Ночь, тайн созданья не тая,
Бессчетных звезд лучи струя,
Гласит, что с нами рядом смежность
Других миров, что там — края,
Где тоже есть любовь и нежность,
И смерть и жизнь, — кто знает, чья?
В.Брюсов
Мир встречал Новый год.
Вместе с полночью Новый год возник где-то в Беринговом проливе и помчался на запад. Он несся над бескрайними просторами Сибири и лёссовыми плато Китая, над снежными вершинами Гималаев и древними храмами Индии, над торосами Ледовитого океана и пустынями Австралии. Люди без сожаления расставались со Старым годом. Одним казалось, что уходят в прошлое неудачи, другие предполагали, что в Новом году их ждет еще большее счастье. И все чему-то радовались, чего-то ожидали, на что-то надеялись.
В эту ночь в Москве стояла на редкость тихая погода. Тучи, еще накануне тяжело нависшие над городом, медленно разошлись в стороны и открыли искрящееся звездами небо. Встречая Новый год, замерли в почетном карауле посеребренные снегом ели. Лишь изредка слабый порыв ветерка сдувал с их ветвей снежинки и бросал вниз, на прохожих. Но люди не замечали красоты этой ночи. Они очень спешили: до Нового года оставалось не больше часа. Людской поток, шумный, взволнованный, со свертками и пакетами, двигался все быстрее и быстрее.
Не торопился только один человек. Руки его были глубоко засунуты в карманы пальто, из-под опущенных полей мягкой шляпы поблескивали внимательные глаза, освещая худощавое гладко выбритое лицо. В толпе его многие узнавали. Он свернул в переулок. Здесь не нужно было отвечать на бесчисленные приветствия, не нужно было объяснять знакомым, почему в новогоднюю ночь он предпочитает бродить по улицам. Поэт Константин Алексеевич Русанов и сам не знал, какая сила заставляет его искать одиночества.
В книгах жизнь Русанова умещалась в нескольких скупых строках биографической справки: “…литературную деятельность начал корреспондентом “Огонька” в Испании… В годы Великой Отечественной войны был в ополчении, потом участвовал в боях на Первом Украинском фронте… Ранен, награжден… После войны опубликовал сборники стихов “Мечта”, “Осень”, “Горные реки”. В учебниках о Русанове писали больше. Отмечали мастерство, тонкое понимание природы, редкую красоту его лирических стихов. Но никто не знал, как работает Русанов. Близкие друзья — их было совсем немного — поражались тому, что Русанов не признает черновиков. Казалось, стихи свободно ложатся на бумагу… Но это только казалось. За кованный металл своих стихов он расплачивался огромным трудом, лихорадочным напряжением ума и сердца. Черновиков Русанов действительно не признавал. Их заменяла память, способная хранить множество черновых вариантов.
Стихи обычно возникали на улице. В хаосе впечатлений и мыслей они вспыхивали на короткий миг в каком-то идеальном совершенстве… и исчезали. Потом стихи приходилось отыскивать по частям, подбирать рифмы и менять их, терпеливо оттачивать строфы. И Русанова не покидало ощущение, что все написанное им — это лишь беглый эскиз чего-то очень большого, но пока неуловимого, ускользающего…
В новогоднюю ночь почему-то не хотелось думать о стихах. Может быть, это была усталость. Может быть — грусть, потому что Новый год был для Русанова шестидесятым годом жизни.
Русанов шел, прислушиваясь к тихому поскрипыванию снега. В переулке было темно. Только одинокий фонарь бросал желтый сноп света на узкий тротуар, присыпанный песком.
У фонаря дорогу Русанову преградила снежная крепость. В электрическом свете башни крепости сверкали серебряной россыпью снежинок. “Недостроили”, — подумал Русанов, заметив лежащие рядом деревянные санки и металлическую лопатку. Мелькнула нелепая мысль — закончить крепостную стену. То-то удивятся утром ребятишки…
Русанов нагнулся, чтобы поднять лопатку, но в этот момент его кто-то сильно толкнул. Падая в снег, он услышал сердитый возглас и звук разбивающегося стекла.
