ГЛАВА ВТОРАЯ

Удивительно, до какого состояния можно довести обычный пульмановский вагон за каких-нибудь два месяца! Кожа с сидений срезана, стены и скамейки исцарапаны, зеркала канули в небытие, пол покрыт таким толстым слоем мусора, словно последние лет десять вагон использовался нерадивыми хозяевами как хлев и все эти десять лет ни разу не убирался. Этот передвижной хлев дрожит на каждом стыке, грозя развалиться, слететь с колесных тележек, но все-таки продолжает каким-то чудом ехать, или, скорее, ползти, медленно влекомый наверняка таким же раздолбанным паровозом…

Но еще удивительнее, сколько людей сумели набиться в ограниченное пространство и сейчас занимают все полки, расположились в проходах, в тамбурах, да так, что пройти куда-либо решительно невозможно.

Хорошо хоть, что окна давно выбиты и теплый ветер как-то умудряется проникнуть внутрь помещения, принося людям необходимый для дыхания воздух.

Впрочем, и это помогает весьма мало: попади в вагон человек снаружи, немедленно рухнул бы, не в силах глотнуть щедро ароматизированную запахом давно немытых тел, нестираных портянок и махорки густоту, которая почему-то называется воздухом. Лишь пассажиры как-то приспособились, дышат ею и, кажется, даже не замечают вони. Привыкли-с.

– Станция!

Непонятно, кто произнес это слово, но находившиеся в полудреме люди несколько оживились. Пусть плохо ехать и лучше, чем хорошо идти, но надо и ноги слегка размять, и набрать кипяточку, а при удаче – разжиться чем-нибудь съестным. Купить, а то и просто отнять, благо занявшая полвагона солдатня была при оружии, и последние месяцы быстро научили более бойких, что все чужое – это тоже свое, надо лишь суметь его взять. Вот для таких-то случаев и таскали когда-то казенные, а теперь свои винтовки и порою без тени сомнений пускали их в ход.

Одно слово – свобода!

Поезд действительно стал замедлять ход, хотя и до этого полз со скоростью улитки. По сторонам поплыли покосившиеся хибары, какие-то станционные постройки, заскрипели давно не смазываемые тормоза, состав последний раз дернулся и затих.

Часть людей двинулась к выходу, и от этого в переполненном вагоне возникла жуткая толчея. Воздух немедленно огласился матом, кто-то кого-то толкал, в ответ тоже немедленно неслась отборная ругань…

– Что за станция? – ни к кому специально не обращаясь, спросил Орловский.

Был он, как и многие в вагоне, в грязной солдатской шинели нараспашку, в средней поношенности сапогах да в папахе. Бородка и усы неухоженные, на коленях, помимо вещмешка, длинная торба с ручкой для ношения через плечо, трехлинейка обычная, пехотного образца, гораздо более чистая, чем ее хозяин.

Несколько голосов, в том числе женских, тут же уточнили, кто знает название станции.

– Пойду посмотрю, – объявил Орловский, кое-как приподнимаясь с жесткого сиденья.

За время пути ноги затекли и не очень хотели держать своего обладателя. А тут еще необходимость тащить за собой все вещи. Попробуй оставь! Весь вагон подтвердит, что никаких вещей здесь сроду не было, да и самого хозяина они видят впервые.

На перроне, где когда-то чинно прогуливался городовой, царил все тот же всеохватный бардак. Выползшие размяться пассажиры цепляли друг друга вещами, угрожали неведомо кому, просто ругались, используя по этому поводу все мыслимые и немыслимые выражения. Часть из людей вливалась в вокзальное здание, почему-то тоже лишенное окон, словно свобода и стекло были вещами изначально несовместимыми.

Да и стены, как сразу отметил про себя Орловский, во многих местах носили характерные пулевые отметины, а кое-где даже покрылись копотью, будто кто-то ради научного эксперимента пытался выяснить, легко ли поджечь оштукатуренный камень.

А вот никакой вывески с названием станции не было. Только замазанные следы, чтобы больше никто и никогда не узнал, где он проезжает в данный момент.

