Я - Эвмар-Прорицатель. Имя дал мне отец. Тридцать семь лет назад, ранним утром в канун праздника Деметры, он склонился над моей колыбелью. Твердыми, как дерево, пальцами он осторожно пригладил младенческие былинки на моей голове и тихо проговорил, словно помолился о счастливом плавании своей галеры:
- Я хочу, чтобы ты был Эвмаром. Будь Эвмаром, сынок. Пусть Геракл встанет за твоими плечами. Пусть Диоскуры-хранители озарят своей милостью твои пути... Пусть в твоем плавании волны никогда не поднимутся выше твоих колен.
Прозвище - злобная тень, наколдованная моему имени жрецом Аннахарсисом, бронзовым стариком с аспидными глазами. Пять зим тому назад, поздней ночью в канун мистерий Кибелы, он стоял у алтаря и с холодной улыбкой следил за танцем саламандр в тонких язычках оливкового пламени. Потом он повернулся ко мне и сказал чеканным распевом, словно играя словами злого заговора:
- Город будет звать тебя Прорицателем. Ты - Прорицатель волею неизвестного мне сильного духа. Люди будут смотреть тебе вслед и говорить друг другу шепотом: вот идет Эвмар-Прорицатель.
- Почему ж не пророк? - задал я ему вопрос, а душа моя звенела, как перетянутая тетива.
- Ты не пророк, - тонко улыбнулся бронзовый старичок Аннахарсис, подарив мне прозвище, уже готовое ударить в спину ножом дурной молвы. - Пророки босы и вещают на торгах невежественной черни, ты же ходишь среди сильных в кожаных варварских сапогах, ты носишь кожаный пояс и скифский акинак. Пророки не носят мечи и не убивают, ты же убивал... или убил - разницы нет. Ты - прорицатель, ибо прорицатели не любят тех, кому они прорицают. Пророки же любят. Пророк - это судьба. Прорицатель - это род занятий. Тебя будут звать Прорицателем, ибо это так, а не иначе.
Как он хотел, жрец Сераписа, Аннахарсис, чтобы я ослеп от ярости и не сдержал себя. Тогда бы он поймал меня голыми руками без всякого силка и приманки.
Он ударил меня в самое сердце. Ведь я люблю Танаис, он дорог мне, как первая молитва отца над моей колыбелью, как память о матери, как улыбка моей дочери Азелек и поцелуй Невии. Я знаю, что скоро, умирая перед его стенами, я взмолюсь к богам о его покое.
Я родом из Фанагорими: там, на самом берегу залива, стоит высокий дом из песчаника, в котором я появился на свет. Я помню сладкую тьму и нарастающий гул, подобный потокам водопада. Он исходил отовсюду. Меня мягко подпихивало под зад, выталкивало из чрева - и я вдруг вывалился в ослепительную, ледяную магму, на руки повивальницы. Страшная тяжесть сразу потянула меня вниз, а царство живых вихрем завертелось надо мной. Я знал одно спасение - Голос, он вырвался из моей души и остановил вращение.
Когда надо мной склонился отец, меня заволокло удушливой дымкой, и я завопил еще громче. Мой отец был торговцем нефтью. В тот самый миг я возненавидел на всю жизнь аромат нефти, и в тот же самый миг я беззаветно полюбил своего отца. Так же случилось с моей судьбой. Я люблю свою судьбу, но ненавижу запах черной, горючей жидкости, который исходит от нее.
Я любил, когда отец стоит немного поодаль, откуда не доносится нефтяной дух, и молча смотрит ко мне в колыбель. Я затихал и долго смотрел на него. Так мы радовались жизни, радовались друг другу и были счастливы тем, что живем в этом мире вдвоем.
С той ночи, когда мой отец погиб, я полюбил его еще сильнее. Он больше не покидает меня на своей галере, он всегда рядом со мной, он всегда позади меня, справа, его рука лежит на моем плече, и от нее больше не исходит мучительный нефтяной аромат.
Это случилось в мою вторую весну. Так рано боги напомнили мне, что есть смерть. В ночь, когда погиб мой отец, Рок нашей семьи вывернулся чешуйчатыми кольцами и злобно стегнул хвостом - и на конце хвоста в тот миг оказалась галера отца. По морю пронесся вихрь и опрокинул ее. В ту ночь меня терзали страшные грезы. Я захлебывался в черной воде вместе с отцом, а луна клубилась в окнах тяжелым туманом. Я плакал, меня бил озноб. Мать прижимала меня к себе и тоже плакала - от дурного предчувствия.
На рассвете рыбаки-меоты в волнах прибоя подобрали тело отца. За ним по воде до самого горизонта тянулось огромное радужное пятно.
Нам с матерью помог старый товарищ отца, тоже судовладелец, Набайот, сын Цадока, иудей из Гермонассы. На свои средства он устроил погребение и заказал мраморную плиту с добрыми словами об отце. На погребении он стоял рядом с матерью и плакал.
Выгодно продав оставшиеся от отца амфоры с нефтью и нескольких рабов, он погасил отцовские долги. С нами остались только верные отцу стряпуха и два нубийца. Они не приняли вольную, которую мать предлагала им. Позднее в нашем доме появился еще один человек, учитель Елеазар. Его привел ко мне Набайот. Елеазар стал обучать меня грамоте, языкам и геометрии. Я оказался способным учеником.
Набайот регулярно снабжал нас деньгами и хлебом, и на жизнь нам вполне хватало. Отправляясь в далекий путь, он оставлял попечительствовать над нами своего племянника Иеремию.
Нам было плохо без отца - мы очень тосковали. И все же это было доброе время. Мы с матерью жили одним - любовью друг к другу. Мы часто ходили на берега собирать разноцветные камешки... Потом я взбирался на песчаный откос, а мать оставалась внизу и протягивала ко мне руки. Замирая душой, я разбегался вниз, и отрывался от песка, и летел вперед - в ласковые любимые руки. Такой я свою мать и запомнил: внизу, у моря, под пологим откосом, со счастливым лицом, с протянутыми ко мне руками.
Когда я оставался один во дворе нашего дома, я отгонял злые облака, которые, как мне чудилось, тихо подкрадывались по небу, чтобы отнять у меня мать.
Однажды по дороге к торгу на нас напали голодные и грязные псы. Они выскочили вдруг из-за угла и, зайдясь хриплым лаем, стали кидаться на нас. Они широко и злобно оскаливали зубы. Я очень испугался и уткнулся матери в ноги. Она подхватила меня и подняла над собой, прижавшись спиной к стене ближайшего дома. Я всем телом чувствовал, как дрожат ее руки, как дрожит она вся от ужаса, пытаясь уберечь меня, - и вдруг осознал, что никто в мире не спасет мою мать, кроме меня, ее единственного сына. Мой страх вдруг сразу угас, и впервые во мне проснулась сила. Мгновенно высохли слезы, я вдруг замер в странном, совсем не детском, холодном спокойствии и ощутил, как внутри меня, снизу, стремительно поднимается к горлу плотный комок. Я едва успел повернуться в руках матери и посмотреть на псов, как комок скользнул в горле и вырвался из моих глаз струями свистящих бичей. От их невидимых ударов псы покатились клубками по пыли. Они визжали и корчились - и подыхали один за другим, как мокрицы, брошенные на раскаленную жаровню.
Мать невольно опустила меня на землю и даже отстранилась прочь. Двое торговцев кинулись было с палками к нам на помощь, но остановились, выпучив глаза. Незнакомый старик пристально посмотрел на меня и, подойдя ближе, обратился к матери:
- Добрая женщина, береги своего сына, но и берегись его сама, - вот какие слова сказал он ей.
Когда мы вернулись домой, в глазах моих потемнело, и тяжелая судорога повалила меня на пол. Это случился первый в моей жизни приступ падучей.
Тем стариком у торга был Закария, христианский проповедник. Три года спустя он несколько раз появился в нашем доме и однажды целый вечер рассказывал матери о жизни и страданиях Спасителя. Доброе сердце матери не выдержало, и в конце рассказа; она тихо заплакала. Я играл в углу в костяных всадников и почти не слышал их беседы. Но когда донеслось до моих ушей чужое слово "Голгофа", страшная картина вдруг представилась мне, и я замер, уставившись в пустую стену.
Я и сейчас удивляюсь, почему увидел тогда не казнь Христа, а совсем иное, далекое: смерть Пилата.
Передо мной в болотном сумраке роскошной опочивальни на широком ложе в муках умирал Пилат. Обхватив руками огромную килу, Пилат тяжело и часто дышал. Казалось, он отчаянно раздувает гаснущие угли. На простынях вокруг него темнели пятна пота.
Предчувствуя близкую агонию, Пилат выгнал всех вон из дома и только велел ввести в опочивальню свою любимую арабскую кобылицу, белую, с золотистой челкой. Пустая тишина стояла в доме прокуратора, ом умирал один. Только кобылица, опасливо прислушиваясь к его дыханию, косила на него темным глазом и, пытаясь отойти в сторону, подергивала за поводья, обвязанные вокруг крыльев одного из бронзовых орлов изголовья.
Боль снова пронизала все тело от паха до затылка, и Пилат со стоном повернулся на бок, тяжело подбирая ноги к животу. Потом боль немного отпустила. Шевеля землистыми губами, Пилат бессмысленно смотрел на глаз кобылицы...
- Это ты, ты платишь мне?.. - бредил он. - Зачем ты так глядишь на меня? Разве я виновен?.. Ты же, ты же видел, как они все, все орали "распни его!". Но теперь ты платишь мне... ты, который звал любить их всех, врагов своих... Или лгал ты?.. Чтобы платить сполна?.. А если это не ты, то откуда берется эта проклятая боль?
Пилат опрокинулся на спину и широко раскрыл глаза. Зрачки Пилата сузились вдруг, как от яркого света. В узорах мраморного потолка он увидел всю свою жизнь и дорогу в бездну, которую заслужил одним омовением рук в дорогой александрийской чаше.
Кобылица наклонилась над Пилатом и теплым, волглым языком облизала ему лицо. Через несколько мгновений глаза Пилата остекленели.
Я помню, как снова занялся костяными лошадками и, когда Закария кончил свой рассказ, невольно повернулся к нему и задал вопрос, которого еще миг назад не было у меня на уме. Я обратился к Закарии по-арамейски, поскольку принял его за выходца из Сирии.
- Скажи, учитель, почему тысячи людей встречали Спасителя "осанной" и пальмовыми ветвями, а в скором времени те же тысячи кричали "распни его!" и желали ему смерти. Или при казни присутствовали другие люди? А если это были другие, то куда же девались первые?
Закария обратил на меня удивленный взор и ответил по-эллински:
- Снова ты изумляешь меня. Сколько же тебе лет, маленький искатель мудрости?
- Исполнилось шесть, учитель, - гордо сказал я.
- Не успеют твои года удвоиться, как на свой вопрос ты сможешь ответить сам и лучше, чем это способен сделать я, - ласково улыбнувшись, проговорил Закария. - А пока я скажу тебе вот что. Вполне вероятно, что это были те же тысячи. Первые превратились во вторые. И произошло это потому, что им внушили, будто белое это черное, а черное - это белое. И тысячи людей перестали верить своим глазам. А такое наваждение стало возможным от того, что день обязательно сменяется ночью, но только истинно любящее сердце всегда источает яркий свет и, озаряя себе путь, никогда не собьется с него. А что такое истинная любовь, ты знаешь сам и не слушай никого, кто вызовется объяснять тебе это умными словами. Ты знаешь это сам, и здесь, на земле, будет испытываться сила твоей памяти. Ты не должен забыть, что есть любовь, ибо жизнь человеческая нелегка и часто ожесточает сердце.
Нашему благодетелю Набайоту не нравился иноверец Закария, однако он ни разу не упрекнул мать в том, что она принимает его в своем доме.
Когда Набайот не был в отъезде, он часто навещал нас. Они подолгу оставались с матерью вдвоем в доме, а я играл во дворе. Иногда Набайот уходил от нас в радостном настроении, иногда - в сокрушенном расположении духа, но он не забывал немного поиграть со мной и подарить на прощание новую игрушку.
Мою мать унесла холера, когда мне было немногим более семи.
Недоброй, очень недоброй памяти лето пятьсот пятого года. Оно началось широкими степными пожарами. Тяжелый войлок дымов затягивал небеса, и днем стоял полумрак, а ночами в смоляной мгле выскальзывали не то с небес, не то из глубин Аида долгие багровые сполохи. До рассвета хрипло взвывали собаки, и кони бились в стойлах, раздувая ноздри и брызгая пеной. Я видел, как тянутся над ручьями и колодцами волокна коричневой дымки, и боялся подходить к воде.
Первым из нашего дома вдохнул этой дымки старик Елеазар. Почувствовав, что обречен, он написал на куске пергамента письмо и вручил его мне.
- Береги пергамент как зеницу ока, - сказал он мне торжественно, сам же сутулясь и на глазах бледнея лицом. - Когда станешь совершеннолетним, плыви в Александрию египетскую. Там отыщешь врата с этим знаком, - он указал мне на третью букву священного алфавита, заглавную в тексте пергамента. - В те врата входи смело. Там примут тебя, как своего, и ты достигнешь истинного могущества духа, заключенного в твоем имени. Прощай, Эвмар.
В тот же вечер, чтобы не передать гибельную хворь кому-нибудь из нас, здоровых, а самому не умирать мучительной смертью, старик Елеазар, слабея, добрался до берега и утопился в прибое.
Следом за моим учителем, словно по одному мановению черного крыла Эвмениды, умерли нубийцы и стряпуха.