— Простите, пожалуйста…
Голос был такой сконфуженный, что Русанов даже не успел рассердиться. Чьи-то руки помогли ему подняться. Перед ним стояла невысокая девушка в зеленом лыжном костюме. Глаза незнакомки, казавшиеся сквозь стекла очков удивительно большими, выражали крайнюю растерянность.
— Извините, пожалуйста, — еще раз тихо сказала девушка.
Она осторожно обошла Русанова и подняла лежащий около столба небольшой газетный сверток. Русанов услышал вздох.
— Так и есть… Разбила, — огорченно сказала незнакомка.
Русанов почувствовал себя виноватым.
— А что случилось? — спросил он.
— Я пластинку несла, — объяснила девушка, — негатив, понимаете? Ну, а когда на вас налетела, выпустила пластинку, и она ударилась о столб.
Девушка развернула сверток. Русанов взял негатив и посмотрел сквозь стекло. Изображение имело странный вид: на черном фоне светлая полоска с темными линиями.
— Что это такое? — удивился Русанов.
— Спектр. Понимаете, спектр звезды Процион из созвездия Малого Пса.
Русанов с интересом посмотрел на незнакомку. “Лет шестнадцать, — подумал он и тут же поправился. — Больше, больше! Наверное, двадцать пять–двадцать шесть”.
— Послушайте, — сказал Русанов, — куда это вы бежали в полночь с негативом?
— Понимаете, это — открытие, — ответила девушка, — такое открытие, Константин Алексеевич!
— Так уж и Константин Алексеевич, — Русанов хитро прищурился.
— А как же, товарищ Русанов, — за стеклами очков весело блеснули глаза. — Я вас сразу узнала.
— Автограф просить будете?
— Не буду. Уже есть. В День поэзии вы за прилавком стояли…
Русанов рассмеялся.
— Ну, а как с открытием? — он показал на осколки негатива и, не дожидаясь ответа, спросил: — Как же вас зовут, уважаемая незнакомка, сбивающая с ног прохожих и фотографирующая звезды?
— Алла… Алла Владимировна Джунковская. Астроном.
“Алла… Алла Владимировна Джунковская, астроном, — мысленно повторил Русанов. — Нет, неужели ей больше шестнадцати?!”
— Значит, пропало открытие?
Джунковская покачала головой.
— Нет. У меня есть еще другие снимки.
— Что же вы все-таки открыли? Большие глаза с сомнением посмотрели на Русанова- говорить или не говорить?
— Понимаете, я обнаружила в спектре звезды Процион…
Русанов не сразу уловил суть порядком путанного рассказа Джунковской. Она говорила быстро, поминутно спрашивая: “Понимаете?” События были изложены далеко не в хронологическом порядке. О многом Русанову пришлось догадываться.
…Девушка еще в школе увлекалась астрономией. Кончила физический факультет. Поехала в Алтайскую горную обсерваторию. Разочарование: вместо открытий — кропотливая работа по систематизации снимков звездных спектров. На четвертом месяце работы ей кажется, что сделано открытие. Директор обсерватории сухо разъясняет — ошибка. Проходит еще три месяца. Снова радость открытия… и снова ошибка, снова разочарование. Идут месяцы. Работа, работа, работа. И совсем нет романтики. Бесчисленные снимки звездных спектров. Вычисления. Систематизация. Открытий нет. Кажется: так будет всю жизнь. И вдруг…
— Вы понимаете, — говорила Джунковская, — сначала я не поверила себе. Уж очень неприятно, когда тебе, как ребенку, заявляют: “Нужно работать, а не фантазировать…” Да… Но это было так очевидно… Передо мной лежали триста пятьдесят спектрограмм Проциона. Другие астрономы видели эти снимки порознь, а я увидела их все сразу. Й, понимаете, как будто из отдельных кубиков составилась картина. Так бывает, правда? Из трехсот пятидесяти спектрограмм я прежде всего отобрала девяносто. Они были сняты с промежутками в четыре часа: у нас налаживали астрограф. Все снимки имели одинаковый фон — линии неионизированных металлов. Это спектр Проциона, давно уже известный. Но, кроме того, на каждой спектрограмме я увидела линии еще одного элемента. На первой спектрограмме — линии водорода, на второй — гелия, на третьей — лития… И так по порядку вплоть до девяностого элемента периодической системы — тория. Вы понимаете, как будто кто-то нарочно перебирал элементы в строгой последовательности периодической системы. Не было никаких, вы понимаете, никаких естественных объяснений этому факту, кроме одного, — это сигналы разумных существ.