И, как всегда и везде в последнее время, чуть в стороне кипел митинг. Оратор орал во всю мощь легких, усиленно помогая себе при этом руками. Сквозь гомон толпы голос прорывался лишь изредка, а жестов Орловский не понимал, да и не хотел понимать. За два с небольшим месяца он уже наслушался всевозможной галиматьи на всю оставшуюся жизнь и при желании, наверное, мог бы представить все лозунги, щедро кидаемые оратором случайным слушателям. Но стоит ли?

Орловский кое-как протолкался в здание и убедился в том, что знал заранее: никакой буфет, разумеется, не работал. Все вокруг было разгромлено, пол густо покрыт шелухой от семечек и еще каким-то мусором, и прямо на нем сидели и лежали люди. Большей частью в солдатских шинелях, но попадалось и немало штатских, причем кое-кто из последних был одет даже неплохо.

Вот только глаза у хорошо одетых… В них не было ничего, кроме пустоты и предельного отчаяния. Куда хотели ехать эти люди? Зачем? Найти уголок, где по-прежнему идет нормальная человеческая жизнь и не шумит озлобленная от вседозволенности толпа? Только где ж его взять?

Смотреть на этих людей не было сил, и Орловский отвел взгляд. Было стыдно за них, потерявших надежду, за себя, не имевшего возможности им помочь, за рухнувший в одночасье мир, под обломками которого осталось все светлое, что может быть в жизни.

Все тот же людской поток вынес Орловского на привокзальную площадь, не менее бурливую, чем покинутый перрон. В дальнем конце шел своим чередом очередной митинг, и другой оратор что-то усиленно пытался вбить в головы обступивших его людей, в точности, как и первый, помогая себе в том руками.

Но здесь сверх того шла торговля, отчего площадь напоминала даже не рынок, а ярмарку. Лишь одно место у здания обтекалось людьми, и, приглядевшись, Орловский заметил причину. Там, у самой стены, лежало несколько раздетых до исподнего, частично разложившихся трупов. Достаточно привычная в последние месяцы картина, привычная настолько, что душа перестала воспринимать ее как трагедию. Все равно как на фронте, где вид погибших был некой данностью, которую человек все равно не в состоянии изменить. Правда, там был именно фронт, и мужчины выполняли долг перед престолом и Родиной, а здесь…

Но смерти – смертями, сейчас главное было разжиться едой. В вещмешке осталось четыре сухаря, дорога же была долгой, как сама жизнь.

Впрочем, нет, как раз-то жизнь могла оборваться в любой момент, как у этих, лежавших раздетыми у безымянной станции.

– Почем? – Орловский остановился около здоровенного мужика, держащего в руках кусок сала.

– А че дашь? – вопросом на вопрос ответил мужик, а затем пояснил: – Деньги мне без надобности. Вот винторез…

– Офигел? – Орловский вцепился в ремень винтовки, словно испугался, что ее могут отнять.

– А че? Ты все едино отвоевался, а мне в хозяйстве пригодится. Знаешь, сколько шаромыжников развелось?

– Мне тоже пригодится… – И добавил: – В хозяйстве.

– Как знаешь, – настаивать мужик не стал. Может, и сам понимал, что цену за кусок сала заломил немереную. Все ж таки с винтовкой разжиться едой – не проблема, а сало что? Съел и забыл. Брюхо – злодей, вчерашнего добра не помнит. – Ну, хоть патронов с десяток подкинь.

С патронами у Орловского было неважно, а винтовка без них – все равно что пика. Только штыком и колоть. Однако и есть что-то надо, поэтому пришлось пуститься в торг.

– Пять.

– Ты че, по миру пустить меня хочешь? Дай хоть девять.

– И штык в брюхо, – с неожиданной для себя злостью добавил Орловский. – В твоем куске от силы фунт.

– Полтора, – тут же возразил продавец.

– Да че ты с ним торгуешься, браток? Шлепнуть спекулянта – и вся недолга! – неожиданно пришел на помощь Орловскому какой-то расхристанный солдат, как раз проходивший мимо.

– Пять так пять, – сразу сменил тон мужик.

– То-то. – Случайный прохожий посмотрел, как Орловский отсчитывает патроны, и сплюнул. – Развелось мироедов. Раньше господа на шее сидели, так теперь свой брат туда забраться норовит. Совсем совесть потеряли!