Спустя сутки вернулась из плавания галера Набайота. Она встала не в порту, а заякорилась прямо напротив нашего дома. Из приставшей к берегу лодки выскочил на песок Набайот. Он пришел к нашему дому бледный и перепуганный. Не произнеся ни слова приветствия, он судорожно схватил нас с матерью за руки и, уведя в лодку, переправил на корабль. Мы отплыли из моей родной Фанагории. Навсегда.
Набайот опоздал. До самого вечера моя мать в горьком молчании смотрела назад, за корму. Ветер усиливался, берег истончался вдали, и его вскоре заволокло грязной степной гарью. К ночи мать слегла. Она тоже вдохнула коричневой дымки. Когда я заметил это, душа моя похолодела. Я очень испугался, почувствовав, что вот-вот останусь сиротой. Я ничем не мог помочь моей матери, бессилие забилось в груди жгучей болью, и я едва не потерял сознание. Я стиснул зубы и не дал глазам проронить ни одной слезы.
Миновал еще один вечер, и моя мать умерла. На ближайшем берегу ее кремировали. Я остался один в холодном море, лишенный тепла любимых рук. Но странно: я не тосковал в те горькие дни, а только забивался подальше от всех и подолгу оставался в молчании. Во мне молчало мое сердце, молчала душа, я только слышал плеск волн о днище галеры - и ничего, кроме этого шелестящего плеска, не было ни во мне, ни вокруг меня. Я прозрел, что ненадолго задержусь в царстве живых, и нет причины печалиться: скоро, очень скоро мы все соберемся по одну сторону Великой Реки - мой отец Бисальт, моя мать Тимо и я, их сын Эвмар.
Все остальное время плавания Набайот словно боялся замечать меня. Он еще сильнее осунулся, побледнел - и часто молился.
Мы сошли на берег у Танаиса, который стал моей второй родиной. Здесь Набайот имел еще один дом, где он обосновался уже до конца жизни, а в Гермонассу и Фанагорию он потом плавал лишь за тем, чтобы справить какое-нибудь торговое дело.
Когда мы вошли в его дом, он сразу приказал меня накормить, но сам есть не стал - сел напротив и долго тяжелым, пристальным взглядом смотрел на меня, так что ел я лишь из боязни, что есть должен, раз хозяин, оставив хлопоты, угощает меня, сироту. Свое место и судьбу в этом доме я уже предвидел верно. Потом Набайот выслал всех из дома и, оставив меня за пустым столом, пошел во внутренние покои. Глянув ему в спину, я вдруг заметил, что он горбится, будто под тяжестью.
Вскоре из комнаты донеслись странные звуки. Я, немного поколебавшись, осмелился заглянуть в дверь и в испуге застыл на пороге. Набайот стоял на коленях, неловко и беспомощно вытянувшись вперед и упираясь локтем в низкую скамейку. Другой рукой он зачерпывал из стоявшего перед ним на скамейке мелкого килика горсти пепла и судорожно опрокидывал их на голову. Хриплые рыдания вырывались из его груди, и от них содрогался он всем телом. Зола падала с волос и рассыпалась с ладони, клубясь у пола серым дымком. Слезы текли по щекам грязными ручейками, он размазывал их тыльной стороной руки и жмурился так страдальчески, что я и сам едва не заплакал. Дорогой, темного шелка, кафтан висел на нем клочьями.
Не скоро он обратил на меня внимание, а когда наконец остановил на мне помутневший взор, рыдания его стихли, и он замер в неподвижности, словно окаменел.
Потом он рукой подозвал меня к себе, я робко подошел, и Набайот, продолжая стоять на коленях, вдруг обнял меня и уткнулся лбом мне в грудь. За эту свою короткую слабость он потом будет всегда сторониться меня и говорить со мной, хмуря брови.
- Похож, похож, - пробормотал он, едва не повиснув на мне. - Как ты похож на нее... Я... я так хотел, чтобы у тебя был брат... Тогда... давно... У тебя был бы брат. А отныне уже никогда...
Он замолчал и отстранил меня. Немного побыв в растерянности, он поднялся на ноги, затем, пошатываясь, добрался до кресла и послал меня за водой и полотенцем.
Я знаю, что моя мать никогда не любила его, и я не верю словам Иеремии, будто она отказала Набайоту только по собственной душевной доброте, то есть из боязни, что ребенок, родившийся от эллинки и иудея, не найдет в жизни счастья ни среди эллинов, ни среди иудеев.
Мне было семь лет, и в доме Набайота мои года удвоились. Трудное, но полезное это было время: в доме и в плаваниях с торговцем я многое повидал и многому научился. Я честно зарабатывал свой хлеб: я бегал посыльным, умело распускал на торгах нужные Набайоту слухи, шпионил по торговым делам, прислуживал за столом и наконец стал главным весовщиком.
Рука отца правила мной в те годы, а память о матери грела мое сердце.
Набайот собирал философские рукописи. Относясь пренебрежительно к ним и к их авторам, он своим показным увлечением покупал уважение к себе у жрецов и иных образованных людей Города. Я же получил возможность много читать. Я не любил Аристотеля: мне казалось, его мир был создан стариком-лекарем, крепко помешавшимся на своих весах, гирьках и бесконечном смешивании составов и порошков. Сердце подростка победил Флавий Филострат. Рассказанная им бурная жизнь мага и мудреца Аполлония Тианца ошеломила меня. В нем, в Аполлонии, нашел я тогда родственную душу. Я знал, что истина может войти в ум только через глаза сердца.
Однажды на рассвете я начал было готовиться к торговым делам хозяина, но вдруг ноги сами погнали меня из дома во двор, а со двора на улицу. Там, где улица поднималась тремя ступеньками к агоре, стоял, опершись на посох, Закария. Он был совсем иссохшим стариком. Казалось, даже редкие его длинные волосы и жидкая борода тянут его к земле. Он поманил меня рукой и ясно улыбнулся.
- Ты услышал меня, юный искатель мудрости, - слабым голосом проговорил он, погладив меня по голове твердыми пальцами. - Ты знал, что старый Закария не забудет проститься с сыном доброй и кроткой Тимо. Душа ее пред самим Господом пребывает ныне в радости и благодати. Помни, Эвмар, и не печалься. И меня уже призывает Господь наш. Настает мой срок. Я пришел в этот Город к тебе. Прости мне мой грех, Эвмар. Когда-то я советовал твоей матери опасаться твоего дара, боясь, что от врага людского он. Но ты оказался добрым сыном. Простит мне Бог. Прости и ты, Эвмар. - В ответ я лишь растерянно кивнул. - Твой дар - твое великое искушение и пытка. Люби людей и в добре, и во зле их. Бойся ошибиться во гневе. Злом и силой борется со злом только зло и в том подчиняется оно воле Господней. Помни об этом и сам избери свой путь. Ты - язычник, и чувствует мое сердце, на всю жизнь останешься им. Но Господь говорил: приидите ко мне все. Потому я благословляю тебя по-христиански. - С этими словами Закария осанил меня крестом. - Многие склонят перед тобой головы, и многие будут в твоей власти. Неси им мир. Прощай, Эвмар.
Закария неловко повернулся на ступеньках и, не оглядываясь, пошел от меня прочь.
Я, запоздав, тоже проговорил слова прощания - уже ему вслед, и он, обернувшись, издали последний раз улыбнулся мне.
Я был слишком самолюбив, чтобы не уйти от Набайота, но я был слишком горд, чтобы уйти от него, не расплатившись с ним щедро за стол, кров и учение. Как-то я решил, что время стать себе хозяином пришло. Набайот поразился моей дерзости и, приставив ко мне двух своих помощников, позволил заняться своим собственным расчетом. Вскоре мне удалось перепродать двум римлянам большое количество осетрины, взятой за малую цену у племен, живущих выше по течению, у самого Симргиса. Прибыль была необычайно велика. Набайот развел руками, и в тот же вечер я ушел от него к аорсам Газарна, с младшим сыном которого я успел сойтись на торге скотом, где втайне от хозяина увлекался меной всякими безделушками.
Четыре года я жил по их законам и молился их идолам. Я научился спать, положив под голову седло. Я научился переваривать сырое мясо и пить горячее сало. Я привык к злым сарматским вшам, к вони кибиток, привык к шумным, звериным пиршествам с безудержной, хмельной поножовщиной под утро. Я привык к хриплому гомону степного воронья и к запаху сарматских женщин - терпкой смеси конского пота и лавандового масла.
Я тщился увидеть в них наследников эллинской красоты. Мое сердце уже начала терзать новая скорбь: я почувствовал, что память и слава Эллады стали увядать. Грустно и страшно смотреть на чернеющий виноградник, когда не обделен он ни солнцем, ни водой и не точат его земные черви, - но он все хиреет и вянет, словно под дыханием Гидры. Почему же коробятся листья и сохнет плод?.. Я не находил ответа. Мы, эллины, поделились своим благородством со многими племенами. От Геркулесовых столбов и до самых пределов Индии на всех хватило нашего духа и нашего языка. Даже римское железное варварство мы сумели облагородить. И хотя не поддался переплавке солдатский - прямой и короткий - ум римлян, нам по крайней мере удалось упрятать его в изящные эллинские ножны. Не гиганты - римские легионарии перенесли Олимп, Оссу и Пелион на Палатинский холм и, взгромоздив их друг на друга, уперли в самые небеса врата императорских триумфов. Но, не выдержав тяжести, затрещал внизу Олимп, а наверху увенчанная золотым орлом Осса стала стремительно опрокидываться на столицу Империи. Тень падающей скалы уже прикрыла ее - скоро, скоро содрогнется земля, поднимутся волны, и донесется до самого Танаиса грохот удара. Что ж из того? И на обломках империй славно взрастало эллинское слово. Но ныне жизненная сила покидает его, и кровь его бледнеет. Кто ныне согреет кровь наших богов? Сколоты? Аланы? Сарматы?
Я возомнил себя посланником Аполлона, великим Учителем варварских племен. Я решил начать с аорсов, воображая себя в будущем седобородым мудрецом, строителем первого сарматского храма Аполлона.
Я тщился посеять в их сердцах семя эллинской красоты. Но всему свое время: сначала нужно было стать среди них равным.
Меня приняли с настороженным, а вернее сказать, с любопытствующим презрением, как чужого диковинного зверька. Спустя несколько дней меня подпустили ближе к котлам. Во мне признали силу: без заговора, трав и молитв я свел чирьи у старой жрицы Даллы, а когда старший сын богарамта Фарземс, двумя годами обогнавший меня, предложил мне единоборство до первой крови, я изловчился и тяжелым сарматским мечом отхватил ему левую мочку.
Газарн присмотрелся ко мне и приказал Фарзесу подвести ко мне коня. Я надел сарматскую шапку, сел в сарматское седло и стал воином багарата.
Не я их учил - они меня учили. Они учили меня видеть паука, крадущегося по ветке терновника на другой стороне реки, учили пробегать сбоку сквозь летящий табун, хватать на лету стрелы и отражать ладонью разящее острие меча.
Заметив в моих глазах блеск силы, старуха Далла взялась учить меня степному колдовству, и вскоре табун девственных кобылиц стал подчиняться моему дыханию. Я разгонял табун перед собой кругами. Воздух начинал дрожать, и травы клонило к зловещему кругу - и над табуном, медленно завиваясь, вытягивался в небо жгут губительного смерча. Я отбрасывал табун в сторону и низким гортанным криком толкал смерч вперед. Он уносился к вражескому стану, подхватывая с собой клубы пыли, траву и комья земли.
Эти фокусы получались у меня лучше, чем у самой мудрой Даллы, и однажды она, ткнув в меня пальцем, сказала багарату те же слова, что говорил когда-то моей матери христианин Закария:
- Берегите этого жеребенка, но берегитесь его сами.
В пятнадцать лет я стал мужчиной. Газарн обдумал предупреждение Даллы и принял решение: он взял меня в свою свиту и напустил на меня свою дочь Сафрайю. Ей было двадцать, она уже зарубила с десяток врагов и давно получила право завести семью, однако багарат берег ее, имея на уме какие-то виды.
О боги, вспоминая молодую Сафрайю, я молюсь за нее, и кровь моя вскипает пламенем. Она - моя первая любовь. Она была красива. Волнистые волосы, тонкий профиль - почти эллинка. Недобрые, с мутной кровинкой глаза и глубокий шрам через лоб и переносицу не портили ее. Ее чары затягивали душу, как водоворот. Ее ласки опутывали сладким мраком, как голоса сирен. Но я поверг Сафрайю, хотя уже сам не стыдился быть поверженным. Моя юная горячая кровь обожгла ее силу, и я еще долго робел, когда она, уведя меня в свою кибитку, кидалась неистово, до кровавых укусов, целовать мои ноги.
Когда я проговорился ей, что собираюсь уйти, она в рыданиях умоляла забрать ее с собой. Я стойко противился, и тогда она схватилась за нож. Под левым соском у меня осталась на добрую память отметина любимой. Большого усилия и ловкости стоило мне заломить ей руки и выскочить вон из кибитки.
- Я вспорю тебе брюхо, козий выродок! - крикнула она мне вдогон, - Только сядь на коня.
Четыре года я жил по их законам и почитал их богов. На исходе четвертого года одна холодная летняя ночь образумила меня. Я не спал, я смотрел на плывущую луну и под утро расплакался. Я понял, что никогда в их сердцах не взойдут ростки эллинской красоты, никогда не расцветет на их устах чистая эллинская речь. Кочующие варвары пришли из чужого царства духа. Учить их своему - пустая затея, все равно что сеять пшеницу на черепичной крыше.
Я пришел к Газарну, преклонил передним голову и сказал, что мой эллинский бог позвал меня и вот я ухожу.
Багарат Газарн пристально взглянул на меня и подарил сапоги великолепной, царской выделки.