— Вы так думаете? — очень серьезно спросил Русанов.
— Ну, конечно! — воскликнула девушка. — Вот, скажем, отдельные звуки, их часто можно услышать в природе. Но если вы слышите те же звуки, расположенные в порядке азбуки, — разве это может произойти без участия разумного существа?.. Я боялась сказать об открытии — а вдруг опять ошибка? Потом мне дали отпуск. Уезжала я, как во сне. Всю дорогу ругала себя — нужно было все-таки сказать. Приехала, а мысли там, в обсерватории… Со студенческих времен у меня дома, на чердаке, своя небольшая обсерватория, правда любительская. В общем, в первую же ночь я вновь получила две спектрограммы Проциона. На них были линии алюминия и кремния — тринадцатого и четырнадцатого элементов периодической системы. Сегодня я повторила снимки. Понимаете, это был цезий. И если это не сон, сейчас, на новом снимке должны быть линии следующего элемента — бария. Понимаете?..
Они все еще стояли в переулке, у фонаря. Русанов молча смотрел на снежную крепость.
— Вы… не верите? — спросила Джунковская.
Русанов верил не больше, чем если бы ему сказали, что в Черном море открыт новый — седьмой континент.
— Давайте посмотрим на эти… ваши… спектрограммы, — предложил он.
— Пожалуйста, — обрадовалась Джунковская. — Идемте, идемте. Вы увидите.
Пока Русанов видел одно — в его новой знакомой удивительно сочетались черты взрослого и ребенка. Жизнь научила Русанова разбираться в людях. Еще в Испании запомнились ему слова комиссара одной из интернациональных бригад, бывшего учителя математики: “Судите о людях только после второй встречи. Ведь даже направление прямой линии определяется через две точки”. В этой шутке была доля истины. И Русанов избегал поспешных суждений. Джунковская казалась избалованным, капризным ребенком. Только очки придавали ее красивому лицу взрослый вид. И большие темные глаза смотрели серьезно. “Что ж, — подумал Русанов, — а вдруг устами младенца глаголет истина? Впрочем, она не такой уж младенец… Астроном, — он усмехнулся, — Алла Владимировна Джунковская…”
— Вы понимаете, — говорила Джунковская, — когда открытие сделано, оно кажется простым и само собою разумеющимся. Вот подумайте. Допустим, у Проциона есть планетная система. Допустим, что разумные существа с одной из планет решили послать сигналы. Радиоволны не годятся — они сильно рассеиваются. Рентгеновские лучи или гамма-лучи тоже не годятся — они быстро поглощаются. Значит, лучше всего электромагнитные колебания с промежуточной длиной волны, иначе говоря, световые волны, свет. Теперь дальше. Что именно передать? Что будет понятно всем разумным существам? Буквы? Они различны. Цифры? Есть разные системы исчисления. Вообще в разных мирах все может быть разным, кроме одного — периодической системы элементов. Она одинакова для всех миров. На всех планетах самый легкий элемент — водород, потом — гелий, потом — литий… Таблицу умножения можно, наверное, записать на тысячу ладов. Но периодическая система элементов едина во всей Вселенной. И ее легче всего передать светом: ведь каждый элемент имеет свой спектр, свой “паспорт”. Понимаете, когда я об этом думаю, мне кажется, что мое открытие не случайность, а закономерность.
Русанов поднял руку, Джунковская умолкла на полуслове. Они остановились. В морозном воздухе ясно были слышны кремлевские куранты.
— Новый год, — сказал Русанов.
Джунковская молча улыбнулась.