Солдат прошествовал дальше.

Орловский забрал свое сало, сунул его в мешок и тоже двинулся прочь. На душе было погано, как все последние дни, но это состояние стало уже привычным.

Он отошел к какому-то дереву, сбросил с себя поклажу, присел прямо на торбу и достал из кармана кисет. Махорка была не очень, однако все ж таки курево, и Орловский жадно затянулся порцией вонючего дыма.

– Слышь, браток, дай курнуть! – Еще один солдат, степенный бородач средних лет, появился рядом и стал в нерешительности.

Орловский молча протянул кисет. Солдат сразу поставил рядом свой вещмешок, сел прямо на землю и стал сворачивать самокрутку.

– Как зовут-то?

– Егором, – нарочито упростил свое имя Орловский. Разговаривать не хотелось, но и куда-то уходить – тоже.

– А меня – Прохором, – представился в ответ солдат. – Откель будешь?

– Можно сказать, что с Подмосковья. Хотя куда меня только не бросало!

– А я – Самарской губернии, – поведал бородач. – Вот, на родину пробираюсь. Ты тоже?

– Куда ж еще? Там у меня семья. Жена, сын, – ответил Орловский и тяжело вздохнул. – Без мужика им не прожить.

– Да, без мужика трудно, – согласился бородач. – Сам-то, чай, из рабочих?

– Был когда-то, – покривил душой Георгий.

Не объяснять же правду этому бородачу, тем более что правды этой он не захочет ни понять, ни принять!

– Тады вообще не сахар! Землица-то завсегда прокормит, а вот вам в городах будет плохо, – вздохнул Прохор.

От него исходило впечатление основательности, надежности, как от той земли, на которой он рос и которую обрабатывал. Сколько их, крепких мужиков, готовых терпеливо переносить лишения, прошло перед Орловским за долгую службу! А потом за несколько дней те же самые мужики, казавшиеся идеальными солдатами, вдруг посходили с ума и немало способствовали установившимся Содому с Гоморрою…

Именно способствовали. Орловский заставлял себя ни на минуту не забывать, что устроили это все-таки не они.

– Ничего, мы как-нибудь, – как некое заклинание произнес Орловский, хотя и сам не очень верил в то, что говорил.

– Бог не без милости, – с каратаевскими интонациями поддержал Прохор.

И совсем не в тон словам где-то недалеко прозвучал громкий выстрел из трехлинейки и почти сразу – второй.

– Опять балуют, – неодобрительно покачал головой Прохор и поднялся со своего места. – Пошли посмотрим.

– Пошли, – согласился Орловский.

Навстречу им по толпе пробежал шорох: «Охвицера поймали, паскуду! Шлепнули гада!»

Орловский сразу утратил весь интерес. Да и было его совсем немного. Прохор тоже остановился и в сердцах сплюнул. То ли не озверел окончательно, то ли просто надоело бесконечное продолжение одного и того же.

А тут как раз на площадь, позвякивая бубенцами, под разухабистую музыку гармошек, выскочила кавалькада разряженных троек. Все они были забиты разношерстной публикой, и серая шинель нараспашку соседствовала рядом с дорогим пальто, рядом красовались самые разнообразные женские наряды.

– Гуляй, граждане! Свобода! – выкрикнул с головной тройки господин в приличном, но уже порядком перепачканном костюме. В подтверждение своих слов он взмахнул над головой наполовину опустошенным штофом, вот только делиться выпивкой ни с кем не стал.

– Эй, браток! Налей чуток! – прокомментировал голос из толпы и был сразу покрыт громовым хохотом.

Господин весело осклабился в ответ, но вскочивший сосед, для чего-то перевязанный поверх костюма пулеметной лентой, молча посмотрел на толпу так, словно она вся состояла из его личных врагов.

– Добра навалом, лишь взять не стыдись! – прокричал первый господин и снова взмахнул бутылью. – Довольно мы гнили в окопах на потеху мирового капитала! Пусть теперь капиталисты поделятся тем, что когда-то отняли у нас!

– Что-то не похож он на окопника, – не выдержав, тихо произнес Орловский. – Да и на труженика не очень.

– Это точно, – подтвердил Прохор. – Не то бандит, не то политический.