- Бери и уходи. Когда сносишь, возвращайся за новыми, - повелительным, но не злобным тоном заговорил он со мной. - Ты уже наполовину наш. Твои корни теперь здесь, - Он торжественным жестом указал в пол шатра. - У Сафрайи от тебя будет дочь. Три года не было зачатья, но ты собрался уйти - и оно случилось. Это - знак Атара. Его волею ты должен уйти, как решил. Я не держу тебя. Сегодня на алтаре поднимется огонь, и Далла очистит твою дорогу. Под утро ты уйдешь. Не бойся мести Сафрайи. Сегодня мы успокоим ее зельем, а завтра она начнет помнить о тебе и молить Атара защитить тебя.
В тот день я мнил себя едва ли не Платоном, познавшим весь мир от корней трав до небесных сфер, но на самом деле я был еще цыпленком - я даже не понимал, что значит стать отцом.
По чистой дороге, на легком коне, в роскошных царских сапогах я вернулся в Танаис. Меня провожал Фарзес. У самых ворот мы простились как братья, и он, забрав коня, канул в степь.
Старая жрица наколдовала мне удачу. Уже к полудню я сумел наняться матросом-охранником на торговый корабль, отплывавший в Александрию египетскую.
Через полмесяца попутного ветра и ясной погоды я сошел на пристань - и там, спустя лишь несколько мгновений, от суматохи и невообразимой пестроты Города Базилевса у меня закружилась голова.
Такое великое столпотворение племен, языков и одежд я видел впервые. Но не это поразило меня. Куда бы ни глянул я - во всем было эллинское, в любой мелочи была примешана хотя бы капля эллинского. И во всем, однако, сквозило бесстыдное поругание и презрение всего эллинского, как если бы свинью нарядили в тунику, а на козла напялили ахейский шлем. Какой хитроумный бог так зло издевался над нашей красотой?
Я бродил по улицам Александрии и в горькой тоске видел странную, комическую противоположность моей жизни среди варваров, я видел подлую насмешку над моими мыслями о новых всходах эллинского духа в городах и землях юных племен.
Мой эллинский язык потомственного боспорца далек от аттического совершенства, но шепелявое александрийское наречие поначалу вызывало у меня тошноту. В торговых кварталах и жреческих особняках я встретил множество целителей, прорицателей, факиров и чародеев. В этом городе бесконечных торговых перепалок и пустопорожней философской болтовни на любом перекрестке легко узнать свою судьбу, и если не понравится обещанная жизнь, пройдись за час по десятку гадателей и выбери себе будущее по вкусу.
Добрых три четверти этих волхвов и фокусников - воры и обманщики. Но я впервые встретил многих избранных - так назвал бы их мой старый учитель Елеазар, - людей, наделенных даром силы, но разменивающих свою душу у богатого сброда на яркие кафтаны, дорогих шлюх и нероновские трапезы.
- Разве ослепли вы? - спрашивал я их.
- Живи лучше других, - говорили они мне. - Что твои мечты и прозрения - они потонут в темных душонках черни. Не трогай сильных властью. Их нельзя образумить чудом, их только можно купить чудом. Не ты первый. Ты знаешь, что были умнее и могущественней тебя. Где они все? Один кончил на кресте, другой - на варварских пиках, третий - в тюрьме. Вот где правда.
- Отметина смерти и в твоих глазах, - предупреждали они меня. - Живи, как мы. Это - последний твой выбор.
О великий Аполлон Врач! В нечистый город привела меня судьба!
Побродяжничав досыта, я пришел к вратам с третьей буквой священного алфавита. Врата были высокими и железными. Когда они впустили меня и затворились следом, я вздохнул с облегчением - через них не доносился гомон толпы. Я сберег письмо старого учителя, и приняли меня хорошо. Елеазара здесь помнили и почитали едва ли не за пророка.
Мудрецы "третьей буквы" подивились моим познаниям и стали лелеять мой ум. Но я не оправдал их надежд. Я оказался нетерпелив. Всего три года дожидался я, пока они откроют мне смысл бытия и путь к новой эллинской славе. Я ждал, что они научат меня сеять чистое эллинское слово в александрийскую толпу, ведь их эллинский выговор был чище моего, а с уст слетали панегирики эллинской красоте. Но вскоре я понял, что они хотят своего: чтобы я облек в одежды эллинского слова словам Иова и Елисея.
Их мысли бродили на аристотелевской закваске, но царем и богом был Филон. Он-то и отгородил своих учеников железными вратами от суеты александрийского торга, от всех радостей и страданий людских, от вод и небес. Он, великий и мудрый Филон, вовлекши своих избранных в волшебную игру холодного рассудка, вознес их над толпой царей и черни. Здесь, за железными вратами, избранные читали Септуагинту, Библию на эллинском, играя в ее слова, как подвыпившие римляне - в морру, когда и сам водящий уже не может пересчитать собственные пальцы. Толкователи Священного писания были сыты и не обременены слухами о варварской волне по другую сторону Средиземного моря.
Но я вспоминаю их с уважением. Я благодарен им за их сытные обеды, за их невозмутимость по отношению к моему дурному характеру и за прекрасную библиотеку.
Как-то я просидел две ночи кряду, рассчитывая геометрическое толкование Песни Песней. Я подарил его авторство верховному жрецу "третьей буквы". Он пришел в восторг. Так я расплатился со своими новыми учителями, и железные врата выпустили меня прочь.
Я уже начал принюхиваться к понтийским ветрам, ветрам с моей родины, однако течение судьбы увлекало меня теперь в глубину Египта, в дряхлеющее сердце жреческой державы - в Мемфис.
Мой Гений подсказывал мне, что там я найду себе скорее врагов, чем единомышленников, но он же упорно вел меня в новый водоворот: там, в Мемфисе, меня ждала встреча с людьми, равными мне по силе прозрения, там мне суждено было узнать, как жить дальше.
В Мемфисе я встретил сильных. Даже среди служителей Сераписа, алебастрового бога, зачатого царским скипетром, я нашел людей, прозревавших тени в глубинах времен, огненный вихрь в глубинах земли и пыльные дороги в небесных сферах. И они жили за железными вратами, высокими вратами, но я устал от одиночества и потянулся к ним душой. Мне уже почудилось, что среди них я наконец пойму, кто я и зачем я зрячее других.
Мою силу сразу признали. Меня обхаживали и боялись, как боятся алтарного огня на корабле. Я прошел посвящение. Когда я испытал могильную тьму и тишину, миновал подземные лабиринты, завесы огня и воды, видения демонов и чудовищ, искушение плоти поцелуями обнаженных красавиц и вышел на свет, высоко держа над головой факел, - солнце ударило мне в глаза. Я на миг ослеп. Когда же я вновь поднял веки, я увидел, что передо мной разостлано белое одеяние "посвященного", а мои новые братья стоят вокруг меня в слезах умиления. Я пригляделся к их слезам, и мое сердце похолодело от ненависти. Я понял, к чему им сила и зачем они выводят на стенах знаки бытия, укрывая их железными вратами. Не от глупости и невежества толпы укрывают они тайну. Не совершенство сердца нужно им, но совершенство власти, власти безупречной, как оскал леопарда, живучей и неистребимой мечом, как легион крыс, снующих по городским подвалам, - власти над душами людей, духами, царями и стихиями.
Я едва сдержался, чтобы не бросить факел на лучезарно-белую ткань.
- Ты мнишь из себя пустынного льва и хочешь свободы, которой никогда не достигнешь, ибо ты человек, а не бог, - по-учительски ласково сказал мне верховный жрец, легко разгадав мою душу, - Ты не прошел последнего испытания. Ты не полюбил своих братьев. Хочешь уйти - иди.
Он указал мне на железные врата, открыть которые было бы не под силу и фаланге Александра. "Белые братья" как один презрительно усмехнулись. Я оценил врага, но почувствовал, что сейчас смогу сделать то, что никогда не мог и больше никогда не сумею. В моем сердце ненависть вступила в союз с гордостью - в тот миг я был непобедим любым оружием, побеждающим живую плоть. Я прошел воду и огонь - теперь мне предстояло пройти железо.
Не ответив ни слова, я разделся донага. Я пошел вперед широким шагом и у самых врат задержал дыхание. Я прошел сквозь врата, как сквозь куст терновника - вся моя кожа осталась на заговоренных узорах внутреннего слоя ворот.
От боли я не устоял на ногах и упал на мостовую. Теряя сознание, я еще успел испугаться, что прилипну к камням всем телом.
Меня подобрала шлюха из Римского квартала. Она обмазала меня сметаной, завернула в простыни и отпоила козьим молоком. Я прожил у нее полгода.
"Посвященные", оправившись от изумления и трезво поразмыслив, решили мою судьбу за меня: для них я был слишком сильным и чересчур осведомленным. Они меня выследили. Но их наемным убийцам я заморочил головы, и ночью, в сумраке нашей лачуги, они перерезали друг друга.
Надо было уходить, забрав с собой Синтию - так звали мою спасительницу. "Братья" не простили бы ей моего исцеления.
Сил на уговоры тратить не пришлось. Италийка-полукровка, всю жизнь прожившая в Мемфисе, Синтия только о том молила богов, чтобы перенесли ее в Рим и сделали любовницей магната или преторианца. Все ее разговоры сводились к одному: скопить бы денег, завести бы удачное знакомство - и в Рим, без оглядки.
Наутро после суматошной поножовщины, в окружении холодных трупов, я кое-как успокоил насмерть перепуганную хозяйку, пообещав, что уже через месяц она будет жить в Риме и на хорошем месте. Синтия, не раздумывая, прихватила с собой пару тряпок и дешевый браслет и первой выскочила из дома.
В Александрии удача уже не сопутствовала мне. Я не сумел наняться на корабль в Италию: мы попали в пору, когда эллинов брали неохотно - было принято им платить больше, чем африканцам и арабам, а отступать от этого правила считалось дурным знаком для плавания.
Праздная морская прогулка с любовницей обходилась недешево, и десять дней мне пришлось зарабатывать на торгах безвредным обманом: я пускал из ушей огонь и выплевывал мелких птах. Наконец подвернулся богатый римский торговец, у которого я свел бельмо, и он радушно пригласил нас на свою галеру, отказавшись от платы. На вырученные деньги я купил Синтии благовоний и красивых нарядов. В пути я обучил ее кое-каким фокусам для забавы тучного и добродушного купца и уговорил его устроить Синтию в Риме.
Мне удалось сдержать свое слово: через месяц Синтия уже роскошествовала в столице - об этом я узнал от нее самой спустя почти десятилетие.
Корабль причалил в порту Мизена. Здесь купец задерживался, и я, слезно простившись с Синтией, поспешил в Рим. Недоброе предчувствие гнало меня прочь с Остийской дороги, ведущей к одним из южных врат Города, но любопытство пересиливало: мне не терпелось взглянуть на славу и мощь императоров, и я лелеял надежду чинно побеседовать с умными людьми.
Рим встретил меня проливным дождем. Улицы были пусты и скользки. Навстречу, вскипая и пузырясь, катились грязные ручьи. С крыш Авентинского холма тянулась вниз кисловатая гарь, а вдали, на Палатине, великие врата Септиммия Севемра стояли цвета гнилой древесины и открывались в серые неподвижные тучи. Слава Империи предстала передо мной в своей последней правде. Помню, что безрадостно усмехнулся: мне стало жаль потерянного времени.
В недобрый час попал я в Великий Город. Дождь сорвал гладиаторские бои, и горячечная жажда легкой крови копилась теперь в стенах Города зловещей досадой. Даже промокшие до костей псы, прибившись вплотную к стенам, под козырьки крыш, не затихли, а судорожно взвывали вслед.
Моя судьба - попадать в дурные истории, когда справедливость остается утверждать не силой молитвы и грозного пророческого жеста, а силой и точностью удара.
На площади в Велии я протиснулся через толпу возбужденных зевак, которым небесная вода была нипочем. Я увидел, как несколько плебеев из вольноотпущенных избивают рабов - носильщиков паланкина. Сам паланкин был опрокинут. Его хозяин - пожилой, благородный человек в сенаторской тоге с алым кантом, видно, только что поднялся на ноги, - вся его тога была в грязи. Он, тяжело опершись на борт паланкина и прижав другую руку к животу, слабым голосом звал на помощь. Толпа отвечала ему хмельным хохотом и свистом.
Позднее я узнал, что надругались над Гнеем Аврелием Масветом, одним из сенаторов, неугодных Александру Северу, вернее, не ему - он был настолько мягок, что и муха едва ли могла стать ему неугодной, - а его свирепой матушке Мамее.
Центурионы, обязанные прекратить это позорное действо, будто нарочно попрятались, и я без труда нашел глазами истинных вдохновителей избиения: трое преторианцев с дурными ухмылками на лицах стояли поодаль, в колоннаде храма.
Я обернул кулак кожаным ремнем и уложил по очереди всех подкупленных драчунов. Одного из них, вытянувшего из-за спины нож, пришлось искупать в сточной канаве.
Толпа, подавшись назад, затихла и начала редеть.
Я помог сенатору добраться до дома, назвал ему свое имя, а от приглашения и денег отказался.
За мной следили, не скрываясь.
Едва я спустился с порога сенаторского дома и повернул за угол, как трое зачинщиков преградили мне путь. Первому же преторианскому ублюдку, показавшему мне железо, я выбил зубы. Остальные поостереглись и исчезли.
Дальнейшее знакомство с Римом не предвещало ничего хорошего, и я, запутывая следы, к концу дня выбрался на свободу.
Соляная дорога повела меня на север.
Еще утром, входя в южные врата Рима, я мечтал скорее вдохнуть тепло родных очагов. Своего очага у меня не было - я вспоминал очаги моих танаисских друзей и даже костры Газарна.
Но у истока Соляной дороги мое настроение переменилось. Теперь меня вновь ожидало долгое странствие.