Они еще постояли, прислушиваясь к звукам, гаснущим где-то вдали. Потом, не сговариваясь, пошли быстрее.
— Скажите, уважаемый звездочет, — спросил Русанов, — может быть, все это связано с какими-нибудь процессами, происходящими на звезде?
— Нет, нет! Температура Проциона всего восемь тысяч градусов. А судя по линиям на спектре, источник излучения имеет температуру свыше миллиона градусов. Это какая-то искусственная вспышка на одной из планет Проциона. Мощность колоссальная, трудно даже представить… И все-таки… Сюда, пожалуйста.
Они зашли в подъезд старого дома. На лестнице было темно, и Русанов шел, держась за руку спутницы. Когда поднялись на шестой этаж, Русанов зажег спичку. Огонек выхватил из темноты узкую деревянную лестницу, исчезающую в черной прорези люка.
Девушка полезла первой. Русанов поднялся вслед за ней. Постепенно глаза Русанова привыкли к полумраку. Он увидел столик с какими-то приборами, простую скамейку, прикрытую куском брезента.
— Сюда, — Джунковская тянула Русанова за руку. — Теперь у этого дома большое достоинство — центральное отопление. Раньше над каждой трубой струился поток теплого воздуха. Осенью и зимой ничего нельзя было наблюдать. А сейчас одна труба, да и та на другом конце двора…
Они поднялись на крышу. Здесь находилась маленькая площадка, с трех сторон огражденная фанерой. В центре ее стоял телескоп — нацеленная в небо двухметровая труба на массивном штативе. Мерно отщелкивал секунды часовой механизм.
— Когда-то это был самый большой в Союзе любительский телескоп, — сказала Джунковская. — Зеркало диаметром в двадцать восемь сантиметров. Полгода шлифовала…
Джунковская быстро сняла с телескопа кассету.
— Вы подождете минут десять, Константин Алексеевич? — спросила она. — Я только проявлю… Тут на чердаке у меня и фотолаборатория.
— Действуйте, — согласился Русанов.
Джунковская сейчас же исчезла. Русанов осмотрелся. У ног щелкал часовой механизм. Черная труба телескопа казалась дулом какого-то фантастического орудия.
Русанову дважды приходилось бывать в настоящих обсерваториях. Но оба раза это было днем, когда астрономы сидели за пультами счетных машин. Обсерватория, казалось, немногим отличается от любого научного учреждения. И только сейчас, вглядываясь в усыпанное звездами небо, Русанов впервые и еще очень смутно почувствовал романтику самой древней науки. Он думал о страстной жажде знания, уже тысячелетия назад заставлявшей людей изучать движение небесных тел, искать законы мироздания. Он думал о жрецах Вавилона, наблюдавших звезды с башен своих храмов, о знаменитой обсерватории Улугбека, о печальной судьбе Иоганна Кеплера…
Все впечатления этого вечера — новогодняя суета на улицах, снежная крепость, случайная встреча, рассказ Джунковской, “обсерватория” — причудливо переплелись в сознании Русанова, приобрели гибкость и податливость, всегда предшествующие возникновению стихов. Он уже чувствовал эти стихи, ощущал их аромат, тихую, немного грустную задумчивость.
— Константин Алексеевич!
Русанов заставил себя обернуться.
Джунковская держала в руках пластинку. В стеклах ее очков плясали красные огоньки — отблеск неоновых букв на крыше соседнего дома.
— Есть, Константин Алексеевич, — шепотом сказала она. — Это барий, понимаете, барий!
Взволнованный голос девушки вернул Русанова к действительности. Он вдруг почувствовал, что на крыше холодно, что ему чертовски хочется курить. Словно угадав его мысли, Джунковская сказала:
— Давайте спустимся к нам, Константин Алексеевич. Я вам покажу спектрограммы.
Через минуту они спускались вниз.
Маленькая комната Джунковской почти наполовину была занята пианино и старым книжным шкафом. На стене висела карта звездного неба. От зеленой настольной лампы на вышитую скатерть падал ровный круг света.