Орловский не видел между этими понятиями особой разницы, благо сам по молодости примыкал к молодежным кружкам и об их уровне нравственности знал не понаслышке. Прожитая жизнь заставила изменить многие из прежних взглядов, поменять прежние приоритеты, по-новому взглянуть на теоретиков, жаждущих подогнать мир под свои надуманные теории.

– Граждане! – вновь закричал господин. – Кто не цепляется за юбку собственной бабы, кто хочет истинной свободы, вступайте в мою коммуну! Устроим рай во всем уезде! Водку и баб обещаю!

Он стиснул пышную грудь восседавшей в том же тарантасе раскрашенной девицы, и та взвизгнула с притворным возмущением.

– Прочитай свои стихи, Санька!

Худосочный, явно нетрезвый юноша с длинными давно немытыми волосами поднялся рядом с говорившим и патетически завопил:

Кто не хочет киснуть с бабой,

Поступайте в наш отряд!

Коль ты смелый и неслабый,

Атаман наш будет рад!

– Слыхали? – Господин вновь показал в улыбке желтоватые зубы и с чувством поцеловал поэта. – Молодец!

– В банду набирает! – брезгливо сплюнул Прохор, а Орловский с едва заметной иронией поправил:

– Не в банду, а в коммунию.

– Один хрен!

Надо сказать, что особого желания вступать в коммуну, или, по мнению некоторых, в банду, толпа не изъявила. Не в силу каких-то моральных устоев, а просто потому, что наиболее буйные уже организовали свои коммуны и шлялись сейчас вдоль дорог, а здесь оказались люди большей частью семейные, не видевшие своих близких давно и потому спешившие по домам. Да и не только бабы влекли к себе повоевавших солдат. Там, в родных деревнях, по слухам, давно делили землю, и ставшие вольными люди боялись оказаться ни с чем.

Но все же несколько человек не устояли перед искусом и изъявили желание присоединиться к гулявшим.

Главарь спросил каждого, как зовут, окинул пополнение оценивающим взглядом, а затем самолично налил новобранцам по стакану самогона.

Затем вновь заиграли гармони, и под их музыку тройки тронулись с места, должно быть, налаживать коммуну в масштабах уезда.

– Граждане свободной России! – вскричал после их отъезда дородный господин, как показалось Орловскому, до того ораторствовавший в углу площади. – Разве для того дана свобода, чтобы творить беззакония, прикрываясь ее святым именем? Веками все лучшие люди мечтали о свержении кровавого режима, чтобы наладить лучшую, справедливую жизнь. А теперь, когда тирания пала, отдельные люди восприняли это как сигнал к удовлетворению своих самых низких потребностей. Нет, я ничего не говорю, потребности тоже должны быть удовлетворены. Но нельзя забывать о главном: мы все, и здесь, и по всей России, обязаны выбрать новую власть из самых лучших, самых достойных представителей. И уже тогда под их руководством построить правовое государство, в котором будут жить свободные люди, но не будет никакого места всевозможным эксцессам…

Судя по всему, разглагольствовать оратор был готов еще долго. Ну и пусть. Орловский потихоньку двинулся прочь. Мало ли какие слова говорят люди?

Георгий не верил, что предложения говорившего хоть сколько-нибудь реальны. Вода вышла из берегов, и никакие словесные увещевания не в состоянии загнать ее в новое русло. Тут нужен труд, тяжелый, кропотливый, тот самый труд, на который абсолютно не способны эти господа, всю жизнь провитавшие в эмпиреях и даже сейчас не желавшие опуститься на грешную землю.

В нежелании слушать словесный понос Орловский оказался не одинок. Многие потянулись в разные стороны, и остались лишь те, кому все равно было нечего делать и было все равно, чему внимать. Благо, времени до отправления хватало и надо было его чем-то занять.

Прохор где-то отстал, и Орловский в одиночку прошелся по импровизированному рынку. Ему удалось купить за порядочную сумму полкаравая хлеба, а потом еще, тоже за деньги, похлебать у какой-то торговки супа. Суп был не сказать что вкусный, но еще теплый, даже со следами мяса, и Георгий выхлебал всю миску с жадностью, как и стоявшие рядом и тоже купившие по порции солдаты.