Почти не сворачивая в сторону, я прошел Рецию, Верхнюю Германию, Бельгику и остановился лишь в Британии, на валу Адриана. Я обозревал страны и народы, кормясь лекарским делом. Обратный мой путь лежал через Норик, Далмацию, Эпир. Я посетил утихшие Афины, переправился в Азию, побывал в Эфесе, прошел Галатию и Каппадокию и наконец омыл ноги понтийской водой в порту Синопы.
Я заглянул через Эвксинский Понт в мою родную Фанагорию, и сердце мое сжалось. Ремесло матроса-охранника увело меня в далекие пути - это же ремесло возвращало меня на родину.
Я задержался на день в Фанагории. Я прошел мимо высокого дома из песчаника, где мать баюкала меня и отец заглядывал издали, от окна, в мою колыбель.
Я поднялся на откос и посмотрел на море и небо. Перехватило горло, и я не сдержал слез. И когда в глазах поплыло, море перемешалось с небом и солнце растеклось лучистыми стрелами, я различил внизу белый хитон моей матери. Я качнулся вперед - и побежал. Я бежал, задыхаясь, я отрывался от песка и летел, летел вперед - в ласковые, любимые руки...
Лишь холодные волны прибоя привели меня в чувство.
Через час я уже стоял на корабле, отплывавшем в Меотиду.
Я шагнул на берег, у Танаиса, в то самое место, откуда девять лет назад ступил на корабельную лесенку. Изношенные в отрепье сапоги Газарна хранились в моей дорожной суме.
Перед городскими воротами я помолился Аполлону и бросил с моста в ров несколько денариев.
Никто меня не узнал, и никто со мной не поздоровался.
В доме Набайота жил теперь Иеремия, его племянник. Как чужой человек, спросил я рабов о бывшем хозяине и узнал, что он уже два года как отплыл в царство мертвых. Наследство досталось племяннику, а двести денариев дожидались некоего Эвмара, сына Бисальта.
Я усмехнулся и пошел прочь. Вскоре я встретил начальника городской стражи, и он вспомнил меня. Мы за час стали друзьями, выпили в ближайшей таверне, и он разрешил мне переночевать на одной из западных башен.
До вечера я бродил по Городу и окрест него. Что же увидел я? Малое, но точное подобие александрийской суматохи. Прорицатели, целители, ясновидящие, фокусники, гадалки, толкователи снов - обманщики и мелкие, бесталанные ремесленники великого искусства. Откуда слетелось их столько на Город - как воронья на обильную помойку? Как хватало на всех них пропитания и уважения у наивных горожан?
Тяжесть легла на сердце. Что-то случилось на небесах. Казалось мне, что великий дух великого народа, озарявший с небес, подобно горячему солнцу, храмы и души, ныне пал на землю и остыл - и вот разрывают его теперь и растаскивают жадные до власти и денег людишки. Небесную силу солнца, одного для всех, растаскивают ныне на крохотные чадящие светильники для себя одного и, чуть посветив брату своему и ближнему, требуют с них платы и поклонения - вот кто они, нынешние прорицатели и целители на торге. Когда у народа один великий оракул, один великий пророк и один великий философ - тогда силен народ и чиста его кровь. Когда же в любом провинциальном селении появляются два десятка прорицателей, говорящих на латыни и эллинском, - это знак самого последнего и самого отчаянного упадка народа.
С такими горькими мыслями поднимался я на сторожевую башню у западных ворот. Город распростерся передо мной. Крыши золотились в лучах закатного Феба, и прочь, на восток, уносились всадники Ветра.
В это мгновение я замер, затаив дыхание. Великое видение поглотило мою душу: перед внутренним моим взором распахнулись внизу крыши домов, и я прозрел разом все человеческие судьбы до самого дна великой судьбы моего родного Танаиса. Я услышал гул далекого восточного ветра. Всадники Ветра вернутся с востока, спустившись на землю. Великая варварская буря поднимается на нас. Убережем ли хоть один алтарь? Заговорят ли родившиеся сегодня дети по-эллински?
Как Ахилл над телом Патрокла, так я разрыдался над судьбой моего Города.
Стражники изумились мне, подали вина, которое на посту держать запрещалось. Я пить не стал.
Я спустился вниз и побрел по Алтарной улице к агорем. Сам я шел по прямой, как копье, улице, а душа моя стояла на последнем распутье судьбы, и мой бог-покровитель, вожделенный целитель Аполлон Врач, отступив на шаг от моей души, ждал от нее последнего выбора.
Как Ахиллу, мне предстояло выбрать между долгим и спокойным странствием по жизни и жестоким поединком со скорым гибельным исходом. Отличие от судьбы великого ахейца зрилось только в том, что вечной славой я буду обделен при любом выборе, ибо канут во тьму все судьбы, связанные с моей судьбой.
Я мог повернуться к Городу спиной и уйти прочь. Я знал языки и обычаи. Хорошего слугу Асклепия будут почитать везде. Велико ли было искушение унять душу - отвернуться от чернеющего виноградника, спрятаться от варварской бури где-нибудь на Сицилии, а лучше - в самых дальних, чужих землях, в Лузитании или Цезарее, забыть свой язык и смириться с наступающей ночью Эллады? Велико ли? Нет, я тешил искушением рассудок, а сердце мое с радостью стремилось навстречу гибели, смущая разум своим легким, как голубиное перо, бесстрашием.
Что мне судьба Ахилла? Не ведал великий воин тоски, подобной моей. Не терзала его душу тяжесть времен и знаний. Я проживу почти вдвое больше Ахилла. Что мне вечная слава? Пусть она будет платой за мою долгую, почти вечную жизнь, которая уже вместилась вся в мое сердце.
Я сделал выбор. Стоя посреди агоры, я вздохнул легко и ясно, и я снова призвал к себе своего бога.
Я двинулся наперекор тьме. Я решил спасти Город.
За первым советом я пошел не к отцам Города, не к многомудрым жрецам, а к варвару Газарну. Увидев, в какие жалкие обноски превратился его подарок, он сказал мне:
- Ты проделал лишний путь. Едва прохудились подошвы, как надо было вернуться за новой парой.
- Я многое увидел и многому научился, - вздумал я оправдаться.
- Лишнее, - поморщившись, вздохнул Газарн, - Ты увидел бы нужное и научился бы необходимому, если бы сначала вернулся за сапогами, а затем уж отправился, куда влекло тебя сердце. Так заговорила твою дорогу Далла. Она любила тебя и позаботилась о твоей судьбе... Но пусть - дело твое. Запомни мои слова на будущее.
Я спросил о Сафрайе.
Багарат помедлил с ответом. Но не выбором нужных слов был он занят в молчании - он прислушивался к моему сердцу.
- Минул год, как ты ушел, и я отдал ее Тиру, моему лучшему воину, - сказал Газарн. - Это - воля Фарсириса. Далла умиротворила нрав Сафрайи. Ты увидишь ее и не прикроешь глаз. Ты останешься спокоен. Твоя дочь не знает, кто ее настоящий отец. Ты должен исполнить закон наших богов. Азелемк!
Новые сапоги мне поднесла Азелек, моя дочь.
Тот Эвмар, который вошел в шатер Газарна, и тот Эвмар, который встретил девочку с ясной улыбкой своей матери Тимо и глазами юной Сафрайи, - два совершенно разных человека.
В тот миг, когда Азелек, как хрупкая тростинка, склонилась к моим ногам, я стал отцом и едва сдержал слезы.
Забывшись, я потянулся было к Азелек, чтобы привлечь ее к себе, но она, испуганно отпорхнув в сторону, обожгла взглядом мои руки.
"Порази меня Аполлон!" - в стыде подумал я.
- Не бойся, - мягким, дедовским голосом успокоил девочку Газарн. - Этот человек добр и не сделает тебе плохо.
Только сейчас я вспомнил о стеклянной куколке, которую купил для дочери в Александрии. Ее глаза посветлели, и мы долго смотрели друг на друга. Я переглядывался с дочерью, как когда-то с отцом.
Я увидел в глазах Азелек великую силу, какую не находил еще ни в ком. С даром, зревшим в моей дочери, не сравниться моему.
- Слились две силы: моя и Сафрайи, - сказал я Газарну.
- Ты говоришь правду, - кивнул он. - Так перед смертью вещала нам Далла. "Радуйтесь, к вам пришла великая жрица. Теперь боги не оставят вас. Она спасет твой народ, Газарн, от огня, что поднимается уже в степи".
Мое сердце дрогнуло: значит, и варвары уже робеют перед далеким гулом чужеземных копыт.
Газарн заметил мое смятение. Он шевельнул пальцами, и Азелек беззвучно выпорхнула из шатра.
Мы долго пребывали в молчании, и я невольно следил за пологом шатра, как он играет на легком ветру солнечными лучами, то ловя их, то пуская внутрь.
- Я счастлив, - сказал я багарату, - что моя дочь Азелек убережет твой род. Но я несчастлив. Кто убережет мой Город?
- Ты хочешь уберечь его, - сказал Газарн, не то спрашивая, не то утверждая.
- Что предрекают твои жрицы? - спросил я. - Город падет?
- Ты способен видеть завтрашний день, - усмехнулся Газарн. - Что же, твоя сила изменяет тебе?
Я ответил:
- Неминуемую гибель можно увидеть только холодным глазом. Когда умирала моя мать, мое сердце слепло и отворачивалось от завтрашнего восхода. Я слишком люблю этот Город, потому смутно вижу только свою смерть.
- Ты - эллин. Чужой, на чужой земле и в чужих одеждах, - без жалости вздохнул Газарн, - Я не завидую эллинам Танаиса, их судьба пуста.
- Мы не выбираем родителей и судьбы, - сказал я, чувствуя прилив гнева. - Есть воля богов.
Газарн посмотрел на меня с улыбкой и заговорил по-иному:
- Если лодку все время держать на плаву, когда-нибудь ее днище размокнет, и она утонет. Так же и Город. Когда-нибудь он падет. Ты взялся за дело, но боишься ненужного труда. Ты задумал уберечь Город, но боишься, что участь его уже решена. Ты торгуешься с судьбой тем, чем нельзя торговаться. Падет Город или нет - не твоя забота. Твоя забота поступать так, как велит сердце, а боги увидят сами, изменил ты ему или нет. Когда великий огонь поднимется в степи, кони уйдут, если хватит сил, корабли отплывут далеко от берега. Что убережет Город, стоящий на месте? Ров? Высокие стены? Что убережет от огня неподвижные травы? Ветер унесет их семена, или корневище, оставшись под землей, даст новой весной на старом пепле новый побег.
- Где корневище Города? - невольно спросил я Газарна.
- Ты умеешь видеть то, что уже решено богами, - сказал он. - Научись видеть то, что еще не решилось и пока зависит от твоей собственной воли.
Я промолчал. Кивнуть означало непонимание, возразить означало глупость.
- Ты проделал лишний путь, - добавил Газарн. - Впредь меняй вовремя сапоги и чаще вспоминай добром Даллу.
Я так и не понял, с чего должен начать, и удивился, что разговор с багаратом немного успокоил душу.
Уходя, я встретил Сафрайю. За время странствий я стал другим Эвмаром, и она стала другой Сафрайей. Минуло девять лет. Ее бедра раздались, волосы поблекли, движения смягчились и потяжелели. Ее глаза не сверкнули ни радостью встречи, ни любовью, ни ненавистью. Видно, крепкое зелье сварила старая Далла и силен был ее заговор, когда она играла нашими судьбами, открывая Азелек, великой жрице-спасительнице аорсов, дорогу в царство живых. Вся сила души и памяти Сафрайи ушла в ее дочь. В мою дочь. Теперь мы встретились все трое, но каждый шел один, по своей дороге. Дорога Сафрайи вела по прошлогоднему жнивью, моя - в густые заросли терновника, дорога Азелек вела на зацветающий холм, а с него поднималась на белые облака.
Я знаю: по утрам Сафрайя тихо, без слез, молится за меня. О великий Аполлон! Не брезгуй душой варварки, отведи от нее беду и пошли ей покой...
Я, однако, вновь заколебался перед вратами Города, когда вернулся к ним в новых сарматских сапогах. Что увидел я за его стенами? Там, как в чаще Цирцеи, закипали темные страсти. Там в безумстве делили власть, спешили нажиться и усладить похоть. Мало кто прислушивался к ветрам и присматривался к небу. Кем я должен был войти в Город? Показать чудо, исцелять и увещевать?
Я исцелял, но в этом Городе торговцев и рабов со мной спешили расплатиться монетой, а в чуде видели только развлечение. Рабы же пучили глаза и падали ниц. Их нельзя было просветить - разве что поднять на бунт, бессмысленный в этой глухой степи. Нравы пали. Росло искушение отступить. Я вновь оглянулся на Лузитанию и Цезарею.
Но разгорелось мое упрямство. Я знал, что сильнее всех, и отступить от своей цели было позорно.
Мне досталась задиристая судьба, и от нее не уйти. Сколько раз, невольно свернув за угол, я натыкался на несправедливость: злой надругался над добрым, сильный бил слабого. Я не сумел стать праведником, ни слова моего, ни взгляда недоставало, чтобы прочно утвердить правду. Я умею вовремя появляться и лихо вступать в драку - вот моя судьба.
Здесь, в Танаисе, мне нужно было стать вездесущим и на время неистребимым. Моя смерть пока раскачивалась вдали, как не доставший до дна якорь.
Пяти лет мне хватило, чтобы стать вездесущим и неистребимым. В любое время дня и ночи меня охотно и без удивления стали принимать у себя все - от начальника караула до пресбевта. Я научился узнавать почти все про всех. Меня возненавидели жрецы, но стали приходить ко мне, преклонив головы, за советом. Меня начали зазывать на высшие должности во все фимасы. Прорицатели и гадалки, потеряв доход, сбежали из Города.