Джунковская усадила Русанова, принесла альбом. Это был самый обыкновенный альбом — в таких хранят семейные фотографии. Русанов впервые в жизни видел спектрограммы, и они ему ровным счетом ничего не говорили. Светло-серые полосы, прорезанные темными линиями, казались неотличимыми друг от друга. В них не было ничего необычного — и все-таки они волновали. Теперь Русанов верил в открытие. Это получилось как-то незаметно. Еще несколько минут назад он снисходительно посмеивался над рассказом Джунковской. Сейчас он чувствовал- именно чувствовал, а не понимал, — что она действительно сделала открытие. Какой-то внутренний голос подсказал Русанову: “Это — так”. И он поверил — сразу, полностью, безоговорочно.
— Скажите, Алла Владимировна, — спросил он, — здесь только эти элементы или еще что-нибудь?
На секунду Джунковская смутилась.
— Вы… поверите? — тихо спросила она.
Это было сказано совсем по-детски. Но Русанов ответил без тени усмешки:
— Поверю.
— Понимаете, это так невероятно. Я еще сама себе не верю. Иногда мне кажется, что я сплю. Проснусь — и все исчезнет…
Она замолчала. Было слышно, как где-то рядом играет музыка.
— Я отобрала еще двадцать две спектрограммы. Все они отличались от обычного спектра Проциона. Вы понимаете, Процион — звезда, похожая на наше Солнце. Спектральный класс Ф-5. Ярко выраженные линии нейтральных металлов — кальция, железа… А в тех спектрограммах на обычном фоне оказались совсем необычные линии. И уже не одного элемента, а сразу многих. Я подумала, что девяносто предыдущих спектрограмм были чем-то вроде азбуки. А эти двадцать две — уже письмо, какое-то сообщение…
— И вы его расшифровали? — перебил Русанов.
Джунковская покачала головой.
— Нет. Я не смогла. С точки зрения логики, тут должна быть какая-то очень простая система. Я не знаю… Пробовала — и не получается. Но две спектрограммы… Вы понимаете, я и сама не уверена… Не улыбайтесь… Может быть, это самовнушение. Не знаю… Эти две спектрограммы как-то сразу привлекли мое внимание. Было такое ощущение, словно видишь что-то очень знакомое, но написанное на другом языке. И только в поезде, по дороге в Москву, я догадалась… Вы, наверное, знаете: в периодической системе свойства элементов повторяются через восемь номеров. Тоже октава. И вот эту октаву я увидела на спектрограмме. Говорят, исследователю опасно быть предубежденным. Но я хотела найти в спектрограммах нотную запись- и, кажется, нашла…
— Вы хотите сказать…
— Нет, нет! Дослушайте. В нашей нотной записи пять линий. На спектрограммах были три группы по четыре линии, как будто разрезанная нотная строка. На обоих снимках эта “нотная строка” была одинаковой. Красная линия лития, оранжевая — тантала… И так до фиолетовой линии галлия. А между этими линиями, подобно нотам, были разбросаны другие: желтая — натрия, синяя — индия… Нет, дослушайте! Ноты бывают целые, половинные, четвертные, восьмые, шестнадцатые… И эти спектральные ноты оказались ионизированными на половину, на одну четверть, на одну восьмую, на одну шестнадцатую… В музыке есть еще лад, ритм. Тут уж я просто угадывала. И чем большее сходство обнаруживалось, тем меньше верилось мне в само существование сигналов…
— Вы записали эту… музыку? — спросил Русанов и вздрогнул — голос его прозвучал как-то странно, словно со стороны.
— Да, записала, — Джунковская подошла к пианино. — Если хотите…
— Одну минуту…
Русанов шагал по комнате, нервно похрустывая костяшками пальцев. Остановился у окна.
— Отсюда виден Процион?
Джунковская отодвинула занавеску.
— Над соседним домом, справа, где антенна… Видите?
— И далеко это?
— Почти три с половиною парсека, свет идет одиннадцать лет.
Русанов смотрел на яркую звезду. Вспомнились стихи, и он сказал их вполголоса:
Звезда, звезда, холодная звезда,
К сосновым иглам ты все ниже никнешь.