После еды самочувствие немного улучшилось, зато вновь захотелось курить, и Орловский отошел в сторону. Рядом разгорался новый митинг, черт знает какой за день. Юноша, едва ли не мальчик, в гимнастической куртке влез на стоявшую пустую телегу и с чисто юношеским восторгом воскликнул:

– Люди! Милые братья и сестры! Граждане! Вот вы тут ходите и не подозреваете, что свобода не просто делает людей вольными и независимыми! Она помогает отрастить крылья, подобно птице воспарить в небеса, взлететь над суетой и окинуть сверху взглядом весь счастливый мир!

– Тоже, гусь крылатый нашелся! – прокомментировал чей-то голос под смех своих товарищей.

– Да не гусь он, а ангел, – возразил другой. – Только крыльев чегой-то не видать!

– А их и не увидишь. Мамаша все перья на подушку выщипала!

Бедный мальчишка, поневоле подумал Орловский. Юноша просто сошел с ума от счастья, о котором так долго твердила пресса всех направлений, вот и вообразил черт знает что. А толпа и рада поиздеваться над больным, хотя его пожалеть надо.

Или безумие наступило от горя? В мечтах многое выглядит прекрасным, но стоит с ним столкнуться наяву…

– Да послушайте же! – воскликнул гимназист. Он не стушевался от насмешек, как большинство людей, окажись бы они на его месте. Нет. Похоже, он ощутил лишь досаду от людского непонимания и теперь горел желанием убедить толпу в том, в чем свято был уверен сам. – Да оторвитесь вы от забот! Вдумайтесь: раньше вас угнетали, пытались убедить в том, что вы рождены лишь ползать, но сейчас оковы пали, и с исчезновением этой тяжести вы все можете летать. И не только в поэтическом смысле, а и буквально! Отныне человек свободен во всем, и ему по силам исполнение любой мечты. Главное – это захотеть. И больше ничего. Только желание должно быть по-настоящему огромным, и тогда оно непременно сбудется.

– А я вот хочу мильон, да все никак найти не могу! – не выдержал кто-то из слушателей. – Может, хочу мало?

– Бабу, и чтобы в теле!

– Пожрать от пуза!

– Вин господских!

– Царские палаты!

Каждое высказанное вслух пожелание сопровождалось хохотом, и гимназиста на какое-то время стало не слышно. А он все пытался говорить, порывался донести до людей свою безумную и никому не нужную правду.

Наконец собравшиеся отсмеялись, притихли. И тогда вновь над площадью разлетелся ломкий юношеский голос:

– Да что вы такие приземленные?! Бабу да пожрать! Раньше, что ли, этого не могли? По-вашему, мечта – это выпить вина? Да не мечта это, так, желание! А мечта… Мечта – это нечто светлое, радостное, то, что поднимает нас над животным миром, возвышает душу, делает ее чище и добрее.

Гимназист обвел взглядом слушателей, ожидая от них мгновенного перерождения, но тут чей-то голос ехидно поведал:

– Ага! Щас возвысится, взлетит и как нагадит нам всем на головы!

Слушать дальше этот фарс Орловский не стал. С самого начала марта одни непрерывно говорили и превозносили свободу, другие насмехались над говорившими, и, казалось, этой говорильне не будет конца. Словно прорвало плотины, и люди вдруг ощутили потребность непрерывно молоть языком. А так как у многих не было ни запаса слов, ни фантазии, то и их речи сводились к самым простейшим потребностям.

Буквально в течение нескольких дней с людей словно слетела прикрывавшая их шелуха, куда-то напрочь подевались любовь, доброта, героизм, самопожертвование, чувство долга, элементарная порядочность, наконец, и обнажилась подлинная людская сущность.

Орловский вспомнил, как толпа самозабвенно громила их госпиталь, убивала раненых офицеров, каждый раз пытаясь придумать нечто новенькое, небывалое. Вспомнил свой бессильный страх перед ней, невольное ожидание своей участи…

Его спасло лишь то, что он был уже выздоравливающим. Да и погромщики действовали стихийно и не догадались окружить здание со всех сторон. Георгий с тремя соседями по палате выпрыгнули в окно, сумели затеряться в темных улицах и, когда нарвались на каких-то вооруженных бандитов, успели первыми открыть огонь.