Да, я воспользовался тем, что провидел чужие сроки. Я врачевал и прорицал честно. Даже мои враги - даже мой самый опасный и могущественный враг, жрец Аннахарсис - не стыдились и не боялись доверять моему слову.
Слухи и небылицы потекли обо мне. И тем не менее прошло много времени, прежде чем у меня появилось прозвище. Оно прилипло к моему имени лишь тогда, когда моя смерть и мое бесчестье стали необходимы Аннахарсису.
Многим сильным властью стала нужна моя смерть. Многим я мешал своей необъятной по размаху интригой. Но мой якорь еще не зацепился за дно. Наемные убийцы теряли меня, а отравленное питье проливалось на пол. Однако я решил разом покончить со всеми лишними хлопотами и приключениями и распустил слух, что вслед за моим убийством его исполнителей и зачинщиков хватит жестокий паралич. Вместе со своими друзьями я разыграл несколько пугающих фокусов, и с тех пор даже подвыпившие драчуны стали обходить меня соседними улицами.
Мое сердце превратилось бы в камень, если бы я не встретил Невию. Ей было семнадцать лет. Наполовину варварка, своей улыбкой и невесомой походкой она напомнила мне Азелек. Я не имел ни времени, ни права часто видеть свою дочь и открыто любить ее. Невия жила в Городе, и я, стыдясь своей слабости, начал следить за ней. Я сошелся с ее отцом. Сначала он сторонился меня, боясь близкого знакомства, но я вдохнул великий успех в его торговые дела, и он пустил меня в свой дом.
Я жил улыбкой Невии, стараясь уберечь ее от своей судьбы. Легко ли уберечь цветок в горстях, держа руки над самым огнем?
Я полюбил Невию, и меня наконец перестал терзать проклятый вопрос: ради кого спасать этот Город жадных торговцев и их рабов. Я поразился своей слепоте: мне, прозревшему тени в глубинах времен и чужие судьбы, только новая любовь открыла, что в этом Городе живут не только скаредные купцы и хитрые властолюбцы.
Я любил сидеть рядом с Невией у очага и перебирать губами бусины на ее шее. Она расспрашивала меня о дальних странах, и я рассказывал ей о египетских гробницах и о британских чащобах.
- Ты будешь моим Одиссеем! - смеялась Невия.
И я смеялся ей в ответ, а душа моя тосковала, зная, что самое долгое плавание Одиссея еще впереди.
Когда я поднимался на сторожевые башни Города, я находил глазами крышу дома Невии и посылал в небеса добрую молитву. Так я обычно стоял несколько мгновений, пока радость не уступала хмурой тревоге, и я невольно отворачивался в сторону, откуда дули на Танаис ветры несчастий.
Варварская буря была еще далека, и пугала пока не она, а темные мысли нашего "великого покровителя", боспорского владыки и его присных. И не пары с германских болот, не гарь со скифских просторов, а из эллинских колоннад Пантикапея - вот откуда потянулись к Танаису гибельные сквозняки. Царь царей грезил о золоте Танаиса, по-шакальи чуя, что здесь его больше, чем на всем Боспоре.
Нужно было собрать при боспорском дворе своих людей, а в конечном итоге посадить своего человека на боспорский трон. Много усилий и много времени требовала эта затея, но я решился на нее. В Танаисе свой пресбевт, в Пантикапее свой "царь царей" - такова была моя цель. За ней, если хватит срока, шел черед думать о варварском нашествии.
Две пары сарматских сапог я износил, снуя, подобно ткацкому челноку, между Танаисом и Пантикапеем, прежде чем замыслы боспорского двора и дома пресбевта в Танаисе перестали быть для меня тайной.
В свите даря Котия ходило несколько моих наушников. Но смерть Котия Третьего была уже при дверях. Заменить его нужным мне человеком я уже не успевал, и на престол суждено было взойти Рискупориду Четвертому. Для его будущей свиты я все же успел подготовить двух приближенных, которые должны были заговорить моим языком.
Пришла пора взяться за дела в Танаисе. Его пресбевт Хофарн, сын Сондарзия, мыслил уже не по-сарматски, но еще и не по-эллински, потому требовать от него великой мудрости и дальновидности было бесполезно. К тому же и смерть его витала уже неподалеку. На его место метил Хофрасм, сын Форгабака, другой варвар с повадками потомственного торговца и с гибким, но заносчивым умом жреца. Хофрасм, однако, не был чересчур корыстным человеком и отличался прямотой характера, но, раб своего благополучия, он не подходил для великих дел. Ломать ему дорогу я остерегся, не желая нажить себе слишком много лишних врагов. Хофрасма я задумал поставить второй ступенью к боспорскому трону, присмотрев для него в будущем чин "наместника острова" или политарха при Рискупориде. Всему свой черед, решил я, умерив свой пыл: за время правления Хофрасма можно без особой спешки и чреватых кровью интриг выпестовать нового пресбевта - на его место. Правду сказать, я мало надеялся, что Хофрасма, вкусившего единоличной власти, легко будет прельстить чином придворного и сгорбленной осанкой царского слуги, однако, на мое счастье, он оказался не цезаревой закваски и в конце концов предпочел быть "вторым в Риме, нежели первым в провинции".
Кого можно было выбрать в будущие престолопреемники Хофрасма? Богатый и умный Деметрий, эллинарх Психарон, диадох Гераклид - все уважаемые люди, но все - мутной купеческой крови. Мне нужен был единомышленник - человек сильного, тоскующего по эллинской славе сердца и широкого, дерзкого ума.
Я остановил свой выбор на Кассии Равенне, главе воинского фимаса. Его мать была эллинкой, и сыновьям он дал эллинские имена. По духу он был эллином больше, нежели торговцы, гордившиеся чистотой эллинской крови. Его отец-римлянин при Марке Аврелии выбился в преторианские префекты, но в правление Комммода попал под ложный донос. Брачный союз с эллинкой вдруг оказался позорным для преторианского звания, и отец Кассия был разжалован. Следом его оклеветали еще злее, и он был сослан в понтийскую глушь. Бесславный конец отцовской карьеры, злые римские языки, унижение, начавшиеся вдруг ссоры отца с матерью из-за ее происхождения, наконец кроткий, незлобивый нрав матери - все это взрастило в душе Кассия лютую ненависть к Риму, которая странным образом ужилась с благоговением перед римской армией и императорскими походами. Это благоговение тянулось из отцовской крови, и по уму Кассий вырос римлянином - даже со своей тайной, римской мечтой, вскормленной эллинским молоком. Он тосковал об ушедшей, марафонской старине Эллады, легко прозревал скорый и последний упадок Империи и в сновидениях видел себя новым Ромулом: Танаис - зерно новой славы Эллады, и он, Кассий Равенна, Римский Эллин, пустит это зерно в рост и будет первым жнецом той, будущей славы.
Теперь Кассий был уже в возрасте, но в его душе эллина-прозелита все еще тлела искра отчаянной решимости, которую можно было раздуть.
Я раздул эту искру. Взметнулось столь мощное пламя, какого я сам не ожидал. Казалось, скажи Кассию, что для будущей славы Эллады надо сплавать в Свевское море и он, не раздумывая, пошел бы к намвклерам покупать галеру.
Пришло время, и расстановка сил в Танаисе приняла вид ясной геометрической фигуры. У меня появилось несколько сильных друзей, несколько слабых недоброжелателей и один очень сильный враг - жрец Сераписа Аннахарсис, выткавший в Городе свою тугую паутину.
Он лыс и бронзоголов. У него короткий, неподвижный рот и аспидные зрачки. В фиасе Бога Высочайшего, за пустым именем которого скрывается холодный, мертвый сплав Сераписа с тенями варварских идолов, он - истинный господин, хотя носит звание "отца", второго человека фиаса. Он - тайный хозяин львиной доли танаисского золота. Нити невидимой паутины тянутся от него и дальше, в Пантикапей, Рим, Александрию, Иерусалим, Вавилон. Несоизмеримость его связей н его мощи с неприметной провинциальной жизнью - вот загадка, что до сих пор не раскрыта мной. И до сего дня эта загадка тревожит меня. Несоизмеримость - знак тайной иерархии: Аннахарсис - господин фиаса и огромного богатства, но не господин самому себе. За ним, во мраке тайны, проступает более могущественная тень - здесь, в Танаисе, он исполняет чужую волю.
Я узнал об Аннахарсисе многое, но однако же - ничего существенного: его хозяева скрыты слишком искусно не только для глаза простого смертного, но даже в мире теней, доступном глазу ясновидящего, они окутали подступы к своим домам туманом и наваждением. Я слышал повелительные голоса из Александрии и выслеживал тайных александрийских вестовых: возможно, рука владыки именно там, в Городе Базилевса.
Но не тайная власть и не тайные покровители Аннахарсиса страшат меня - нет. Страшит иное: я не пойму, кто он, меня пугает его душа. Скифское имя старика - обманное одеяние души, не имеющей ни роду, ни племени. Мне чудится, что родила его не мать, а холодная статуя Сераписа, и он всегда был одинок, стар, лыс и бронзоголов. В его жилах течет запутанная смесь кровей. Однако если в сплаве можно различить свойства составляющих его металлов, то из сплава души Аннахарсиса выхолощены все свойства. Эта душа скорее напоминает отлитую из белого стекла букву неизвестного алфавита. Старик легко говорит на многих языках, но он не эллин и не варвар, не римлянин и не сириец, не иудей и не перс. Этим он особенно опасен для меня, ибо, увидев лишь живое семя, я могу угадать будущий цветок, - за аспидным зрачком Аннахарсиса не различаю ничего, кроме пустой бездны.
Незадолго до гибели дома Северов я посетил Рим и завел нужные связи. Синтия процветала и выглядела как знатная матрона. Она закатила мне роскошный пир, где фрукты и фалемрно нам подавали вооруженные луками кудрявые мальчики, изображавшие купидонов. Было очень смешно. Я напомнил Синтии кое-какие забытые ею подробности нашей африканской жизни в тихой лачуге, она хохотала до слез и напилась допьяна.
Я нанес тайный визит старому сенатору. Покровительство влиятельных жрецов спасло его от верного несчастья: Мамея оскорбляла его душу, но побоялась тронуть его тело. Он так же привык к опале, как привык жаловаться на жизнь. Я сказал ему, что радость жизни познается в сравнении, и напомнил про ссылки и проскрипции. Он сделался еще мрачнее и бессильно развел руками. Тогда я предсказал ему скорую удачу, но посоветовал отправить сына на службу в Аттику или Азию, поскольку будущая удача отца будет зиждиться на большом риске.
Александр Север был убит на следующий день после моего возвращения в Танаис, и я с горечью понял, что опять проделал лишний путь: перемен нужно было дождаться в самом Риме.
На римский трон, словно в забытый капкан, попал случайный зверь - Максимин Фракиец, погонщик овец, с узким лбом, огромными плечами и заросшей грудью. В Риме начиналось время кровавого смятения судеб.
Не успев перевести дух и смыть с себя дорожную пыль, я снова помчался в Италию. Когда я вошел в Тибурские врата Рима, Гней Аврелий Масвет был уже в почете.
Новый император ненавидел Сенат, Сенат ненавидел нового императора, а старый сенатор пожинал плоды своей опалы при Севере: теперь он оказался нужным и императору, и Сенату. Новая власть пока что не решалась обходиться без испытанных недругов прошлой, а у сенаторов Масвет оказался единственным заступником и Гением-хранителем. Его положение было столь выгодным и столь опасным, что я ему даже позавидовал.
Я двинул все закрепленные мной рычаги. Фракиец повел войну с роксоланами-языгами, и это было мне на руку. Пока новый император возбужден и не слишком жаден, я решил выпросить у него римский гарнизон для Танаиса: "с целью защиты восточных границ Империи от сарматов и прочих варварских племен". Пришла пора показать Пантикапею крепкий кулак: посадить в Танаисе пресбевтом непосредственного ставленника Рима и разместить у западных стен Города крупную вексиллямцию.
Масвет обещал помочь, мои тайные друзья-жрецы обещали помочь. Синтия обещала помочь, и мне показалось, что она может помочь вернее остальных, поскольку уже приглянулась Виталиану, любимцу Фракийца и действительному хозяину Рима в его отсутствие.
Теперь предстояло самое трудное: в крайне малый срок нужно было сделать Хофрасма пресбевтом, получить от Максимина войска и назначение Равенны новым пресбевтом и, вернувшись в Танаис с легионариями, перевести Хофрасма в Пантикапей на новую должность. Важно было не дать Боспору опомниться от стремительного развития событий.
Я исхудал, но уложился в срок. С началом весны тридцать третьего года мы с Равенной покинули Танаис и пустились в дорогу. В Салонах наши пути разошлись: я отправил Кассия по суше в Сирмий, в ставку Максимина, к одному верному мне трибуну, а сам поплыл дальше, к италийским берегам.
В Рим я попал как нельзя вовремя, и предчувствие не обмануло меня: Синтия уже молила богов о моем приезде.
Повод вызрел. У Виталиана раздулась печень, и он лежал почти при смерти. Его излечение стоило моей цели.
Начальник "охраны императорского покоя" Гай Нума Внталиан был законченным мерзавцем. Он наслаждался доносами, убийствами и радовался испуганному недоумению ни в чем не повинных людей.
Шагнув на порог его дома, я сильно поколебался: умри он сейчас, и Рим вздохнет с облегчением. Надолго ли Риму такое облегчение? На день, на месяц, на год? Время, когда в Виталианах не будет недостатка, началось. Я должен был выбрать между Римом и Танаисом. Конечно, я выбрал Танаис, но чем мне было успокоить совесть?
Чтобы оправдать следующий шаг, я стал выискивать глазами смерть Виталиана. Она пряталась близко, среди колонн. Я уговорил ее не задерживаться за мной долго - и шагнул в двери.
