, цеплявшаяся за бронзовую стенку, была тонкой, как плеть, а весь облик казался обескровленным, как будто он потерял куда больше крови, чем это можно было предположить по его разорванному горлу и лицу, побагровевшим одеяниям и слипшимся волосам.
От твари, склонившейся над Тулосом, безостановочно исходил тот самый звук, наполовину стон, наполовину рык. Зантлике, в ужасе и отвращении застывшей на месте, показалось, будто с губ Тулоса срывается какой-то нечленораздельный лепет, выдававший скорее наслаждение, нежели муку. Потом лепет затих, и голова его безжизненно повисла; королева поняла, что он мертв. Гнев придал ей мужества подкрасться ближе и поднять фонарь выше; вопреки затмевавшему все паническому страху ей пришла в голову мысль, что, быть может, отравленный колдовским ядом кинжал поможет ей умертвить существо, растерзавшее Тулоса.
Дрожащий свет постепенно озарил мерзкую тварь, которую еще миг назад ласкал во мраке Тулос.
…Она вытянулась от багровых от крови складок кожи до клыкастого отверстия, которое представляло собой наполовину пасть, наполовину клюв… и Зантлика поняла, почему от Тулоса осталась одна лишь сморщенная оболочка. В том, что предстало глазам королевы, об Илалоте не напоминало ничто, кроме обольстительных белых рук да расплывчатых полукружий человеческой груди, которая в мгновение ока превратилась в грудь нечеловеческую, точно глина в пальцах какого-то демонического ваятеля. Руки тоже начали стремительно меняться и темнеть, и в этот миг обмякшая рука Тулоса вновь дрогнула и с нежностью потянулась к чудовищному созданию. Существо, словно не замечая его порыва, вытащило пальцы из его груди и, удлиняясь на глазах, потянулось схватить королеву своими окровавленными когтями.
Вот тогда-то Зантлика выронила и фонарь, и кинжал и с пронзительными воплями, перемежаемыми безумным смехом, в котором не было уже ничего человеческого, бросилась из усыпальницы прочь.