Воспоминание нахлынуло с такой силой, словно это все произошло час назад. Орловский шел, расталкивая стоявших, а перед его мысленным взором вновь стояли картины погрома, бессмысленного и беспощадного, в полном соответствии со словами классика.

Внезапный слитный вздох толпы, кое-где сопровождаемый матом, вернул Георгия в день сегодняшний, заставил невольно оглянуться, посмотреть на то, что его пробудило.

– Мать моя!.. – невольно слетело с языка.

Там, позади, над толпою медленно поднимался в воздух давешний гимназист. Он не размахивал руками, подобно птице, вообще почти не двигался и тем не менее каким-то образом взлетал ввысь, словно перестали действовать не только законы общества, но и законы природы.

Это было невероятно, немыслимо, и Орловский помотал головой, стремясь прогнать наваждение.

Тщетно. Все так же поднимался над толпой романтический гимназист, и толпа стояла, почти безмолвно взирая на чудо.

«Я схожу с ума», – мысль прозвучала спокойно, не вызывая ни удивления, ни страха. Скорее, напротив. Раз весь мир вдруг обезумел, то может ли один человек сохранить рассудок?

– Господи… – Стоявший рядом солдат перекрестился дрогнувшей рукой и забормотал молитву.

Может, с ума сошли все, кто в данный момент находится на площади? Или это случилось намного раньше?

Юноша меж тем был уже в добрых трех саженях от земли и продолжал подниматься выше.

– Надо только захотеть… – донеслось сверху, и в этот момент, прерывая голос, раздался оглушительный выстрел.

Природа оказалась сильнее человеческих желаний. Тело гимназиста безвольной куклой рухнуло с высоты, и по толпе пронесся облегченный вздох.

– А неча!..

Рослый солдат деловито забросил винтовку за спину.

Кто-то довольно усмехнулся, кто-то гадливо сплюнул, а один-другой по привычке перекрестился:

– Слава тебе, Господи! Отлетался, гаденыш!

Толпа стала деловито рассасываться, и лишь некоторые пошли посмотреть на тело.

На этот раз Орловский был в числе некоторых. Он был образованным человеком и прекрасно знал, что человек летать не может. То же самое образование не позволяло верить в откровенные чудеса, но, с другой стороны, глазам-то своим верить надо!

Подбитый гимназист лежал на невысоком прогнувшемся кусте. Курточка на груди набухала кровью, а в мертвых глазах застыло недоумение, словно он так и не успел понять, что же произошло.

– Меткий выстрел, – одобрительно заметил кто-то из зевак. – В самое яблочко.

– Это точно. Срезал, как куропатку, – поддержал другой.

О том, как человек мог взмыть ввысь, не прозвучало ни слова. Подумаешь, эка невидаль! Гораздо приятнее убедиться, что не перевелись еще отменные стрелки, одною пулей способные бить влет любую дичь.

Орловский в последний раз взглянул на убитого и усталой походкой двинулся поближе к перрону. Посадку могли объявить в любую минуту, а то и не объявлять вообще, и следовало быть рядом с поездом. Жди потом другой, если он еще будет!

В хорошее Георгий уже не верил. Все, для чего он жил, исчезло, растворилось в памяти вместе со всем прежним миром. Новый же не принимало сознание, и еще больше – сердце.

Пальцы сами скрутили самокрутку, а вот прикуривал Орловский долго. Огонек упорно гас, не успевал перекинуться на завернутый в газету табак. Возникло желание плюнуть на все, выбросить ко всем чертям негодное огниво вместе с цигаркой, но потребность закурить, втянуть в себя табачный дым оказалась больше.

Наконец Георгий добился своего. Он стоял, прислонившись к выщербленной стене, машинально смотрел на ближний вагон, и в голове все крутилось: «Как?»

Вагон перед глазами вдруг вздрогнул и поплыл. Орловский подумал, что от крепкого самосада и переживаний закружилась голова, но тело само метнулось к тамбуру, и свободная от поклажи рука вцепилась в поручень.

Посадку, как очень часто бывало в последнее время, решили не объявлять.

Или, скорее всего, это просто никому не пришло в голову.

Загрузка...