При входе стражи обыскали меня и облапали всего, как девушку. Было до тошноты противно. Потом передо мной возник старик с испуганным лицом и шепотом сообщил, что господину хуже.
- Проводи, - сказал я ему, и он, переваливаясь с боку на бок на больных ногах, повел меня через весь дом.
В сумрачных углах покоев стояли охранники. Старик оставил меня перед господином и вышел.
Виталиан лежал с закрытыми глазами, на спине, безо всякого движения в членах и на лице. Тело его и лицо приняли цвет старого воска. Печень была раскалена и готова вот-вот лопнуть.
Первым невольным желанием было придушить его. Но я сдержал свои чувства, иначе лечение превратилось бы в издевательство над телом.
Едва я коснулся пальцами его ребер, как он вздрогнул и шумно рыгнул. Мне почудилось, будто из его зева зловонным, темным облачком вылетела вон душа. Но я ошибся. Его веки медленно разлиплись, и мутные зрачки, настороженно метнувшись по сторонам, остановились на мне.
Печень, между тем, сдулась и остыла, а лицо начало принимать живой цвет. Робея двинуться слишком резко, Виталиан поднялся и сел на ложе, спустив ноги вниз. Он несколько раз осторожно вздохнул и, с недоумением оглядевшись по сторонам, потер ладонью больное место.
- Ты - понтийский маг, о котором говорила Синтия? - слабым голосом пробормотал он, смерив меня с головы до ног.
- Понтийский маг? - усмехнулся я. - Звучит слишком красиво.
Виталиан зло поморщился.
- Кто угодно. Дело свое знаешь. - В его голосе послышалась завистливая ненависть.
Прислушиваясь к себе, он поднялся на ноги и стал расхаживать передо мной из стороны в сторону, пока не замер вдруг, словно наткнувшись на стену.
- Это повторится? - отрывисто спросил он.
- Нет, - покачал я головой. - Если не будешь есть кровавое мясо.
Виталиан прищурился, высматривая во мне презрительный намек. В помещении было сумрачно, и он указал на выход.
Мы вышли в колоннаду перистимля.
- Кровавое мясо? - усмехнулся Виталиан. - Разве оно бывает бескровным?
Я промолчал.
- Сколько берешь? - спросил он с явным любопытством.
Я ответил:
- Осмотр - пятьсот денариев, врачевание - двести, исцеление - один денарий.
Виталиан непонимающе хихикнул, показав широкую, гнилозубую улыбку.
- Шутник, - покачал он головой.
Глаза его вдруг снова насторожились.
- А ведь ты знаешь, - ткнул он в меня пальцем, - ты знаешь, сколько мне осталось. Сколько?
Я солгал:
- Нет. Не знаю. Есть воля богов.
- Лжешь, ублюдок! - взвизгнул он, дернув плечами. - Знаешь, знаешь, я вижу! - Припадок ярости погас, и он вытер пальцами вылетевшие на подбородок капли слюны. - Боишься меня? Говори.
- Я сказал все, что знаю, - спокойно ответил я. - Отказ от кровавого мяса и умеренная жизнь.
Виталиан изобразил на лице легкомысленное изумление.
- Умеренная жизнь? - Он развел руками. - Если она дана нам со всем, что в нее можно втиснуть, то чем ее можно умерить? И ради чего? Жизнь - тлен, смерть - пустота, ведь так?
Задавая последний вопрос, он даже заискивающе пригнулся.
- Я - не философ, - усмехнулся я.
- Ты кажешься глупее, чем есть, - снова хихикнул Виталиан и щелкнул пальцами.
Мгновенно два огромных негра поднесли нам большие кубки, до краев наполненные фалерно.
- Пей, - указал мне Виталиан. - Пей. Там, у вас, в ваших вонючих норах течет ли такая амврозия?
Я холодно наблюдал за его ужимками.
- Пей, - начиная злиться, повторил он. Не пренебрегай гостеприимством. Боги этого не любят. Пей. Иначе не сторгуемся.
Он хотел увидеть меня пьяным. Я осушил кубок - вино, признаться, было отменным - и сделал вид, что хмель немного ударил мне в голову.
- А теперь мы идем в баню, - хлопнув в ладоши, скомандовал Виталиан. - У Синтии есть все, - он хитро подмигнул мне, - но нет таких терм, как Виталиановы. Вкуси римских радостей, варвар. Мы пригодимся друг другу, и нужно, чтобы каждый из нас вспоминал другого с благодарностью.
В бане, голый и порозовевший, он долго разглагольствовал о своих трудах на благо Империи, о бренности бытия, о кознях Сената, о мечтах перебраться в тихую провинцию. Наконец его стала раздражать собственная болтовня. Он замолк и сделал кислую мину.
- Одному жить плохо, - глубокомысленно изрек он и щелкнул пальцами.
В бане появились две девочки, годов по тринадцати каждая. Обе были наги, с распущенными волосами и умащены до блеска.
- Кто это? - сразу не сообразив, спросил я.
- Юные весталки, - хохотнул Виталиан и привлек одну из них к себе на колени. - Вот тебе умеренная жизнь, понтийский маг. Юные девы, что горные роднички. Льются в кубок понемногу - понемногу и отпиваешь. Никогда не успеешь надуться до одурения.
Вторая "весталка", похожая на маленького похотливого лисенка, присела рядом со мной и, выгнувшись на руках, небольно укусила меня в бедро.
Я взглянул на императорского любимца, едва сдерживая в себе силу.
- Ты девственник, маг? - ехидно усмехнулся он. - Смелее. Становись моим другом. Будем с тобой вдвоем умеренно жить.
Он рассмеялся, и у меня на глазах стал развлекаться.
"Моя весталка" повисла у меня сзади на шее и, обхватив бока ногами, принялась лизать мне ухо.
- Что любит господин? - шепнула она.
Дорого обходились мне когорты Максимина.
Сытые глазки Виталиана теперь жадно ощупывали мое тело.
- А ты - красавчик, понтиец, - гнусавя протянул он.
- Довольно, - осадил я его. - Мужские ласки вредны для твоей печени.
Виталиан весело оскалился:
- Умеренность - так во всем. Даже в том, чтобы не быть кем-нибудь.
Ему очень понравились свои слова. Он повторил их уже про себя, одними губами, и поднял вверх указательный палец.
Я ждал, что спустя миг он вспылит, и не ошибся. Он брезгливо тряхнул рукой, и девочки исчезли. Он резво вскочил с места и, прижавшись к моему плечу, лихорадочно зашептал; он дышал, как на бегу, и брызгал мне в ухо слюной:
- Хоть ты и маг, но либо слеп, либо на самом деле глуп! Разве ты не видишь, что здесь хозяин я? Я! Я - хозяин всему этому быдлу! Что тебе нужно? Пол-легиона? Легион? Ты получишь весь Одиннадцатый Клавдиев! Весь! Сколько там быдла, в твоей норе? Как его... в Тинисе... в Танаисе, разрази его Юпитер! Тысяча? Две? Ты получишь шесть тысяч лучших солдат! Хочешь! Я вижу. При каждом старике, при каждой шлюхе ты поставишь трех стражей. Твою нору окружат кострами и копьями в несколько рядов. Достаточно одного моего слова. Каково, красавчик понтийский маг?
Он скользнул пальцами по моим чреслам.
Дорого, слишком дорого обходились мне римские мечи.
Я взглянул на него в упор, и он отпрянул.
Он поднялся и, отойдя на два шага, досадливо вздохнул.
- А все-таки ты знаешь, где моя смерть, - с уверенностью заключил он. - Ты зол, но ты избавил меня от боли. Ты пришел покупать товар. Ты хорошо заплатил, но не доплатил самой малости. Будь честным торговцем: всего два слова - когда я умру?
В этот миг я увидел смерть царского любимца: его прирежут через год, ему вспорют печень, которую я прилежно вылечил. Меня едва не стошнило, тяжелый стыд придавил мне душу.
- Когда же я умру? - повторил он почти ласково, заметив перемену в моем лице.
- Сегодня, - сказал я самым твердым голосом.
Он побледнел и сгорбился. Растерянная улыбка поползла по его губам.
- Ты шутишь... - едва слышно пролепетал он.
- Не шучу, - резко возразил я. - Ты прикажешь своим бандитам зарезать меня на ближайшем углу. Но едва они пустят мне кровь, как такая же кровь хлынет у тебя из горла, и ты забьешься на полу в предсмертных судорогах. Потом ты затихнешь. Твоя печень больше не будет болеть. Ты мне не друг, но мы теперь связаны на всю жизнь. Жив я - жив и ты. Но не наоборот.
Виталиан распрямился и изобразил на лице восхищение.
- Ты знаешь, как жить, - признал он. - Я бы посадил тебя в золотую клетку. Для спокойствия... Впрочем, не следует. Еще захиреешь в неволе... Ты знаешь себе цену, понтийский маг.
- Я знаю цену тем, кого я врачую, - ответил я ему. - Пятьсот денариев - рождение, двести денариев - жизнь, один денарий - смерть.
Виталиан засмеялся, сначала тихо, потом громче, и смеялся долго, всхлипывая и закатывая глаза.
Я очень огорчил Синтию. В тот же день, едва поцеловав ее, я помчался в Сирмий с посланием Виталиана к императору и двумя офицерами из его личной охраны.
Разумеется, я не получил легиона, да и кто бы прокормил в Танаисе этих бездельников? Однако прибыль все равно была необычайно велика: тысяча солдат, квингиенарная ала и сотня армянских стрелков. Кассий Равенна получил новое, почетное звание "пожизненного трибуна", войску неожиданно был дан статус легиона, а с ним - наименование Малого Меотийского. В Пантикапей полетело повеление Фракийца назначить в Танаис нового наместника. Наступило время Хофрасму стать приближенным Иненфимея, восшествие которого на боспорский престол досадно выпало из моих расчетов, и притвориться моим врагом.
Когда добытое нами войско поднялось в дорогу, когда впереди длинным хвостом запылила квингиенарная ала, когда сквозь поднятую бурую пыль мутно засверкали шлемы легионариев, а лежавшей пылью глухо захрустели подошвы их каллиг, Кассий обернулся ко мне и сильно схватил меня за руку.
Он показался мне утопающим, дернувшимся вверх, из воды, с последними силами. Он приблизил свои глаза почти вплотную, его дыхание овевало мое лицо, он вглядывался в меня с такой мучительной натугой, будто тщился увидеть во мне правду, о которой я и сам еще не догадывался.
Он и заговорил со мной голосом утопающего:
- Скажи, Эвмар, хватит ли нам того, что мы здесь выклянчили?
Мог ли я знать это? Иногда мне открываются судьбы людей, рукописей и храмов, но судьбы войн и государств - нет, только смутные облака кружатся вдали. Это знание путало бы жизнь и цели, Газарн был прав. Какой был бы прок Ахиллу от того, что за день до его гибели я предсказал бы ему победу ахейцев? Что за радость Кассандре узнать о горьких судьбах завтрашних победителей Трои?
Я ответил Кассию как можно более уклончиво и как можно более уверенно. Я сказал ему, что первый шаг удался, и это - важный шаг, ведь наша первая задача - обезопасить себя от замыслов Пантикапея. Я предположил, что римское войско потребуется нам на два-три года: за это время мы, вероятно, дождемся хороших перемен на Боспоре и к тому же яснее определится направление варварского нашествия. Тогда мы узнаем главное: либо нам хватит для обороны от варваров своих собственных сил и торговых хитростей, либо нам не хватит уже и двадцати легионов. Каждому решению свой черед, каждое решение надо доводить до конца. Казалось, я убедил "вечного трибуна" не вглядываться попусту в туманы будущих лет.
Он отпустил мою руку и, отвернувшись, долго, в неподвижности, наблюдал за дорожными маневрами римских манипул.
- Идут молча в чужую страну, - с недоброй усмешкой в голосе проговорил он.
- Здесь фракийцы, иллирийцы, далматы, а римлян и не отыщешь, - сказал я. - В римских шлемах, под римскими значками эти везде чужие. Из чужой страны идут в чужую страну. Они привыкли.
- Я думал, что сил у меня больше, - проговорил Кассий в сторону, словно не для меня - Но я уже устаю. Я забрасываю сеть в последний раз. Если выйдет пустая, значит, жизнь закончена.
Я оставил Равенну с войском, а сам поспешил вперед, в Танаис. В Городе я провел чуть больше двух суток. Мне даже не хватило времени увидеть улыбку Невии. Я наскоро подготовил торжественный и спокойный прием нового пресбевта и тотчас сорвался в Пантикапей.
Да, Пантикапей по достоинству оценил жест указующего перста Империи. Боспорский двор растерялся и на ответные происки не был готов. Ему пока оставалось одно: молча признать силу и, дабы не навлечь на себя беду, держать руки подальше от ножен.
Никаких дополнительных усилий от меня уже не требовалось, и, отдав еще двое суток столице Боспора, я помчался в глубины востока, в Вавилон: чутье подсказывало мне, что там вызрело семя новой великой мысли, нового великого учения.
Ни разу еще поиски не вели меня по столь короткому, прямому и беспрепятственному пути.
Ровно в полдень я вышел на площадь и увидел его на другой стороне. Солнце жгло из вершины небосвода, и площадь казалась чревом раскаленной добела печи. Тени пропали, и только щели между камнями зданий бросались в глаза ясным, черным рисунком.
Он стоял на углу храма, защищая глаза от света ладонью. Он ждал кого-то, но не меня. Вероятно, отца.
Я двинулся через площадь неспешным шагом, чтобы дать ему время приглядеться ко мне.