Ты на заре исчезнешь без следа
И на заре из пустоты возникнешь.
Твой дальний мир — крылатый вихрь огня,
Где ядра атомов сплавляются от жара.
Что ж ты глядишь так льдисто на меня —
Песчинку на коре земного шара?
— Стихи Луговского, — тихо произнесла Джунковская. — Я помню их. Дальше особенно хорошо…
Быть может, ты погибла в этот миг
Иль, может быть, тебя давно уж нету,
И дряхлый свет твой, как слепой старик,
На ощупь нашу узнает планету?
Иль в дивной мощи длится жизнь твоя?
Я — тень песчинки пред твоей судьбою!
Но тем, что вижу я, но тем, что знаю я,
Но тем, что мыслю я, — я властен над тобою!
Они долго молчали.
Русанов был лирическим поэтом. Он умел подмечать тихую прелесть среднерусской природы, умел стихами передать то, что кистью передавал Левитан. Русанов много писал о любви, и в стихах его, очень душевных и чуть-чуть грустных, изредка, как солнечный луч сквозь дымку облаков, пробивалась улыбка. Звезды же всегда оставались для Русанова символом чего-то отдаленного и недосягаемого. Но на этот раз старые и хорошо знакомые стихи Луговского прозвучали как-то по-новому.
— Что ж, сыграйте, — тихо сказал Русанов.
Он ничего не понимал в спектральном анализе. Но музыку он знал. Да или нет — это должна была сказать музыка. И Русанов волновался. Только усилием воли он заставил себя отойти от окна, сесть.
Джунковская подняла крышку пианино. На какую-то долю секунды застыли над клавишами руки. Потом опустились. Прозвучал первый аккорд. В нем было что-то тревожное. Звуки вскинулись и медленно замерли. И сейчас же зазвучали новые аккорды.
В первые мгновения Русанов слышал лишь дикое сочетание звуков. Но почти сейчас же прорвалась мелодия. Было даже две мелодии. Они переплетались, и одна, медленная, несла другую — быструю, порывистую. Звуки вспыхивали, гасли, и в их сочетании было что-то до боли знакомое и в то же время чужое, непонятное.
Это была музыка, но музыка совершенно необычная. Она сначала действовала угнетающе, подавляла. Казалось, она несла не человеческие, а какие-то иные, непонятные, но сильные чувства.
Временами обе мелодии обрывались. Руки пианистки в смятении бегали по клавишам. И вдруг снова обретали силу, и тогда снова вспыхивала странная, двойная мелодия. Она звучала громче, увереннее. Она звала, и, безотчетно повинуясь ее зову, Русанов подошел к пианино.
Звуки дрожали, бились, словно старались вырваться из неуклюжего инструмента. Пианино не могло передать всю мелодию, но стиснутая, сломанная, она жила и звала — все сильнее, громче, настойчивее.
Русанов уже не видел стен, стола, лампы — ничего, кроме пальцев, лихорадочно бегающих по клавишам. Пытаясь угнаться за мелодией, бешено стучало сердце, и Русанов чувствовал, как глаза застилает туман…
А музыка то вихрем устремлялась ввысь, то обрывалась жалобным стоном. В ней были все человеческие чувства и не было никаких чувств — так в солнечном свете есть все цвета радуги и нет ни одного цвета… На мгновение она прервалась, а потом вспыхнула с новой силой. Нет, не вспыхнула — взорвалась. В диком порыве взлетели звуки, сплелись… и замерли. Только один звук — тихий, нежный — затухал медленно, словно последний уголек погасшего костра…
Наступила тишина. Она казалась невероятно напряженной. Потом в комнату вошли обычные, земные звуки — отдаленный гудок паровоза, шелест шин об асфальт мостовой, чьи-то голоса…
Русанов подошел к окну. Над крышей дрожала яркая звезда — Процион из созвездия Малого Пса.
Я — тень песчинки пред твоей судьбою!
Но тем, что вижу я, но тем что знаю я,
Но тем, что мыслю я, — я властен над тобою!