На вид ему можно было дать около двадцати пяти, но телом он казался моложе своего возраста. Он был худощав и вполне высок. Крупная голова с клиновидным, узким подбородком искажала пропорции, подчеркивая юношеское тщедушие. Его глаз я поначалу не различил: они смотрели в сторону и были прикрыты тенью от ладони.
Он посмотрел на меня и опустил руку, лишь когда я подошел почти вплотную. У него были светло-серые, с мраморным оттенком, редкие для персидской крови, глаза. В них я узнал силу, но она таилась глубоко в роду, и мне не открылось, прорастет ли она в этой душе не только словом, но и опасным живым огнем. Губы его были строги, жестки и неподвижны, такие же, как и две ранние морщины, протянувшиеся от глаз к губам по дорогам слез. Этому человеку предстояло много увидеть и много страдать.
- Ты - Манемс, сын Патека, - сказал я твердым голосом. - Я приветствую тебя и желаю тебе чистого света.
На миг взгляд Манемса помутнел и как бы провалился сквозь меня в пустоту. Когда его глаза, вернувшись в земные пределы, вновь встретились с моими, он произнес в ответ:
- Ты - Эвмар, сын Бисальта. Эллин, почитающий Аполлона. - Он помедлил и добавил, словно с неохотой: - Твое прозвище - Прорицатель.
Плохим словом я помянул старого жреца: его тонкая, злая улыбка дотянулась и до самого Вавилона.
- Я пришел увидеть тебя, - сказал я. - Мой путь был долог, но прям и удачен. Ты послан в царство живых с великой целью. Что видишь ты в жизни людей?
- Борьбу света и тьмы, - был мне ответ, в котором я не услышал ничего нового.
- Как поступишь ты в царстве живых? - вновь спросил я.
- Скажу. И словом отрину тьму от человеческих душ, - ответил он быстро, словно заученную фразу.
- Подобно Христу? - спросил я.
Он взглянул на меня с удивлением, как на невежду.
- Христос, Будда, Моисей - они прошли свои отрезки пути. Наступил мой черед - конца пути достигну я.
Мне вдруг стало не по себе. Я вдруг понял, что не вижу его душу. Мои впечатления не сочетались в ясный узор правды. Передо мной стоял сильный человек, но еще не избранник небес, как если бы его рождение на земле только предстояло. Его слова требовали благоговения, но обнаруживали больше юношеского самолюбия, чем дара прозревать корни страстей. Невольно в этот миг я возроптал на свою судьбу, решив, что она не позволяет мне узнать зерно, из которого наконец взрастут счастье и справедливость в этой кровавой "вечности, беспредельной в обе стороны", о которой вздыхал император Марк Аврелий.
- Ты сомневаешься, - сказал он, заметив мою растерянность.
Я ответил так:
- Вряд ли. Но я смотрю себе под ноги и замечаю острые камни. Мы отличаемся от обыкновенных людей, Манес, не так ли? Нам суждено ходить горными тропами у самых обрывов и по краям ущелий. Внизу - тонкие дороги людей, маленькие домики и крохотные фигурки. Мы видим сверху начала дорог и их концы. Мы сверху видим бандитов, поджидающих жертву, видим и саму жертву за сотни стадиев до засады. У нас завидное положение. Порой нам даже удается докричаться до жертвы и остановить ее на пути. Тогда мы рады и довольны собой. Мы слишком увлекаемся наблюдениями сверху и оттого начинаем спотыкаться на собственных тропах, где тоже полно камней, а то и засад.
- Жалеешь себя, - скривил губы Манес.
- И это вряд ли, - сказал я. - Часто приходилось выбирать между двух зол и принимать жестокие решения. Их груз давит. Ты моложе. Задумаешься позже. А возможно, у тебя более прямая судьба... Отринуть тьму от душ? Благородная цель. Но смотри. Сейчас полдень и нет теней. Вся тьма забилась в щели между камнями. Но солнце вот-вот начнет закатываться, и тени потянутся... в царство живых... День всегда сменяется ночью. А ночь - днем. Не так ли и в душах?.. Не ищи во мне мудрости. Ее нет во мне, и потому нет мне покоя. Лучше ответь без усмешки и удивления.
Манес напряженно смотрел мне в глаза.
- В душах нарушена гармония дня и ночи, - произнес он подавленным голосом, словно ощущая боль в груди. - И в полдень, не прячась, далеко тянутся тени. Я пришел восстановить силу света.
- Да помогут тебе твои боги, - искренне пожелал я ему.
- Чем живешь ты? - спросил он.
- Врачеванием, - прихвастнул я безо всякого желания покрасоваться или оправдаться. - Я начинал с чирьев. Но теперь, сдается мне, я замахнулся на слишком великий недуг. Пытаюсь сводить чирьи с тронов, остановить гибельную варварскую лихорадку, очистить кровь в эллинских жилах. Порой мне кажется, что я взялся омолодить Сократа уже после того, как он принял цикуту. Вместо отваров и настоев я прописываю лекарство римских когорт и сам достаю лекарство в нужном количестве.
- Суетишься, - коротко вздохнул Манес. - Римские легионарии на закате Империи отбрасывают длинные тени.
- Я хочу спасти родину, - сказал я сокровенное, что и для себя самого не произносил словами.
Манес помолчал.
- Кто этого не хочет? - еще тяжелее вздохнул он. - Немногие отщепенцы. Но более крепкие стены возведет твой народ, лишь поверив твоему сильному слову и силе твоего человеческого врачевания. Большего не сумеет ни он, ни ты.
- Мне мало слова, - признался я. - Моя судьба - не успевать со словом. Так складываются обстоятельства. Псы нападают - остается защищаться. Или защищать. Такова моя судьба.
- Я понимаю тебя, - кивнул Манес, - но ты сам посадил свою судьбу в золотую клетку. Злом и мечом борется со злом только зло.
Я тотчас вспомнил, кто уже говорил мне это. Мы оба в нашем разговоре повторили слова Закарии.
- В этом мире, - продолжал Манес, - зло - змея, пожирающая свой собственный хвост. Но это кольцо - вечно.
- В Мемфисе это кольцо - символ силы, - добавил я.
- Пусть так. - Манес помолчал в раздумье и сказал: - Я бы хотел увидеть твой Город.
- Приходи, - ответил я ему, - Я буду рад тебе.
Когда я вернулся в Танаис, я узнал, что Невия стала женой Аминта, младшего сына Кассия Равенны.
Тень холодного одиночества снова потянулась от моих стоп вперед, далеко вперед - по моей дороге.
Я встретил Невию на пути с торга. Я отошел в сторону и отвернулся. Оставив на месте носильщика, она сама подошла ко мне.
Мне трудно дышалось в те мгновения - давило грудь, но улыбки Невии я не дождался. Ее глаза блестели слезами.
- Прости меня, Эвмар, - поспешно проговорила она. - Ты все поймешь. Не бойся взглянуть в свою душу. Ты никогда не любил меня, по только - себя, свои мысли и свою силу. В твоих глазах - вихрь смертей и пожаров. В своем сердце ты сокрушаешь царей и бросаешь на смерть легионы воинов. В тебе горит мука войны гигантов. Она обжигает меня. Мое сердце не вытерпит жара твоей судьбы и твоих мук. Я не в силах, Эвмар... Прости. Мне нужен покой и тихий огонь очага. За тобой же всегда тянется ветер смертельной опасности. Я молилась за тебя. Но страх точил мое сердце. Я боюсь твоих глаз и твоей судьбы... Я умоляю тебя, не держи зла на Аминта. Он - добрый. И он слабее других. Я нужна ему больше, чем тебе, Эвмар. "Нужна" - я знаю, что ты хорошо понимаешь такое слово. Он тоже страдает, Эвмар. Его мучают те же мысли, что и тебя. Но его душа нежней и беспомощней. Я буду молить богов, чтобы ты сумел стать его другом. Ему не хватает такого друга, как ты. Только береги его судьбу. Не обожги ее. И прошу тебя - не покидай меня совсем. Будь поблизости. Ведь я... ты дорог мне, Эвмар.
Ее губы трепетали, как крылья мотылька. Спеша и сбиваясь, она выговорила все слова, которые приготовила для нашей встречи. Слезы покатились по ее щекам, и она, отвернувшись, ушла прочь.
Я же почти не слушал ее - я только следил за ее губами, дожидаясь хотя бы отблеска улыбки. Больно было сердцу, но не вспомнило оно своей улыбки. Кого же любил я? Азелек? Невию? Или их улыбку, напоминавшую мне о матери?
Жестокая правда была в словах Невии. В страхе и сомнении я оглянулся назад.
Не унизил ли я цели? Не поспешил ли в средствах? Камни заколебались под ногами на самом краю пропасти, вокруг же опустился мрак.
Между тем мне исполнилось тридцать семь лет, и конец отпущенного мне срока был уже близок. Я спешил укрепить фундамент своего дела, и потому новые сомнения были втройне мучительны.
Из Империи потянулись тревожные вести, которые я давно провидел, но, поднятые вихрем моих сомнений, они заклубились надо мной грозовыми облаками.
Смута в Риме росла. В отсутствие Максимина город горел и волновался. Наконец Сенат собрался с мыслями и силами и придал бунту ясные формы. Фракиец поспешил к своему трону, но увяз у первой же мятежной крепости. "Там ему - могила". Едва я успел так подумать, как легионарии Фракийца, изголодавшись на болотах под Аквилеей, зарубили владыку Империи и, глотая слюни, кинулись за продовольствием на рынки еще вчера осажденного ими города. Дурная комедия, вздохнул бы Сенека, воспитавший дурного актера-императора.
Не было радости осознавать, что теперь, после гибели Фракийца, нам очень выгодно, чтобы кровавая неразбериха в Риме длилась как можно дольше. Пока Рим задыхается в собственном чаду, ему не будет до нас дела. Но стоит воцариться хотя бы недолгому и непрочному спокойствию, и в Империи вспомнят о Малом Меотийском легионе, заброшенном в уже бессмысленную даль. Наместник Нижней Мезии Туллий Менофил, овеянный славой победителя Фракийца, вероятно, уже сейчас рассчитывает подкрепить свои силы и вернуть когорты из Танаиса под свое начальство. Однако, человек умный и очень осторожный, он пока дожидается поддержки какой-либо прочно укрепившейся в столице власти. Такой власти пока нет, и будет ли в скором времени, не ясно.
Я многое испытал в жизни и научился приручать собственные неудачи. Но теперь я был один и не уверен в себе. Некому было дать мне нужный совет. Не было рядом со мной старца Закарии, год назад умер Газарн, не было Даллы, а Кассий Равенна годился для опасного дела, но не для мудрых советов. У меня даже появилось искушение пойти с открытой душой к Аннахарсису.
Тремя днями позже моей встречи с Невией загорелась степь. Двое воинов Фарзеса, ставшего багаратом после отца, примчались за мной. Фарзес знал, что я умею играть с ветрами и укрощать большой огонь.
Сутки я не слезал с седла и отвлекся от своих тягот.
В степи по ветру разбегались огненные дороги.
Когда наконец удалось выровнять направление ветра, я вооружил несколько всадников войлочными факелами, пропитанными нефтью, и расставил их в одну линию на протяжении двадцати стадиев.
Мы ждали огонь. Он двигался нам навстречу с быстротой летящего воронья. Доносился гул его силы. На одно мгновение смутила сердце плохая мысль: оставить седло, отпустить коня и закрыть глаза. Только бы устоять и не задохнуться в туче дыма, а за ней уже никакого выбора и никаких сомнений: легкий взмах огненного крыла шириной в полсвета - и все кончено.
Я очнулся от хриплого вскрика ближайшего факельщика:
- Ветер в спину!
Я невольно тронул коня и оглянулся. В лицо ударил новый порыв ветра, потянувшегося к огню. Этим ветром дышал степной пожар, и медлить было нельзя.
- Пора! - крикнул я варвару. - Бросай факел!
Я поднял шест с красным драконом на верхушке - и в тот же миг, побросав на сухую траву факелы, привязанные к седлам, всадники сорвались с мест.
Спустя еще несколько мгновений навстречу пожару двинулась фаланга встречного пламени.
Я видел, как сшиблись огни. Пламя вдруг оторвалось от земли и взметнулось вверх бледными, стремительно гаснущими обрывками. Дым, словно растерявшись, бессильно заклубился кругами, и ветер, дробясь на множество беспорядочных струй, разгонял его по сторонам.
В этом явлении я узнал конец своей судьбы.
Да, моя судьба представилась мне степным пожаром: в ней было много силы, много огня и много пространства. Меня вдохновляла легкость моих постижений. Но что стояло за моей силой, что тянула она сама в мою судьбу? Прозрения, хитрости и победы - не встречным ли ветром были они? А свет грядущей удачи и высокой цели, что порой показывался мне впереди, - не свет ли это встречного огня, который в безумной гордости принял я за огонь собственного успеха? Не так ли и степной пожар мог радоваться встречному огню, признав в нем не гибель, но только еще одну покоренную пламенем область степи? "Сила мага - во встречном ветре, гибель мага - во встречном огне". Так сказал мне когда-то, в пору моих странствий, один старик-македонец, который перед смертью тихо попросил меня избавить его от мучительной боли в почках, забитых камнями. Он искренне предостерег меня, и то были едва ли не последние его слова. Но лишь теперь я вспомнил их и разглядел скрытую в них правду.
Тоска поглотила мою душу. Я бросил поводья, и мне стало безразлично, куда пойдет мой конь. Он тряс головой и, слыша мою муку, робко перебирал ногами. Не найдя ничего лучшего, я уныло сказал ему:
- Выбери дорогу сам.
Он пошел медленно, но ни разу больше не остановился и не свернул в сторону. Он привел меня в варварский лагерь, к Азелек. Моя дочь взяла коня под уздцы и подвела его к корыту с водой.
В благодарность за удачную охоту на огонь Фарзес позволил мне поговорить с Азелек наедине.
Ей минуло семнадцать, она уже доставала мне до плеча и была стройна, нежна и горда, как настоящая эллинка. Пройдя рядом с ней несколько шагов, я воспрянул духом и повинился перед богами за свое уныние.
- Мой светильник погас, - признался я Азелек. - Я понадеялся на свою силу и забрел неведомо куда. Мой конь сам пришел к тебе. Подскажи дорогу.
Азелек говорила мне тихо и без чувства, как чужому:
- Не жалей, что сделал - уже сделано. Ты исполнял волю своих богов, как мог, и в твоем сердце не было ни лжи, ни страха. Потому все твои дела вновь взойдут хорошим зерном. Теперь тебе не дождаться урожая, потому тоска гнетет тебя. Ты привык жать назавтра после посева - в том была твоя сила. Но и силе время иссякнуть. Приди с добрым приветствием к младшему сыну багарата Города. Не гнушайся его слабости. Он зажжет твой светильник вновь.
"И ты призываешь меня к Аминту", - изумился я, вспомнив мольбу Невии.
- Твои дни коротки, - предупредила меня Азелек, - Но ты успеешь... Торопись, отец.
Я судорожно вздохнул, и вдох воткнулся мне в грудь, словно копье.
Азелек улыбнулась мне так, как улыбалась когда-то Невия.
- Что сумеет скрыть наше родство? - сказала она иным, добрым и любящим голосом. - Кровь детей всегда знает, где ее исток.
Я силился выговорить хоть одно ласковое, отцовское слово, но не мог - уста свело. Слезы согрели мое лицо, Азелек поцеловала меня дважды - в дороги слез, боль моя унялась, и мрак одиночества снова рассеялся. Азелек улыбнулась мне в последний раз, и мы расстались.
Я долго присматривался к Аминту, не в силах понять, каким узлом связаны наши судьбы. Аминт имел доброе и чуткое сердце, но не отличался ни мощью духа, ни деятельным умом, ни глубоким познанием жизни. Конечно, он был еще молод в свои двадцать три года, и дорога его жизни уходила еще далеко. Но бедна была его душа стремлением к странствиям и испытаниям. По натуре он был "эллином семейного покоя". Словно приблудный птенец, не нес он черт своего рода: широкой кости, потомственной воинской ловкости и смекалки деда, отца и старшего брата.
Аминт рос в детстве со слабым здоровьем. Ему достались плохие легкие. Летом, в пору цветения поздних трав, он начинал синеть и задыхаться. Кассий очень страдал, не зная, как помочь сыну. Однажды в его доме гостил гимнасиарх с Хиоса, который некогда был сослан из Рима в понтийские степи вместе с отцом Кассия. Этот человек был стар, но еще крепок телом, любил путешествовать и отличался стоическим образом мысли. Увидев у Аминта один из приступов удушья, он предложил Кассию переехать всей семьей к нему на Хиос: живительный морской дух при отсутствии степных трав мог укрепить здоровье мальчика. Мать Аминта согласилась, и семья Равенны последовала за своим гостем на Хиос.
Гимнасиарх не ошибся: на острове Аминт окреп и, прилежно выполняя упражнения, назначенные стариком, быстро набрал силу. Взгляды старика на жизнь и близость берегов Эллады воспитали его душу.
В лето, когда Аминту исполнилось тринадцать, гимнасиарх был укушен змеей и умер. Мать Аминта приняла чужое несчастье за дурной знак, и вскоре семья вернулась в Танаис. Кассий, боясь за дыхание сына, не слишком радовался возвращению, но его опасения оказались напрасными: приступы удушья у Аминта не повторились.
Судьба Аминта была до сих пор тихой и ясной, как Алтарная улица в час рассвета. Никаких роковых перемен я не видел и в ее будущем. Я слишком привык к опасностям и смутам, к тому, что неотвратимо вношу их в чужую жизнь, и потому, вглядываясь в ровную дорогу Аминта, теряющуюся вдали за холмами, я сильно недоумевал.
Мне ничего не стоило произвести на младшего сына пресбевта ошеломляющее впечатление и накоротко с ним сойтись. Все же, боясь ненароком опалить его судьбу, я решил "спешить медленно". Слова Азелек и вселяли надежду, и настораживали: "твои дни коротки... но ты успеешь... торопись..."
Прошел месяц, прежде чем я стал часто бывать в доме Аминта. Мы говорили с ним о жизни и об эллинах. Он нравился мне, когда рассказывал о стоиках и о своем учителе, гимнасиархе. Он был наивен и нерешителен, он видел чернеющий виноградник, но не знал, как по-своему спасать его, и не предчувствовал гибельного порыва варварской бури. Я ломал голову, чем же он сможет помочь мне в моем деле, но не сомневался, что Азелек указала мне верную тропу.
Вечерами в доме Аминта руки Невии вновь ставили передо мной блюдо с мясом и кувшин вина. Все было почти как прежде.
Настал вечер, когда Невия улыбнулась мне, как прежде.
"Одиссей еще далеко - у острова Цирцеи", - усмехнулся я про себя и пролил вино.
Странный знак приковал мое внимание: я увидел на столе неподвижную, широкую полоску вина и быстрый ручеек, стремившийся к краю. Но прежде чем вино закапало на пол, ручей влился в полоску и, расширяя ее, потек по краю стола.
Аминт, удивившись перемене во мне, позвал меня по имени. Я невольно поднял глаза, но вид мой, вероятно, был столь отрешенным, что встревожились оба - и Аминт, и Невия.
- Что с тобой? - робко спросила Невия.
Какими словами мог я ответить им? Я прозрел связь наших судеб, и она поразила меня. Мне открылось вдруг, что вся моя жизнь, все мои странствия, все мои познания и вся моя сила оказались лишь ручейком-притоком тихой и ровной судьбы Аминта. Не мне, а ему, наивному и несмелому юноше, суждено было исполнить то, о чем смутно грезил я. Ему суждено было достичь той цели, о которой томилась моя душа, мучаясь средствами ее достижения. Я не видел, как удастся ему, Аминту, исполнить. Он шел вперед наивно и прямо, не ведая ни о своем высоком назначении, ни о высокой цели. Мне показалось, что ему и не положено о том узнать: ясность души позволяла ему достичь вершины, до которой не могла подняться моя всепознающая сила.
Последняя истина открылась мне: в царстве живых я - при Аминте. Все, что пережил я до сего дня, и все, что умел, могло теперь слиться всего в одно-единственное слово, сказанное в свой срок. Если же сравнить судьбу Аминта с кораблем, то моя судьба должна была послужить ему мачтой, если только не одним из многих весел.
Правда была такова, но несправедливая, страшная несоизмеримость ошеломила меня. Я, Эвмар-Прорицатель, "понтийский маг", побеждавший огонь, воду, железо и ненависть "посвященных", пришел в царство живых стать слугой, а не багаратом. И не тяжелые победы, и не горькие плоды познания, а всего лишь единое слово, пока что не переданное юнцу, не искушенному ни в жизни, ни в знании, - вот что до поры реет надо мной всесильным Гением-хранителем.
И тогда, в миг жестокого прозрения, я впервые осознал, сколь высоко поднялся я не в познании, а в гордости, сколь выше своего народа почитал я себя самого, радуясь своей силе и победам над теми, кого считал сильными, - над прорицателями и "посвященными". Они, горстка опасных отщепенцев, умели убивать и повелевать, но признав в них ослепшую силу, я ослеп сам: на их силе я вознес себя, не разглядев, что за тенями, похожими на живых людей, нет ничего, кроме холодных пустот Аида.
Что мог я сказать Невии и Аминту, в один миг пережив мучительный вихрь откровений. Не меньшей силы, чем пройти сквозь железные врата Мемфиса, стоило мне смягчить взор и улыбнуться, сославшись на внезапный приступ головной боли.
- Это случается с детства, - попытался я успокоить моих гостеприимных хозяев. - Если не высплюсь.
Невия недоверчиво нахмурилась и сказала слова, которых раньше избегала:
- Я знаю, там, за нашими стенами, ты увидишь одного из своих врагов.
Я покачал головой и ответил, как мог искренней:
- Нет, Невия, просто мне слишком редко доводится согреться у добрых очагов. Так редко, что, отогревшись, душа начинает болеть, как отмороженная рука.
С того вечера минуло всего два месяца, но, по-моему, прошла целая жизнь, более долгая, чем десять странствий Одиссея.
Дни мои сокращались, а я искал и не находил правду, зерно которой обязан был бросить в жизнь младшего сына пресбевта.
Боясь упустить Слово, я боялся упустить Аминта из вида даже на один час.
Чутье подсказало мне, что я не сумею нанести ему вреда. Я рассказал ему всю свою жизнь, день за днем. Я поведал ему о своих муках и сомнениях. Мы побывали и у роксолан Фарзеса, и у меотов. Невия поначалу сильно тревожилась за Аминта, но наконец и ее женское сердце прозрело, что беды не будет.
За короткое время нашей дружбы Аминт быстро переменился. Его губы стали прямее и строже, а в глазах появился ровный свет сильной мысли. Но и в этих переменах я еще не видел исполнения своей судьбы.
Теперь же цель близка - это я понял вчера, в недобрый день.
Утром мы стояли на Южной башне и молча смотрели, как вдали тянется в небо черное облако. Горела Белая Цитадель.
- Это сделали не варвары, - с уверенностью прирожденного провидца сказал Аминт.
- Ты прав, - кивнул я. - Твои глаза окрепли.
- Враги отца, - добавил Аминт, пристально взглянув на меня.
- Да, - ответил я. - Наши враги.
Аннахарсис нанес нам сильный удар. Эту схватку я проиграл.
- Ты знал? И не мог спасти Цитадель? - спросил Аминт резким голосом, крепла и душа его - он уже начинал судить.
- У нас были хорошие гонцы, - сказал я. - Гестас, сын Мириппа. Он обогнал время, спеша в Цитадель с приказом. Но Феспид - он запутался в своих собственных хитростях Я не смог спасти Цитадель. Не сумел. Хотя ее участь и не была решена богами.
- Я так понимаю, что кавалерия не успела к ним на выручку - и в этом твоя вина, - подумав, решил Аминт.
- Не только в этом, - ответил я.
Мы помолчали.
- Пожар в храме Аполлона Простата и в Цитадели - события, связанные между собой? - спросил Аминт.
- Да - зачинщиком, целью и средствами, - ответил я.
Даже если смерть дожидается тебя завтра, но ты не знаешь ни часа ее, ни обличья, она кажется более далекой, чем та смерть, что ждет тебя еще год, но ясен ее час и виден роковой перекресток дорог, и взмах клинка, и облака на небе - последнее, что успеешь запомнить всего на один миг.
Я увидел свою смерть сквозь черное облако над Белой Цитаделью и поразился краткости своего срока, хотя давно предчувствовал его. Мне осталось всего полгода. Полгода - на исполнение судьбы. Я увидел и перекресток дорог, и час, и тусклое зимнее солнце у самой закатной кромки. Аннахарсис - мужественный враг: его не смутит злая магия моей гибели.
Человек же, кичащийся званием "понтийского мага", должен обидеться на богов за столь невзрачную смерть. Не в образе воина в золотом шлеме и с грозным мечом двинется она ему навстречу, а в обличье подлого плебея подкрадется со спины.
В тот миг, когда я выйду из городских ворот и, миновав мост, стану пробираться сквозь путаницу повозок и прохожих, чья-то рука спустит тетиву, и мне вдогон с крепостной стены полетит стрела с сарматским оперением. Ее свист напугает ребенка на руках у старухи. Он вскрикнет, - и старуха, и мать ребенка, идущая позади, чуть собьются с шага. Потому не острие, но лишь оперенный хвост скользнет по волосам старухи, даже не испугав ее. В тот миг острие уже коснется моей шеи.
"Слава богам, Невия вовремя оставила меня. Я слишком люблю самого себя - в этом она права", - так подумал я и вспомнил строки Лукиллия:
"Круг генитуры своей исследовал Авел-астролог:
Долго ли жить суждено? Видит - четыре часа.
С трепетом ждет он кончины. Но время проходит,
Что-то не видно; глядит - пятый уж близится час;
Жаль ему стало срамить Петосирсиса: смертью забытый,
Авел повесился сам в славу науки своей".
Раз уж смерть показала свой лик, значит, я на верном пути, и тайна Слова скоро откроется мне. Так подумал я, стоя на стене рядом с Аминтом.
- Я не понимаю тебя, - настороженно произнес Аминт, присматриваясь ко мне. - Ты вздохнул с облегчением.
Я и сам не заметил, как вздохнул с облегчением, хотя у меня на глазах горела Белая Цитадель. Тревога ушла из моего сердца вместе с последним мучительным вопросом.
Впрочем, неверно: еще одна тайна будет в моей судьбе. Она смутит душу в самый последний миг. Когда стрела настигнет меня и от боли сорвется дыхание, царство живых вновь, как в миг рождения, вихрем закружится надо мной, и тело вновь нальется страшной тяжестью. Его потянет вниз, оно так отяжелеет, что я не смогу удержать его - и оно падет к моим ногам уже ненужным, холодным грузом. Но перед этим я еще успею оглянуться, надеясь различить в вихре лиц одно - лицо убийцы. Но узнать, кто он, эллин или варвар, уже не помогут мне ни мои глаза, обученные сарматскими стрелками, ни дар ясновидения.
И если небо будет милостиво ко мне, то, как и Гестас, сын Мириппа, победивший время, увижу я, умирая, ту свою жизнь, где никогда не будет лжи: где мать улыбнется мне, стоя у моря, под песчаным откосом, и Азелек встретит меня у родного очага, к которому я возвращался почти тридцать восемь лет. Если будет так, то я умру с надеждой, что наконец замкнулся круг последнего земного страдания...